Я очнулся в каком-то гараже. По железной крыше стучал дождь. Я лежал на спине на деревянном столе, руки были прикованы к ножке стола, ноги — привязаны к другой. Помещение освещалось только механическим фонарем, подвешенным к стене среди рядов инструментов, ремней вентилятора, начищенных пистолетов и пучков оголенных проводов. Было душно, жарко, пахло маслом и ржавчиной. Я повернул голову и тут же почувствовал, что шея сейчас переломится, как сухой стебелек.

Немного погодя я заметил в четырех шагах от себя Сэма Фицпатрика, который сидел на деревянном стуле. Руки его были привязаны к подлокотникам и так туго замотаны обрывками одежды от локтей до запястий, что кисти торчали, как сломанные птичьи лапки. Одежда на нем была разорвана, вся в масляных пятнах и в крови. Было видно, что его долго избивали. Голова в запекшейся крови свесилась, так что лица видно не было. У ног лежала телефонная трубка, которой пользуются полевые связисты на войне.

— Сэм, — позвал я.

Он издал какое-то мычание и слегка мотнул головой.

— Сэм, это Дейв Робишо, — сказал я. — Где они?

Сэм поднял голову, и я увидел его лицо. Глаза заплыли, как у избитого боксера, нос сломан, зубы красны от кровавой слюны.

— Где они, Сэм? — повторил я.

Он тяжело задышал, в горле у него заклокотало, как будто он пытался собраться с силами, чтобы ответить.

— "Слоны" вышли прогуляться, — сказал он.

Я услышал, как открылась железная дверь, со скрежетом задевая бетонный пол, и внутрь потянуло прохладой дождя. В круг света от фонаря вступили Филип Мерфи, малыш израильтянин и верзила с тонкими усиками и курчавыми рыжеватыми волосами. В руках у них были бумажные пакеты с гамбургерами и французскими жареными пирожками.

— Должно быть, у тебя сильный организм, — заметил Мерфи. — Тебе ввели столько торазина, что динозавр бы отрубился.

Мокрые волосы с проседью у него все еще не были подстрижены, сегодня он явно не брился, и на щеках сквозь сеточку сосудов пробивалась щетина. Он откусил свой гамбургер и стал жевать, не отводя взгляда. Пустые карие глаза без всякого выражения смотрели на меня.

— Ты жалкий червяк, а не человек, — сказал я.

— Зачем это, лейтенант? Тебе не нравится, как пошли дела? Разве тебя не предупреждали, что надо соблюдать правила? Окружающие к тебе несправедливы, да?

— Нужно быть особым дегенератом, чтобы издеваться над беззащитным человеком.

— На войне люди всегда получают ранения. Твой друг — один из пострадавших. Может, тебе и не понравится такое определение, но твоя манера работы никогда не будет эффективной.

— Гнилой ты человек, Мерфи. Ты-то сам никогда на войне не был. Ребята вроде тебя дезертируют, улепетывая на грузовиках, избегают горячих точек.

Я заметил, как его глаза на миг вспыхнули.

— А ты хотел бы жить при коммунизме, лейтенант? — спросил он. — Хотел бы, чтоб в Луизиане хозяйничали сандинисты, как в Никарагуа? А ты знаешь, что марксисты были пуританами? Никаких казино и скачек, никакой выпивки и секса, когда захочешь, никаких шансов для большого жирного везунчика, от которого все кипятком писают. Вместо всего этого ты стоишь в душной очереди, истекая потом, среди других серых людишек, ожидая, какое же сегодня пособие по безработице выдаст правительство. Да если бы ты оказался в такой стране, ты бы с тоски застрелился. Значит, в какой-то степени это допустимо — связать человека и на части его разобрать? Что меня добивает в твоем типе — что ты всегда готов принести в жертву пол земного шара, чтобы спасти вторую половину. Но сам ты никогда не останешься на той половине, которая уже разгромлена. Ты нечестен с собой и с другими, лейтенант. Помнишь, что говорил Паттон? Войну никогда не выиграть, если отдавать жизнь за свою страну. А ты заставляешь еще одного сукина сына отдаваться нам. По-моему, ты просто жалкий неудачник. Посмотри на Андреса. Видишь, у него вокруг рта маленькие серые шрамы? У него есть все основания быть озлобленным, но он не таков, по крайней мере не слишком. Скажи нам что-нибудь, Андрес. Que hora a es?

— Doce menos veinte, — ответил верзила с усиками.

Голос сипел и скрежетал, как будто у говорящего все легкие были в мелкую дырочку.

— У Андреса была постоянная puta в одном из борделей Сомосы. Однажды он сболтнул ей лишнее о работе, которую сделал его вооруженный патруль. Они убили девушку-сандинистку по имени Изабелла, которую захватили в плен в горах. Он думал, что это хорошая история, потому что та призналась перед смертью и выдала еще дюжину-другую сандинистов. Но он не рассказал одного — того, что патруль в полном составе изнасиловал ее перед тем, как застрелить, и еще он не знал, что Изабелла приходилась сестрой его puta. Так что в следующий раз, когда он залез к ней под одеяло перепихнуться, там было жарче, чем на сковородке у черта, и после этого она приготовила ему высокий бокал освежающего коктейля со льдом и лимоном. Он тут же опрокинул его в себя, как здоровый самец. Но она добавила туда соляную кислоту, и бедняга Андрес стал отплевываться, как будто внутрь ему засыпали раскаленных пробок.

