В январе 1975 года Ингрид почувствовала себя настолько хорошо, что поехала со спектаклем «Преданная жена» на гастроли по Америке. Грифф отправился с ней как директор труппы. Он ничего не знал о ее болезни. Ей удалось скрыть это без особого труда.
Премьера состоялась в Лос-Анджелесе, но репетиции со вновь образованной американской труппой проходили в Нью-Йорке.
Марти Стивенс, один из артистов этой труппы, вспоминает:
«Это было самое заурядное репетиционное собрание на Девятой авеню. Встречалась вся труппа и режиссер сэр Джон Гилгуд. В комнате будто повеяло свежим ветром — вошла Ингрид Бергман. Никакой косметики. И сразу послышался ее чудесный смех: «Здравствуйте все. Прошу прощения, я опоздала на десять минут».
От нее исходило такое тепло, что с самого начала все у нас пошло как по маслу. Когда наступило время ленча, мы отправились в уютное кафе по соседству. Все ввалились туда гурьбой и расселись кто где мог, без всякого деления на ранги. С самого первого дня так у нас и повелось. Поездка предполагалась очень длительная. Начиналась она в Лос-Анджелесе, потом мы должны были переезжать в Денвер, Вашингтон и Бостон. Но не в Нью-Йорк. Туда мы попали только благодаря Ингрид.
Что можно сказать о ней? На какой бы сцене ни появлялась она в этом спектакле, это всегда было событием. То же можно сказать и о ее киноролях. Ее появление в вашей жизни тоже воспринимается как событие. Ее невозможно описать словами. Она истинное чудо, и каждый, кто видит ее на сцене или на экране, не может не ощутить это. Поначалу возникает мысль, что здесь есть какой-то фокус — то ли тонкий расчет, то ли игра на публику. Но нет. Она излучает какой-то блеск. Ни в баре, ни на улице — она нигде не растворяется в толпе. Нет такого места, где бы она что-то теряла, она всюду выигрывает.
Бывает, встречаешься с какими-то людьми хоть двадцать, хоть пятьдесят лет, но дальше простого знакомства, даже если они тебе нравятся, дело не идет. Как на железной дороге: едешь в поезде мимо разных станций, и ни на одной не тянет сойти, так все они заурядны. А вот тех людей, кто оказывает влияние на всю твою жизнь, очень немного. Это явление трудно поддается анализу: вдруг кто-то становится тебе близким, будто знаешь его всю жизнь, чувствуешь себя с ним в безопасности, ни о чем не думаешь, просто наслаждаешься. В Ингрид столько радости, веселья. И постоянной готовности к празднику. А где еще услышишь такой смех? Она умеет совершенно по-детски радоваться любому событию, каким бы малым или большим оно ни было. «Ну все, работа закончена, если поужинать негде, давайте устроим пикник на гладильной доске. А выпить надо все здесь, чтобы не тащить с собой в другой город. Почему бы нам не повеселиться сейчас?» Она могла извлекать радость из чего угодно.
Она похожа на свистящий и пыхтящий локомотив, который как завели, так и не остановят, пока он не достигнет места назначения. А этот смех? О, этот смех! Он рождается где-то в глубинах ее неиссякаемой энергии, бурлит и клокочет, пока внезапно не вырывается наружу. И этот поток, неотразимый, как Ниагара, поглощает вас. Да, вот это была поездка. Спросите у Гриффа».
«В Ингрид замечательно то, — говорит Грифф, — что она не придает значения пустякам. На сцене театра в Лос-Анджелесе стоял старинный диван. Шло второе действие. Ингрид намеревалась идти на скачки в Аскот вместе с домогавшимся ее любви Полем Хардингом.
Когда она собралась сесть на диван, я забеспокоился, поскольку знал, что тот дышит на ладан, но успокоил себя тем, что перед спектаклем его подремонтировали.
