Брат Иова
Многих евреев Катастрофа привела к кризису веры. "Где был Бог в это время? — спрашивали они. — Как Он мог терпеть страдания миллионов беспомощных людей, среди которых были невинные дети?" Да, вера многих, прошедших лагеря, не выдержала смрада крематориев. И сегодня, через двадцать лет после разрушения последней немецкой фабрики смерти, эти вопросы по-прежнему требуют ответа. Они все больше привлекают внимание по мере того, как ощущение остроты трагедии проходит. Не ответив на эти вопросы, невозможно верить в особую миссию еврейского народа. Но вопрос о роли Бога в Катастрофе можно задать с разной целью. Тот, кто представляет Всевышнего в виде безличной космической силы, равнодушной к индивидуальной судьбе, ищет в молчании Творца лишь подтверждение своей концепции. Я считаю, что к проблеме веры в Освенциме можно подходить лишь с чистыми намерениями. Кризис веры в лагерях мог испытать только тот, кто верил в живого Бога Израиля. Лишь с таких позиций можно вопрошать "Где был Бог?" и даже спорить с Ним.
Этот горький вопрос, исходящий из самого сердца, — потребность веры. В книге Эли Визеля "Ночь" описывается, как немцы вешают маленького мальчика. Кто-то спрашивает: "Где же сейчас Бог?" Этот вопрос правомерен. Не задать его было бы святотатством. Вера несовместима с таким ужасом. Полагающийся на Бога требует от Него справедливости. Верующий не может согласиться с тем, что Бог способен на жестокость. В то же время он знает, что Творец управляет всем, что существует под солнцем. Человек пытается понять механизм Божьей власти. Вопрошать Господа — это наша прерогатива еще с древних времен. Авраам спорил с Богом по поводу Содома и Гомор-ры. Смиренный праведник все же осмелился бросить вызов самому Всевышнему: "Неужели судья всей земли не рассудит справедливо?" Тут нет противоречия. Верующий вопрошает Бога именно потому, что верит. Авраам не мог вынести, чтобы Творец совершил несправедливость. В этом же суть дилеммы Иова. Он страдал не потому, что на него обрушились несчастья, а потому, что поколебался его идеал справедливости. Иов не мог принять аргументы своих друзей не из-за преувеличенного самомнения и не из-за того, что считал себя непогрешимым праведником. Его возмутило, что они защищали зло, доказывая, будто оно и есть справедливость. Сами того не понимая, они оскорбили достоинство Творца, в Которого верил Иов.
Поиск Божьего присутствия в лагерях смерти — в классических традициях иудаизма. К несчастью, в отличие от истории с Иовом Всевышний так и не показал Свое лицо узникам Освенци-ма, и миллионы людей, предоставленных самим себе, испытали беспредельное отчаяние. До сегодняшнего дня теологи спорят о том, что же ответил Творец Иову. Но ясно одно: Бог ему открылся. И Иов примирился с Господом: "Я слышал о Тебе, но теперь я воочию вижу Тебя. И я отказываюсь от своих слов и раскаиваюсь, ибо я прах и пепел". В Катастрофу такого не произошло. До самого конца лицо Бога было сокрыто. Миллионы взывали к Нему, но тщетно. Они слышали о Всевышнем, но глаза их видели только прах и пепел, в который превращались они и все, что было им дорого.
В Освенциме на самом деле было два Иова: один в конце концов послушался совета жены и повернулся к Богу спиной, другой сохранил веру до конца, вплоть до дверей газовой камеры. Да, в лагерях уничтожения вера многих сломалась. Но были и те, кто шел на смерть с '"ани маамин!" ("я верю!") на устах. Они не видели Бога, но веру свою сохранили. И отвернувшиеся от Него, и славившие Его до самого конца — святы. Это трудно понять постороннему, брату Иова. Мы обязаны принять в своем сердце и восставших, и смирившихся. Свидетельство не потерявших веру не заставит забыть восставших, но и восставшие не заслонят веривших. Наследие Катастрофы вопрошает в святом восстании и в восстающей вере.