— Ну ты и дерьмо, Мерфи.

— Нет, лейтенант, ты не прав во всем. Некоторые из нас служат начальству, другие, как Фицпатрик, прокладывают собственный путь, а большинство, вроде тебя самого, заняты собственными играми и иллюзиями, пока мы о них заботимся. Мне не очень-то нравится надоедать тебе в твоем положении, но с твоей стороны невежливо, что ты еще не начал называть имена. Теперь ты уже кое-чему научен, и хотелось бы, чтоб ты честно ответил на некоторые вопросы. Ты видал тех, кто баламутит общество в этой стране, — всех этих демонстрантов за мир, против ядерного вооружения, сброд из Центральной Америки. Кто они такие? — Опущенные уголки его губ растянулись в подобие легкой улыбки, глаза весело смотрели на меня. — Некоторые из них лесбиянки, не правда ли? Не все, конечно, но по крайней мере некоторые, тебе следует это признать. Но есть и другие, которые просто не любят мужчин. Не любят своих отцов, братьев или мужей и в конце концов сосредотачиваются на том или ином авторитетном мужчине — президенте, конгрессмене, генерале, на любом, у кого есть член. Теперь мы подходим к главным недовольным, — продолжал он, — к тем профессиональным неудачникам, которые не в состоянии пересказать историю из популярного каталога, но очень любят выставляться напоказ. Я уверен, что ты немало насмотрелся на них по телевизору, пока был во Вьетнаме. Хотя мне больше нравятся те, что получают удовольствие от хлыста и плетки. Жены таскают их на бесконечные собрания, которые проходят неизвестно где, и если они показывают себя хорошими мальчиками, мамочка дает им примерно раз в неделю. Не думаю, что ты из их числа, лейтенант, но я могу ошибаться. Я догадываюсь о направлении, в котором ты движешься, чтобы тебя включили в игру. Но мы с прискорбием сообщаем, что должны удалить пару игроков с поля.

— Хочу предложить тебе занимательное чтение, — сказал я. — Сходи-ка в отдел некрологов «Пикаюн» и прочти заметки о том, что случается с теми, кто пришивает новоорлеанских копов. Проведешь целый час не лучшим образом, но получишь хороший урок.

Он улыбнулся, как будто его это все очень развлекало, и снова принялся за гамбургер, в ожидании поглядывая на заднюю дверь. Через пять минут в нее ввалился Бобби Джо Старкуэзер с бумажным пакетом под мышкой. Его футболка и синие джинсы насквозь промокли от дождя, и мускулы проступали через мокрую одежду, как клубок змей.

— Я купил. Давай прикончим сосунка побыстрее и выкинем на дорогу, — сказал он. — Ты принес мне гамбургер?

— Я подумал, ты не захочешь холодный, — ответил Мерфи.

— Работать с тобой, Мерфи, — одно удовольствие, — процедил Старкуэзер.

— Хочешь мой? — тихо спросил Мерфи.

— У меня нет прививки от бешенства.

— Как угодно, впредь избавь нас от своего недовольства.

— Послушай, Мерфи, я ходил за выпивкой, за которую ты мне должен двенадцать долларов, с меня вода даже между ног течет, так я промок, пока вы тут сидели в сухости, облизывая жирные пальцы. Не надо меня дразнить.

Мерфи молча жевал, уставившись в никуда. Старкуэзер вытер лицо и руки, зажег сигарету и, захлопнув крышку зажигалки, большим пальцем запихнул ее в карман для часов. Потом выпустил дым, не вынимая сигареты изо рта, и вытащил из пакета бутылку виски в одну пятую галлона, упаковку из шести банок пива «Джакс», несколько пузырьков с пилюлями и медицинскую склянку из коричневого стекла и поставил все на стол. Потом он пошарил на верстаке и нашел резиновую воронку и стеклянную банку, полную ржавых гвоздей. Он вытряхнул гвозди прямо на верстак и вернулся к столу с банкой и воронкой. Его бритая голова напоминала знак вопроса.

— Тебе следовало появиться здесь раньше, — сказал он. — Нам удалось вытянуть из твоего друга по-настоящему высокие звуки. Помнишь, как говорили во Вьетнаме: «Позвони Чарли по телефону, и он всегда ответит».

Он налил в стеклянную банку пиво, виски и жидкость из коричневой склянки, потом бросил туда пилюли, завернул крышку и взболтал, как будто готовил мартини. На кончике его сигареты повисла слюна, и он с шумом втянул воздух.

— Вот ужас будет, если мы узнаем, что ты такой никудышный пропойца, что не сможешь переварить выпитое, — сказал он.

— Я в неделю больше выпиваю, чем ты за всю свою жизнь, гад, — ответил я.

— Спорим, что нет. У меня первая жена была алкоголичкой, — сказал он. — Она могла что угодно сделать ради выпивки. Однажды она придушила водителя такси ради кварты пива. Я узнал об этом, срезал прут толщиной, что мой палец, и хорошенько прошелся ей по спине. А потом отобрал деньги и одежду и запер ее в спальне. Так она весь тоник для волос выпила! Ну а потом ее забрали в дурдом в Монтгомери.

— Неважно, что здесь произойдет вечером. У меня есть несколько друзей, которые быстро остудят твой пыл, Старкуэзер, — сказал я.

