Волны прибоя зарождались у самого горизонта. Они катились медленно, ровными белыми рядами, набирая силу, будто задумали перемахнуть приближающийся берег и катиться так дальше, еще тысячу миль. В кипучей схватке с прибрежными камнями волны теряли всю свою мощь, становились маленькими, ручными, как щенки; лизнув пенным языком песок Пляжа, они игриво отбегали назад.

Пляжем мы называли каменистую косу с островками серого песка, которая протянулась вдоль берега на два километра. Во время прилива коса становилась совсем узкой, не больше полутора сотен метров, и тогда на Пляже, зажатом между кромкой прибоя и заросшим кустарником обрывом, становилось тревожно и неуютно, особенно в ветреную погоду. В отлив океан отступал, оставляя влажные россыпи камней, похожих на разрушенные города.

Наверху к обрыву почти вплотную подступал лес, а дальше были горы. Кордильеры. Мы видели только их вершины, почти всегда скрытые облаками. С севера и с юга коса упиралась в две высокие скалы, которые мы прозвали Колокольнями. На севере — Большая Колокольня, на юге — Малая. Под Большой Колокольней рыбаки из Деревни хранили свои лодки. Рыбаки уходили в море затемно и возвращались с уловом часов в восемь утра. Наши соседи по Пляжу, чайки, в это время поднимали суетливый гвалт, так что мы просыпались без всяких будильников. Рыбаки разгружали корзины с рыбой, вытаскивали лодки на берег и уходили в Деревню. После этого Пляж весь день оставался безлюдным. Если, конечно, не считать нас — старшего механика Драпеко, которого мы звали Дедом, Ваню Шутова и меня, аварийную команду «Эклиптики». Сама «Эклиптика» громоздилась тут же, на мелководье, неловко завалившись на бок и обнажив свое истерзанное брюхо.

В море, сидя в своей тесной каюте, я привык думать о нашем траулере как о жалкой скорлупке, болтающейся по волнам. Теперь эта «скорлупка» занимала собой почти всю южную оконечность Пляжа. Сломанная мачта упиралась в Малую Колокольню, напоминая, как нам всем повезло. Если бы траулер выбросило на десяток метров правее, на скалу, караулить было бы нечего. И некому.

Полицейский чиновник, сеньор Камачо, который прибыл на катере наутро после крушения, сказал, что такого ему видеть еще не приходилось. На этом берегу кораблекрушения не редкость, раз в два-три года на прибрежных камнях оказывается какое-нибудь несчастное судно, но так, чтобы океан, словно на руках, бережно перенес траулер через груды камней и уложил под скалой на песочке — такого никогда не бывало. «Повезло вам, сеньоры», — без конца повторял чиновник. — «Благодарите Господа, что был прилив». Конечно, повезло. Хотя удар был не таким уж и мягким. В экипаже перекалечило много народу. Трояк сломал ногу, старпом руку и несколько ребер, второй помощник повредил спину. Механики Олег Титов и Костя, мой тезка, обожглись паром. Но в целом ничего особенно серьезного, могло быть гораздо хуже.

Я в момент удара находился в машинном отделении, рядом с Дедом. Вручную, по очереди орудуя вымбовками, нам удалось раскрутить заклинивший гребной вал. Винты заработали, но было уже поздно. Помню, как сверху по трапу скатился Дракон, совершенно ополоумевший, с вытаращенными глазами, он схватил Титова за грудки, начал трясти и орать: «Наверх! Наверх!». Титов принялся его успокаивать, мол, не волнуйся, машина заработала. И тут удар, оглушительный скрежет. Дед обхватил меня за плечи, и мы вместе повалились на мягкий ворох теплоизоляции. Сразу же вырубилось электричество, наступила кромешная темень, я даже подумал, что ослеп, или даже умер. Как с того света услышал голос Деда: «Жив?». Ответил: «Вроде да». Он сказал: «Лежи, не рыпайся», а сам пополз вытаскивать Титова и Костю. Они оказались под лопнувшей паромагистралью, и обоих серьезно ошпарило. Титов держался, а Костя сильно кричал. В дальнем конце отделения что-то с треском загорелось. Всполохи огня, отраженные от воды на полу, заиграли по стенам и сплетеньям труб, разгоняя темноту. Неровный свет пожара помог нам быстро разыскать Дракона. И очень вовремя. Он с пробитой головой, без сознания лежал лицом вниз в луже солярки и крови. Его перевернули, Дед с силой несколько раз надавил ему на грудь, изо рта боцмана хлынул фонтан черной маслянистой жидкости. Он начал хрипеть и кашлять.

