Прошло чуть больше нескольких недель после выздоровления Изабеллы. Я почти взялась за перо, чтобы подписать контракт на участие в парижской постановке «Анны Карениной» по Льву Толстому, когда в Париж прибыл режиссер Хозе Куинтеро с пьесой Юджина О’Нила «Дворцы побогаче». Перо выпало из моих пальцев. Конечно, прекрасно было бы сыграть Анну. Какая актриса не мечтает об этой роли. В свое время меня хотел увидеть в ней Дэвид Селзник, да и меня саму очень привлекала эта героиня. Но я помнила, какой Анной была Грета Гарбо, ее игра произвела на меня огромное впечатление.
Появление Хозе Куинтеро с его предложением вызвало у меня весьма странное ощущение. Казалось, будто призрак самого О’Нила говорит мне: «Ты отказалась работать со мной двадцать пять лет тому назад. Сейчас у тебя вновь есть шанс. Не упусти его!»
Я встречалась с Юджином О’Нилом, когда в начале 40-х годов играла в «Анне Кристи»-. Мы открывали этой пьесой летний театр Селзника в Санта-Барбаре, а потом недолго показывали ее в Сан-Франциско. Однажды вечером после спектакля я узнала, что меня ждет жена О’Нила Карлотта.
Это была красивая темноволосая женщина. Она сказала, что ее муж очень рад тому, что мы поставили его пьесу. Сам он не смог прийти в театр из-за болезни, но был бы рад повидаться со мной. Не могла бы я приехать к ним на ленч в следующее воскресенье? Она пришлет за мной машину.
Дом О’Нила находился на побережье в окрестностях Сан-Франциско в каком-то странном месте. Весь мой визит тоже выглядел весьма таинственно. Я долго сидела и ждала в огромном холле. Наконец вышла Карлотта и сказала: «Я подам знак, когда вам надо будет уйти, потому что он очень быстро утомляется. Сейчас я приведу его».
Он появился на широкой лестнице. Начал спускаться, потом вдруг остановился. Он был невероятно красив. Обжигающие черные глаза, прекрасное лицо. Очень худой, высокий. Он спустился по лестнице и сказал, что слышал о моей прекрасной игре в «Анне Кристи». Затем предложил подняться в его кабинет и посмотреть, как он работает над девятью пьесами. В них описывается жизнь нескольких поколений ирландцев, эмигрировавших в Америку. Протяженность времени, которое охватывает этот цикл, — сто пятьдесят лет.
Почерк О’Нила был настолько мелким, что даже мои молодые глаза разбирали его с трудом. Карлотта сказала, что она печатает все его рукописи только с помощью увеличительного стекла. О’Нил объяснил, что хотел бы собрать постоянную труппу для постановки цикла. По его замыслу каждый актер или актриса должны сыграть членов огромной семьи, проведя их через столетия. «А сколько времени будет работать эта труппа?» — «Четыре года», — ответил О’Нил. «Четыре года! — воскликнула я. — Но это невозможно. Я связана контрактом с Дэвидом Селзником».
Итак, я уехала и больше никогда не видела его. Прошло много времени, и Карлотта сообщила мне, что болезнь Паркинсона, которой страдал ее муж, настолько усилилась, что из-за дрожи в руках он совсем не может писать. О’Нил пробовал диктовать свои сочинения, но получалось плохо. Супруги переехали на восточное побережье, в окрестности Бостонского университета, и О’Нил решил, что если у него нет никакой надежды на завершение замысла, то он должен уничтожить эти пьесы. Он не хотел, чтобы потом их кто-то переписывал или переделывал. «У меня было чувство, будто сжигают детей», — говорила потом Карлотта.
