Дэвид Селзник был ростом больше шести футов, с темными блестящими волосами, начинающими полнеть лицом и фигурой (хотя с лишним весом он вел постоянную и безуспешную борьбу), пытливыми голубыми глазами за толстыми стеклами очков. Он обладал невероятным обаянием, свидетельством которого является письменное предложение руки и сердца, которое он сделал дочери киномагната Луи Майера. Оно заслуживает того, чтобы быть приведенным как образец искреннего любовного послания. После обсуждения различных деловых вопросов он добавляет несколько фраз, похожих на постскриптум:
«Я все время думаю о Вас и решил на Вас жениться, если Вы не против. Я средних лет, слегка косолап, поэтому на все натыкаюсь. Когда-то был высокого мнения о себе, так как хотел быть большой шишкой. Я громко храплю, много пью, много играю, и мое будущее клонится к закату, но я высокий, я еврей, и я Вас очень люблю.
Дэвид, ищущий свою подругу».
С 1926 года он работал в «Метро-Голдвин-Майер», «РКО» и «Парамаунте». В 1936 году он организовал свою собственную кинокомпанию «Селзник Интернешнл», сразу же попав в избранный круг великих моголов кино. К тому времени он уже знал о киноиндустрии больше всех на земле и с безграничной энергией и энтузиазмом делал все возможное, чтобы окружающие это обнаружили. Он переписывал сценарии, читал нотации продюсерам, инструктировал режиссеров, измывался над актерами, вмешивался в работу всех отделов, доводя сотрудников до инфаркта, и все это делал словно в подтверждение часто повторяемого им изречения: «Большие фильмы с начала до конца создаются по воле одного человека, его видению и фантазии». И еще: «Самое важное — финальные кадры». Его рвение было бесконечным, его внимание ко всем деталям — феноменальным. У него был редкий дар всех талантливых импресарио — извлекать из людей максимум их творческих возможностей. Он был, вне всякого сомнения, не просто необычайно одарен, он был гениален. Мудрым, как у совы, взглядом рассматривал он высокую, светловолосую шведку, которая, возможно, впервые в истории кино сказала протяжное «не-ет» в ответ на три его предложения. Тогда он почти одновременно снимал два фильма — «Ребекку» по роману Дафны Дю Мюрье и «Унесенные ветром». Первый сразу же завоевал громадный успех, а второй, по мнению большинства, был признан лучшим фильмом, сделанным когда-либо в Голливуде.
Теперь, в зените своей славы, Дэвид Селзник следовал старой голливудской традиции; не искать звезд, а «делать» их. Приглашение из Нью-Йорка, Лондона знаменитых театральных актеров вовсе не всегда было гарантией успеха. Но он становился возможным благодаря фантастическим уловкам Селзника, его манипуляциям, в результате чего менялись черты лица, походка, манеры, менялся весь человеческий облик актера, с тем чтобы сделать из него звезду.
Всего за несколько лет до прибытия Ингрид в Голливуд методом электролиза был удален один дюйм волосяного покрова на лбу молоденькой хорошенькой девушки испанского происхождения. Это сделало ее настоящей красавицей. Сочетание ее естественных данных с их искусной эксплуатацией дало кино Риту Хейворт. Наверное, именно в этом направлении работала мысль Дэвида Селзника, когда он, сидя на кухне, смотрел на округлые черты лица Ингрид Бергман. Вряд ли стоило многое менять в ее внешности, разве только укоротить до колен. Внезапно его озарило почти апокалипсическое видение; мысль была так проста и важна для исполнения его замыслов, что ее можно было сравнить с яблоком, упавшим на голову Ньютону и вдохновившим его на создание теории гравитации.
Он вдруг совершенно успокоился. Посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом и сказал: «У меня родилась настолько простая идея, что никому раньше в Голливуде она просто не могла прийти в голову. Ничего в тебе не нужно менять. Оставайся как есть. Ты будешь первой «естественной» актрисой.
Завтра утром я сам отведу тебя в гримерную, и мы посмотрим, как это отработать».
