Утренняя молитва — радостная хвалебная песнь новому дню. К шести часам утра монахини, все как одна, собрались в часовне. Отец Майкл совершал последние приготовления к святому таинству в маленькой ризнице, доставая с полок все необходимое для совершения ритуала.
Он коснулся амофором лба и накинул его на плечи, таков был установленный порядок. Господи, сила спасения моего! Покрой голову мою в день брани. Белоснежный стихирь укрывал тело с головы до ног. Облеки меня в белые одежды и от греха моего очисть меня. Пояс вокруг талии, чтобы закрепить концы узкой епитрахили, символизирующей скромность и воздержанность. Препояшь меня, о Господи, долгоденствием на век и век. Жаль, что теперь больше не носят орарь на левой руке, в напоминание о том, как привязывали Христа в Гефсиманском саду, символизирующий жар священнического служения. Пусть это будет мне, о Господи, нести бремя слез и горя, которое я приму с радостью, как великую награду за тяжкий труд.
Он замер и прислушался к пению монахинь.
Нескончаемые утренние песнопения, кажущиеся бестелесными голоса были чисты и прекрасны, как благословенье Божье.
Он обернулся к ризе, она являлась основным литургическим облачением. Сестра Дэвид заранее приготовила для него просторное одеяние, оно укроет его спереди и сзади. Два года, не покладая рук, она трудилась, расшивая его в теплых золотистых и синих тонах. Риза висела на медном крючке старомодной деревянной вешалки с клеймом «Редвуд & Феллер Лтд. Лондон. Портные Ее Величества Королевы».
Он положил ризу на руку и прикинул, сколько бы она могла весить. Тяжесть золотых нитей придавала ей ощутимую весомость, весомым было и ее значение. Этот покров более, чем любой другой, символизировал его предназначение, справедливость и смиренность, милосердие и покой, которыми должна была быть отмечена вся его жизнь.
Отец Майкл снял ризу с вешалки, отвернул тяжелую, из плотного шелка с золотой вышивкой полу и продел ее через голову. На мгновение он погрузился в кипу материи и запах новой гкани. Десять лет назад, ощущая головокружение после суточного поста, он впервые совершил этот обряд.
Блажен, кого Ты избрал и приблизил, чтоб он жил во дворах Твоих.
Складки одеяния были расправлены и ниспадали до коленей. Священник стоял, склонив голову, отмеченный печатью Божьей.
Хор монахинь смолк. Еще немного, и настанет таинство Святого причастия. Он достал из дарохранительницы облатки — ему предстоит держать чзшу с драгоценной кровью и хлеб ангелов.
Отец Майкл взял с подставки тлеющий ладан в медной кадильнице. Евхаристия для него лично имела огромное значение — она была орудием веры, защитой от дурного. Он открыл дверь ризницы.
Месса началась.
За завтраком он обнаружил на подносе записку от матушки Эммануэль. Краешек записки был прижат оловянной вазочкой с букетом из молодых листьев. «Сестра Гидеон будет рада встретиться с вами в десять часов утра в гостевой комнате».
Он пересек дорожку, посыпанную гравием, ведущую к главному зданию, и вошел в парадную дверь, которую всегда держали открытой. Оказавшись внутри, он увидел в воротах запертую дверцу со встроенным поворотным механизмом в виде громоздкого деревянного шкафа, куда складывалась почта или маленькие посылочки: у монахинь не было надобности бывать в миру.
Справа с готовностью были распахнуты двери комнаты для посетителей.
В монастыре решили сохранить уродливую двойную решетку, что делила пространство комнаты на две части, возводя преграду между монахинями и мирскими посетителями. Внешняя ее часть была сделана из широких, окрашенных в темный цвет вертикальных и горизонтальных перекладин, образующих квадратные окошки. Внутренняя отличалась более изящным исполнением и меньшими по размеру отверстиями. Совсем недавно между перегородками висела плотная черная завеса, не позволявшая видеть ни монахиню, ни посетителя. Матушка Эммануэль рассказывала ему, что в давние времена, когда она была только-только принята в орден, монахиням предписывалось прятать лицо под густой черной вуалью даже во время встреч с семьей, дозволенных дважды в год.