— Хватай его! Наверх! — скомандовал Дед.

Трап, который вел наверх на палубу, оказался в горизонтальном положении. «Эклиптика» лежала на боку, на твердой земле, качка прекратилась, но судно с глухим утробным скрежетом продолжало смещаться при каждом ударе волны.

— Быстро, быстро! — поторапливал Дед.

Мы вытащили сначала Дракона, потом Костю, Олег Титов пришел в себя и выбрался сам. На палубе было темнее, чем в машинном отделении. Выл ветер, вокруг кипели волны, носилась ошметками морская пена, справа совсем близко зловеще чернела скала, казавшаяся огромной, в полнеба. Матрос Пахуля и тралмастер налаживали шторм-трап.

— Где капитан? — выкрикнул Дед, стараясь переорать грохот волн.

— Пес его знает! — заорал в ответ Пахуля.

— У нас раненые! — крикнул Дед.

— Надо майнаться на берег! — заорал тралмастер. — Сейчас или об скалу долбанет, или обратно в море утянет.

Расстояние до воды казалось небольшим, многие уже попрыгали прямо с борта. Снизу сквозь грохот волн и вой ветра доносились крики. Первые, кто прыгнул, переломали себе ноги и руки. Они кричали, что прыгать нельзя, внизу камни.

Наконец-то спустили шторм-трап. «Раненых! Сначала раненых вниз!» — ревел Дед. — «Давай ты тоже!» — он подтолкнул меня к шторм-трапу.

Я заупирался, сказал, что могу остаться вытаскивать раненых.

«Вниз! — рявкнул Дед. — Помоги Войткевичу!».

У электромеханика была сломана рука. Прижимая ее к груди, он пытался удержаться, стоя на коленях на наклонной палубе, но соскальзывал и падал. От боли он не соображал, что делает, никак не мог утвердиться, раз за разом скользил и падал, причиняя себе еще большую боль. Я схватил его за пояс и рывком поднял на ноги.

Электромеханик охнул от боли и стал оседать, нога тоже оказалась повреждена. По шторм-трапу самому ему было не спуститься. На помощь подоспел Пахуля, вместе мы обвязали Войткевича веревкой, перевалили через борт, я полез, чтобы принять его внизу. Незакрепленную веревочную лестницу мотало из стороны в сторону и перекручивало ветром, ноги при каждом движении закидывало выше головы. Я смог осилить только несколько ступенек и прыгнул, точнее сорвался. То есть прыгнул сам, когда уже понял, что не удержаться. Глубина оказалась чуть выше колена. Повезло, что не попал на камень. Даже не ушибся. Зато, как только поднялся, тут же накрыло волной, сбило с ног и потащило по камням. Ощущение, будто попал под несущийся грузовик. Я заорал, в легкие хлынула обжигающая соленая вода, лихорадочно заработал руками и ногами, раздирая ладони, пытался зацепиться за камни.