На следующее утро я сидела в кресле, а около меня ходил опытный гример и бормотал себе под нос «угу», «ага». Потом сказал: «Здесь брови нужно выщипать, здесь заняться морщинками, эти зубы немного неровные и выдаются вперед — на них поставим коронки». Вокруг толпилась масса людей — пресса, представители рекламы; все серьезно и внимательно слушали, что говорил гример, и каждый подавал свои советы. После того как все обменялись мнениями, Селзник взорвался: «Да поймите же, ни один волос нельзя трогать на ее голове, вам вообще ничего не нужно делать. Я убью вас, если вы что-нибудь сделаете! Завтра мы сделаем пробу в таком виде, как она есть. Ее имя останется настоящим, хотя подобных прецедентов еще не было в истории Голливуда. Более того, никаких интервью, никаких фотографий! Она спрятана. Понятно?»
Они поняли. А я была рада словам Дэвида, потому что накануне долго сидела с ним за кухонным столом и твердила: «Я не хочу, чтобы меня продавали, как продают многих актрис из Европы. Здесь собрались самые прекрасные актрисы из Польши, Франции, Болгарии. Они великолепны во всех отношениях, но через полгода они исчезнут. Никто о них больше не услышит. Беда в том, что они не смогли оправдать тех ожиданий, которые сулила реклама, поэтому их имена канули в вечность, не успев ничего сделать. Почему бы нам просто не сделать фильм? Пусть он выйдет на экран, и если я понравлюсь публике, вы пригласите представителей прессы, рекламы, я дам интервью. Но дайте мне попробовать завоевать симпатии американской публики без барабанного боя и треска». Он подумал и через некоторое время произнес: «Хорошо, я согласен, пожалуй, мне даже нравится это, да, нравится».
На следующий день мы сделали пробу. Я ее увидела, когда спустя несколько лет после смерти Дэвида Селзника о нем сделали фильм. Меня попросили принять в нем участие, сказать о Дэвиде несколько слов, и включили в ленту пробу: «Ингрид Бергман — без грима — часть 1». Прозвучал гонг, я появилась на экране с таким красным лицом, что это казалось просто невероятным, я ведь краснела независимо от того, что мне говорили — хорошее или дурное. А если добавить к этому жару от ламп, волнение, рожденное самой атмосферой Голливуда, то можно представить, что для появления румянца достаточно было самых простых фраз. Фильмы тогда были черно-белые, и все же на лицо мне наложили толстый слой тона, чтобы я не была темной, как живой омар.
В тот же вечер Селзник устроил прием, на котором я была почетной гостьей. Я сидела на кушетке в полном одиночестве в моем далеко не новом платье, которое считала шикарным; розовый лиф, смесь всех тонов и цветов на юбке и длинные пышные рукава. Сидела и смотрела на входящих; Кларка Гейбла, Джоан Беннет, Кэри Гранта, Гари Купера. Мне не нужно было даже с ними разговаривать, я была просто счастлива от сознания, что могу их видеть. Когда около меня время от времени оказывалась Айрин, я ее спрашивала: «Кто этот, кто тот?», и она отвечала: «Это знаменитый продюсер, а это знаменитый режиссер». Потом группа людей остановилась около моей кушетки, и меня представили Энн Шеридан, которую все называли «девочка Oomph». Я не знала, что это значит, и решила поскорее выяснить. Поэтому в первый же подходящий момент проскользнула в свою комнату и открыла словарь. Но ничего похожего на «oomph» то ли с одним «о», то ли с двумя найти не смогла. Так я никогда и не узнала, что это значит. Спустя некоторое время я обнаружила, что рядом сидит мужчина, показавшийся мне милым и каким-то сочувствующим. Правда, я не сразу смогла понять, по поводу чего и кому он сочувствует.
— Не портьте себе настроение, — сказал он. — Мы все когда-то пришли в Голливуд первый раз, поначалу тяжело было каждому...
— А что, собственно, может здесь испортить настроение? — спросила я. — Мне до сих пор не верится, что вокруг меня собрались все знаменитости, я могу их видеть живьем. Смотрите: Норма Ширер, Клодетт Кольбер, вон входит Роналд Колмен! Я не могу поверить, что я сижу здесь!
Оказалось, мой сосед слышал разговоры в баре, о которых мне пришлось узнать лишь несколько лет спустя. Поэтому-то он и старался всячески ободрить меня. «Сейчас с вами едва разговаривают, но подождите, потом все будет иначе. Мы все прошли через это. А для начала я хочу пригласить вас к себе на вечеринку в следующее воскресенье. Будет масса людей, ужинаем мы у бассейна, так что не забудьте захватить с собой купальный костюм».