Но, как только она села, из дивана выскочили пружины, и она провалилась так глубоко, что колени ее достали до подбородка. От хохота она не могла подняться. Публика, конечно, тоже умирала со смеху. Но ей-то действительно нужно было встать, что она и сделала в конце концов, и пройтись немного по сцене. Я стоял сбоку и думал про себя: «Не может же она снова сесть на диван? Или может? Ведь должна она понимать, что садиться больше нельзя?» Но Ингрид так увлеклась игрой, что совершенно забыла о злополучных пружинах, опять села на диван и, разумеется, опять провалилась. Публика, наверное, никогда в жизни так не наслаждалась, как в тот вечер. Я бы, право, мог по второму разу собрать с них плату за билеты.
Она отнеслась ко всему происшедшему как к эдакой развеселой шутке. Любая другая актриса устроила бы скандал, требуя, чтобы виновника вышвырнули с работы...
Я помню и другой случай. Это было в начале наших гастролей по Соединенным Штатам. Недели две-три мы играли в Сенчури. Как-то раз один из актеров сказал, что неподалеку от театра, минутах в десяти ходьбы, есть французский ресторанчик. Мы решили сходить туда. Между дневным и вечерним спектаклями. Но, возвращаясь в театр, Ингрид споткнулась о камень, подвернула лодыжку, и обратно мы ее почти несли на руках.
Это был субботний вечер, мы долго не могли найти врача. А когда наконец он пришел, то сообщил, что у мисс Бергман перелом, и стал накладывать ей на ногу гипс. «Как же она будет двигаться по сцене с эдакой штуковиной?» — спросил я. «Я врач, — отвечал он, — и делаю свое дело». Я позвонил директору театра и сказал: «Мисс Бергман не сможет сегодня играть». Тот запаниковал: «Но она должна играть. Все билеты проданы. У нас в кассе не хватит денег, чтобы вернуть зрителям. Мы уже отнесли выручку в банк».
— Я буду играть, — сказала Ингрид.
— Но как? У нас даже нет кресла на колесах.
— И все-таки я буду играть, — настаивала она.
Мы собрали всю труппу и долго обсуждали, как лучше перестроить ту или иную мизансцену. Тем временем к зрителям вышел директор театра и объявил: «К сожалению, мисс Бергман сломала ногу, и пройдет не менее часа, прежде чем мы сможем начать спектакль. Если кто-то хочет получить обратно деньги, он может обратиться в кассу».
Все пошли в буфет, но ни одна душа не покинула театр. Мы начали спектакль на полтора часа позже. Как раз столько времени потребовалось, чтобы застыл гипс. К счастью, среди персонажей пьесы был дворецкий, поэтому Ингрид усадили на вертящийся конторский стул с колесиками на ножках, и дворецкий толкал его перед собой. Ингрид выкатили на середину сцены, и, сидя на этом стуле, она поворачивалась ко всем по очереди. Конечно, все мизансцены были перепутаны, актеры начали сталкиваться друг с другом, что вызывало у Ингрид неудержимый смех. А для зрителей это была пьеса в пьесе, и они были вне себя от восторга.
Наконец к последнему действию нам удалось достать настоящее кресло на колесах. Наступает финал, когда муж и Ингрид остаются одни на сцене. «Ну что же, теперь я ухожу», — говорит Ингрид и отъезжает. «Стой, будь умницей, оставайся на месте, и мы опустим занавес», — подумал я про себя. Но ничего подобного. Она лихо делает круг в своей коляске, направляется к двери, проезжает мимо нее, чуть не сносит на своем пути все декорации, книги падают с полок... Публика в истерике. Ничего подобного они в жизни не видели. Потом актеры вышли на поклоны, и Ингрид вкатила себя обратно. Публика хохотала до колик. Да, это было грандиозно. Мы путешествовали по Соединенным Штатам, толкая перед собой Ингрид в ее коляске. И так она играла пять недель.