В глазах оранжевые круги и что-то большое и страшное, темное, надвинулось и застило все собой. «Теперь точно все!» — мелькнула паническая мысль, и тут же откуда-то всплыло, выпрыгнуло, как теннисный мячик из воды: «Снег!». «Снег!» — заорал я отчаянно свое магическое заклинание. Волна опала, потеряла свою силу и отпустила меня. Почувствовав опору под ногами, я выпрямился рывком и огляделся. Протащило меня всего какой-то десяток метров вдоль корпуса судна, от носа до кормы, хотя под волной казалось, что унесло далеко в океан. Я бросился обратно. Войткевича опустили уже почти до самой воды. Пахуля свесился через борт, разглядывая, куда я подевался.

— Я здесь! — заорал я, махая руками.

— Я здесь, — повторил Войткевичу, хватая его здоровую руку и занося себе за шею.

Волны ударяли одна за другой, но они уже не могли застать нас врасплох. В обнимку мы добрались до берега.

Я еще несколько раз возвращался к судну. Сверху спустили боцмана и Костю-механика, второго штурмана, еще раненых.

Спасенные сидели и лежали на берегу, сбившись в плотную кучу. Прижимались друг к другу, чтобы защититься от ветра. Кто-то кричал от боли, кто-то без умолку болтал. Старший помощник Кислин с перевязанной головой скакал вокруг и без конца считал и пересчитывал всех по головам.

— Василенко нет! Василенко! — выкрикивал он. — Где Василенко?

— Да здесь я, — недовольно приподнялся матрос Василенко и снова зарылся в кучу ватников. Пытался спать.

Последними со стороны судна прибрели Дед и капитан.

— Двадцать три, двадцать четыре, — посчитал их Кислин. — Кажись все, слава Богу! — он истово перекрестился, хотя и был партийным.

В море среди волн запрыгали огни судна. Это подошел траулер «Братск», он спешил нам на помощь, но не успел. Не хватило каких-то двух часов. Спустить шлюпки они смогли только под утро, когда немного стихло волнение.

На востоке посветлело. Прорисовались вершины далеких гор. Взошло солнце, скрытое за пеленой облаков. Перед глазами отрылась картина крушения, и все мы с невольным облегчением перевели дух. То, что ночью казалось концом света, в непогожем утреннем сумраке приобрело очертания конкретных разрушений, серьезных, но не более того. Пострадало судно, а не мироздание. И никто не погиб — это было самое главное.

«Эклиптика» лежала на боку, упершись остатками мачты в скалу. В надстройке повыбивало все стекла, по борту кое-где зияли дыры вместо иллюминаторов, снесло шлюпки и спасательные плоты. Днище сильно покорежило. Хотя больших пробоин заметно не было, видно, что траулер вдоволь потаскало по камням.

Море немного успокоилось, зато берег пришел в движение. Десятки людей суетились, бегали, кричали, размахивали руками. Раненых грузили на носилки и перетаскивали на шлюпки, присланные с «Братска». Доктор с «Братска», большой лысый человек с мешками под глазами и сильной одышкой, устроил медпункт прямо на Пляже, на куске брезента, расстеленном на песке. С папиросой во рту, щурясь от дыма и сипло покашливая, он осматривал пострадавших, определяя, кто нуждается в немедленной помощи, кто может подождать. Кого отправлять на «Братск», кого на перуанский сторожевик, который с рассвета маячил в полумиле от берега. Военные вызвались забрать себе самых тяжелых раненых и тоже прислали шлюпку с врачом, маленьким, чистеньким, аккуратненьким, как медицинский инструмент. Скорее всего, это был просто фельдшер, он сразу безоговорочно признал авторитет большого советского доктора, поэтому тихонько стоял в сторонке с двумя матросами и носилками, ожидая его указаний. Тяжелораненые грузиться к перуанцам ни в какую не хотели.

— Николаич! — умолял доктора едва пришедший в себя Дракон, у которого на забинтованной голове остались лишь глаза и усы. — Возьми меня к себе, как земляка прошу. Как брата!

— Даже не надейся, — невозмутимо пыхал папиросой доктор. — У тебя черепно-мозговая, тебе на рентген срочно нужно. Я чем твою дурную башку просвечивать буду? Промысловым эхолотом?