— Это было сущим кошмаром! — воскликнула она, смеясь. — Своим внешним видом мы пугали передовую общественность. Мы напоминали злых ведьм.
— Не слишком ли жестоко? — спросил он.
Она возразила:
— Мы оставили родных не из-за отсутствия любви к ним, нас призвал Господь.
— Но бедным родителям, которым никогда больше не суждено увидеть лица своего ребенка, я думаю, такой довод — слабое утешение.
— Эту жертву мы приносили во имя их счастья. Мы возвышаем их в любви к Господу. — Ее голос приобрел мягкость. — Хотя признаю, отчасти вы правы. Скрывать лицо — это абсурд. Слишком нелепо для современных женщин, поэтому черные вуали и завеса ушли в прошлое.
Сквозь перегородки он мог отчетливо видеть, что происходит на другой стороне. Из высокого окна были видны кустарники в монастырском саду. У окна на равном, точно вымеренном по линейке расстоянии стояли три жестких стула с высокими спинками. На его стороне — также три стула, обитых коричневым дерматином. В воздухе ощущался слабый аромат пчелиного воска и свежей выпечки.
Одна за другой в комнату вошли две женщины. Медленно, под неустанным заботливым оком медсестры, сестра Гидеон села. Затем привстала и тихо, но решительно подвинула свой стул на несколько дюймов ближе к соседнему. Неровность в полу, допустил отец Майкл, хотя пол выглядел абсолютно гладким. Снова сев на стул, она обратила к нему свой взор. На ней были очки с маленькими круглыми позолоченными ободками оправы. Свет из окна падал прямо на стекла, поэтому временами он не видел выражения ее глаз.
— Доброе утро, сестра Гидеон, — поприветствовал ее отец Майкл.
После небольшого замешательства она ответила:
— Доброе утро, святой отец. Прошу простить меня за то, что заставила себя ждать.
Он поднял раскрытую ладонь.
— Не стоит извиняться. Приятно видеть вас в добром здравии.
Она улыбнулась его словам, приподняв брови.
— Более или менее добром.
Медсестра, судя по энергичной непринужденности интонаций привыкшая утешать и подбадривать, сказала:
— Не буду вам мешать. — Она обратилась к отцу Майклу: — Если вам что-нибудь понадобится, нажмите вот на эту кнопку.
Когда за ней закрылась дверь, Майкл вплотную придвинул свой стул к перегородке, чтобы лучше видеть сквозь незыблемые клетки внушительной решетки.
Он знал, ей исполнилось двадцать шесть лет. Видимая ему часть лица, вставленная в рамку белого полотняного плата, казалась одновременно и моложе и старше своих лет. Сестра Гидеон была слишком бледна, под глазами от недосыпания пролегли землистые тени. Она была невероятно худа, это было видно даже из-под широкого наплечника и монашеского платья. Ее кожа была ровной, без единой морщинки, почти прозрачной. О форме головы можно было судить лишь по плотно прилегающему головному убору. Ее лицо было довольно интересно — выдающиеся скулы, четкая линия подбородка. Когда она повернулась в профиль, он украдкой взглянул на ее нос, узкий, с горбинкой.
Она сняла очки и опустила их во вместительный карман наплечника. Он увидел, какими удивительными были ее глаза, широко посаженные над скулами, темно-карие, с любопытными крапинками золотистого цвета, придающими им особую живость, несмотря на очевидную усталость. Отец Майкл уловил пристальность и настороженность в ее взгляде, но приписал это усилию сконцентрировать на нем свое внимание. Абрис рта — искренний, естественный. Сухие губы, едва различимые морщинки.