На что может надеяться брат Иова? Он не пытается украдкой увидеть руку Всевышнего, чтобы понять трансцендентный смысл Катастрофы. Понять — это значит принять и оправдать. Он всматривается в себя. Он хочет жить осмысленно, но не делая вид, будто Катастрофы никогда не было. Он знает, что его поколение должно жить и верить, не забывая о Катастрофе. Ему нужно этому научиться. Если он хочет, чтобы его вера была осмысленной, он обязан освободить в своей душе место для непроницаемой тьмы лагерей. Тьма останется, но в ее "свете" он утвердит свою веру. Необъяснимое не будет объяснено, но оно поможет осознать то, что может быть понято человеком. Горе останется, но оно будет смягчено обещанием того, что настанет для Израиля день, когда он сможет продолжить свой вечный путь с уверенностью и достоинством. Может быть, в страшном несчастье откроется нам вселяющая ужас тайна Бога? И когда это произойдет, мы будем знать, что сами в поисках примирения с Ним, успокаивая Его, нашли свое утешение.
Абсурдно ли бытие?
Есть простой способ разрешить проблему кризиса веры в лагерях смерти. Можно сказать себе: Бог оставил евреев потому, что Он не интересуется человеком. Можно утешиться классическим афоризмом: "Нет на свете справедливости и судьи нет". Это будет еврейским вариантом радикальной теологии. В конечном счете, это ответ на вопрос о смысле бытия: вселенная безразлична к судьбе человечества. Вселенная — бессмысленный хаос, и нет никого, кто руководит природой и историей. Такую или похожую позицию занимают некоторые экзистенциалисты. Альбер Камю, например, выразил подобную идею в книге "Письма немецкому другу": "Я знаю, что Небеса, безразличные к твоим ужасным победам, будут так же безразличны к твоему справедливому поражению. Даже и сейчас я ничего не жду от Небес". Это, видимо, и есть то, что имеют в виду, когда говорят об абсурдности бытия. Ценно лишь то, что сотворено человеком. Вне этого нет ничего, кроме безразличного космоса. И нет ни-какой возможности обратиться к трансцендентному в поисках критерия. Жизнь — это борьба с бессмысленной судьбой, и она целиком в руках человека. Тот факт, что человек способен творить, — единственное оправдание существования вселенной.
Самое неприятное в такой концепции, это то, что ею, при желании, можно оправдать нацизм. Раз нет высшего судьи, бытие принципиально бессмысленно и только человек создает ценности, кто же может определить, что истинно, а что ложно? Конечно, сам человек. А какой? Абстрактного, "нормального" человека не существует. Все люди разные, и преследуют они разные, иногда противоположные цели. Камю, объявив о своем неверии в конечный смысл бытия, продолжает: "Но я знаю, что есть что-то, что имеет смысл, и это — человек, потому что он — единственное создание, которое настаивает на том, чтобы смысл был. В мире есть по крайней мере человеческая правда и наша задача — дать ей оправдание перед самой судьбой. И ее единственное оправдание — человек…". Прекрасные слова, но что же такое "человеческая правда"? По-видимому, это правда Камю и таких же, как он, благородных людей. Однако Гиммлер тоже выражал свою "человеческую правду", когда, потрудившись на ниве "окончательного решения еврейского вопроса", заявил старшим офицерам СС: "Пройти через все это и остаться теми же честными людьми — вот что сделало вас сильными и крепкими. Это славная страница истории, какой еще не было и не будет". Тут нет никакого лицемерия. "Честные люди", "славная страница" — все это правда человека Гиммлера. Камю защищал преследуемых, Сартр выступал за экзистенциализм как форму гуманизма. Но почему бы другому человеку и не бороться с чистой совестью за идею высшей расы как за одну из созданных человеком ценностей? Правда, в мире, где правит "высшая раса", будет много страданий, но это уж проблема пострадавших. В систему ценностей преследователей они не входят. Что поделаешь, некоторые жалеют преследуемых, а другим нравится вишневый пирог. А есть еще и такие, которые находят смысл жизни в заполнении печей крематориев человеческими телами, считая, что без этого вселенная абсурдна. В мире, где все зависит от человеческого выбора, ценностью может стать все, что угодно.