— Николаич! — канючил боцман. — Я в порядке! — он приподнимался на носилках. — Вы же все равно сейчас к плавбазе пойдете! До плавбазы-то дотерплю! Николаич!

— Эй, сеньор! — доктор помахал руками перуанскому коллеге. — Вот этого!

Перуанцы, как грифы, которым лев оставил часть своей добычи, встрепенулись и мигом подлетели с носилками.

— Сволочь ты, Николаич! — в сердцах прохрипел боцман. Доктор, прикрыв глаз от папиросного дыма, черкнул что-то в блокноте. Вырвал листок и вложил в грудной карман боцману.

— Выздоравливай, земляк!

Доброхоты с «Братска» в термосах доставили кашу и кофе. На «Эклиптике» последние двое суток ничего не ели. А уж кофе! Мы его и запах забыли, да и на «Братске» он наверняка был в дефиците, последнее отдавали.

Все, кто мог передвигаться, хотя бы ползком, собрались у термосов. Пили кофе, ели кашу в основном молча. Обмениваясь короткими, мало что значащими фразами. Когда стало ясно, что опасность отступила, навалились усталость и апатия. Каждый понимал, что теперь все решат и сделают за него. «Братск», перуанцы, начальство — слава Богу, есть кому. Самое лучшее было бы заснуть, но заснуть ни у кого не получалось.

Я тоже сидел на песке вместе со всеми. Спиной уперся в спину кока Шутова. Так мы сидели и ждали, пока кто-нибудь придет и скажет нам, что делать дальше. Я пил кофе, самый вкусный кофе в своей жизни, и смотрел на группку странных людей, в основном женщин и детей, закутанных в пончо, которые стояли в десятке шагов и глазели на нас. Это были жители Деревни.

Около полудня на полицейском катере прибыло местное начальство. Тот самый сеньор Франсиско Камачо. Господин с изъеденным оспой лицом и тонкими усиками, которые в старом кино носили роковые красавцы, а в современном — в основном злодеи. Одет он был в мятый мундир песочного цвета, фуражку с круто задранной вверх тульей и до блеска начищенные щегольские сапоги. Держался очень важно.

— Вот и хунта пожаловала, — сострил кто-то из моряков.

Камачо отозвал в сторонку капитана, старшего помощника и старшего механика. Они долго беседовали о чем-то, потом принялись заполнять какие-то бумаги.

На палубе «Эклиптики» показались моряки с «Братска». Странно было видеть на родной палубе незнакомых людей. Из трюма начали доставать подмоченные короба с уловом и грузить на шлюпки. Нужно было срочно освободить трюмы, пока наш улов не начал вонять. Что с ним будут делать на «Братске», даже думать не хотелось. Переморозят, спишут — какая разница. Кто-то побывавший на траулере сказал, что нашли и неиспорченные короба. Штук двадцать. Двадцать коробов, четыреста килограмм — вот и весь результат нашего трехмесячного промысла: сто дней работы двадцати четырех человек без выходных и праздников, по двенадцать часов в сутки.

Совещание у начальников закончилось. Капитан Горобец и старший механик подошли к нам. К этому моменту на берегу осталось всего семь человек с «Эклиптики», это были те, кто не пострадал, и легкораненые. Капитан выглядел неважно, левой рукой он то и дело мял себе рубашку у сердца и болезненно морщился. Дед хмурился.

Семь пар глаз обратились на него.

— Значит, так, — сказал Дед. — Сейчас грузитесь на «Братск». Здесь останется три человека, на несколько дней, охранять судно, пока из Кальяо не прибудет ремонтная бригада. Остаюсь я, мне нужны еще два добровольца.

Он замолчал. Я поднял руку, не раздумывая. Спиной почувствовал, что Шутов тоже поднял руку.