— Может, и так, может, и так. Но пока что я приготовил для тебя мечту алкоголика. Когда эти бездельники тебя хорошенько отметелят, я раскрою тебе пасть плоскогубцами, и ты уже не отвертишься. Касторовое масло — это только для разогрева, чтобы ты вспомнил кутеж трехдневной давности, когда ты блевал собственными потрохами. Если будешь хорошим мальчиком, мы позволим тебе сесть и выпить это самому.

— Начни с этого, — предложил Мерфи.

— Хоть ненадолго прекрати указания раздавать, Мерфи, — ответил Старкуэзер. — Весь этот беспорядок по большей части из-за тебя. Надо было вырубить этих ребят еще в первый раз, когда они попались нам на глаза. А тебе обязательно нужно было проводить разведоперацию, чтобы произвести впечатление.

— Почему-то ты в любых ситуациях никогда не разочаровываешь нас, — сказал Мерфи.

— Ты хорошо устроился: позволяешь другим выносить за собой горшок, после того как справил в него нужду. Может, следует делать кое-какую грязную работенку и самому? Тебе следовало быть в той индейской деревне, когда в нее ворвались и всех жителей вытащили из их хибар. Парк развлечений светился всеми огнями. А у тебя, скорее всего, кишка тонка оказалась.

— Дело не в храбрости, приятель, — возразил Мерфи. На подбородке в щетине у него застряли хлебные крошки. — Просто люди делятся на наречия и существительные.

— Вот было бы развлечение посмотреть, как ты горбатишься.

— Можешь мне не верить, но в заливе Свиней и в Дьеи-Бьен-Фу я играл роль хоть и малой, но исторической важности. А в другой раз это было примерно в то время, когда ты только пытался понять разницу между яичниками своей матери и горшком овсянки.

— Богатая биография, Мерфи. Если бы ты побывал еще и на Омаха-Бич, мы бы сегодня все по-немецки говорили.

Эрик, малыш израильтянин, захихикал, а никарагуанец завертел головой, не поняв шутки.

— Идиоты, у него запястья уже горят от наручников, — прошипел Мерфи.

— Разведчик всегда разведчик, — сказал Старкуэзер.

— Заткнись и делай свою работу, Старкуэзер. Лейтенант способен думать всего лишь одной мозговой клеткой и перехитрить тебя. Если сегодня будешь увиливать от своих обязанностей или еще раз откроешь варежку... — не закончив, он шумно выдохнул через нос. — Я сейчас заведу сюда его машину. Перевяжи этот сверток, — сказал он. — Поговорим потом.

— Слушай, что говорит босс, — сказал мне Старкуэзер. — Пора приступать к работе, получать то, что нам причитается, добраться до этого жиртреста и перетащить вон того тюфяка. Всего хорошего, вонючка!

Они затолкали носик резиновой воронки мне глубоко в рот. От этого я закашлялся, на глаза навернулись слезы, а грудь конвульсивно задергалась под их руками. Потом, зажав мне нос, они влили в меня смесь из пива, касторового масла, виски и пилюль. Резкий вкус неразбавленного алкоголя после четырех лет воздержания произвел в моем организме эффект ужасного раската грома. Желудок был пуст, и это пойло, разлившись пьяным теплом, тяжело опустилось в мошонку, с грохотом заполнило мозг и сердце прогорклой первобытной жидкостью — напитком пирующего, смертельно раненного викинга.

Свет в моем сознании погас, и через несколько минут я вновь попал в мой мир алкоголика — мир ночных баров, таксистов, провожающих меня до двери на рассвете, мир белой горячки, от которой я весь покрывался липким потом, а мой дом наполнялся пауками и призраками убитых вьетнамцев. В голове зазвенело, как будто там разбилась пивная бутылка, и я увидел, словно со стороны, как меня выталкивают взашей из винного бара через черный ход, как искажается презрительной гримасой лицо вышибалы, пока он запихивает меня в мой автомобиль и бросает вслед мою шляпу, вспомнил себя, исходящего рвотой в общественном туалете, почувствовал прикосновение рук сутенера и проститутки, выворачивающих карманы моих брюк.

А затем произошла странная вещь. Большая часть моих снов о Вьетнаме были кошмарами, и я в одночасье стал бояться спать. Еще до того как я стал настоящим алкоголиком, я перед сном выпивал не меньше трех бутылок пива, только тогда мне удавалось проспать до утра. Но сейчас кто-то нес меня под теплым дождем, и я знал, что снова оказался в заботливых руках товарищей по взводу, бежавших сквозь заросли джунглей. В темноте под ногами слышалось хлюпанье. Я был скорее зрителем, чем участником этого пробега, и видел себя в сиянии цвета кобальта, по телу от электрических разрядов бежали мурашки, душа освещала деревья, как огромная свечка.

Когда я очнулся, над сквозными прорехами в моей форменной одежде все еще курился дым, а солдаты несли меня на пончо, взяв его с разных углов, как на носилках. А струи дождя все стучали по деревьям и ракушкам, как снаряды из батарей морской артиллерии, рвущиеся в небе над головой. В этой влажной темноте было слышно тяжелое дыхание четырех мужчин, несших меня. Они бежали трусцой, ветки деревьев и плети вьющихся растений хлестали по их лицам и стальным котелкам. Они бросали резкие, необдуманные фразы насчет остальных, кто тоже должен был участвовать в марш-броске. Один из них был крепким деревенским парнишкой из северной Джорджии. На согнутой загорелой руке у него виднелась большая татуировка — американский флаг, и он тянул свой угол пончо с такой силой, что я чудом не вываливался на дорогу. Но когда раздались две автоматные очереди из автомата Калашникова и меня резко опустили на землю, он, близко припав к моему лицу, прошептал с горным акцентом:

— Ни о чем не беспокойтесь, лейтенант. Если на посадочной площадке никого не будет, мы доставим вас в Сайгон и поставим на ноги, поскольку мы обязаны это сделать.