В еврейском варианте теории: "умершего Бога" есть и иронический и трагический аспекты. Отправная точка — кризис веры, возникший в нацистскую эпоху. Однако решение проблемы вовсе не обязательно связано с осуждением нацизма. Ему ведь можно найти оправдание как одной из созданных человеком "ценностей". Такая позиция — величайший триумф идей нацистов. Ведь и они утверждали, что закон сотворен человеком и человек этот — фюрер нордической расы. Таким образом, негативный ответ на Катастрофу повторяет нацистские идеи. Как же иначе? Если "Бог умер", нет Божьей справедливости и нас не защищает Провидение (что доказано гибелью шести миллионов евреев), то это истинная победа Гитлера над иудаизмом, над душами евреев. Недаром, издеваясь над еврейским учением, нацисты хотели доказать безразличие Бога к судьбе Израиля.
Если бытие как таковое абсурдно, то бессмысленно говорить о человеке как о единственном носителе смысла. В абсурдной вселенной и человек абсурден, а следовательно и все созданные им ценности. Сам Камю иногда это чувствовал. Один из самых привлекательных персонажей его романа "Чума" — это Тарру. Он скромный человек, у него нет желания быть творцом истории. Но ему чего-то не хватает. Он видит, что на земле существуют губительные силы и жертвы. И он считает, что мы должны, насколько это возможно, не поддерживать эти силы. Тарру чувствует, что обязан быть на стороне жертв. Но почему? Он и сам этого не знает. Он хочет стать святым, но, поскольку он неверующий, не знает, можно ли достичь святости без Бога. Казалось бы, нет ничего проще. Без Бога каждый может стать святым в соответствии со своими собственными критериями. (В Валгалле подчиненные Гиммлера — честные люди). Конечно, для Камю быть святым — это значит быть на стороне жертв. Но если Бога нет, зачем определять святость так узко? По-видимому, Камю понимал, что в том направлении, по которому он шел, ему не найти решения этой проблемы.
…После того, как Тарру излил свою душу доктору Рье, оба почувствовали, что должны что-то предпринять. (Помните вопрос, преследующий персонажей пьесы Эжена Ионеско "В ожидании Годо": "А что мы будем теперь делать?"). Друзья решают пойти поплавать, потому что "слишком уж глупо жить только чумой". Конечно же, человек должен бороться за пострадавших, но если он перестает интересоваться чем бы то ни было кроме этого, то в чем смысл борьбы?.
И для того, чтобы доказать себе, что они еще интересуются чем-то кроме чумы, друзья идут купаться. Вначале это может показаться довольно странным, но потом мы понимаем символический смысл этого акта. Для того, чтобы осуществить свое намерение, Тарру и Рье должны раздобыть пропуск и выйти за тщательно охраняемые ворота чумного города. И наконец далеко, в чистой воде залива человек становится свободным "от города и от чумы". Чумный город — это символ абсурдного бытия. И борьбой за жизни пострадавших человек подавляет эту абсурдность. Вот она — попытка быть святым без Бога. Но этого мало. Нужно еще пойти поплавать в заливе, по ту сторону границы абсурда. Купанье символизирует потребность в каком-то трансцендентном источнике ценностей. Без свободы "от города и от чумы" бытие не имеет смысла. Становится бессмысленной даже борьба на стороне пострадавших.
Конечно, можно согласиться с тем, что без "купанья" бытие абсурдно. Тем не менее за его границами нет никакого "залива", никакого трансцендентного источника. Такова, в общем, позиция логического позитивизма, который отрицает допустимость каких бы то ни было суждений об объективных ценностях и сводит всю этику к субъективному ощущению "нравится" или "не нравится". Разумеется, адепт логического позитивизма — не экзистенциалист и не радикальный теолог. Он не скажет, что бытие глупо, потому что он мыслит гораздо логичнее, чем экзистенциалист. Если бы бытие действительно было абсурдно, не существовало бы никого, кто был бы настолько умен, чтобы заметить это. Об этом можно судить лишь с такой точки, с которой видна разница между абсурдным и осмысленным. Внутри самого абсурда такую точку найти нельзя. Надо выйти из области абсурдного и пойти "искупаться в заливе". Но существование "залива" отрицается с самого начала…
Да, экзистенциалист не так логичен, но зато он ближе к истине. Камю прав: жизнь имеет смысл, когда человек настаивает на том, что смысл есть. Не очень логично, но факты не обязаны следовать логике. Если человек настаивает на том, что смысл есть, — это и есть смысл. Даже нигилисты, отрицающие существование всякого смысла, в том числе и смысла, провозглашенного человеком, на самом деле его утверждают.