Он вдруг спохватился, что, должно быть, слишком внимательно ее разглядывает. Ему на память пришел один из постулатов святого Игнатия: «Нельзя смотреть в глаза женщине в церковном облачении». Он не понимал, что в этом может быть оскорбительного для монахини или для священника теперь, когда на дворе стоит двадцатый век? Каким же, интересно, образом можно установить контакт с одетой в церковные одежды монахиней? Только лицо и, пожалуй, руки могут рассказать о человеке.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он.
Снова заминка.
— Намного лучше, спасибо. Только голова чуть-чуть побаливает.
— Судя по всему, улучшение?
Она ничего не ответила.
На протяжении длительного времени все только и делают, что носятся с ней. Он же решил испробовать прямо противоположную тактику.
— Как вы считаете, — спросил он нарочито резко, — отчего вы больны?
На миг она закрыла глаза, словно сдерживая возмущение от незаслуженных нападок с его стороны. Голос ее звучал тихо.
— Не знаю.
Он был непреклонен.
— Может быть, просто надоело жить на краю света и захотелось домой?
Она открыла глаза, ее взгляд был наполнен горечью и болью. Он видел, каких усилий ей стоило заговорить.
— Я понимаю скрытый смысл ваших слов. Вы глубоко заблуждаетесь. Мне было хорошо там. Если бы мне вдруг захотелось домой, — добавила она с достоинством, — мне было бы достаточно обратиться с просьбой об этом. Не было никакой надобности разыгрывать болезнь.
— Простите, сестра. Ваша болезнь вызывает всеобщую тревогу и недоумение. Пора наконец во всем разобраться.
На лице ее появилось странное выражение, но оно успело исчезнуть до того, как Майкл смог объяснить его.
— Не принимайте мои слова всерьез. Я нарочно был так резок с вами.
Она посмотрела на него так, словно впервые увидела.
— Вы поможете мне?
— Я не могу обещать, я могу лишь попытаться, — медленно произнес он.
— Но как? Как вы или кто-то другой может мне помочь, если я сама не знаю, каким образом это можно сделать?
— Мы говорили о вас с матушкой Эммануэль, о вашей жизни, начиная со школьной скамьи. В школьных документах и характеристиках мы не обнаружили ничего странного. Придя к нам маленькой девочкой, вы тяжело переживали смерть матери. Это вполне закономерно. Но, может быть, есть что-то еще, о чем неизвестно монахиням? — Он встал и прислонился к перегородке, взявшись руками за перекладины. — Тени прошлой жизни. Вы наверняка слышали о том, что эмоциональная реакция на событие может последовать через несколько лет. Если бы нам удалось узнать, что это, все бы сразу прояснилось.
Он видел, что в ее глазах появился какой-то необъяснимый страх, невыразимый ужас. Он осторожно добавил:
— Вы готовы к такому разговору? Я думаю, будет нелишним с моей стороны напомнить, что все сказанное вами останется строго между нами. Вы хотите поговорить об этом?
— Сказать честно, не хочу, — ответила она наконец. — Все, что было, быльем поросло.
— А что было? — живо спросил он.
Снова пауза.
— Вы сами только что сказали — что-то было.
Она покачала головой.
— Доктор Бивен не может с точки зрения медицины объяснить причины вашего недуга. Так больше не может продолжаться. Если ваше состояние не улучшится — предстоит сложное обследование. Он принципиально против этого пути. Он полагает, и я говорил вам об этом — он полагает, что заболевание ваше носит психогенный характер.
Сестра Гидеон кивнула.
— Вы тоже так думаете?
Она чуть заметно пожала плечами, он едва уловил это движение. Женщина, однажды лежавшая перед ним в образе средневековой святой, здесь и сейчас сидела перед ним, словно высеченная из камня.
Мимика и жесты могут многое рассказать о человеке.
Он был убежден — ее поза, изгиб плеча красноречиво говорили об этом, — она что-то недоговаривает.
Она сидела, не шелохнувшись.