Они несли меня всю оставшуюся ночь. Изможденные лица были покрыты каплями пота и грязи, одежда заскорузла от высохшего пота. Мне должно было быть страшно, но ничего подобного я не чувствовал. Они ни разу не споткнулись, хотя руки и спины у них болели будь здоров, а ладони были ободраны и стерты до волдырей. Луна пробивалась сквозь облака над головой, вдоль тропы мокрыми нитями хлопка висел туман, и я провалился в глубокий одуряющий сон, в зародышевую тишину, единственным звуком в которой было дыхание — мое собственное, спокойное, и напряженное — четырех мужчин, несущих меня, и оно в конце концов слилось в один гул, как токи крови, сливающиеся воедино в пуповине. Я слышал, как они один раз остановились и крайне осторожно опустили меня на землю, чтобы заменить мне бутыль с белковой сывороткой, но до самого утра так и не очнулся от сна. Я проснулся от шума лопастей медицинского вертолета, зависшего над площадкой, и, выглянув из своего черного кокона, увидел паренька родом из северной Джорджии, который склонился ко мне в тени и дотронулся до моего лица руками, нежными, как у женщины.

Но руки, вытащившие меня из кузова моего собственного автомобиля на третьем уровне многоэтажной автостоянки у реки, принадлежали чужому человеку, не из моего взвода. Сквозь темноту и яростный ливень я разглядел лица малыша израильтянина, никарагуанца, Филипа Мерфи и Бобби Джо Старкуэзера, которые смотрели на меня так пристально, словно я был какой-нибудь омерзительной вещью, испускающей такой запах, что их ноздри невольно раздувались, а лица были белы от шока. Они поставили меня на ноги, усадили за руль и захлопнули дверь. В голове была какая-то оглушенность, как от новокаина, нижняя челюсть безвольно отвисла, подбородок и шея были скользкими от рвотных масс, от брюк поднималось отвратительно-сладковатое зловоние экскрементов. За ветровым стеклом мелькали зеленые и красные огоньки барж, плывущих по Миссисипи, а от воды, по которой барабанил дождь, поднимались облака пара, напоминая чистилище.

Сэма Фицпатрика посадили рядом, облив его одежду виски и пивом. Я попытался держать голову прямо, дотянуться до него и коснуться рукой, но подбородок упорно падал на грудь, а слова превращались на губах в большие пузыри. Глаза у него чуть не вываливались из орбит, при дыхании из носа струилась кровь. С онемевшим лицом, нечувствительным к прикосновениям, с кожей, натянувшейся на черепе, как у мертвого, я чувствовал, что мои губы скривились в жуткой ухмылке, будто я намеревался посмеяться со всем миром над тем, как меня пытали. Затем из желудка поднялась ужасная на вкус жидкость, голова резко подалась вперед, я почувствовал, как эта дрянь рвется из горла, будто его заполнили мокрые обрывки газетной бумаги, и вслед за этим услышал, как она выплеснулась на приборную панель.

Кто-то завел мотор, и голая рука с рельефными мышцами, перекатывающимися, как никелевые шарики, дотянулась через меня до переключателя скоростей и включила пуск. Дождь все молотил по поверхности реки.

Машина покатилась к перилам, набирая скорость, пока я ослабевшей рукой нажимал на ручку двери, одновременно пытаясь открыть замок пальцами, которые будто кто-то сшил вместе ниткой с иголкой. Я успел увидеть дамбу реки, освещенную улицу с машинами далеко внизу, черные крыши одноэтажных складов; а потом, когда машина уже приблизилась к перилам, а асфальт почти кончился, перед глазами осталось только небо и падавший с него, закручиваясь водоворотом, дождь, да еще далекий самолет с огнями на крыльях, вспыхивающими в черной мгле.

Я услышал, как перила прогнулись от удара бампера, а потом с треском слетели со своих креплений, как только передние колеса выскочили за пределы асфальтированной дороги, и машина, накренившись, ухнула в пустоту, словно вагончик на американских горках с первого крутого спуска. Задние колеса машины начали перекатываться через перила, я, придавленный к рулю, увидел под собой улицу, шум от нее поднимался вверх и проникал сквозь ветровое стекло внутрь. Рот у меня широко раскрылся, но крику суждено было навсегда застрять в горле.

Машина ударилась об угол какого-то здания или бетонного устоя моста, потому что послышался такой лязг металла, как будто ей распороли все внутренности, запахло бензином, и в следующую секунду мы врезались со всего маху в тротуар под оглушительный грохот искореженного металла, разбитого стекла и слетевших с петель дверей.

Меня выбросило на мостовую, одежда вся была в масляных пятнах и осколках стекла. Мы победили, мелькнуло у меня в голове. Плохие ребята сделали все самое худшее, на что были способны, и все равно не смогли нас одолеть. Мы чудом уцелели, Фицпатрик и я, и как только оклемаемся, настанет наш черед прицельных ударов и выколачивания имен.