Ведь их заявления предполагают некие критерии, по которым они оценивают бытие. Эти критерии признаются осмысленными, но после их применения выясняется, что бытию многого не хватает. В результате первоначальные понятия о ценностях отвергают и объявляют, что бытие абсурдно…
В конце концов человек выбирает какую-то форму поведения в качестве единственной осмысленной деятельности в мире общей абсурдности. Человек все время ищет смысл жизни. Даже и отрицанием этого смысла он его утверждает. Сам человек — это смысл. Но он — смысл во вселенной. Отрицание смысла было бы не только нелогичным, но и невозможным. Лишь потому, что в мире есть смысл, существует проблема его отрицания не только логически, но и экзистенциально. И если человек, настойчиво ища смысл, объявляет, что мир не имеет никакого конечного смысла, это означает, что бытие с точки зрения осознанного смысла требует, чтобы в нем было больше смысла. Осуществимы ли такие требования — уже другой вопрос. Нигилист заявляет, что такое утверждение недоказуемо. Нигилизм — это не логическая система, а акт веры в бессмысленность существования, приспособление к тому факту, что поиски смысла бытия оказались безрезультатными. Но это приспособление есть смысл, и первоначальное требование смысла, независимо от того, найден он или нет, — это тоже смысл бытия.
Идею абсурдности вселенной можно воспринимать как догму, которую человек эмоционально принимает. С ней нельзя спорить, потому что она воспринимается как истина, вытекающая из человеческого опыта. Но нужно по крайней мере признать, что в мире есть достаточно смысла для того, чтобы осознать его абсурдность. Если есть достаточно смысла для такого суждения, то найдется достаточно жизненной силы для того, чтобы внести этот смысл в бытие.
Камю так и не ответил на вопрос можно ли быть святым без Бога, но все же он и многие другие, подобные ему, были святыми, боровшимися с миром, в котором страдают и умирают дети. И именно тот недостаток мира, из-за которого страдают дети, и является его достоинством благодаря тем, кто борется с таким миром. Своей борьбой Камю поддерживает мир, который ему отвратителен. Мера его восстания против зла, являющегося жизнью, — это также и утверждение добра, которое тоже жизнь. Проблема добра не менее важна, чем проблема зла. Тот, кто из-за существования зла решает, что бытие абсурдно, вскрывает проблему добра. Пытаясь заткнуть брешь, он обнаруживает бездну.
Кидуш а-Шем — прославление Божьего имени
Вряд ли можно так просто отвергнуть бытие, и уж, конечно, не теперь, после Катастрофы. Это правда, что нигде человек не ощущал абсурдность существования так остро, как в немецких лагерях смерти. Но правда и то, что никогда раньше он не ощущал так остро и величие жизни. И одно непосредственно связано с другим. В Освенциме и Треблинке человек падал ужасающе низко, но и поднимался на невиданные высоты. О падении мы знаем много, но в нашей скорби мы не уделили достаточного внимания величию человека. Несколько примеров покажут, что мы имеем в виду.