Мы нашли специалиста по костным травмам, который лечил одну из американских бейсбольных команд. Врач снял гипс и наложил плотную повязку. Через некоторое время он разрешил Ингрид вставать. Но ей так понравилось играть, разъезжая в коляске (ведь это было новшеством в ее театральной жизни), что она сказала: «Ну, нет, пожалуй, я буду играть, как прежде». Прошло целых две недели гастролей в Вашингтоне, пока Ингрид решила, что пора ей выходить на своих двух ногах.
Конечно, зрители прослышали, что мисс Бергман играет, сидя в коляске. И поэтому теперь, хотя все спектакли проходили нормально, прежнего ажиотажа уже не было. Но на поклоны она все-таки выезжала в коляске, чем окончательно покоряла зал. Ведь многие шли в театр именно для того, чтобы увидеть Ингрид Бергман в коляске. Да, она действительно сообразительная особа. Я не могу представить ни одну из звезд, с которыми мне приходилось работать, которая могла бы так выпутаться из подобной ситуации».
И как долго ни шла «Преданная жена», Ингрид сумела все же пару раз сделать в тексте свои знаменитые ошибки. В первый раз вместо слов «Вы притворщик, обманщик и лжец» она произнесла: «Вы притворщик, обманщик и жнец». Вторая осечка случилась в финале. Оставленный героиней муж кротко спрашивает: «А кто же приготовит мне еду?» Ингрид должна была ответить: «Пусть кухарка ломает себе голову». Вместо этого легко и непринужденно она изрекла: «Пусть кухарка ломает тебе голову».
Мы играли в Бостоне, когда я услышала, что в Голливуде во время церемонии присуждения «Оскара» специальный приз будет вручен Жану Ренуару. Жан в тот момент был болен и находился дома, в Беверли-Хиллз. Он сказал, что сам не в состоянии принять награду, а вот я могла бы получить ее для него. За наши гастроли отвечал Артур Кантор, но он был так тронут просьбой Жана, что аннулировал несколько спектаклей, и мы втроем: Ларс, Артур Кантор и я —отправились в Голливуд. При вручении «Оскара» я произнесла небольшую речь, а поскольку церемония транслировалась по телевидению, Жан мог услышать и увидеть ее, не выходя из дома. В своем выступлении я сказала, что все фильмы Ренуара отличают присущие ему индивидуальность, поэтичность и тонкий лиризм, что главным содержанием его картин является его собственная любовь к людям, как бы ни проявлялась их сущность: от благородства до безумия. А затем, держа в руках награду, я обратилась прямо к телекамере и добавила: «В благодарность за все, чему ты научил молодых деятелей кино и зрителей всего мира, я говорю тебе от их имени: «Спасибо, мы тебя любим, Жан»».
Все зааплодировали, и я села. Мне в голову не могло прийти, что я тоже получу какую-то награду, хоть я и знала, что среди соискателей выдвинута моя шведская миссионерша в «Убийстве в Восточном экспрессе». Но представляли меня к «Оскару» за различные роли пять раз, а получила я его дважды — за «Газовый свет» и за «Анастасию». Такого успеха вполне достаточно для кого бы то ни было. А тут речь шла о крошечной роли. У меня был всего один эпизод, где я разъясняю, чем занимается миссионерша: как она заботится о маленьких детях и прочее. Правда, Сидней Люмет не отводил от меня камеру на протяжении всей этой сцены.
В фильме Трюффо «Американская ночь» великолепно сыграла Валентина Кортезе. И я просто уверена была, что наградят ее. И вдруг слышу: «За лучшую второстепенную роль премия присуждается Ингрид Бергман, фильм «Убийство в Восточном экспрессе»».
Я вылетела на сцену и сказала первое, что пришло в голову: «Это несправедливо. Эту премию нужно присудить Валентине Кортезе. Она ее заслужила». Конечно, не следовало говорить подобные вещи представителям киноиндустрии, которые с полным правом сами решают, кто именно достоин награды. Повсюду засверкали блицы, камеры нацелились на Валентину, а она встала со своего места и послала мне воздушный поцелуй. Все зааплодировали.