Но в такую волшебную простоту верят только пьяницы и дураки. Наш бензобак разворотило на части, и машину залило бензином. Я увидел, как над пробитой крышей поднимаются клочья дыма, похожие на обрывки грязной веревки. Потом с громким шумом вспыхнул мотор, и полоска пламени побежала по мостовой к бензобаку. Вся машина в мгновение ока превратилась в черно-оранжевый шар, потрескивающий на фоне черного неба.

Надеюсь, он не мучился. Внутри машины полыхал огненный шторм. За выбитыми стеклами ничего нельзя было разглядеть, кроме языков пламени. Но перед моим внутренним взором представала фигурка из папье-маше с нарисованными на лице веснушками, которая тихо лежит меж желтых стенок печки, постепенно сморщиваясь и трескаясь от жара.

* * *

Следующим утром в окна моей палаты ярко светило солнце, и мне были видны зеленые верхушки дубовых крон перед краснокирпичными домами девятнадцатого века, стоявшими вдоль улицы. Больница находилась всего лишь через полквартала от авеню Сент-Чарльз, и когда медсестра склонилась над моей кроватью, я увидел в окне большой серо-зеленый трамвай, проходящий по рельсам.

Меня контузило, и врач наложил на мой череп семнадцать швов. В плечо и руку вонзились мельчайшие осколки стекла, залитого бензином. От них было такое ощущение, будто меня искусал аллигатор. Но настоящей проблемой было не это, а виски с пилюлями, от которых организм все еще не очистился, да еще бесчисленные посетители.

Первым пришел начальник Сэма Фицпатрика из казначейства. Наверное, он был неплохим человеком, но я ему не нравился, и, думаю, он подозревал, что к смерти Фицпатрика привели скорее его запутанные отношения со мной, чем с Филипом Мерфи и ребятами из Центральной Америки.

— Вы все время говорите о работе «слонов». Но в записях Фицпатрика нет ничего подобного, и он никогда не поднимал этот вопрос в разговорах, — сказал он.

Ему было сорок лет, он пришел в деловом костюме, сильно загорелый, с коротко подстриженными, как у спортсмена, седоватыми волосами. Карие с прозеленью глаза смотрели серьезно и пристально.

— У него не было никаких шансов спастись, — ответил я.

— Странные вещи говорите, лейтенант.

— Психопаты и правительственные прихвостни делают странные вещи, когда выходят из-под контроля.

— Филип Мерфи не из правительства.

— Вот насчет этого не уверен.

— Поверьте моему слову, — стал убеждать он.

— А почему бы вам в таком случае не поверить моему?

— Потому что ваша биография слишком своеобразна. Потому что вы все время вмешиваетесь в дела, которые вас не касаются. Потому что вы убили, возможно, главного свидетеля из правительства и потому что один из наших лучших агентов сгорел в вашем автомобиле.

Мой взгляд дрогнул, и я вынужден был отвернуться. Деревья зеленели в солнечных лучах, и я сосредоточился на том, как трамвай с грохотом идет через парк.

— Вы когда-нибудь слышали о человеке по фамилии Эбшир? — спросил я.

— А что?

— Думаю, что эти ребята работают на некоего Эбшира.

Его взгляд блуждал по комнате, потом вернулся ко мне. Но я заметил по глазам, что он вспомнил это имя.

— Кто этот человек? — спросил я.

— Откуда мне знать?

— Строите защиту?

— Мы не можем позволить вам вмешиваться в нашу работу, — сказал он.

— Очень плохо.

— Да что вам стоит принять это пожелание, лейтенант?

— Мне тоже нравился этот парень.

— Ну тогда почтите его память своим отсутствием в федеральных делах.

Он вышел, не попрощавшись, оставив меня в одиночестве в залитой солнечным светом белой палате. Я чувствовал себя одураченным. К тому же изнутри начала подниматься какая-то дрожь, похожая на дребезжание камертона, издающего нестройный звук. На тумбочке возле кровати стояла бутылочка с листерином. Я с трудом добрел до ванной, прополоскал рот и сплюнул в раковину. Потом собрал слюну во рту и сглотнул. Снова прополоскал рот, но на этот раз сплевывать не стал. Желудок принял алкоголь, как старого доброго друга.

Через полчаса у моей койки оказались два детектива из управления внутренних дел. Те же самые, которые занимались расследованием дела об убийстве Хулио Сегуры. Оба в спортивной одежде, оба с усами, оба с аккуратными стрижками.

— Ребята, у меня от вас нервы портятся. Вы прямо как стервятники, усевшиеся на столбиках кровати. Не хотите присесть?

— Чудной ты человек, Робишо. Все время какие-нибудь шутки откалываешь, — сказал первый детектив.

Его звали Нейт Бакстер, он работал в Департаменте контрразведки, когда был в армии, а потом перешел в Департамент внутренних дел. Мне всегда казалось, что его очевидные милитаристские наклонности были прикрытием самых настоящих фашистских умонастроений. Он всегда любил задираться, и как-то ночью один задержанный полицейский засунул его головой в унитаз в кафе у Джо Бертона на Кэнел-стрит.

— Мы не требуем от тебя слишком многого, Дейв, — сказал его напарник. — Просто парочка деталей у нас осталась невыясненной.

— Например, такая: что ты делал в этой забегаловке возле аэропорта? — добавил Бакстер.

— Мне рассказали о девушке, которая хотела выдать парочку людей Сегуры.

— Ты не нашел ее?

— Нет.

— Тогда зачем нужно было терять там время, пялясь на голых баб?

— Я ждал, что она придет.

— А что ты пил?

— Газировку.

— Не знал, что от 7-Up можно обделаться, — заметил Бакстер.