Я подумала, как это замечательно, ужинать около собственного бассейна! Поэтому сказала: «С удовольствием приду, а если вы мне скажете свое имя, то это будет совсем хорошо». «Я Эрнст Любич», — ответил он. Это было прекрасно, ведь я знала, что он известный режиссер.
Слегка омрачало а тот момент мое настроение отсутствие Лесли Хоуарда. Я спросила Айрин Селзник, почему его нет. Она чуть не упала в обморок: «Боже, мы забыли его пригласить!» «Это же мой партнер и единственный человек, которого мне хотелось бы видеть, а вы не пригласили его», — сказала я. «Не беспокойся, — ответила Айрин, — скоро ты с ним увидишься на съемках».
Конечно, я увиделась с Лесли Хоуардом. И хотя мне не пришлось узнать его близко, я считаю его замечательным человеком. Он был по-английски сдержан и явно не был похож на человека, любящего выпивку и вечеринки. Он был углублен в себя, жил своей внутренней жизнью. Я никогда не встречалась с его женой. Она тоже жила в Голливуде, у них был свой дом, но он постоянно находился в обществе своей секретарши — прелестной молодой девушки, в которую явно был очень влюблен. Она погибла во время воздушного налета в Лондоне, а вскоре после этого погиб в авиакатастрофе и он. Так что в будущем его ждали одни трагедии...
Если бы я знала, о чем это так громко спорят у бара! Я бы, наверное, провалилась сквозь землю. Главной темой разговоров было приобретение Дэвидом Селзником симпатичной большой и крепкой шведской коровы. «Если Дэвид думает, что она когда-либо может стать второй Гарбо, то ставлю тысячу долларов, он просто ничего не соображает в этих вещах». «Актриса? Да посмотрите на ее размеры! Конечно, она сможет сыграть шведскую массажистку, или повариху, или прачку в шведской прачечной. Но ставлю другую тысячу, вряд ли она когда-либо появится даже в третьесортных фильмах».
Дэвида эти разговоры приводили в такое бешенство, что он был на грани взрыва. Эти идиоты сомневаются в его выборе! Да он согласен поставить тысячу, потом еще тысячу, он согласен на любое пари, которое ему могут предложить. Он может увеличить ставку вдвое. Он готов держать пари, что через год эта девочка Ингрид, одиноко сидящая на кушетке, станет блестящей звездой. И если они сами не признают этот факт, он и тогда готов им заплатить.
я не стала звездой спустя год, но думаю, что к тому времени они забыли о своем пари. А пока я сидела, наслаждаясь своим одиночеством, радостно всем улыбаясь, плохо понимая, о чем вокруг меня идут разговоры. Неделей позже я оставила Айрин Селзник и переехала в дом, который снял для меня Дэвид. В моем распоряжении находилась девушка, полностью взявшая на себя все заботы: она водила машину, готовила еду, отвозила меня на студию, привозила домой. В следующее воскресенье я сказала ей, что Эрнст Любич пригласил меня в гости на ужин с бассейном и что мне нужно взять с собой купальник. Мы нашли адрес и поехали. Когда мы прибыли, вся площадка около дома была занята машинами. Я вышла, а она поехала искать место, где можно припарковаться. Я вошла в красивый холл, там было полно людей, которые пили, смеялись, разговаривали. Затем я прошла в гостиную, где тоже увидела веселящихся, пьющих, разговаривающих людей. «Где я могу увидеть мистера Любича?» — спросила я у одного из официантов. «Наверное, он около бассейна», — ответил тот.
Пройдя сквозь многие комнаты — кабинет, библиотеку, гостиную,— я наконец вышла в сад. Гости плавали в бассейне, смеялись, пили. Всем было очень весело. Я продолжала бродить, пока не встретила другого официанта. «Здесь мистер Любич?» — спросила я его. «Был здесь, но, по-видимому, вернулся в дом». Я обошла весь сад: там кто-то играл в теннис. Я снова вернулась в дом, заглянула во все комнаты, даже в спальни, где девушки пудрили свои носы, и опять вернулась в большой холл. Мистера Любича не было. Я вышла к стоянке, где моей девушке удалось пристроить машину, и сказала: «Едем домой».
Я так и не нашла мистера Любича.
В первый же понедельник на студии меня познакомили с Рут Роберто. Дэвид Селзник сказал: «Теперь она будет твоим репетитором по языку. Ты будешь рядом с ней с утра до ночи, вы будете вместе жить, есть, спать. Тебе надо все время с ней разговаривать. Она будет заниматься твоим произношением».