Один из выживших в Варшавском гетто рассказывал о том, как он сбежал от эсэсовцев. Ему помогали товарищи, среди которых особенно выделялся один, в довоенной Варшаве вращавшийся в преступном мире. Бывший узник так описал свои чувства в тот момент, когда он наконец выбрался из своего тайного убежища: "Я едва держался на ногах, но чувствовал душевный подъем. В этой мрачной, полной ужаса жизни три человека из серой, испуганной, измученной массы проявили человечность, нежность, дружескую заботу. Без всякого принуждения, только из человеческого сочувствия они рисковали своей жизнью ради товарища". Такое случалось не только в гетто, но и в еще более нечеловеческих условиях лагерей смерти. "Я много раз видел смерть… — писал бывший заключенный нацистского лагеря. — И всегда выход находился неожиданно, как будто чудом. Всегда товарищ по несчастью протягивал вдруг руку в опасный момент… Однажды мой друг, рискуя собственной жизнью, принес мне дозу противостолбнячной сыворотки". Перечислить все случаи самопожертвования и героизма в страшных нацистских застенках не представляется возможным. Один богатый и влиятельный еврей, который мог легко уехать из оккупированной Польши, остался в гетто и спасал детей, умиравших от голода. Ему помогала молодая женщина, получившая как иностранка возможность покинуть Польшу. Вот что писал ей этот человек в прощальном письме: "Желаю Вам счастливого пути. Я не жалею о том, что остаюсь здесь. Из всех решений в моей долгой жизни — мне только что исполнилось семьдесят — я считаю самым мудрым решение остаться со своими братьями и сестрами. И если я и проронил слезу… то это достаточная награда". Когда-нибудь, когда соберут все письма узников гетто и лагерей смерти и издадут отдельной книгой, человечество получит новое Священное писание.
Да, мы слышали о позорном поведении некоторых еврейских полицейских в гетто, о бесчеловечности капо и отдельных заключенных. Утверждают, что иногда они превосходили в жестокости немцев. Но кто может позволить себе такие сравнения, не зная ужасных условий, в которые были поставлены эти люди! Всякий, кто тщательно изучит документы, сразу поймет: даже в гетто жизнь была настолько дегуманизирующей, что сохранивший там остатки человечности был героем. А гетто еще роскошь по сравнению с лагерями, о которых один немецкий чиновник писал домой, что ад Данте — лишь комедия рядом с ними.
Жестокость немцев превосходит все известное в истории. И все же их величайшее преступление — это изощренная система планомерного уничтожения человека в человеке. Они использовали свою варварскую власть над беспомощными жертвами не только для того, чтобы заставить их физически страдать, но и для того, чтобы они потеряли всякие остатки человеческого достоинства. Ничего подобного никогда еще не знал мир. Жестокость нацистов отличалась от жестокости других насильников не только степенью. Немцы разработали уникальную систему обесчеловечивания своих жертв. Это специфически немецкий вклад в преступления против человечества.
Люди, освобождавшие лагеря, говорят: то, что мы видели, нельзя забыть. Это превосходит весь человеческий опыт и перечеркивает все моральные представления. Изучая историю Катастрофы, лично я просто не могу себе представить, как можно было выжить даже один день в немецком лагере смерти. Все, что было дорого человеку, там намеренно уничтожалось. Семейные узы разрывались. Родительские чувства топтали ногами. Над состраданием насмехались. И все это — в условиях предельного физического напряжения, под страхом смерти. Как же мог человек вынести это и не сойти с ума? Как он мог не сломаться, не потерять человеческий облик? Известно, что люди в лагерях превращались в так называемых "мусульман". Узник продолжал существовать по инерции, когда все человеческое было в нем убито. Леон Поляков так описывает "мусульман": "Когда они еще могли идти, они шли как автоматы; остановившись, они уже не могли больше двигаться. Они падали ничком на землю; ничто больше не имело для них значения. Тела их загораживали проход. Можно было наступить на них, и они не шевельнули бы ни рукой, ни ногой. Из их полуоткрытых ртов не вырвался бы крик боли. И все же они были еще живы… ".
Людей можно сломить духовно так же, как и физически. Если были физические "мусульмане", то были и "мусульмане" моральные. И те и другие — жертвы нацистов. По сути дела, всякая жестокость, совершенная узниками лагерей по отношению к своим товарищам, — вина немцев, их величайшее преступление. Тот, кто сравнивает полицейских гетто с их немецкими начальниками, не представляет себе всей чудовищности преступления немцев против человечества. Существует огромная разница между жестокостью палачей и жестокостью жертв. Первые, уверенные, что они хозяева мира, жиреющие на награбленном, по собственной воле выбрали путь служения злу. Вторые — несчастные жертвы, мораль которых сломлена чудовищным варварством. Жестокость первых — противоестественна. Жестокость вторых — естественный результат невообразимой бесчеловечности убийц. Наоборот, невозможно понять, как удалось подавляющему большинству узников сохранить свой человеческий облик до самого конца и даже достичь таких высот самопожертвования! Это и есть истинная загадка гетто и лагерей.