— Пожалуйста, подумайте хорошенько. Может быть, что-то совсем незначительное на первый взгляд, но не дающее покоя. Может, вас запугивали и вы не осмеливались признаться в этом монахиням? Может, на новом месте вам пришлось увидеть нечто страшное? В Гватемале иногда неспокойно.
Она перебила:
— Остановитесь, святой отец. Не продолжайте, ничего такого со мной не было.
Она вынула руки из рукавов, положила рядом с собой левую ладонью вверх и потерла ею об обивку.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Может, все дело в семье? Расскажите мне о своей семье.
Голос ее вдруг зазвучал жалобно.
— Что вы хотите услышать?
— Ну, чем, к примеру, занимался отец? Были ли вы счастливы? Куда ездили отдыхать?
Сестра Гидеон пошарила в кармане и достала очки. Протерев стекла тканью своего одеяния, она надела их, словно прячась за ними.
Помолчав, она сказала:
— У меня была обычная семья.
— Так-так, продолжайте, — нетерпеливо подгонял Майкл. — Ведь это не все, что вы можете сказать.
— Нет, я ничего не помню. — Она обернула к нему насупленное, искаженное страданием лицо маленькой девочки. — Не помню.
Эта доведенная до отчаяния женщина вызывала сострадание. Сколько ей было, двенадцать, тринадцать, когда умерла ее мать и ее маленький мир разлетелся на куски?
— Мне очень жаль, сестра Гидеон, — сказал он, понизив голос.
Она глубоко вздохнула. Он заметил, как правой рукой она что есть мочи сжала левое запястье. Ее пальцы были сложены странным образом — большой палец сверху.
— Не могу, — сказала она и поднялась со стула. — Не могу. Извините меня, прошу вас. Не сочтите меня невежливой.
Она повернулась и вышла из комнаты.
Проклятие. Обстоятельства сложились иначе, чем он предполагал. Ему казалось, что теперь он знает о ней и того меньше. Он ни на шаг не продвинулся. Вздохнув, он засунул руки в карманы, посмотрел в потолок и нахмурился.
Священник встал и снова машинально взглянул через решетку на стулья, придвинутые друг к другу так близко, что они почти соприкасались. И то, как она потирала рукой стул, — довольно странный жест.
Он подходил к кабинету матушки Эммануэль, когда его пронзила догадка: а ведь это было, пожалуй, единственное не имеющее смысла движение.
Он прокрутил весь разговор от начала до конца. Ее слова на этот раз представились ему в совершенно ином свете. На внутренней стороне запястья он видел нечто, чему поначалу не придал особого значения. Нечто жуткое. Что? Что это было?
Его рука поднялась, чтобы постучать в дверь настоятельницы, и опустилась. Он вдруг с ужасом понял, что именно так неосознанно отпечаталось в его сознании — это были короткие белые рубцы на светлой коже. У него перехватило дыхание. Упавший рукав одеяния обнажил схожие полоски шрамов, пересекающие друг друга и поднимающиеся вверх по внутренней стороне руки.
Отец Майкл слишком хорошо знал, откуда берутся эти рубцы: на его собственном теле красовалось множество тонких белых линий. Его плечи несли отпечатки старой боли. Они не были видны ему, он редко вспоминал о них. В ранние годы он прибегал к самоистязанию как к форме покаяния за свои грехи. На указательный палец он надевал металлическое кольцо с прикрепленными к нему пятью цепями, на конце каждой — крючок. Он ударял себя в течение времени, отпущенного уставом, который, однако, запрещал кровопролитие. В то время его духовным наставником был пожилой мужчина, ревностный католик и убежденный приверженец старых порядков. Любое чувство, пусть даже отдаленно напоминающее сексуальное, должно быть уничтожено на корню. И лишь физическое наказание собственного тела, применяемое систематически, способно подавить воображение и воспоминания.