Но О’Нил забыл, что в библиотеке Йельского университета сохранилась единственная копия «Дворцов побогаче» со всей авторской правкой и заметками для продолжения работы. Рукопись была обнаружена в 1958 году, через пять лет после смерти О’Нила, шведским театральным продюсером, и, несмотря на то что на ней было написано: «Не закончено. Подлежит уничтожению в случае моей смерти», новые обладатели пьесы решили, что это слишком ценная вещь, чтобы сжечь ее. Карлотта разрешила перевести пьесу на шведский язык, и в Швеции она появилась на сцене в 1962 году.
Итак, в мою жизнь вошел Хозе Куинтеро.
Хозе Куинтеро был в восторге от произведений О’Нила. В свое время он получил разрешение Карлотты на постановку в Нью-Йорке пьесы «Продавец льда грядет». Увидев ее, вдова драматурга дала согласие на его работу с другими пьесами О’Нила.
Чтобы поставить «Дворцы побогаче», Хозе не вылезал из библиотеки Йельского университета, продираясь сквозь авторские замечания, указания, предложения, сокращая пьесу до нужных размеров, но сохраняя при этом дух произведения О’Нила. Это было не просто очередное рискованное театральное мероприятие. Пьеса должна была открыть сезон в новом театре на две тысячи мест — лос-анджелесском театре «Аман-сон». И Хозе Куинтеро хотел видеть Ингрид в роли элегантной Деборы Харфорд. Сару, ирландскую невестку героини, должна была играть Колин Дьюхерст.
Хозе рассказал мне обо всем, что он сделал с пьесой, показал купюры.
Я прочитала.
Затем позвонила Кей Браун из Нью-Йорка:
— Дорогая, я тебе звоню на день раньше срока, потому что не в силах больше ждать. Меня разрывают на части. Ты что-нибудь решила?
— Да, решила, и положительно.
— Ты хочешь сказать, что приедешь и будешь играть в этой пьесе?
— Именно это я и хочу сказать.
— Слава богу, — произнесла Кей. — Это так чертовски благородно.
Я обожала это ее «чертовски благородно».
Хозе еще находился с нами в Жуазели. Мы сидели в гостиной, пытаясь привести все в божеский вид и ожесточенно споря.
Из моего решения вытекало, что я должна ехать в Америку и в течение полугода работать в театрах Лос-Анджелеса и Нью-Йорка: Я хотела взять с собой маленькую Ингрид. Ей так много пришлось вынести, пока болела Изабелла. Внимание всех окружающих было сосредоточено на Изабелле, постоянно слышался один и тот же вопрос: «Как Изабелла?» Никто не спрашивал: «Как Ингрид?» Она тем не менее прекрасно относилась к Изабелле, помогала ей с уроками, а часто и просто делала их за нее.
Ингрид очень усердно занималась в школе. Она так боялась экзаменов, что часами зубрила по ночам. Потом получала отличные оценки и говорила: «У Изабеллы, конечно, все будет в порядке, у нее нет никаких проблем с учебой».
Но я заметила, что около рта ее юное личико перерезает горькая морщинка. Все мы бессовестно ею помыкали ради сестры. Она была вынослива, повсюду успевала, но никто не давал себе труда подумать о ней. И теперь я старалась уделять ей как можно больше времени.
Что я могла сделать для нее? Устроить дочери каникулы в Америке, пока я играю в «Дворцах побогаче», — это, по-моему, было неплохо для начала.
— Америка?! — ужаснулся Роберто. — Ни в коем случае. Даже слышать не хочу.
Ингрид ужасно расстроилась, но я сказала:
— Сейчас я уезжаю из Рима, но, когда вернусь, мы еще поговорим об этом. Не отчаивайся.
Через несколько недель я вернулась в Рим. Мы снова собрались вместе: Роберто, Ингрид и я.
— Ты, наверное, знаешь, что я еду в Америку? — обратилась я к Роберто. — Как мы решим вопрос с Ингрид?
— Ингрид? — спросил Роберто. — Разве она не едет с тобой в Америку?
Я онемела.