«Боже, какая тоска», — подумала я. Но не прошло и нескольких часов нашего общения с Рут, как я поняла, насколько была не права. Рут тоже оказалась шведкой, но долгое время она это скрывала. Было что-то странное в том, что в течение первых недель моего пребывания в Голливуде я встретила женщин.
которым суждено было стать главной опорой в моей жизни: Кей Браун, Айрин Селзник и Рут Роберто.
Я обожала Кей с того самого момента, когда она приехала в Швецию, чтобы обсудить наш контракт, и засомневалась, стоит ли мне его подписывать. Что касается Айрин, то думаю, что, едва взглянув на меня, на мой простой багаж, на мое далеко не шикарное вечернее платье, она поняла, что у нее на руках очутилось самое бесхитростное и невинное существо, которое она когда-либо видела. Поэтому она решила, что самое главное, что она может для меня сделать, — это рассказать о порочных нравах Голливуда и о том, как от них скрыться. «Наверное, тебе стоит побыть несколько дней у нас», — сказала она. Каждый вечер мы засиживались допоздна, и она давала мне наставления. Она знала, что может ожидать меня в Голливуде. Слишком часто она видела актрис, исчезнувших навсегда. «Ты узнаешь многих знаменитых продюсеров, — говорила она. — Они именно таковыми себя считают, хотя некоторые из них никогда в жизни не переступали порог студии. Они будут уверять тебя, что могут предложить самую замечательную роль, какая только есть на свете, а кончат тем, что скажут: «Ну а теперь, для начала, может быть, сделаем несколько снимков для прессы на пляже?»»
Потом оказалось, что мне повезло: мои роли доставались мне без подобного рода предложений. Но Айрин была мудра, она знала, о чем говорит, и оказала мне во многом колоссальную помощь. Я безошибочно чувствовала, когда появлялась подобная подоплека, и говорила «нет».
Дело в том, что я не была в юности красавицей и вряд ли относилась к тем актрисам, которые обладали сильной сексуальной привлекательностью. Я никогда не позировала в купальниках или свитерах с большими вырезами. И репортеры считали меня ничем не примечательной. Такого рода естественность, даже заурядность кажутся совершенно нормальными в наши дни, но в конце 30-х годов это было совсем не модно.
Мне очень понравились Айрин и Дэвид. Он становился особенно неотразимым после нескольких рюмок, когда развлекал друзей в собственном доме. Говорил он без остановки, и все его рассказы были чрезвычайно интересны. Он всегда был полон идей. Если вы заявляли: «Я устала, нужно идти домой», он подбегал к двери, широко раскидывал руки и говорил: «Никуда ты не пойдешь, я тебя не пущу. У меня только что родилась относительно тебя прекрасная мысль». Вы оставались, слушали, это действительно оказывалось прекрасной идеей, и она вас захватывала.
На следующее утро вы спрашивали: «А что за идея родилась у вас вчера вечером, Дэвид? Что с ней делать?» Он смотрел на вас сквозь стекла больших очков и говорил: «Идея? Какая идея? Я не помню никакой идеи».
В первое съемочное утро я прибыла на площадку. Мы сидели с Рут Роберто в трейлере и повторяли текст начальной сцены, когда я вдруг услышала что-то похожее на громкий спор. Я выглянула за дверь и увидела Селзника и Уилли Уайлера, который должен был быть режиссером фильма. Они действительно о чем-то всерьез спорили. Они даже не звали меня на площадку, поэтому я обратилась к Рут: «Посмотри-ка на эту пару, что там у них происходит?» В следующее мгновение мимо нас, как ураган, промчался Уилли Уайлер, и мы услышали, как оглушительно захлопнулась за ним дверь. Я осторожно высунулась и спросила Дэвида Селзника: «Что случилось?» «Ты только что лишилась своего режиссера», — радостно ответил он.
В первый съемочный день в Голливуде я потеряла своего режиссера, потому что Дэвид с ним поскандалил!
Когда я узнала Дэвида ближе, то поняла, что это было типичным проявлением его манеры поведения. Он все делал сам. Во все вмешивался. Но в этом был весь Дэвид.
Ингрид заинтриговала Дэвида Селзника. Особенно это касалось съемок. Наконец-то он нашел кого-то, кто соответствовал его концепции о роли актера или актрисы в искусстве. Степень его восхищения Ингрид показывает записка к заведующему по рекламе.