В отношении воображения эта мера оказалась абсолютно бесполезной. Боль и сексуальное наслаждение — он постиг эту истину много позже — тесно взаимосвязаны. С памятью — то же самое.
Ему никогда не забыть Франческу Корделли, как этого не хотелось.
Он встретил ее десять лет назад в модном магазинчике на Виа Кондотти. Он покупал кошелек из бургундской кожи ко дню рождения матери. Молодая девушка за прилавком одарила его очаровательной улыбкой и ответила молодому семинаристу с неважным итальянским на чистейшем английском.
Он и сам не заметил, когда успел договориться о встрече — выпить чашечку кофе. Она была невысокой, едва доставала ему до плеча. Болтала без умолку. О городе, о своей работе, квартире. Вкратце о муже, Ренато, который проигнорировал ее неприязнь к северу и отправился работать в Милан без нее. По этой причине они сочли за лучшее расстаться.
— А что будет дальше… — Она изящно повела плечиком. — Поживем — увидим…
Ему казалось, он страшно рискует. Разумеется, были опасения. Он никак не мог решиться принять то, что она ему так явно предлагала, боялся проявить свою мужскую несостоятельность, боялся, что годы воздержания не прошли для него бесследно.
Он давно перестал думать о себе как о мужчине. Иначе и быть не могло в атмосфере подавленной сексуальности, царившей в семинарии. Ему казалось, что после многих лет изоляции и уединенности он не сможет ответить женщине так, как сделал бы это любой другой нормальный мужчина.
Однажды ему на глаза попалось высказывание Бернарда Клервосского о женщинах. «Их лик подобен обжигающему ветру, их голос напоминает шипение змей».
Этот вздор решил его судьбу. Он захлопнул книгу и отправился искать телефон-автомат. Опыт Франчески позволил ему восполнить пробелы в его сексуальной грамотности, с ней он мог делать все, что угодно. Сознание того, что он совершает смертельный грех, не переставало мучить совесть. Запретный плод, пришел он к выводу, действительно сладок.
Он покаялся в грехе — первом из многих, исповедался и перечитал покаянный псалом.
«…Ради имени Твоего, Господи, прости согрешение мое, ибо велико оно…»
На него наложили епитимью и отпустили с миром. Его благочестие длилось ровно десять дней. При первой же возможности — они были весьма редки — под вымышленным предлогом он покинул училище, чтобы вновь оказаться в постели Франчески. Для него не имело никакого значения, что, кроме секса, между ними не было ничего общего. Франческа наглядно продемонстрировала, что вся та ахинея по поводу приличных и неприличных частей женского тела, которую настойчиво вдалбливали в головы бедных студентов, была куда большим абсурдом, чем он себе представлял.
Он был уверен, что женское тело — упругое и блестящее, как на запретных фотографиях, которые он пятнадцатилетним подростком рассматривал под одеялом. Даже в состоянии крайней степени возбуждения он не переставал удивляться тому, насколько теплым и мягким оно было.
Он никогда не питал иллюзий в отношении Франчески, он не любил ее. Его чувства к ней носили чисто физический характер, они были зовом плоти, он был одурманен ею, порабощен. Четыре месяца он пребывал в состоянии мучительного счастливого экстаза. Два года после ощущалась боль разлуки и звучали эхом ее последние слова: «Прости, Майкл, но между нами все кончено».
Она решила уехать в Милан, к Ренато. Совсем не потому, что она любила его больше, чем Майкла. Тридцать один — возраст, когда пора подумать и о ребенке.
Она ждала ответа, но он молчал. Потом было слишком поздно что-то менять. Он безумно ревновал ее и к Ренато, и к ребенку, который, наверное, родился. Нанесенная ею душевная рана долго не затягивалась, сердце отзывалось обидой и болью, эта боль пропитала всю его жизнь, каждый день, каждую мысль. Со временем он свыкся с нею, по-другому он себя уже не мыслил.
