“Я вполне мог бы написать либретто для Пуччини”, – сказал мне Паскаль “Рон” Политано, имея в виду оперу “Мадам Баттерфляй”. Пожалуй, ему и вправду удалось бы это, учитывая меру его литературных способностей и выпавший ему жизненный опыт. Политано, бывшему “зеленому берету”, выполнявшему военный долг во Вьетнаме, также довелось служить во всех азиатских горячих точках, куда США отправляли свои войска после Второй мировой войны. Сейчас он живет в деревенском доме в северной части штата Нью-Йорк. Тыльная часть его дома выходит окнами на зеленые холмы, поднимающиеся к Адирондакским горам. Его жизнь протекает среди книг и бутылок хорошего вина, он сочиняет стихи, рассказы и романы, и большая часть этих произведений уже опубликованы им за собственный счет. За его плечами – жизнь, полная приключений, и весьма бурная личная жизнь. Был в ней, в частности, такой эпизод: его жена, страдавшая серьезными душевными расстройствами, покончила с собой, оставив на попечение Политано четверых детей, в ту самую пору, когда он служил на военных базах в Японии, Корее, Окинаве, Таиланде и Вьетнаме, а также в различных местах в Европе.

Однажды во Вьетнаме Политано перехватил армейский грузовик, который вез странный груз – “горные” (рассчитанные на холодный климат) спальные мешки, уже ненужные и подлежавшие сожжению. По поразительному совпадению, как раз в тот день Политано уже побывал в католическом приюте для сирот, где дети спали на бамбуковых подстилках, причем одним одеялом укрывалось сразу несколько детей, так как одеял у добрых сестер-монахинь на всех не хватало. Потому-то случайная встреча и обнаружение целой горы спальников казались просто чудом, божественным провидением.

“Мы откатили эту громадину назад, откинули задний борт и принялись разгружать кузов, – рассказывал Политано. – “Знаете, что это такое?” – спросил я мать-настоятельницу. Она ответила: “Не знаю, но, пожалуй, они нам подойдут”. Там, во Вьетнаме, все наши штабные офицеры жили в помещениях с кондиционерами, телевизорами и ведерками со льдом, а где-то рядом эти детишки спали на тощих подстилках. В общем, я был чертовски доволен. Спальников с лихвой хватило на двести детей”.

А еще Политано, как и многие американцы в послевоенной Азии, путался с местными девушками, и не только во Вьетнаме, но и в Таиланде, а до этого в Корее, а еще раньше в Японии. Во Вьетнаме он слышал об истории с одним лейтенантом, которого подорвали осколочной гранатой (то есть намеренно убили свои же солдаты) по приказу сержанта за то, что лейтенант переспал с вьетнамской подружкой этого сержанта. Политано знал, что в Сеуле, который в то время еще не до конца оправился от разрухи, причиненной Корейской войной, девушек нужно было искать у так называемого водопоя – места в центре города, где военные брали питьевую воду. В Японии, где Политано работал на военную разведку в 1958 году, он снимал жилье в Сибуя-ку, одном из центральных районов Токио, и много времени проводил в Синдзюку, где долгие годы располагался главный столичный квартал развлечений.

“Шишки в основном кутили по субботам, – рассказывал Политано. – Ты натыкался на огромный черный лимузин с четырьмя звездами и понимал, что в бане сейчас генерал Лемницер. Это был почти ритуал. По субботам Лемницер и его замы отправлялись в Синдзюку, и там, в банях, их растирали и ублажали девушки-японки”.

Но самое волнующее воспоминание Рона Политано – эпизод, пережитый им в Японии и схожий с сюжетом “Мадам Баттерфляй”. Волнующее отчасти потому, что оно привязывает его и к долгой истории, уходящей корнями к подлинным событиям в Нагасаки XIX века, и к знаменитому сюжету, известному многим поколениям любителей оперы. Критики отмечали неправдоподобность главной темы этой оперы, а именно – будто пятнадцатилетняя японка так влюбилась в своего мужа-американца, что продолжала любить его даже после того, как он предал ее, а затем покончила с собой из-за пережитого бесчестья. Более радикально настроенные критики даже называли либретто Пуччини чистейшей фантазией на тему западного мужского превосходства и покорности и подчинения японских женщин, вплоть до самопожертвования, возводимых в какой-то женский идеал. В самом деле, не обязательно быть радикальным приверженцем феминизма, чтобы заметить, что предметом страстной и верной любви Чио-Чио-сан является ничтожный иностранец с Запада, которого она предпочитает своему поклоннику-японцу, принцу Ямадори. Такая подробность иллюстрирует представления, восходящие еще к Лодовико Вартеме: якобы непревзойденный западный мужчина олицетворяет в глазах восточной женщины некий романтический beau idéal, “прекрасный идеал”.