— Ты же читал отчет. Если не веришь, твои проблемы.

— Нет, как раз таки твои. Так что перечитай его еще раз.

— Приклей его себе к заднице, Бакстер.

— Что ты сказал?

— Что слышал. Вон с глаз моих.

— Остынь, Дейв, — сказал его напарник. — История с тобой приключилась совершенно дикая. Тут есть о чем порасспрашивать. Тебе следовало это предвидеть.

— Она не могла не быть дикой. Поэтому все так и вышло, — сказал я.

— Мне кажется, что здесь нечего скрывать. По моему предположению, ты вылетел из машины, приземлился прямо на голову. Медики сказали, что от тебя несло, как из выгребной ямы, куда к тому же налили виски.

— Продолжаю защиту. Мне неважно, кто там что скажет, но у меня были намерения всем рассказать, что под этим полиэстровым костюмом скрывается настоящий коп, у которого есть возможность затачивать карандаши с лучшими администраторами в департаменте. Но ты создаешь большие трудности для того, чтобы я оставался твоим защитником, Бак-стер.

— Похоже, твою мать оттрахал краб.

Напарник Бакстера изменился в лице.

— Завтра я отсюда выпишусь, — сказал я. — Может, следует вызвать тебя с работы, встретиться и переговорить по душам? Как полагаешь?

— Когда будешь звонить мне, лучше закажи автобус, развозящий на собрания общества анонимных алкоголиков.

— У меня такое чувство, что разницы никакой — я могу выйти из-под контроля и сегодня, прямо здесь.

— Желаю тебе, чтоб ты так и сделал, умник. Я с удовольствием вытряхну из тебя все дерьмо.

— Вали отсюда, Бакстер, пока тебя в унитаз не спустили вместе с дерьмом из судна.

— А ты продолжай глотать эти пилюли, потому что они тебе еще понадобятся. Молоток тебе на голову не я уроню, в любом случае. На этот раз ты вылетишь из дверей собственного кабинета. Надеюсь, тебе этот полет тоже понравится, потому что он будет длиться намного дольше. — Он повернулся к напарнику: — Пойдем отсюда на свежий воздух. Этот парень с каждым разом меня все больше утомляет.

Они вышли за дверь, и в этот момент мимо них прошмыгнула молоденькая медсестра-ирландка в белом халате, которая несла мне обед на подносе.

— Господи, ну и утомительная парочка, — проговорила она.

— Возможно, это лучшее, что о них можно сказать, сестра.

— Они разыскивают тех, кто все это с вами устроил?

— Боюсь, им платят за поимку других копов.

— Не понимаю, — подняла она на меня кругленькое симпатичное личико в белой шапочке.

— Не будем об этом. Боюсь, что есть не смогу. Простите, сестра.

— Ничего страшного. С желудком станет легче ближе к вечеру.

— Знаете, чего бы мне действительно хотелось? За что бы я все отдал?

— Чего?

Слова не шли. Я блуждал взглядом по ярко освещенной комнате, потом посмотрел в окно на зеленые дубовые кроны, колышущиеся на ветру.

— Не могли бы вы принести мне большой стакан кока-колы? Со льдом и еще, может быть, с вишневым соком и дольками лимона?

— Конечно.

— Большое спасибо, сестра.

— Еще что-нибудь хотите?

— Нет. Только кока-колу. Точно, это все, что мне нужно.

* * *

После обеда в ногах моей кровати уже сидел капитан Гидри, шмыгая носом и протирая очки краем простыни.

— Однажды, когда все газеты в стране заклеймили Джорджа Уоллеса как расиста, он сказал одному репортеру: «Это было мнение всего лишь одного человека», — заговорил капитан Гидри. — Я никогда не был его поклонником, но мне всегда нравилось такое утверждение.

— А что плохого может произойти?

— Тебя надули. Теперь отстранят от работы без содержания, неизвестно на какой срок.

— Так вот почему присылают полицейских, которые повязаны с наркотой.

— И из-за этого все еще хуже. А я еще выступал против. Все свалили на тебя, Дейв, но ты-то тоже должен понять их позицию. Не пройдет и недели, как твое имя во всех газетах замелькает. Мы еще поговорим о смерти двух человек, застреленных в одном из самых богатых районов Нового Орлеана. И об агенте из казначейства, который погиб в твоей машине, упавшей с высоты третьего этажа прямо посреди городской улицы. Это уже просто бандитская выходка. Знаешь, что это за собой влечет?

— А вы верите моему отчету?

— Ты всегда был хорошим полицейским. Лучше и не сыскать.

— Вы верите мне?

— Да откуда мне знать, что там произошло? По правде говоря, я не верю, что это сделал ты, Дейв. Врачи скорой помощи сказали, что ты был как полоумный, когда тебя привезли сюда. Я видел, что осталось от твоей машины. Даже не знаю, как ты умудрился выжить. Твой доктор сказал, что у тебя в крови было столько наркотиков и алкоголя, что хватило бы набальзамировать всю русскую армию.

— Хотите, чтобы я ушел в отставку?

— Не позволяй им навязывать тебе чужую роль. Паразиты типа Бакстера разглядывают тебя раненого, а потом постараются навесить на тебя убийство.

— Тот спецагент, начальник Фицпатрика, знает, кто такой Эбшир. Я понял это по его глазам.

— Трясешь федеральное дерево, а дождешься только, что тебе на физиономию упадет птичий помет. К тому же ты под подозрением. Вне игры. Это уж точно.