Остаток вечера Валентина провела со мной. Нас вместе фотографировали. Я и вправду была расстроена тем, что ей не дали премию, ведь она ее заслужила. Позже я поняла, что действовала, как всегда, слишком импульсивно. На эту награду параллельно были выдвинуты еще три актрисы, и они играли тоже очень хорошо. Естественно, каждая из них могла обидеться на то, что я упомянула только Валентину Кортезе. Уж лучше бы я совсем не открывала рот.
Ларс находился рядом со мной и на этом торжестве, и на нескольких других встречах. Но брак наш существовал только номинально. В действительности же ничего не изменилось. Мне и самой хотелось положить конец нашему супружеству. Мы начали бракоразводный процесс. Горечи по этому поводу я не испытывала.
Мы получили развод. Но держали эту новость в полной тайне. Даже мои друзья еще долго ничего об этом не знали.
Я хотела официально оформить развод, потому что всегда предпочитала ясность в отношениях. Ларс мечтал о ребенке, и меньше всего меня прельщала мысль, что когда-нибудь этот ребенок сможет обвинить меня в том, что я не отпускала его отца. Первый сын Ларса погиб при трагических обстоятельствах, а я, когда мы поженились, была уже слишком стара, чтобы родить ему ребенка. Он предлагал мне усыновить малыша, но у меня своих было четверо. И забот с ними вполне хватало. Конечно, с моей стороны это тоже было эгоистично.
И вот теперь мой брак завершился. Но оставалась работа.
Вспоминает Марти Стивенс:
«Представьте: на сцене Кеннеди-центра ставят камерную, интимную пьесу, действие которой ограничивается рамками гостиной. Зал так огромен, что из задних рядов без бинокля сцену просто не увидишь.
Театр был полон лишь потому, что в «Преданной жене» играла Ингрид.
Спектакль побил все рекорды посещаемости, позади остался даже мюзикл «Моя прекрасная леди». Та же ситуация повторилась и в Бостоне, откуда Ингрид уезжала за своим третьим «Оскаром». Во время наших гастролей Ингрид сделала, на мой взгляд, необычайно великодушный жест. Дело в том, что, хотя в каждом американском городе, куда мы приезжали, билеты распродавались полностью, отзывы прессы, честно скажу, вовсе не всюду были хвалебными. Нормальные, но не восторженные. А о Нью-Йорке мы с самого начала гастролей вообще не мечтали. С какой стати Ингрид туда ехать? Она играла там раньше. Денег у нее достаточно. Что могло ожидать ее там? Равнодушие, может быть, даже насмешки. Но она дала согласие на месяц выступлений в нью-йоркском театре «Шуберт». Почему? Потому что в труппе было много начинающих актеров, много тех, кто никогда раньше не играл в Нью-Йорке и, может быть, не получит больше такого шанса. А играть в Нью-Йорке для американского актера означает то же самое, что показаться в Уэст-Энде для английского. Это вершина мечтаний. «Труппу увидят на Бродвее, и возможно, для наших актеров найдется какая-нибудь другая работа», — сказала Ингрид. Мы приехали в Нью-Йорк и прекрасно работали там целый месяц».
Критики отнеслись к спектаклю снисходительно и прохладно. Клайв Барнс писал в «Нью-Йорк таймс»: «Мисс Бергман, оставаясь цветущей, красивой женщиной с царственной осанкой, все же не выглядит на тридцать шесть лет. Из-за этого все остальные роли как бы подросли до ее возраста, что и сказалось на общем звучании пьесы».