В периоды жестоких гонений евреи доказывали свою веру актом высочайшей преданности Богу — кидуш а-Шем. Поставленные перед выбором: крещение или смерть, они выбирали смерть. Ошибаются те, кто думает, что в нацистской Европе, поскольку такого выбора не было, евреи были лишены даже этой возможности: погибнуть, прославив имя Бога. Умереть, когда можно спастись крещением, — это лишь одна из форм кидуш а-Шем, далеко не единственная. Классический пример — смерть раби Акивы. Когда римляне сдирали с него живого кожу, он сказал своим ученикам: "Всю жизнь мне не давали покоя слова Торы: "Возлюби Господа Бога твоего… всей душой…" Это означает, что надо любить Его, даже когда Он забирает твою душу. Я не знал, когда у меня будет возможность исполнить эту заповедь". И со словами "Слушай, Израиль: Господь — Бог наш. Господь один!" душа раби Акивы отошла к Богу. Когда римляне схватили мудреца, он знал, что это конец. У него уже не было выбора, он не мог отречься от своего еврейства, как и узники нацистских лагерей. Но он читал свою молитву, смысл которой в провозглашении любви к Богу, даже перед лицом неминуемой смерти. То, что у раби Акивы не было выбора, делает его подвиг еще значительнее.
Можно сказать, что в средние века евреи еще не были совсем оставлены Богом. У них еще был выбор, они еще могли спасти свои жизни. Пока у человека есть выбор, он не теряет чувства собственного достоинства. Сильные личности предпочитают смерть лжи. Это не специфически религиозный акт. Неверующие тоже способны на такой подвиг. Смелое "нет", брошенное в лицо тирану, — это акт самоутверждения. "Нет" церкви, которая принуждает изменить вере отцов, — это самопожертвование во имя Бога — кидуш а-Шем. Тем не менее, хотя и нельзя так говорить, мне кажется, это еще не высшая форма кидуш а-Шем. Когда есть выбор, человек еще принадлежит этому миру. Он хочет достойно принять вызов, брошенный ему этим миром. Высшая же степень кидуш а-Шем — когда выбора нет, когда мученик поднимается на эшафот. Мир уже умер для него, он уже больше не принадлежит ему. Еврей один на один со своим Богом. И Бог молчит, прячет Свое лицо. Такое одиночество нестерпимо. Если в этот момент человек способен смириться с тем, что Бог его оставил, если он любит Бога "всей душой" даже когда Творец забирает у него душу, это и есть высшая форма кидуш а-Шем. Раби Акива не жаловался Всевышнему, не спрашивал, почему он покинут. Этот момент стал великим моментом его жизни. Ибо никто не может проявить такую преданность Богу, как тот, кого Он покинул.
У евреев в лагерях не было выбора. Они сразу оказывались в положении раби Акивы. Мир уже был потерян для них, и они стояли перед костром, перед Богом, а не перед человеком. А Бог их покинул. Это была та ситуация, в которую попал раби Акива. Встречая смерть, многие сомневались, вопрошали в муках: "Боже, почему ты нас покинул?" Но были тысячи, десятки тысяч, которые прославляли имя Бога и достигли высшей формы самопожертвования.
Не следует забывать и о другом аспекте. Талмуд так начинает рассказ о мученической смерти раби Акивы: "То было временем чтения "Шма"…" И это не случайно. Тысячи героев отдали свои жизни со словами "Слушай, Израиль…" на устах. "Шма" — это формула провозглашения любви к Богу, обязательство принять на себя бремя "царства Небесного". Однако "Шма" читают не только в минуты смертельной опасности, но и каждый день в утренней и вечерней молитве. Когда римляне схватили раби Акиву, как раз наступило время чтения "Шма". И он игнорировал насильников, он делал то, что положено делать еврею в это время. Исключительная ситуация придала ежедневной молитве особый смысл и величие. Но не по желанию раби Акивы. Он не обращал внимания на солдат. У него было важное дело: он читал "Шма"! Это тоже одна из форм кидуш а-Шем: продолжать оставаться евреем, несмотря ни на что. И не обязательно в последнюю минуту перед смертью. Еврей освящает имя Бога уже тем, что живет как еврей, когда мир его топчет. Так вели себя тысячи евреев в гетто и лагерях.