— Я тоже собираюсь лететь в Америку и возьму Ингрид с собой. Мне надо быть по делам в Хьюстоне, а Ингрид я оставлю с тобой в Лос-Анджелесе.
Мой дорогой Роберто! Из одной крайности он кидался в другую. Теперь он был в хороших отношениях с Америкой. Я надеялась, что они поладят.
Все последующие годы Ингрид в основном находилась со мной. Она пробыла в Америке все то время, что мы играли «Дворцы побогаче «. Каждое лето она отправлялась в Швецию на остров Ларса. Куда бы я ни ездила: в Англию, Францию, — каникулы она проводила со мною. В Соединенных Штатах ей взяли частного учителя, и она прекрасно сумела сдать в Италии все экзамены. Случались, конечно, и очень волнующие моменты. Помню, как в конце моей работы в спектакле «Дворцы побогаче» Ингрид должна была ехать в Италию на экзамены. Я собиралась в театр. Перед тем как поцеловать дочку на прощание, я посмотрела на Рут Роберто, взглядом призывая ее на помощь. Но Ингрид, плача, повисла на мне. Она не отпускала меня, и я с трудом расцепила ее руки, охватившие мою шею, почти оттолкнув ее. Это было жестоко, но что я могла поделать? Я должна была идти на спектакль. С тяжелой душой я побежала вниз.
После того как я загримировалась, у меня еще оставалось время позвонить Рут и спросить, успокоилась ли Ингрид. Ингрид взяла трубку, и мое сердце пронзили ее страдальческие всхлипывания: «Мама, мама, мама». Казалось, ее слезы проникали через телефонные провода. Я была совершенно убита. Пришлось задержать поднятие занавеса минут на десять, пока я смогла выйти на сцену и играть.
Театр «Амансон» был так огромен, что в труппе шутили: «В первом акте ты крикнешь, а в третьем тебе ответит эхо». Я очень волновалась, играя здесь, ведь это было мое первое возвращение в Лос-Анджелес после шестнадцатилетнего перерыва!
Мы с Хозе Куинтеро пришли к единому мнению по всем вопросам, касающимся изменений и сокращений в пьесе. Мне очень нравилось работать с ним, хотя по ходу репетиций у нас и случались споры. Впервые я появляюсь на сцене для того, чтобы в лесу встретиться с сыном. Хозе сказал:
— Ты вбегаешь, потом внезапно останавливаешься. И стоишь как вкопанная.
— Но я мать, которая не видела сына целых четыре года, — возразила я. — Наконец-то она встречает его в этом заброшенном маленьком домике. Она страдала все это время, она волнуется, боится встречи с ним, боится, что состарилась.
— Я вижу, как она влетает на сцену... — продолжал стоять на своем Хозе.
— Ну ладно, — сказала я. — Не будем задерживать репетицию. Поговорим об этом позже. А что будет дальше?
— Дальше ты спускаешься со сцены и садишься вот сюда, на ступеньку.
Я с ужасом посмотрела на ступеньку.
— Что ты имеешь в виду? Сначала я вбегаю потом стою как вкопанная, а потом спускаюсь к публике и сажусь к ней на колени?
«Амансон» был одним из недавно построенных театров, где рампы как таковой не было и зрительный зал от сцены отделяли две ступеньки.
— Да, именно это я и имею в виду.
— Но им будет слышно, как стучит мое сердце. Я не смогу сделать то, что ты хочешь, просто не смогу. Начнем с того, что мне нужно вбежать — хорошо, мы обсудим это позже, — а потом я спускаюсь и сижу почти на голове у первого ряда. Но в самые первые минуты на сцене я безумно боюсь публики. Я в ужасе от нее. Зрители так близко от тебя, что можно с ними поздороваться. Можно даже услышать, как они перешептываются: «А она еще довольно хорошо выглядит для своих лет. Сколько же ей, интересно?»