Когда корреспондент «Вэрайети» спросила мнение Ингрид по поводу критических замечаний, Ингрид сказала: «Я как цыганка. Что она может сделать, если собаки лают на проходящий табор? Я просто не в состоянии принимать всю критику. Меня ругают за все; за игру в кино, в театре, за мою личную жизнь. Конечно, в какой-то степени это задевает, но если я пойду у них на поводу, то никогда ничего не сделаю. Правда, у меня были определенные сомнения по поводу показа «Преданной жены» на Бродвее. Но не потому, что я боялась реакции критиков. Они правы, когда называют пьесу устаревшей по стилю. Однако сама тема не устарела ни в коей мере. Она так же злободневна.
как и сорок девять лет тому назад, когда была написана. Что же касается возраста Констанс Миддлтон, то этой героине не обязательно должно быть тридцать пять лет или тридцать шесть. Романтическая жизнь сегодняшних женщин не кончается и после сорока. С таким же успехом ей может быть пятьдесят, шестьдесят лет. Кто его знает, а вдруг и семьдесят?»
Осенью 1975 года Ингрид поехала в Рим сниматься в фильме «Вопрос времени». Это была экранизация известного произведения Мориса Дрюона, основанного на действительных исторических событиях. Героиней фильма стала старая графиня, которая в молодости слыла знаменитой красавицей куртизанкой и вдохновляла многих художников и поэтов. Теперь она влачит жалкое существование в убогом римском отеле, живя одними лишь воспоминаниями.
Студия «Метро-Голдвин-Майер» купила когда-то права на экранизацию, но фильм так и не сделала. Теперь правообладателем стал Винсенте Миннелли. На главные роли он пригласил Ингрид Бергман, Шарля Буайе и свою дочь Лайзу. Ингрид очень любила Лайзу, мечтала снова встретиться с Шарлем Буайе и была счастлива, что две ее дочери работают рядом с ней; младшая Ингрид стала гримершей, а Изабелла получила небольшую роль монахини—сестры милосердия.
Съемки продолжались четырнадцать недель, но ничего выдающегося не получилось. Лайзе совершенно не подходила роль девятнадцатилетней крестьянской девушки, которая служила в отеле горничной и с восторгом слушала волнующие истории старой дамы.
Режиссуру Миннелли критика признала устаревшей.
Кэтлин Кэррол, вторя большинству критиков, писала: «Очень может быть, что этот до смешного неумелый, допотопный фильм лучше было бы вообще не выпускать на экраны».
Фильм снискал ничтожный успех в Америке, а в Англии и во Франции его просто никогда не показывали.
В начале мая 1976 года я целую неделю провела в Риме. А восьмого мая был день рождения Роберто. Когда подошло седьмое число, Роберто с грустью спросил:
— Как я понимаю, завтра тебе нужно уезжать?
— Да, — ответила я. — Нужно.
— Но ты же знаешь, что завтра мне исполнится семьдесят лет.
— Да, знаю. Но что из того, что я уезжаю? Мы можем сегодня вечером собраться вчетвером: Ингрид, Изабелла, ты и я. Робин в Париже, занят в театре у Ларса, так что он все равно не приедет. Отпразднуем твой юбилей сегодня.
На его лице появилось выражение легкого разочарования. Очевидно, он расстроился, решив, что все о нем забыли. Однако восьмого мая это выражение исчезло, так как все газеты поместили о нем массу статей. Все помнили, что Роберто Росселлини исполнилось семьдесят лет! Он был этим необычайно доволен.
В день его рождения в девять утра я заехала в цветочный магазин, где задала заказанный мною заранее венок. Очень трудно было разъяснить владельцу магазина, что этот венок предназначен для возложения на голову, а не на могилу. Девочки и я прибыли на квартиру Роберто. Он открыл дверь в пижаме и, увидев меня, проговорил: «А, это опять ты. Я думал, ты уже уехала».
Мы пропели традиционную песенку-поздравление и водрузили ему на голову венок. Он сел на диван, усадив дочек по правую и левую руки. (Венок он долго хранил и не выбросил даже тогда, когда тот совсем засох.)