«22 июня 1939 г.
Дорогой мистер Герберт.
Я думаю, что если реклама для Ингрид Бергман будет выстроена умно, то ею можно пользоваться многие годы.
Мисс Бергман — самая добросовестная из всех актрис, с которыми я когда-либо работал. Во время работы она не может думать ни о чем, кроме работы; и до съемок, и во время съемок она не строит никаких планов, которые могли бы отвлечь ее от фильма. Практически она не оставляет студию и даже предложила обставить ее уборную так, чтобы она могла жить в ней во время съемок. Она никогда не предлагает закончить работу в 6 часов вечера. Напротив, ее очень расстраивает, если компания не работает до полуночи, так как она считает, что лучшее время для работы — вечер после долгого рабочего дня.
И вот еще несколько мыслей в подтверждение тех, что есть в первом абзаце. Она дрожит над каждым пенсом, видя, как и на что компании тратит деньги. Расстраивается, когда выбрасывается платье, если вдруг проба показала, что оно ей не идет, и предлагает украсить его новым воротничком или сделать что-то в том же роде, лишь бы понапрасну не тратить деньги.
Ее изумило наличие дублеров при наводке света. Она сказала, что, снявшись в Швеции в главных ролях десятка фильмов, никогда на установочных репетициях не пользовалась услугами дублеров.
Поскольку в «Унесенных ветром» снимались четыре звезды, все уборные для ведущих актрис были заняты, и нам пришлось предложить ей уборную поменьше. Она пришла в восторг и сказала, что никогда в жизни у нее не было такой уборной. Когда я счел необходимым перевести нашего оператора из «Интермеццо» в «Ребекку», а на его место взять другого, Гарри Страдлинга, у нее на глазах появились слезы и она стала допытываться, не обидится ли он, потому что он прекрасный оператор и не так уж страшно, если на фотографии она выглядит не лучшим образом, она согласна на это, лишь бы не обидеть его.
Все это выражается совершенно искренне и делает ее совершенно уникальной. Думаю, именно это и должно стать краеугольным камнем ее рекламы. Надо соединить все эти нити ее естественного очарования. А сочетание с фантастической добросовестностью может создать что-то вроде легенды. Конечно, это не даст большей популярности и не вызовет у фанатиков большего восторга, чем обычная, распространенная чепуха, рассказывающая, как звезды кладут нас на лопатки. Или устоявшееся мнение публики —во многом справедливое, — что иностранные звезды — это вообще сумасшедшие люди, надоевшие всем своими претензиями и своим норовом.
Это первые наметки в линии ее рекламы, которые я бы хотел провести, не дожидаясь выхода фильма. Именно в подчеркивании свежести, целомудренности ее образа, находка которых и стала причиной подписания нашего контракта, я вижу последовательную цель ее рекламы. Она должна быть полной противоположностью рекламы Гарбо, Дитрих и других экзотических звезд. Мисс Бергман не может соперничать с ними, а скорее, по моему мнении), они не могут соперничать с нею».
я занималась с Рут уже несколько недель, когда наткнулась на слово, которое никак не могла произнести. «Почему у меня не получается так, как у тебя?» — спросила я. «Слушай внимательно, я произнесу еще раз», — ответила она. Но у меня опять не получалось. Тогда я сказала с грустью: «Если бы ты сказала хотя бы одно слово по-шведски, только одно слово, похожее на это, тогда бы я знала, как открывать рот, и я уверена, что у меня все получилось бы». Рут пристально на меня посмотрела и произнесла это слово по-шведски. Его очень трудно было произнести, но она проговорила его ясно и отчетливо. В изумлении я раскрыла глаза.
— Ты говоришь по-шведски?
— Я шведка.
— Тогда почему же...
— Потому что, милая Ингрид, если бы я сказала тебе об этом раньше, то ты стала бы болтать по-шведски, а я здесь для того, чтобы научить тебя правильному английскому.