«Братск» ушел, не дожидаясь рассвета. Им нужно было торопиться, наверстывать упущенное, из-за нас они и так выбились из своего промыслового графика. Вслед за «Братском» ушли перуанский сторожевик и полицейский катер. Сеньор Камачо на прощание пожал Деду руку, а нас с Шутовым удостоил снисходительным кивком.

— Мои люди будут там, — сказал он на ломаном английском и показал на край обрыва. — Они будут смотреть за вами. Охрана. Люди из деревни — осторожно. Это бастардос!

Катер бойко застучал дизельком, окутался клубами сизого дыма и скрылся за скалой, которая на следующий день будет названа Большой Колокольней.

Мы остались на Пляже втроем, рядом с кучей всякого добра — ящиков с консервами, канистрами с пресной водой, кипой одеял и телогреек. Припасов нам оставили на месяц сидения, хотя предполагалось, что сторожить «Эклиптику» нам придется от силы неделю, это в самом худшем случае. А скорее всего — три-четыре дня: пока соберут ремонтную команду и доставят ее сюда.

Хоть и на четыре дня, но все равно нужно было обживать Пляж. Под руководством Деда мы устроили лагерь по всем правилам военного искусства: из брезентового тента соорудили что-то вроде палатки, натаскали камней и выложили по краям, чтобы тент не унесло ветром. Чуть в стороне устроили «кухню» и «склад», укрепили камнями еще один брезентовый навес, поменьше, поставили газовый баллон и горелку, чтобы кипятить воду и разогревать консервы.

Дед сразу дал понять, что анархии не потерпит. Сутки разбили на три вахты по восемь часов. Основные обязанности каждого вахтенного — не спать, бдительно следить за происходящим вокруг и в случае изменения обстановки немедленно будить остальных. Имелось у нас и оружие: пневматическая винтовка, из которой на «Эклиптике» палили по чайкам, ракетница и выкрашенный красной краской пожарный топор.

Дед сам выбрал себе самую трудную ночную вахту, с двенадцати до восьми. Днем спал всего пару часов, а все остальное время пропадал на «Эклиптике», копошился на мостике, лазил в машинное отделение и трюм, осматривал повреждения, что-то там закручивал, стучал, разгребал. Один раз я отправился вместе с ним. Дело было под вечер, уже в сумерках. Едва мы ступили на вздыбленную палубу, мне стало не по себе. Темный обесточенный траулер был полон звуков — скрипов, плеска, скрежета, среди которых мерещилось что-то непонятное и зловещее, похожее на стоны и вздохи. Стоило остановить взгляд на каком-нибудь предмете, в памяти всплывало все, что происходило здесь во время шторма и крушения — то Трояк с окровавленными руками, то электромеханик, пытающийся встать на ноги и падающий. Собравшись с духом, я спустился во внутренние помещения — нужно было забрать из своей каюты оставшиеся вещи. Каюта пострадала мало. Иллюминатор был цел, но под ногами плескалась вода. Плавали листы бумаги с набросками моей курсовой. Стул лежал вверх ножками, вывернуло рундуки. Разбилось зеркальце над умывальником. Все было мертво, как в разбомбленном доме. Видя свои разбросанные вещи, мне на мгновенье показалось, что и я тоже умер, и эти листы и мокрый хлам — все, что от меня осталось.