— Ну что ж, мне пора ехать, — солгала я как можно естественнее, поскольку уже заказала ужин в его любимом ресторане. Там был отдельный зал, где я заранее попросила поставить стол в форме буквы U . Мы склеили целую скатерть из игрушечных лир и долларов и покрыли ею этот стол.
После моего ухода девочки, как бы между прочим, предложили: «Папа, поскольку у тебя день рождения, давай поужинаем в твоем любимом ресторане».
Вечером они пришли туда, и, подойдя к столу Роберто вдруг обнаружил, что за ним собралось все его семейство; сестры, племянники, старший сын, внуки, его первая жена. Ну и я в том числе. Он взглянул на меня: «Это, конечно, твоих рук дело».
Затем прозвучала речь, написанная Ингрид и Изабеллой специально для данного вечера. Это была, конечно, шалость: мы использовали все любимые изречения Роберто, которые тот произносил в бешенстве или в ярости, например: «Я выну изо рта последний кусок хлеба, чтобы накормить детей». И прочее в том же духе. «Не беспокойтесь, — говорила я девочкам. — Я знаю его лучше, чем вы. Ему все это очень понравится».
Речь читала Изабелла, и Роберто пришел в такой восторг, что просто плакал от смеха. Он заставил ее повторить все сначала, а потом забрал листок домой, вставил его в рамочку и повесил на стене.
Кроме всего прочего я еще вызвала из Парижа Робина, обрядила его в форму официанта, и, как только мы усадили Роберто, он подошел к отцу с меню. Роберто взял карточку, не обратив ни малейшего внимания на своего сына. А с какой стати? Это же был всего лишь официант. Прошла минута. Робертино пришел в отчаяние от того, что его не узнает родной отец. «Па-па! — вскричал он. — Это же я, Робин!» Вся наша затея рухнула.
Роберто вскочил, заключил его в объятия и через плечо сына посмотрел прямо на меня. Взгляд, который он подарил мне, стоил многого. Он окупил все мои старания.
Это был великолепный вечер. У нас оказалось так много поводов для воспоминаний, потому что те итальянские дни по-прежнему оставалась дороги мне. А итальянцы такой великодушный и сердечный народ!
В Швеции, если вы едете в дорогом автомобиле, никто из окружающих за вас не порадуется. А вот в Италии иначе. Помню, как однажды Роберто оставил свой красный «феррари» около небольшого рыбного ресторанчика. Мы ходили по магазинам, а когда вернулись обратно, то на переднем сиденье обнаружили завернутого в бумагу огромного красного омара. Мы понесли его в ресторан, решив, что, по-видимому, произошла какая-то ошибка; мы не покупали, не заказывали омара. На что нам ответили, что это подарок за то удовольствие, за ту честь, которую мы оказали хозяевам, поставив такую красивую машину около их ресторана.
Правда, тот же «феррари» несколько раз навлекал на Роберто неприятности. Причем тогда, когда он меньше всего ожидал их. В свое время он на этой машине принимал участие в гонках в разных европейских странах; в Швеции, потом в итальянской «Большой миле» — опасном двухтысяче-километровом ралли по всей Италии. Помню, как репортаж о гонках передавали по радио. Слушая, я ходила взад-вперед и так волновалась, что расплакалась. Тут же находился Робертино, ему было года четыре или пять. Гонки наконец кончились. Роберто не выиграл, но вернулся домой героем — шампанское, куча друзей, поздравления. Вдруг, когда отец сел, к нему подошел Робертино и ударил его прямо в лицо. Роберто так изумился, что не мог вымолвить ни слова. А Робертино объяснил: «Это тебе за то, что ты заставил плакать мою маму».