Горечь разочарования долго отравляла его существо, все другие эмоции отодвинулись на задний план. Понадобились два долгих года работы над собой, чтобы вновь обрести душевное спокойствие и равновесие. Оно пришло к нему странным образом. Из несложившегося романа он вынес твердое убеждение в том, что замены полноценной физической любви не существует, и то, что он не создан для подобных чувств.
Несмотря ни на что, он ни на минуту не подверг сомнению мысль о правильности своего жизненного выбора — быть священником. Осознание собственного прегрешения, возможно, сделает его даже лучшим священником.
Он больше не ощущал неопределенности, постепенно возвращался к привычной жизни.
Майкл был уверен, шрамы на его теле вполне им заслужены. Чем сестра Гидеон заслужила свои?
Укрощение плоти, подобно многим пережиткам религиозной жизни, кануло в прошлое. К крайним мерам покаяния — металлическим веригам с крошечными шипами, носимым под одеждой вокруг бедер, или деревянному кресту, утыканному тупыми гвоздями для ношения на груди или плечах, там, где одежда плотно прилегает к телу, вдавливая их в кожу, — отношение было отрицательным.
Но тем не менее немало людей, одержимых верой, продолжали истязать свое тело и под черными сутанами носили следы своей борьбы.
Самое худшее в процедуре укрощения плоти — противоречивые чувства в отношении самого акта: боль и насилие над собственным телом, призванные подавить сексуальное влечение, порой имели парадоксальный эффект — они заменяли его.
Интересно, желание ли достигнуть высшей степени духовного совершенства заставило сестру Гидеон прибегнуть к этой мере? Или стремление честно искупить нарушения устава, реальные или воображаемые, свято веруя в то, что раскаяние в содеянном грехе — ступень на пути к очищению?
Как Христос пострадал за нас плотию, то и вы вооружитесь той же мыслью; ибо страдающий плотию перестает грешить.
Матушка Эммануэль ответила на неприятный вопрос с некоторой прохладцей в голосе:
— Монахиням не возбраняется прибегать к укрощению плоти, если они того пожелают. Равно как и не поощряется. Времена не те. — Она криво усмехнулась. — Знаете ли, мы наслышаны о Фрейде. Но если принявшей постриг монахине все же вздумается подвергнуть свое тело наказанию, что ж, это ее выбор.
— Значит ли это, что сестра Гидеон занималась бичеванием?
— Вряд ли. Нынешние молодые монахини редко добровольно принимают телесные муки. Почему вы спрашиваете об этом?
Он рассказал ей о странных отметинах.
— Это старые шрамы. Я бы сказал, многолетней давности.
Настоятельница вздохнула. Внезапно в ее голосе послышалась усталость, морщины вокруг губ приобрели резкость. Она взглянула на свои руки, на перстень с огромным аметистом — символ должности и власти, который так не сочетался с обветренной, огрубевшей кожей ее рук.
— У этих шрамов другое происхождение. Нам следовало рассказать вам об этом. Но так не хотелось ворошить дела давно минувших дней. Когда это случилось, она была подростком.
— Случилось что?
Инстинктивно аббатиса скрестила опущенные руки.
— Она пыталась совершить самоубийство. Вскрыла вены. Слава богу, ее вовремя обнаружили.
— Почему она это сделала?
— Незадолго до этого на тот свет отправилась ее мать, упокой Господи ее душу. Нет ничего удивительного в том, что она захотела сделать то же самое. Я думаю, они были близки.
— Ее шрамы показались мне очень странными, — сказал он в задумчивости. — Полосы на внутренней стороне руки были расположены вертикально. После перерезанных вен такие шрамы не остаются, матушка.
— Школьный врач не отходил от нее. По его мнению, виной всему нервные перегрузки. С тех пор об этой истории не вспоминали. — Она улыбнулась ему. — Ей только-только исполнилось тринадцать. Помните, мы говорили с вами о девочках-подростках, они очень эмоциональны в эту пору.
— Верю вам на слово, — сказал он.