Книга известного немецкого исследователя японской литературы Юргена Берндта посвящена на сей раз отнюдь не только вопросам литературы; как раз об особенностях литературного творчества и его истории в Японии он пишет очень мало. Это раздумья и впечатления о Японии в целом, о различных сторонах японской современной действительности, об особенностях японской национальной психологии, об условиях жизни в Японии, об отношении к внешнему миру и т. д. В то же время характерно, что книгу написал профессиональный японовед, знакомившийся с Японией и ее культурой долго, детально и целенаправленно. Наверное, именно поэтому, хорошо зная свой предмет, автор отказался от последовательного, всестороннего рассмотрения страны и ее народа, а дал ряд очерков об отдельных, наиболее близких ему аспектах японской жизни. Более того, и здесь надо отдать ему должное как ученому, он постоянно подчеркивает, что впечатление есть впечатление; всегда остается возможность того, что что-то недопонято, что под внешним контуром лежат какие-то иные, более глубинные пласты, в которые иностранцу, даже хорошо знающему страну и язык, нелегко проникнуть. Такая осторожность, несомненно, делает автору честь, и она для читателя ценнее, чем те поспешные категорические суждения, которые порой выносятся более поверхностными и менее профессиональными наблюдателями и, нередко попадая в печать, способствуют формированию расхожих, с трудом изживаемых стереотипов.
Не ставя задачу показать читателю всю Японию или создать нечто такое, что могло бы претендовать на показ ее сущности, факторов, определяющих различные стороны жизни, автор тем не менее очень ярко освещает многие существенные грани этой жизни. Многие его наблюдения, описания, встречи, переживания говорят сама за себя и не нуждаются в комментировании, но по некоторым моментам представляется необходимым кое-что сказать, причем на столько вступая с автором в полемику, сколько дополняя его материалы и суждения.
С одной стороны, автор вполне оправданно и правомерно иронизирует над тем, как любят многие японцы (особенно те, для которых рассуждения о соотношении японской и иностранной культуры являются профессиональным занятием) подчеркивать уникальность, неповторимость и непереводимость глубинных основ японской цивилизации, особенностей исторического развития Японии. С другой стороны, он и сам на многих примерах с первых же страниц своей книги старается показать, что в Японии на каждом шагу встречается необычное, своеобразное, такое, к чему плохо приложимы традиционные «западные» мерки и понятия.
Как человек, достаточно долго занимавшийся изучением японской культуры и истории, я должен сказать, что, по крайней мере по моему личному мнению, то и другое, разумеется, своеобразно и самобытно, но не в большей степени, чем культура и история любого другого большого народа, любой другой крупной страны. Культура и история русских, французов, шведов, а также малайцев, сингалов, вьетнамцев, арабов или мексиканцев обладает своей самобытностью и уникальностью в той же мере, как японская, и если ряд европейских культур по определенным параметрам можно объединить и противопоставить японской, то некоторые азиатские культуры (например, на Филиппинах) весьма сходны с японской (то, что в психологии, в поведении роднит филиппинцев и японцев, противопоставляет их европейцам). Короче говоря, несостоятельна будет попытка провести дихотомию мировой культуры по линии «японцы — неяпонцы». Между тем произведения многих японских авторов — социологов, психологов, специалистов по истории культуры — явно или косвенно содержат именно эту претензию.
Подобная претенциозность не нова в японской истории. Идеологи правящих кругов неоднократно выступали в аналогичном духе и в недавнем, и очень давнем, и даже незапамятно давнем прошлом. Ненаучно было бы говорить, что японцам присущ воинственный дух. Однако конкретная историческая обстановка — разделение страны на много островов, а отдельных островов — на изолированные долины, наличие отсталой и беззащитной айнской северной периферии, близость богатых, но уязвимых в военном отношении побережий Китая и Кореи — и ряд других обстоятельств делали японскую феодальную верхушку действительно весьма воинственной и агрессивной, и инерция этой феодальной традиции живет кое в ком и по сей день, о чем говорит рассказанная в книге история с писателем Юкио Мисимой.