— Что предложите делать, капитан?

— Твой возврат к выпивке, надеюсь, скоро пройдет. А их всех пошли подальше и прижми к ногтю, если понадобится.

* * *

Вечером я смотрел на закат. Алое небо над деревьями и верхушками крыш стало бледно-лиловым, а потом — темно-багровым, когда солнце сгорело в своем же собственном пожаре на переливающемся горизонте. Некоторое время я посидел в темноте, а потом достал пульт и включил круглосуточные новости. Перед моими глазами шли кадры с сальвадорскими партизанами, прокладывающими путь по джунглям у подножия потухшего вулкана. У всех были юные лица с редкими бородками, как у жителей Востока, на каждом болтался патронташ и ремень с чехлами для патронов с дробью. На всех были соломенные шляпы с длинными листьями травы из пампы.

В следующую секунду начался другой сюжет, никак не связанный с предыдущим, о правительственных частях в армии. Они пробирались по лесу банановых деревьев и больших скоплений зеленой бегонии. Истребитель «Аэр-Кобра» прочертил полосу в прозрачном небе, сделал вираж над глубоким скалистым ущельем, потом выпустил очередь ракет, от которых взорвалась вода, кораллы превратились в порошок, а в ущелье несколько деревьев и кустарников вырвало с корнем. Люк захлопнулся, когда отступающие из леса правительственные войска с ранеными на носилках открыли по истребителю огонь. Жара в этом лесу, наверное, была ужасная, потому что раненые истекали потом, а врачи брызгали им на лица водой из солдатских фляжек. Все это выглядело очень знакомым.

Поскольку я рос в Луизиане, то всегда думал, что политика — это сфера деятельности моральных уродов. Но так как я был азартным игроком, то имел определенную интуицию, на кого делать ставку в конкретных военных ситуациях. В одной части уравнения находились люди, которые пришли в армию по призыву, и каждый из них или терпел поражение, или награждался за битву. Такие иногда, если выпадал шанс, продавали свое оружие врагу. В другой части были те, кто подметал любое оружие и амуницию, которые или продавались, или просто плохо лежали, и ничего при этом не выручал при потере. Это были люди, которые не имели никаких иллюзий относительно своей судьбы, если попадали в плен, и поэтому могли пойти в огонь за последним человеком. Сомневаюсь, что в Новом Орлеане нашелся бы хоть один букмекер, который сделал бы на них ставку.

Но моя война была окончена, так же как, скорее всего, и моя карьера. Я выключил телевизор и посмотрел в окно на отражения фонарей на небе. В комнате было тихо, простыни были чистые и прохладные, и живот больше не болел. Но внутри все еще дрожал камертон. Я почистил зубы, принял душ, еще раз прополоскал рот листерином. Потом вернулся в постель, сел, подтянув коленки к подбородку, и меня начало трясти.

Спустя пятнадцать минут я выписал сам себя из больницы и взял машину до дома. Стояла темная, жаркая ночь, и весь день накануне зной раскалял мою каюту. Моя коллекция исторических джазовых записей — уникальные диски семьдесят восьмого года с альбомами Блайнда Лемона, Ханка Джонсона, Кида Ори, Бикса Бейдербека — лежала на полу разбросанная, разбитая, истоптанная ботинками. Я пошире открыл все окна, включил большой напольный вентилятор, собрал несколько уцелевших в пакетах дисков, протер их мягкой тканью и поставил обратно на настенную стойку. Остальные смел в бумажный мешок и улегся спать на кушетку прямо в одежде.

Легкие волны бились о корпус, и лодка ритмично покачивалась подо мной. Но ничего хорошего в этом не было: заснуть я не мог. Я обливался потом и дрожал, а когда снял рубашку, меня стало так трясти, как будто налетел порыв арктического ветра. Каждый раз, закрывая глаза, я чувствовал, что земля уходит из-под ног, меня самого бросает из конца в конец в моем автомобиле, летящем на далекое дно скалистого каньона, а перед глазами вставали слова, лопающиеся, как пузыри на мертвых губах Сэма Фицпатрика, сидящего рядом со мной.

Чуть позже в дверь кабины тихонько постучала Энни Бэллард. Я повернул ключ в замке и вернулся в темноте на кушетку. С палубы яхты, плывущей по озеру, светил прожектор, от этого в волосах Энни вспыхивали золотистые блики. Я заметил, что она хочет включить светильник на стене.

— Не надо, — попросил я.

— Почему?

— Только что выписавшиеся из больницы плохо выглядят.

— Мне все равно.

— А мне нет.

— Ты знал, что я приду. Почему же не захотел оставить записку?

— Я хотел. А может, и нет. Сегодня весь день приходили полицейские.

Она подошла близко к кушетке. На ней были белые джинсы, в них заправлена синяя джинсовая рубашка.

— Что-то не так? — спросила она.

— По-моему, у меня малярия. Подхватил на Филиппинах.

— Я включу свет.

— Нет.

— Тебе нечего скрывать, Дейв.

— Меня отправляют в отпуск без содержания. Мне сейчас что-то нехорошо. Честно говоря, чувствую себя так, как будто кого-то убил.

— Не понимаю.

— Когда тебя отправляют в неоплачиваемый отпуск на неопределенный срок, значит, скорее всего, уже не вернешься. Так всегда поступают с полицейскими, попавшими под подозрение.