В следующий раз я увиделась с Роберто весной 1977 года, спустя девять месяцев после его дня рождения. Это произошло совершенно случайно. Я поехала в Жуазель, чтобы взять кое-что из вещей. Дом был пуст, если не считать двух слуг, и на меня нахлынуло прошлое. Воспоминания. Ошибки. Разногласия. Радости. Все прожитые годы.
Я не могла там больше оставаться и перебралась в Париж, в отель «Рафаэль». И кто бы вы думали там остановился? Роберто.
Он повел меня обедать. Он всегда угадывал, когда я бывала в расстроенных чувствах. Он прислал мне в номер грелку и таблетку аспирина. И хотя я не обмолвилась ни словом, он почувствовал, что меня беспокоит предстоящий развод и что я с отчаянием оглядываюсь на свое прошлое.
На следующий день он позвал меня на ленч и сказал: «Не оглядывайся назад, Ингрид. Ты заработаешь нервное расстройство, если будешь продолжать копаться в своем прошлом. К черту прошлое! Смотри вперед — и иди вперед». Он поцеловал меня в щеку и уехал в аэропорт на свой самолет. Я не знала, что больше мне не суждено увидеть его живым.
Через два месяца, в мае, Роберто позвонил в Чичестер, где я играла в летнем театральном сезоне. Мы показывали пьесу Н. К. Хантера «Лунные воды». Режиссером был Джон Гилгуд.
Вторую главную роль исполняла Уэнди Хиллер. Прекрасно помню, как однажды она пришла в мою уборную, где я как раз гримировалась, и сказала: «Мне бы следовало тебя ненавидеть». — «А в чем дело что случилось? Что я такого сделала, Уэнди?» — «Каждый раз, когда я иду в чичестерские магазины, меня кто-нибудь останавливает на улице и говорит: «Мисс Хил-ли-ер (они так произносят мою фамилию), вчера вечером мы видели ваш спектакль. Не правда ли, мисс Бергман в нем просто великолепна?»» — рассказала, смеясь, Уэнди.
Роберто сообщил мне, что его пригласили в Канны в качестве председателя жюри кинофестиваля. «Представляешь, я должен буду просмотреть все эти фильмы», — сказал он мне. «Ну что же делать, конечно, должен, — засмеялась я. — Ты же председатель жюри. Когда я выступала в этой роли в 1973 году, мне показалось, что просмотр фильмов — единственное удовольствие на всем фестивале».
Он сказал, что очень устал. Что рад бы вернуться в Рим, в свою квартиру. Мы поговорили еще немного и положили трубки.
Чичестер — прелестный старинный английский городок в Сассексе. Мы с Рут сняли небольшой коттедж в получасе езды от театра, и я взяла напрокат небольшой автомобиль. Спектакли начинались в семь часов вечера, но я приезжала довольно рано, часа за полтора до этого времени, чтобы расслабиться — никого не видеть, ни с кем не говорить по телефону. Я должна была превратиться в сорокапятилетнюю Элен Ланкастер, свою героиню.
Раз в неделю к нам приходила женщина, чтобы убрать дом. Втроем нам негде было повернуться, и всякий раз, как она бралась за тряпку, мы с Рут шли в местный трактир.
3 июня 1977 года мы вернулись домой. Служанка уже ушла, но оставила записку: «Из Рима звонила Фиорелла. Пожалуйста, срочно позвоните в Рим. С детьми все в порядке».
«Как это мило с ее стороны, — подумала я, — ведь первой всегда приходит мысль: что-нибудь случилось с детьми».
Я тут же позвонила Фиорелле, и она сообщила, что Роберто умер от сердечного приступа. Когда ему стало плохо, он позвонил своей первой жене, жившей неподалеку. Та прибежала, но было уже поздно. Смерть наступила мгновенно. Мы с Рут позвонили детям, Ларсу, Пиа, всем, кому следовало знать об этом горе. Конечно же, я была совершенно убита. Роберто все еще продолжал оставаться важной частью моей жизни. Только что, казалось, отмечали мы его семидесятилетие.