В этой связи не вполне верно и утверждение, что японцы якобы «никогда не были народом мореходов». Завоевательные походы за море, в Корею, предпринимались и в IV веке, при императрице Дзингу, и в XVI веке, при диктаторе Хидэёси. В течение всего средневековья японские пираты были настоящей чумой для прибрежного населения Восточного Китая; японская экспансия в XVI веке, политическая, экономическая и отчасти военная, распространялась на Филиппины и Таиланд. Лишь с XVII века, когда правительства сёгунов Токугава, взяв курс на самоизоляцию страны, запретило строить суда дальнего плавания, японское мореходство на два столетия стало исключительно каботажным.
Воинственность и экспансионизм японской правящей верхушки почти во все периоды истории вызывали к жизни идеологию японской исключительности и претенциозность в самооценке. Так, старое название Японии, Ямато, восходящее к названию одного из княжеств-гегемонов в начале нашей эры, еще до возникновения единого японского государства, значит попросту «горцы», «люди гор». Но это значение забыто, ибо пишется это слово искусственным сочетанием иероглифов «дай» и «ва», что и впрямь буквально читается как «великая гармония». Однако в древнекитайских хрониках начала нашей эры японцы действительно называются «люди ва», но пишется это «ва» или «во» отнюдь не иероглифом «гармония», а другим, менее почетным. «Ва» по-японски — корень местоимения 1-го лица (вага, варэ, ватакуси); видимо, при первых встречах японцы называли себя перед китайцами просто «мы», что и вошло в хроники, потом появились «большие ва», а потом уже домыслена «гармония». Китайское обозначение Японии Жибэнь (откуда пошло Нихон, или Ниппон) означает просто «где восход солнца», но в японском переводе-кальке Хи-но-Мото, употребляющемся в поэзии, это уже «пьедестал солнца». Примеры такого рода можно было бы умножать без конца.
Проповедь «японской исключительности», «непохожести на других» действительно очень распространена в Японии. Однако, даже если и не все «проповедники» субъективно осознают это, объективно она служит вполне определенным классовым целям, выполняет вполне определенный классовый заказ. Одна из этих целей, пожалуй самая важная, такова: внушить японским трудящимся, что исторические закономерности, действующие в остальном мире, к Японии неприменимы. А стало быть, неважно, что во всем мире есть антагонистические классы, есть классовая борьба, чреватая необходимостью перемен в общественном устройстве и т. д. Но Япония, говорят «проповедники», совсем другая, и здесь эти явления не только не обязательны, но и совершенно противоестественны. Япония может и должна обойтись без них и пойти по пути классового мира и пресловутой «великой гармонии». Думается, что причину живучести мифа о японской исключительности следует искать прежде всего в стремлении обосновать этот тезис.
В этой связи, когда мы читаем рассуждения автора о том, что японцы мыслят по-другому, нежели европейцы, и проявляется это в отношении к флагу, гимну, годовщине основания империи, девизам правления, к храмам синтоизма вообще и к храму Ясукуни в частности, то здесь нужно сказать следующее, Достаточно точно доказано, что человек, послуживший прообразом легендарного императора Дзимму, жил не в VII веке до н. э., а в III–IV веке нашей эры, т. е. на тысячу лет позднее, и двадцатисемивековая древность японской империи — просто мифологическая фикция. Что же касается храма Ясукуни, то, во-первых, это самое настоящее место религиозного культа, а, во-вторых, в нем обожествлены наряду с просто погибшими солдатами и военные преступники. Тем не менее кигэнсэцу, «день основания империи», празднуется как официальная годовщина государства, а борьба за включение Ясукуни в систему светских государственных учреждений не утихает. Одним в Японии это по душе, а другим нет: по душе это милитаристски настроенным кругам, а не по душе миролюбивым, прогрессивным силам страны. Есть японцы, которым содержание гимна представляется чрезмерно монархистским, и те, кто считает, что нынешний флаг запятнан войной, даже самим своим милитаристским происхождением. То же самое относится и к способу летосчисления: одни предпочитают придерживаться девизов правления, другие — общемировой системы. Указываемое автором своеобразие присуще образу мышления не всех японцев. Оно характерно именно для консервативных, а порой и прямо реакционных кругов и находит свое отражение в официальной политике. Японцы прогрессивной политической ориентации могут смотреть на эти же вещи совершенно по-иному и вполне сходно со взглядами людей аналогичной политической ориентации в Европе.