Эммануэль Рингельблюм, который вел в Варшавском гетто дневник, рассказывает: "Я восхищаюсь религиозными евреями, которые жертвуют собой, нося бороды и традиционные лапсердаки. Их за это убивают… Пожилой еврей прошел мимо солдат на улице Тверда и не снял — по религиозным соображениям — шапку в знак приветствия, хоть еврейские полицейские предупреждали его о последствиях. Немцы долго мучили его за это. Еще через час он поступил так же. "Пусть идут к черту!" — сказал он". По закону Торы, находясь в таких условиях, эти евреи имели право сбрить бороды, отказаться от своих традиционных одежд. Но они хотели жить обычной еврейской жизнью во что бы то ни стало. "Пусть идут к черту!" — это великолепное выражение безразличия к тому, что могут сделать неевреи.
Сохранились имена молодых хасидов, которых отправляли в Треблинку. Вагоны для скота еще не готовы. Еще есть время. Кончается суббота, это час традиционной третьей субботней трапезы. Один из хасидов раздобыл немного хлеба, другой — воды, они омыли руки, чтобы приступить к еде, и запели псалом: "Господь — пастырь мой… ". Хасиды игнорировали нацистов, как римлян. Это тоже кидуш а-Шем, и так поступали евреи в гетто, лагерях, перед воротами газовых камер.
Освенцим открыл нам вершину зла, но также и вершину добра. Чем ужаснее было страдание, тем чудеснее все проявления веры в человека, в духовные ценности. Зло было противоестественным, но и добро тоже. Или лучше сказать сверхъестественным? Унижение было нечеловеческим, но и достоинство — тоже. Или Лучше сказать сверхчеловеческим? Я убежден, что в нашем поколении нигде на земле вера не получила такого благородного выражения, как в гетто и лагерях, в царстве страшнейшего попрания всех моральных норм. Там человек пал низко, но там же он поднялся на невиданные высоты духа. Если способность человека совершать непостижимые преступления против своего ближнего наводит на мысль об отсутствии Бога, то что сказать о непостижимой способности человека к добру, самопожертвованию, вере? Разве человек нечто отдельное от природы? Разве можно отвергнуть мир, но принять человека? Разве можно принять человека, зная его бесконечную способность ко злу? И разве можно отвергнуть человека, зная его столь же бесконечную способность к добру? Все это, конечно, вопросы, а не ответы. Но важно понимать их значение, если мы хотим попытаться разобраться в проблемах бытия после Катастрофы.
Нужно осознавать противоречивость человека, стоящего перед лицом смерти. Эта противоречивость — источник трагедии и источник надежды. Хаос, если он осознан, если против него борются, — это нереализованный смысл. Проникнет ли когда-нибудь философия в тайну этих противоречий? Я не уверен в этом, но важно, чтобы вера, по которой живет человек — а все мы живем по какой-нибудь вере, — должным образом осознала противоречия бытия. Задача верующего еврея не в том, чтобы объяснить, почему Бог молчал пока крематории поглощали треть еврейского народа, а в том, чтобы объяснить эту трагедию в рамках иудаизма. Если это удастся, то, несмотря на трагедию, нам останется надежда.
Одна из уцелевших узниц Освенцима заканчивает свои воспоминания такими словами: "Я верю, что голос Израиля, пока еще слабый, не умолкнет и будет провозглашать законы правды и справедливости. Я выжила… теперь я знаю, что огонь не может потушить сердце человека и газ не может остановить дыхание Бога". Мы не пытаемся оправдать Всевышнего и то, как Он поступил с Израилем. Мы хотим понять, можем ли мы осмысленно верить, несмотря на ужасное молчание Бога во время Катастрофы.