После этого Хозе как-то замкнулся, ничего больше не сказав мне. Только спросил:
— Ну а ты что предлагаешь?
Я ответила:
— Мне бы хотелось сесть спиной к домику, перевести дыхание, чтобы не колотилось сердце, а потом начать монолог. Вот когда я обрету голос, можно спуститься и посидеть с публикой.
Она писала Ларсу:
«Мой милый!
У нас в театре произошла настоящая революция. Я ничего не хотела говорить тебе до тех пор, пока все не кончится. Я была уверена, что все будет в порядке.
Бедного Хозе я свела с ума. Признаю это. Он вышел из себя и наговорил мне кучу гадостей. Сначала мне даже показалось, что он говорит все это кому-то другому. Ты же знаешь, как я дерена в себе. Но он сказал, что больше со мной работать не может. Это было утром, а в полдень он пришел, попросил прощения и совершенно растаял, когда я простила его за то, что он на меня накричал. Он отправился домой, так как сказал, что не в состоянии работать. Итак, мы разошлись по домам. Но сейчас, слава богу, все затихло, все нормально. Я согласилась со всеми указаниями Хозе, и, когда вчера мы встретились впервые после бури, он сказал: «Теперь я могу принять от тебя все что угодно».
Сейчас бегу на репетицию. Так интересно играть в этой пьесе! Спасибо за письмо, которое я получила вчера. Представляю, сколько трудностей у тебя в театре с твоими монстрами. Я уверена, что они не выносят, когда ты на них кричишь. Делай это лучше со мною. Целую тебя и очень тебя люблю. Можешь быть в этом уверен. Все думают, что я такая послушная, — я и сама начинаю верить в это. Хотя воюю со всеми как сумасшедшая».
Впоследствии Хозе иронизировал по поводу моего поведения. «Я не осмеливался открыть рот, — говорил он. — Что бы я ни предлагал, у Ингрид был один ответ: «Ты не прав». Тогда я решил вообще замолчать и только спрашивал: «Что будем делать с этой сценой?» и «Где ты хочешь находиться сейчас?» То есть выполнял то, что хочет она. И вот как-то после пары репетиций с Артуром Хиллом и Колин Дьюхерст, которые играли сына и невестку, я вдруг слышу голос Ингрид: «Очень хорошо. Просто прекрасно». И вы представляете, вместо того чтобы ударить ее, я почувствовал, как мне захотелось стать на колени и сказать: «Благодарю тебя, Ингрид, благодарю». Я будто сошел с ума. Ведь это я режиссер, а она стоит и изрекает: «Это хорошо... гм... это так себе... Нет, так я делать не могу...» Но когда наконец она сказала что-то одобрительное, именно я кинулся благодарить ее!»
Мы стали хорошими друзьями. Хозе оказался прекрасным режиссером. Мы сработались: оба старались идти на уступки. Я согласилась с его решением первой сцены; я буду выбегать на сцену. Зато он разрешил мне после этого сесть и перевести дыхание, а уж потом спуститься и сесть перед публикой. И конечно же, на премьере я оказалась нос к носу с Сэмом Голдвином, сидевшим в первом ряду. Но именно это мне и помогло! Потому что, как всегда перед премьерой, я совершенно оцепенела от страха. На этот раз дело осложнялось тем, что и пьеса была нелегка: О’Нил — сложный драматург. Я прекрасно понимала, что мы выбрали не самую лучшую из его пьес, раньше ее никто и не брался ставить. Кроме того, я знала, что передо мной сидел весь Голливуд — впервые За шестнадцать лет. Здесь были многие из тех, кто отнюдь не был добр ко мне.