Прошло сколько-то времени после разговора с Римом, и Рут сказала:
— Ингрид, уже пять часов, пора садиться в машину.
— В машину? Я не могу. Не могу. Выходить на сцену, играть легкую, забавную Элен Ланкастер, слышать смех, выделывать все эти штучки?..
— Пора, Ингрид, — повторила Рут.
Мы вошли в театр. Все уже слышали новость по радио. Кто-то подошел ко мне, кто-то пожал руку. Как будто все хотели сказать: «Мы с тобою. Мы поможем тебе. Не волнуйся, милая, мы справимся».
И в эту минуту я вспомнила Сигне Хассо. Вспомнила, как она, зная, что умер ее сын, вышла на сцену. Теперь-то я понимала, как это бывает. Я знала, на что это похоже. Я уже не была Ингрид Бергман. Я была Элен Ланкастер. Веселая, богатая, счастливая женщина, которой удается сохранить свою безмятежность, закрывая глаза на реальную жизнь.
И получилось. Я выдержала всю пьесу. А потом вернулась домой. Всю ночь то я звонила кому-то, то мне звонили. Помню, было четыре часа утра, когда раздался голос Робина: «Я знаю, уже поздно, но все это время я только и делал, что поддерживал других, а сейчас хочу поплакать вместе с тобой «. И он расплакался. Я тоже.
Я сказала ему, что после похорон все трое детей должны приехать и остаться со мной.
Я плакала по Роберто и думала о том, какая ирония заключена в том, что многие из его фильмов, подвергавшиеся нападкам в то время, когда он их делал, теперь были объявлены шедеврами.
Я вдруг вспомнила, что он однажды сказал о моем плаче. Это случилось после того, как я поделилась с ним впечатлениями о том фильме, что он сделал в Индии.
Я смотрела по телевидению это грустное повествование о старом бродяге и маленькой обезьянке, которую тот приковал к своему запястью. Обезьянка прыгала, веселила детей, а потом выставляла жестянку для монеток. Но старик заболел. Он ушел в джунгли, совсем обессилел, упал. Было ясно, что он умирает. Тем временем в небе появились ястребы. Бедная маленькая обезьянка пришла в ужасное возбуждение. Она старалась заставить своего друга подняться, старалась предупредить его, что рядом опасность! А потом попыталась прикрыть его своим телом, чтобы защитить от ужасных хищников. И при этом отчаянно что-то причитала, не сводя с них глаз. Но она была прикована и не могла оставить своего хозяина. Наконец, прильнув к нему, она положила свою маленькую головку ему на грудь, как будто старалась уберечь старика. Это было так трогательно. Я плакала.
Когда я рассказала об этом Роберто, он засмеялся: «Знаешь, чему я смеюсь? Это ты и я. Ты обезьянка. И все время пытаешься защитить меня от ястребов. Поэтому ты и плакала».
Но была смерть и была жизнь. Через день после смерти Роберто из Нью-Йорка позвонил Ларс и сообщил, что Кристина Белфрейдж родила ему сына. Случилось то, чего так недоставало ему все эти годы. Я была счастлива за него.
Наши отношения с Ларсом, начавшиеся так давно, не потеряли для меня своей значимости.
Я закончила работу в Чичестере в середине июня. Репетиции перед Брайтоном и лондонскими гастролями и постановка в «Хеймаркете» пьесы «Лунные воды» должны были начаться поздней осенью. Я заключила контракт и до начала сезона должна была ехать в Стокгольм и в Норвегию, где Ингмар Бергман собирался снимать «Осеннюю сонату».
Летом я поехала в Нью-Йорк и, пока находилась там, навестила доктора, у которого уже бывала не раз, так как профилактические осмотры нужно было проходить через каждые полгода. Он сказал, что железа увеличена и мне нужно следить за нею. Паниковать, конечно, не стоит, но в Лондоне следует находиться под наблюдением своего врача.