Она села на край кушетки и положила руку на мое голое плечо. Лицо вырисовывалось темным силуэтом на фоне окна. Потом дотронулась копчиками пальцев до моего лба.

— Я не верю, что с тобой так поступят.

— Это история связана с моим прошлым. Ты об этом ничего не знаешь. Я много лет был жутким пропойцей. Они думают, что у меня начался рецидив.

— Они не могут восстанавливать прошлое против тебя.

— А почему нет, черт возьми? Это все упрощает. Большинство полицейских не могут представить свою жизнь вне участка. Их суждения очень категоричны фактически во всех ситуациях. Поэтому мы многих не убираем. Вот, например, четверо подонков, из которых даже хорошего мыла не выйдет, сейчас где-нибудь распивают пиво, отмечая, как ловко они отправили в печку одного парня, а некоторые из наших в это самое время заняты вопросом, повесят ли они на меня только создание аварийной ситуации на дороге или еще и убийство человека.

— Ты на себя не похож.

— Энни, в реальном мире мы поджариваем бедняков на электрическом стуле и отправляем священников в тюрьму за то, что они заливают куриной кровью дела призывников. Такой у нас ритуал. Мы подходим к проблеме чисто символически, но кто-то обязательно выбивается из колеи. В этом случае парень выглядит так, будто вырвался на свободу и начал единоличный крестовый поход против всей полиции всех государств в Центральной Америке. Если бы ты была чиновником, как думаешь, было бы легче разбираться с несчастным случаем при езде в нетрезвом виде или с многочисленными психами-коммунистами, которые убивают крестьян в Никарагуа?

— Почему ты считаешь себя единственным, кто видит истину?

— Я этого не говорил.

— Но ты это чувствуешь, Дейв. Это слишком большая ноша для одного.

Ее лицо было мягким и спокойным. Она бросила взгляд в окно, на озеро, потом встала и в темноте начала раздеваться.

— Энни, мне не нужно милосердие. Сегодня я вряд ли на что-то способен.

— Если хочешь, чтобы я ушла, так и скажи. Только гляди прямо в лицо и говори честно, не надо ничего скрывать и лгать.

— Ты мне так нравишься.

Она снова села на кушетку и склонилась к самому моему лицу.

— Любить кого-то — значит, быть там, где больше никого нет. Тогда даже нет выбора. Ты должен понять это, Дейв, — проговорила она, наклоняясь, и легко поцеловала в губы.

До чего же она была красива, кожа была гладкая и теплая, а волосы пахли солнцем и духами со сладким ароматом ялапы. Она поцеловала меня еще раз и прижалась к щеке. Я почувствовал ее дыхание на лице, когда она обвила руками мою шею и крепко прижалась ко мне грудью. Я сел и снял брюки, и Энни опять уложила меня на подушки, села сверху на колени и направила меня своей рукой внутрь себя. Закрыв глаза, она застонала, широко открыв рот, а потом склонилась надо мной, опершись на руки, и ее грудь оказалась прямо у моего лица. Ей было наплевать на всю мою злобу, нет, на мою жалость к себе, и, взглянув в электрическую синеву ее глаз, я почувствовал, как кружится голова, как наступает смирение и физическая слабость.

На правой груди у нее было родимое пятно клубничного цвета, и, казалось, оно все темнеет и наливается кровью по мере того, как ее дыхание учащалось. Я ощущал ее тепло, втягивающее меня внутрь нее, ее влажные руки, скользящие по моей спине, бедра, обнимавшие и сжимавшие меня по бокам, а потом она взяла мое лицо в ладони, и сердце завертелось у меня в груди, а внутри стала подниматься болезненная тяжесть и вырвалась наружу, как тяжелый камень, что свободно летит в бурлящий поток.

— О, ты замечательный мужчина, — сказала она, вытирая руками капли пота, залившего мне глаза.

Тело ее все еще вздрагивало.

Потом она уснула рядом со мной, а я укрыл ее простынкой, принесенной из спальни. Вышла луна, и ее свет, проникающий в окно, серебрил кудрявые волосы Энни. Из-под простынки виднелся краешек родимого пятнышка цвета клубники.

Я знал, что мне очень повезло с такой девушкой. Но самое большое наказание игрока — то, что он никогда не удовлетворяется, если выиграет дважды за один день. Он продолжает ставить выигранные деньги в каждом забеге после обеда, и если он все еще не успокоится, когда окошко закроется на последнем забеге, он отправится вечером на собачьи бега и останется там до тех пор, пока не спустит все до последнего цента.

С моей стороны кушетки окно не открывалось, поэтому я оставил Энни и пошел гулять вдоль озера к понтшартренскому прибрежному парку развлечений. Поднялся ветер, волны бились в плотно спрессованный песок на берегу, а листья пальм сухо потрескивали на фоне темнеющего неба. Пока я дошел до парка, стало прохладно, воздух нес мелкие песчинки, с юга надвигался шторм. Почти все аттракционы были закрыты, сверху был накинут брезент, чтобы уберечь их от приближающегося дождя, и красные неоновые буквы над пустой комнатой смеха были похожи на наэлектризованные потеки крови на небе. Но я нашел то, что искал весь день.

— Двойной виски и «Перл драфт» отдельно, — сказал я бармену.

— Приятель, ты выглядишь так, будто по тебе прошлась цепная пила, — заметил он.

— Видел бы ты эту пилу, — ответил я.

Но место здесь было темное и невеселое, оно не располагало ни к шуткам, ни к этикету, и бармен молча налил мне бокал.