Знаменитая фраза «человек, опьяненный богом» подходит для Хаманна куда лучше, чем для романтизированного сверх всякой меры Спинозы, каким его видели немецкие критики восемнадцатого столетия. Для Хаманна все – все, что есть, и все, что возможно, – не только создано Богом и служит его неисповедимым целям, но и говорит к нам, его творениям, сработанным по его образу и подобию. Все есть откровение. Все есть чудо. Причинность – иллюзия. Все созданное божьей волей изъявляет реальность, истину, говорит к тем, кто имеет глаза и уши, чтобы уловить сказанное. Te saxa loquuntur; однако не только камни и скалы говорят от лица Господнего, говорит все на свете: но прежде всего, конечно же, Священное писание, и изречения святых и отцов и докторов Церкви, а также их предшественников, живших в Иудее и в Греции, или даже в лоне ислама, этого дитяти, сбившегося с пути. Но вдобавок к этому вся история, все факты, события, все, чем являются человеческие существа, все, что они думают, чувствуют и творят – да и не только человеческие существа: природа, флора и фауна, земля и небо, горы и реки, и все как есть естественные явления – говорят, обращаясь непосредственно к нам; они суть форма и содержание того языка, посредством которого Бог вселяет в нас знание.

Хаманн совершенно ясно дает нам понять, что получить это знание мы можем только в том случае, если научимся понимать язык – если смысл его будет нам открыт, – а вот он-то как раз может быть очень разным для разных людей и обществ. Его лишают прозрачности те, кто ошибочно полагает, что настоящей ценностью обладают изобретения и творения людей, отдельных личностей – искусства и науки, и прежде всего прочего теории, системы, искусственные порождения, от коих мертвенной стылостью веет на живую жизнь вселенной, пребывающую в непрерывном движении. Все на свете берет свое начало в живой непосредственности: наделенная воображением интуиция открывает окна, сквозь которые льется на нас божественный свет – а вовсе не логика, не классификации, не придуманные теоретиками системы. Все, что мы есть, что мы делаем и производим – включая и искусства, и науки, и те средства, при помощи которых мы живем своей обыденной жизнью, – не имеет смысла, если не представляет собой адресованного нам послания Божьего; все, что только есть на свете, – живое оно или неживое – представляет собой часть единого неразделимого целого. Увидеть это целое воочию нам не дано, поскольку мы существа конечные и можем лицезреть только части, фрагменты, но и того достаточно, чтобы наделить нас пониманием; пониманием, а не мертвым знанием экспертов, ученых, тех, кто сортирует, и выстраивает в ряды, и сводит воедино, и перераспределяет, и создает системы. Гёте говорит, что живая бабочка, со всем ее ярким и прекрасным разноцветьем, будучи пришпилена булавкой Мориса Мендельсона, превращается в безжизненный серый труп; так и Хаманн противопоставляет интуитивное озарение, способность наделенного воображением человека «схватывать» реальность – безжизненной анатомии систематизаторов и прозекторов. В этом и заключается самая суть его теории познания, опыта, бытия и мироздания. Всякая генерализация мертва, реально только частное. Прямое откровение, а не анализ – суть его способа видеть.

Однако я должен признать, что свойственный Хаманну способ смотреть на мир не будет предметом этого эссе: обсуждать теологию Хаманна и его религиозную метафизику у меня нет ни желания, ни достаточной для этого компетенции, за исключением тех случаев, когда они являются неотъемлемой частью других тем, затрагиваемых этим мыслителем. С данной задачей прекрасно справились другие. Мне интересен тот факт, что в рамках своей эпохи Хаманн был первым законченным и самозабвенным оппонентом французского Просвещения. Его нападки на Просвещение куда более бескомпромиссны, чем у многих критиков последнего, а во многих случаях он и проницательнее, чем они, и лучше видит слабые места противника. Он глубоко пристрастен, предвзят и необъективен; он абсолютно искренен, серьезен и оригинален; он – основатель той полемической антирационалистической традиции, которая с течением времени принесла столько пользы и (по большей части) вреда в процессе оформления западной мысли, западного искусства и мироощущения. Я не собираюсь выступать в качестве защитника взглядов Хаманна, я всего лишь свидетель того поразительного, многое способного прояснить богатства, которое заключено в разрозненных, несистематичных, исполненных страсти и неизменно глубоко захваченных обсуждаемым предметом текстах этого эксцентрического мыслителя: одного из самых стоящих бойцов, не склонных придерживаться порядка и строя – пусть даже порой он бывает готов привести тебя в бешенство.

Исайя Берлин

Март 1993 года