Когда я появилась на студии Селзника впервые и увидела, что же такое американская киностудия, то чуть было не потеряла сознание. Трудно было поверить, что такие гигантские киностудии, с таким количеством людей, операторов, осветителей, электриков, плотников, декораторов существуют в реальности. Что они все здесь делают? В Швеции киногруппа вместе с техниками насчитывала около полутора десятков человек, а в Америке — от шестидесяти до ста. Потом я поняла, что все они были специалистами в своей области и каждый делал только то, что ему было предназначено, учтено в уставе профсоюза. На студии всегда толпилась масса людей, было очень шумно, но тем не менее всегда приходилось ждать человека, который, например, должен был на сантиметр сдвинуть стол. Его вдруг не оказывалось на месте, а никому другому подвинуть стол на этот сантиметр не разрешалось. Потом я привыкла к этой системе и признала ее замечательной, потому что в конце концов вы получали все, что хотели. Если требовались розовые слоны, вы получали розовых слонов. Если нужны были мухи, жужжащие около вашего лица, вызывался мухолов, и мухи вам были обеспечены. Это было место, о котором актриса могла только мечтать. В Швеции понятия не имели о такого рода вещах. В Швеции зимние сцены снимались зимой, а летние — летом.
Но вот наступили съемки первой сцены «Интермеццо». Дэвид Селзник говорит: «Это твое первое появление перед американской публикой, и оно должно быть сенсационным, сенсационным!»
Я заглянула в сценарий и узнала, что мне нужно войти, снять пальто и шляпу, повесить их на вешалку и двинуться к порогу. Читаю дальше. И что же выясняется? Перед моей героиней — всемирно известный скрипач, играющий на скрипке, а рядом, за роялем, его очаровательная дочурка. Итак: как повесить пальто, стать в дверях, любоваться этой домашней идиллией, но сделать все это сенсационным?
— Слушай, — говорит Дэвид в десятый раз. — Мне нужно, чтобы публика, увидев на американском экране новое лицо, была так потрясена им, что могла бы только воскликнуть: «Ах!»
— Но как мне это сделать? — говорю я. — Я ведь только смотрю на мужчину и его дочку, играющих на рояле и скрипке.
— Не знаю. Давай попробуем.
Мы пробовали.
— Давай еще раз.
Пробовали еще раз.
— Думаю, можно сделать лучше, — сказал он, просмотрев отснятые куски. — Попробуй еще раз. Может быть, что-то получится.
Я знала, что Дэвид Селзник доводил все до совершенства, переписывая и переснимая эпизоды до бесконечности. И эту сцену мы снимали не помню сколько раз. Если скажу — тридцать, то не преувеличу. Мы уже заканчивали фильм, но продолжали делать дубли первой сцены. Это был мой самый последний день и самый последний час съемок. В 1939 году надо было пересечь всю Америку на поезде, чтобы добраться из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, а там уже пересесть на корабль. И вот меня ждет машина, чтобы отвезти на вокзал. И вдруг:
— Срочно. Еще один дубль.
— Но, Дэвид, мне нужно еще заехать домой за багажом.
— Мы пошлем за ним. Пошлите машину, доставьте сюда багаж мисс Бергман. Не волнуйся, ты успеешь на поезд.
Мне пришлось галопом мчаться из студии, не сменив платья, в котором я снималась, прокричать «до свидания» всей съемочной группе и буквально лететь в машине к вокзалу, чтобы в считанные секунды успеть к поезду. Таков был Селзник.
Дэвид Селзник достиг того эффекта, которого добивался. Правда, в основном благодаря тому, что технический дефект, несмотря на тридцать дублей, имевшихся в коробке, остался незамеченным.
Грэм Грин, бывший в то время кинокритиком «Спектейтора», писал в январе 1940 года: «Фильм стоит посмотреть из-за новой звезды мисс Бергман, которая так же естественна, как ее имя. Какая звезда до нее могла появиться на экране с блестящим носом? Блестящий нос, то есть полное отсутствие грима, дает возможность продемонстрировать, что перед вами не игрушка, а настоящая жизнь. Мистер Хоуард с его подчеркнуто безупречным произношением не может не выглядеть слегка фальшиво рядом с подчас неуклюжей, но предельной естественностью молодой актрисы. Боюсь, что мы с грустью будем вспоминать ее первую картину, после которой постоянная муштра и репетиции сделают с ней то же, что сделали они с Анной Стэн».
Мистер Грин был совершенно прав во всем, что касалось новой звезды, и совершенно не прав относительно того, что ее могут испортить учение и тренинг. Она навсегда осталась самой собой. И по сей день она готова спорить по поводу того, что же означает понятие «техника» в применении к ее игре. Для нее игра исходила из самого сердца, из инстинктивных реакций, основой которых были сострадание, внутреннее отождествление и вера.