В целом автор, гражданин социалистической страны, стоит на близких и понятных нам классовых и политических позициях, но иногда он недостаточно ясно их выражает. Так, говоря о структуре японского общества, о том, что каждая фирма, каждое учреждение представляют собой пирамиду и что множество таких пирамид складываются в общеяпонскую пирамиду, вершиной которой является император, автор ничего не пишет о том, все ли японцы довольны такой структурой вообще и своим местом в ней в частности.
Ряд замечаний автора, касающихся своеобычности и даже парадоксальности поведения японцев в тех или иных ситуациях, может быть действительно разделен немцами, для которых такое поведение нехарактерно, но советскому читателю, знакомому с многообразием культурных традиций, форм этикета, национальных психологических особенностей в такой многонациональной стране, как СССР, вряд ли оно покажется необычным или уникально японским.
В самом деле, является ли сугубо японским внимание к вопросам старшинства, взаимоотношения между «сэмпаем» и «кохаем», изысканная вежливость в одних случаях и невнимательность и даже невежливость друг к другу в других? Является ли призыв открывать свою малую родину, призыв вернуться из городов к земле, хранящей прах предков, столь уж характерным именно для Японии?
Разве одни японцы задумываются о себе, о том, откуда они пришли и что они собой представляют? В классической русской и в современной советской литературе мы можем найти немало произведений, притом прекрасных, где звучит та же ностальгия жителя большого города по родной деревне и ее забытым ценностям. Да, впрочем, и в Германии в начале нашего века «почвенническое» направление в литературе было весьма заметным явлением. И то, что человек, вежливый и обходительный в своей среде, у себя в деревне, дома, в кругу знакомых, может утерять эту вежливость в толпе, в электричке, в магазине, где его окружает множество незнакомцев, где люди обезличены, — это ведь тоже явление, встречающееся далеко не в одной Японии.
Мне немало приходилось заниматься этнографией бытового поведения народов разных уголков мира, в том числе столь далеких друг от друга, как Япония и Северный Кавказ. И нередко случалось, что, обсуждая с моим коллегой, этнографом из Кабардино-Балкарской АССР, специфические вопросы этикета, моральных ценностей, норм поведения, принятых у адыгейцев, черкесов, кабардинцев, я вновь и вновь отмечал, что буквально то же самое, в тех же словах можно было бы сказать и о японцах: здесь и почтение к старшему, будь он даже старше всего на два-три года, и культ стойкости к страданиям, и даже нарочитый поиск неудобств и лишений, чтобы ярче показать свою стойкость, и нетерпимость к публичному выпячиванию своего «я», и внешнее, показное безразличие мужа к жене, отнюдь не отражающее его подлинных чувств, и многое-многое другое.
По-видимому, то, что кажется в японцах необычным для европейцев и что на самом деле можно найти у других народов, отражает общеисторические закономерности перехода от феодализма к капитализму. В большинстве стран Европы этот переход произошел уже несколько столетий назад, тогда как для японцев еще в сравнительно недавнем прошлом, и многие пережиточные внешние черты феодального типа поведения, уже не соответствующие содержанию повседневного поведения, все еще стойко сохраняются в быту и выглядят особым диссонансом на фоне супериндустриализированного общества.
К сказанному здесь и к сказанному Юргеном Берндтом в его книге можно было бы добавить многое, но это означало бы написать еще одну такую же книгу, притом без всякой гарантии, что она исчерпала бы все возникающие в связи с рассмотрением современного японского общества вопросы. Достаточно и того, что книга Ю. Берндта показала нам в новом ракурсе, со своеобразной авторской точки зрения, несколько ликов бесконечно многоликой страны — Японии.
С. Арутюнов