Самое трудное — сделать первый шаг. Я стояла за кулисами, Хозе находился рядом. Он держал меня за руку и вдруг со словами «Сделай это для него» (имея в виду, конечно же, Юджина О'Нила) слегка толкнул меня. Я вылетела, как он того и хотел, точно на середину сцены. И в ту же минуту поняла, насколько он был прав и как не права я. Вырваться как крик на огромную сцену, а потом безмолвно застыть, став в профиль к зрительному залу, — это настоящий театр. И эффект был именно тот, которого он добивался. Публика аплодировала, аплодировала, аплодировала. А я стояла. Слушала. Мне казалось, что эти аплодисменты никогда не кончатся. Передо мной встали все прошедшие годы: слезы на Стромболи, страдание... «Ты не должна плакать, — твердила я себе. — Потечет краска на веках, растает грим, отклеятся ресницы». Но я чувствовала, как слезы бегут... Громовые аплодисменты стали стихать. А я поняла, что не в состоянии вспомнить ни одного слова, ни одного.
Рут, стоя в одной из кулис, шептала мне что-то своим милым тихим голоском. Я слышала, как она шептала, но ничего не могла разобрать. Подошла ближе, чуть наклонилась, но нет — ничего. Наконец режиссер-распорядитель, обладавший сильным голосом, крикнул мне фразу. Я знала, что все зрители слышали ее, но они поняли, почему я потеряла все слова и мысли.
Итак, я начала, и — пошло, пошло!
Спектакль прибыл в Нью-Йорк, в театр «Брод-херст», 31 октября 1967 года. Критика была почти единодушна: «Дворец О’Нила — это просто здание бойни без всякой формы», «Пьеса, которая родилась, чтобы погибнуть: грандиозная архитектурная пустота», «Заунывная мелодрама, наполненная монологами, непонятными жестами, кровосмешением, ненавистью... набитая риторикой и декларативностью», «Драма власти без формы».
«Тайм» резюмировал: «Эта пьеса — отголосок печальной убежденности О’Нила в том, что нет страшнее ада, чем человеческая семья».
Клайв Барнс отметил в «Нью-Йорк таймс»: «Вернувшаяся на бродвейскую сцену Ингрид Бергман так хороша, что сама является произведением искусства».
Ингрид все это не особенно волновало. Вхождение в мир Юджина О’Нила потребовало от нее столько сил и оказалось столь необычным, что чужое мнение об этой работе было не так уж и важно.
я встретила Карлотту, когда мы привезли пьесу в Нью-Йорк. Я считала, что она должна обязательно увидеть пьесу. «Нет, — последовал ответ. — Я никуда не выхожу. Мне нечего надеть, и я ничего не вижу». Это была правда. Она потеряла глаза, разбирая мелкий почерк О’Нила, и поэтому теперь носила очки с толстыми линзами. Я пыталась как-то порадовать ее — посылала ей цветы, небольшие подарки. Купила ей два платья, часто приходила к ней на чай. «Вы знаете, я не люблю женщин, — говорила она. — Не люблю. И не могу понять, почему так полюбила вас». Карлотта подарила мне фотографию, где она совсем еще юная и совершенно прелестная женщина. Показала мне книгу, уже изданную, в которой приводятся все тексты почтовых открыток, посланных ей О’Нилом. В большинстве из них он приносил свои извинения: «Прости меня, я был ужасен», «Не понимаю, как ты выносишь меня». Да, жить с ним было, очевидно, нелегко.
И вот она однажды наконец сказала, что попробует приехать в театр на дневной спектакль. Я заказала машину и попросила съездить за ней. С директором труппы мы договорились не устраивать никакой суматохи, а сделать так, чтобы Карлотта чувствовала себя спокойно. После спектакля привела ее за кулисы. По щекам Карлотты текли слезы.
— Я плохо вас видела, но зато хорошо слышала, — сказала она. — Ах, как бы мне хотелось, чтобы он слышал вас.
Она была просто чудесна. Это был последний раз, когда я ее видела. Она вернулась к себе домой, а вскоре после нашей встречи ее отправили в клинику для душевнобольных, где она и умерла.