Она выглядела столь юной, что в большинстве баров ее не обслуживали. В двадцать три года она казалась шестнадцатилетней. Но она нашла отраду. Она открыла для себя фантастические американские кафе-мороженое.
5 августа 1939 года, сидя в купе поезда «Супер Чиф», она писала Рут Роберто:
«Поезд мчится с сумасшедшей скоростью, унося меня от Голливуда все дальше и дальше. Я примчалась в самую последнюю минуту — не было даже времени найти свой багаж, — в поезд вскочила на ходу. В последний момент какой-то мальчуган подбежал с подарком от Селзника. И наконец, почти парализованная, я села у окна, думая обо всем, что произошло со мной, о том, что я действительно еду домой. Как прекрасно я Провела время в Голливуде! Как много симпатичных людей было вокруг меня — их голоса остались на пластинке, которую ты мне дала. О Рут, какой подарок! Не могу передать, как я счастлива! Не могла бы ты снова написать мне имя звукооператора? Я долго не могла заснуть прошлой ночью, хотя очень устала. Думала о многом. Если вернешься на студию, пожалуйста, передай всем привет от меня. Еще раз благодарю тебя за дружбу и эти чудные вечера. Мой шведский не трудно понять? Если ты скажешь хотя бы одно критическое слово, я пришлю тебе английское письмо, написанное без единой ошибки».
Она не знала, увидит ли когда-нибудь Рут, вернется ли в Голливуд. Но она так полюбила его обитателей, что надеялась на их желание увидеть ее вновь. Надеялась, что Дэвид Селзник начнет снимать другой фильм. Его телеграмма настигла ее на «Куин Мэри» посреди Атлантики.
«Дорогая Ингрид. Ты замечательный человек, и ты согреваешь наши жизни. Желаю прекрасно провести время, но скорей возвращайся назад.
Твой шеф».
Именно в то время она записала в своей «Книге» о Дэвиде Селзнике:
«Он мне понравился с первой же минуты, и с каждым днем мои восторг и восхищение все росли. Он превосходный знаток своего дела, артистичен, упрям и работать может до седьмого пота. Иногда мы трудились до пяти утра. Я могла прийти к нему со всеми своими проблемами. И он откладывал важные встречи, чтобы обсудить со мною, в какой паре туфель мне играть. Сотни раз он спасал меня от рекламной шумихи. Я целиком доверялась ему, когда мы просматривали отснятые сцены и он высказывал свое мнение.
Оно могло быть суровым, но всегда справедливым. Работать под его началом стоило жуткого напряжения, сил, нервов. Но у меня всегда было чувство, что рядом есть кто-то, кто помогает своей поддержкой, пониманием, мудростью, а это — бесценно. Когда я уезжала, он попросил надписать огромную фотографию, и я написала: «Дэвиду. У меня нет слов. Ингрид». И это правда».
я отсутствовала более трех месяцев. Петер был очень рад увидеть меня. Не могу того же сказать о Пиа. Взглянув на меня, она с криком отвернулась. Ей не нужна была ее мать, но спустя некоторое время она стала привыкать ко мне. Мы возобновили нашу семейную жизнь с того момента, на котором расстались: Петер много работал и учился, чтобы стать хорошим врачом, а я вернулась на Шведскую киностудию. Как раз перед отъездом в Голливуд мы переехали в очень милый домик желтого цвета на берегу моря, в Дью-гарден-парке под Стокгольмом. Но прежде, чем мы осели там, началась война, изменившая всю нашу жизнь. Помню, как я подшивала занавески в гостиной, когда услышала по радио, что Германия захватила Польшу, а Англия и Франция объявили войну Германии.
Я была в шоке, потому что часто ездила в Германию, навещая своих тетушек и бабушек. Я знала, что нацисты — страшное зло, но не думала, что они вовлекут нас в еще одну войну.
Я была страшно взбудоражена после возвращения из Голливуда, стала восстанавливать старые связи и сразу же начала сниматься в шведском фильме «Июньская ночь». И как-то не заметила, когда началась война. А теперь она была на пороге. Я писала Рут осенью 1939 года:
«Я снова в своей старой шведской гримуборной. Жду следующую сцену. Так легко играть на родном языке, что мне кажется это сном. И никаких хлопот с одеждой. Все шила сама, и все было одобрено без каких-либо проб. И никаких хлопот с моей фигурой — ем все, что хочу. И все еще чувствую себя очень и очень счастливой от встречи с Селзником. Возможно, я скоро вернусь. Я так рада, что наш фильм, как я слышала и читала, завоевал успех. Снова хочу поблагодарить тебя, потому что без твоей помощи вряд ли бы он пришел. Но я боюсь предпринимать поездку из-за войны. Эта ужасная война! Пока что мы ее не чувствуем, находясь здесь, в Швеции, но многие думают, что на этот раз затронет и нас. Посылаю кадры из фильмов, которые я обещала в последнем письме. Надеюсь, они тебе понравятся. Я переехала в старый, несовременный, но совершенно очаровательный домик.