Быстро похватав первое, что попалось под руку, я выскочил из каюты и захлопнул дверь. Переведя дух, направился в каюту своего шефа Валерия Николаевича. Она располагалась на верхней палубе, рядом с каютами капитана и старпома. По пути не удержался и заглянул в столовую. Здесь разрушения были серьезнее, высадило два иллюминатора, перевернуло столы, внизу колыхалось в воде крошево из обломков. Но чудо! Моя кинолебедка осталась на своем постаменте, под брезентовым чехлом, как ни в чем не бывало. Это немного подняло мне настроение. В каюте Валерия Николаевича царила такая же разруха, как в столовой. Иллюминатор разбит. Ячеистые ящики, в которые мы складывали пластиковые бутыли с пробами морской воды, опрокинулись, бутыли раскатились по углам. Я открыл стеллаж, где хранились папки с результатами измерений, и с удивлением обнаружил, что папки остались на месте. Шеф не забрал их с собой. Странно! Эти папки не занимали много места, Валерий Николаевич не был сильно ранен. Что-то ушиб, но несерьезно. Он подходил ко мне перед отправкой на «Братск». Известие о том, что я остаюсь, выслушал довольно равнодушно. «Остаешься? Ну-ну…» Странно, что он не сказал мне про папки, чтобы я забрал их. Я ведь мог и не заглянуть в его каюту. Стоя перед раскрытым стеллажом, я немного поразмышлял, что делать с папками — оставить их здесь до прибытия ремонтников или забрать с собой на берег, в лагерь. Решил все-таки забрать, так спокойнее. С трудом разыскал среди хлама приборы — термометр, барометр, измеритель скорости и направления ветра. Хотел еще забрать и бутыли с пробами, но получалась очень большая поклажа. Поэтому бутыли я рассовал обратно по ящикам, ящики составил в угол каюты, освободив его от хлама. Папки связал подвернувшейся бечевкой и закинул за плечо. Когда выбрался на палубу, уже совсем стемнело. Дед продолжал возиться со своими механизмами. Зачем он это делал, я не мог понять. Каждую деталь ощупывал, как врач больного, вздыхал, что-то бормотал себе под нос. Лазил по темным закоулкам, ощупывал, крутил, вздыхал, бормотал. Он почти ничего не ел в эти дни. Похудел, осунулся весь, будто постарел сразу лет на двадцать.

В рейсе Драпеко запомнился мне тем, что в редкие моменты, когда его удавалось видеть, он что-нибудь ломал или случайно разбивал. В столовой ни один обед не обходился без того, чтобы Дед нечаянно не разбил стакан или тарелку, в каюте рефмашинистов он раздавил единственную на борту гитару — сел на стул, не заметив, что она там лежала. Как только Дед появлялся, огромный и неуклюжий, как медведь, окружающие старались быстро убрать подальше все хрупкие предметы. Если не успевали — винить оставалось только себя.

Однако во всем, что касалось машины, Дед был безупречен. Наша несравненная «Эклиптика» была старой галошей, которая давно уже выработала свой ресурс. За три месяца плавания у нас ломалось все, что могло поломаться — лебедки чинили чуть ли не каждый день, пару раз отказывал холодильник, регулярно вырубалось электричество. Единственное, что работало безотказно — машина. И все благодаря Деду. Казалось, что он пропадал там сутками, во всяком случае, видел я его реже, чем всех остальных членов экипажа. «Войну и мир» он посмотрел один-единственный раз.

Машинная команда на него молилась. А люди там были очень непростые. «Машинисты» считались на траулере особой кастой. Конечно, глупо изображать из себя аристократа, когда ты с головы до ног перепачкан мазутом и несешь вахты в гремящей преисподней, где температура часто зашкаливает за пятьдесят градусов. Однако это не мешало им свысока смотреть на палубных работяг и всех прочих «дармоедов», которые копошились за пределами машинного отделения. Поди-ка намекни механику, что он не самый важный персонаж в судовой роли, или хотя бы что он такой же, как все. Это Олег-то Титов, который с моей слабой помощью, а на самом деле практически в одиночку раскрутил гребной вал, такой же, как все? Или его приятель, третий механик Мустафин, молчаливый татарин свирепой наружности, которого пугались даже чайки, когда он ненадолго выбирался на палубу глотнуть воздуха? Или самый молодой из них — Константин, мой тезка и ровесник. Длинный и тощий, в широком не по размеру комбинезоне, с лихорадочно блестящими на чумазом лице глазами, похожий на безумного поэта-футуриста. Для Деда они были лучшими моряками во всех четырех океанах, а он для них был великим вождем, слово которого — закон, и нет другого закона.