Ему казалось, что все это уже было. Кое-что изменилось, но в основном все то же самое. Изменения: эта камера была даже еще меньше, чем его старая на «Калистре», пищу больше никто не приносил лично — она появлялась по пневматическому пищепроводу через открывающуюся дверцу. Сама пища стала хуже. Если раньше он получал то, что было дневным рационом на корабельном камбузе, то теперь он был вынужден смириться с лларанским сухим пайком, что, на его взгляд, было дьявольски жестокой пыткой, достойной примитивного животного мышления его тюремщиков. И ему не хватало его ежедневных походов в туалет — уборная была установлена прямо в чулане этого места, которое он теперь называл домом. Еще не хватало возможности пугать до потери пульса таких простаков, как Свитта.

Он все еще вел свои односторонние разговоры с дедушкой, но больше для того, чтобы не бросать это дело, чем для того, чтобы обмануть возможных шпиков. Что шпики были, он знал почти наверняка, как если бы они сидели с ним в одной комнате. Это страшно раздражало его, когда он был вынужден отдавать дань природе. Мысль о компании дубоголовых, подсматривающих за ним через скрытые камеры и отпускающих шуточки о чужой анатомии, вызывала у него только злость.

Освещение в камере всегда оставалось тусклым, и чувство времени покинуло его еще быстрее, чем на «Калистре». Только регулярно появляющиеся упаковки сухого пайка показывали, что он не замурован и не забыт, — только это и еще ощущение подсматривающих глаз. Однажды он начал оставлять пустые бумажные коробки из-под еды, вместо того чтобы отсылать их назад. Он аккуратно складывал их в подобие пирамиды, как ребенок кубики, в центре камеры. Реакции не было, пока число коробок не достигло двадцати и он не смог стоять на них, переполненный чувством гордости, со скрещенными руками, спрашивая дедушку, хорошо ли он сложил их и не перенесется ли он сейчас отсюда…

Было приятно снова увидеть лица, даже оранжевые, хотя и они были видны только мельком, да и то искажены злобой. Не было ни слова с их стороны; они просто конфисковали коробки из-под еды, пока он стоял под дулами ружей, а потом ушли, захлопнув дверь за собой. Мартак Сарно, может, и не верил в духов, но он решил не давать им никаких шансов.

После этого некоторое время все казалось более сносным. То, что он может играть на их нервах даже в его теперешнем состоянии, неизмеримо согревало сердце — это, да еще воспоминание о ясном холодном дне в Джорджии, смертоносном ружье и мрачном голосе: «Ливар не пьян. Он говорит чистую правду».

Где-то, как-то, кто-то еще избежал воздействия Пыли и использовал этот иммунитет на полную катушку. Он убил гораздо больше солдат, чем Донован, но Донован был далек от зависти. Это давало ему больше власти.

То, что кто-то останется на свободе и будет раздражать захватчиков, да еще уцепится за его собственную сказочку о кровожадном духе, было больше, чем он мог когда-нибудь надеяться в своих самых радужных мечтах. Все было замечательно, кроме того, что его мало устраивало почивать на лаврах, пока другой получает все удовольствие.

К сожалению, никто, по-видимому, не интересовался, что его устраивает, а что — нет. Вряд ли его тюремщики мучились мыслями об этом. Один раз ему удалось использовать дедушку, но события ускользнули прямо из-под его носа — если только он когда-нибудь держал их в руках. Теперь дело заварилось где-то там, между этим самозваным Дедышком и всеми теми силами, которые Мартак Сарно сможет собрать, чтобы бросить против него.

Все это от него не зависело, но хоть сигаретку неплохо было бы иметь, дожидаясь результата. Ее, конечно, у него тоже не было. Донован взбил подушку, улегся и беспокойно заворочался на сбитой постели.

Все это вторжение, похоже, начало здорово тормозиться.