С нежностью и любовью. Ингрид».
Вскоре после того, как я отправила это письмо, пришла телеграмма от Дэвида Селзника, где он предложил мне готовиться к отъезду. Выехать немедленно, с мужем и ребенком, пока это возможно. Он не знал, что я намерена делать, но на всякий случай хотел, чтобы я была в безопасности. Так, прожив под одной крышей со мной всего четыре месяца, Петер решил, что нам с Пиа следует уехать. Он ужасно волновался, что мы обе можем попасть в беду. Сам он не собирался уезжать из Швеции — у него был призывной возраст, он был врачом и какое-то время служил в армии. Он не собирался бежать или уклоняться от своих обязанностей. Но он настаивал, чтобы мы с дочерью уехали.
Конечно, это оказалось нелегко. Все французские и английские порты были закрыты для пассажирского транспорта, а немецкие подлодки топили корабли. Но Петер посадил нас на поезд, идущий через всю Европу. Со мной была молоденькая шведка, присматривающая за Пиа. Из-за светомаскировки вокруг была кромешная тьма. Мы проехали Берлин, и там тоже суетились в темноте испуганные, похожие на привидения люди.
Итак, через Германию и Австрию на север Италии — в Геную. Итальянские лайнеры все еще пересекали Атлантику, идя к Нью-Йорку. Мы провели в Генуе ночь — 31 декабря 1939 года. Остановились в гостинице. Думаю, это был самый грустный Новый год в нашей жизни. Пиа исполнился всего год, она спала наверху с молоденькой шведкой. А Петер и я сидели внизу в гостиной, где постояльцы встречали Новый год.
Все шумели, танцевали, зная, что война у порога, и стараясь отгородиться от нее. Кто мог знать, что с ним случится в следующем Новом году? И мы танцевали, хотя нам было грустно. Мы тоже пробовали притвориться, что не замечаем маскировки, что не слышим, как летят в ночи бомбардировщики... Но мы знали об этом, и я подумала, что следующим утром я с Пиа уеду и, может быть, никогда больше не увижу Петера. Я уезжаю с его ребенком, а он пойдет на войну и может там погибнуть... О! Эти ужасные минуты!
Помню, как я стояла на палубе «Рекса» — громадного итальянского лайнера. Гудели пароходные сирены, люди что-то оживленно кричали, играл оркестр. И было что-то отчаянно грустное во всем этом — как будто внезапно разрывались наши жизни. Петер бежал вдоль причала, махал нам рукой. Я подняла Пиа на руки и потрясла в ответ ее ручкой. Казалось, мы больше не увидим друг друга. Мои слезы падали на голову Пиа.
На корабле я получила еще одну телеграмму от Дэвида Селзника, в которой говорилось, что по прибытии в Нью-Йорк я должна сказать прессе, что собираюсь играть Жанну д’Арк. Я была невероятно обрадована. Я всегда хотела играть Жанну. Не знаю, откуда у меня возникло такое желание, но, насколько я помню, мне всегда хотелось играть Жанну. На корабле была маленькая часовня. Я вошла в нее, опустилась на колени и сказала: «Благодарю тебя, господи. Наконец-то я смогу сыграть Жанну. Жанна, я надеюсь, что смогу рассказать о тебе правду».
Когда я сошла с корабля в Нью-Йорке, меня встретил рекламный агент от Селзника, который сказал шепотом:
— Не говорите слишком много о Жанне. Хорошо?
— Что вы имеете в виду? — спросила я.
— По крайней мере пока. Сейчас мы не будем снимать этот фильм. Позже мы вам все сообщим. А сейчас улыбнитесь и скажите, что вы отправляетесь в Калифорнию, где вас ждут съемки.
И Ингрид улыбалась, потому что она снова была в Америке, снова в Нью-Йорке, а она любила Нью-Йорк.