В течение десятилетий, пока его не вывело на чистую воду современное феминистское движение, Пуччини сходил с рук такой сюжет, в котором многие усматривали намеренное искажение действительности. Перелом в этом отношении произошел в 1988 году, когда вышел бродвейский мюзикл (а позже и фильм) по сценарию Дэвида Генри Хвана, “М. Баттерфляй”, где остроумно и беспощадно высмеивается опера “Мадам Баттерфляй”. Ключевая идея Хвана звучит в первом же действии, когда французский дипломат, который только что посмотрел постановку этой оперы в Пекине, говорит певице-китаянке, исполнявшей роль Чио-Чио-сан, что вся эта история кажется ему “красивой”. “Это оттого, что вы тоже с Запада, – язвительно отвечает певица, а потом развивает тему, выдвигая поучительную контрастную аналогию. – Представьте себе, что блондинка-красавица, которой пора возвращаться на родину, перерезает себе горло из-за неразделенной любви к японскому бизнесмену – коротышке, который дурно с ней обращается. Думаю, вы сочтете эту девушку сумасшедшей, идиоткой. А раз… [Чио-Чио-сан] – уроженка Востока и убивает она себя из-за западного мужчины, – что ж, это для вас “красиво”.

Пьеса Хвана, которая породила горячий отклик и дала повод для научных дискуссий, была вдохновлена не только оперой Пуччини, но и одним мрачным происшествием, сопряженным с сексуальной тайной и обманом, который, по мнению Хвана, являл собой некий перевертыш по отношению к сюжету “Мадам Баттерфляй”. Французский дипломат в Пекине, которого Хван назвал Галлимаром, страстно влюбился в китайскую оперную певицу, которая в пьесе Хвана носит имя Сун Лилин. Реальный прототип Галлимара, мелкий французский чиновник по имени Бернар Бурсико, принимал предмет своей любви за женщину, тогда как в действительности это был мужчина-трансвестит, исполнявший женские арии в китайской опере (где, кстати, вплоть до недавнего времени все роли исполнялись исключительно мужчинами). Чтобы ему не запретили видеться с ней, Бурсико выдал китайским властям французские дипломатические тайны, за это потом его обвинили в государственной измене и, выслав во Францию, посадили в тюрьму. Эти события и воспроизводит сюжет “М. Баттерфляй”. Галлимар выступает в пьесе рассказчиком и излагает печальную историю, уже сидя в заключении. Аллегория, которую Хван мудро выстраивает из двух взятых им сюжетов, имеет прямое отношение к давней грезе Запада о женственной Азии, которая видится ему послушной и покорной его желаниям, – грезе, которая обращается в кошмар, когда Галлимар узнает, что девушка-азиатка в действительности мужчина. Допуская поэтическую вольность, Хван делает Галлимара разработчиком западной политики во Вьетнаме, намекая на то, что расизм и сексизм, свойственные западным фантазиям об азиатских женщинах, распространялись и на азиатские страны в целом – от них ожидалась та же послушность западным требованиям, какую выказывали азиатки по отношению к западным мужчинам. В действительности же реальный Бурсико не имел никакого отношения к разработке какой-либо политической идеологии.

Пьеса “М. Баттерфляй”, выворачивающая наизнанку оперу Пуччини с целью разоблачить ее сюжет как мужскую колонизаторскую фантазию, – произведение блестящее, забавное и побуждающее к размышлениям. К тому же вряд ли кто-либо станет оспаривать замечание Сун Лилин о том, что если бы западная женщина сделала из-за азиатского мужчины то, что сделала Чио-Чио-сан из-за своего американского любовника, то западная публика зашлась бы глумливым хохотом. В самом деле, в силу опыта, полученного Западом в Азии, поступок Чио-Чио-сан, которого никогда не совершила бы даже полоумная западная женщина, казался западным зрителям не только правдоподобным, но и глубоко трогательным.

Исходя из предположения, что сюжет “Мадам Баттерфляй” – чистой воды расистская и сексистская выдумка, автор “М. Баттерфляй” навязывает политически либеральное толкование конца XX века взглядам на Восток и Запад, господствовавшим в конце XIX века, – взглядам, которых придерживались люди, разумеется, не ведавшие о сформировавшихся после 1960-х годов в Гарварде и Беркли представлениям о равноправии полов. В этом смысле пьеса Хвана выступает примером типичных ориенталистских заблуждений: она существует сама по себе, чуждаясь знакомства с реальной исторической подоплекой. Но факт остается фактом: точно так же, как странная история Бурсико и его китайской любовницы /любовника происходила на самом деле, правдивы и другие истории, связанные с жизнью западных мужчин в Азии. Опыт, полученный Роном Политано в Японии, был реален. Реальна, как выясняется, была и история, вдохновившая оперу Пуччини. В ее основу легла история любви, вынужденной разлуки и попытки самоубийства, которая в действительности произошла в Нагасаки – японском портовом городе, служившем обширной ареной для романтических и сексуальных отношений между европейцами и японками в конце XIX века.

На самом деле в случае “Мадам Баттерфляй” реальность и вымысел переплелись так тесно, что уже трудно отделить одно от другого. Однако видеть в сюжете этой оперы лишь чистую, беспочвенную и смехотворную выдумку значит намеренно закрывать глаза на тот факт, что азиатская сексуальная культура существенно отличалась от западной. А еще такой подход игнорирует реальные исторические подробности роковой встречи вымышленной Чио-Чио-сан с ее мужем-американцем, в том числе психологические особенности западного технического превосходства, которые в ту пору и вынуждали Японию подчиняться требованиям иностранцев, в том числе и требованию предоставлять японок для обслуживания сексуальных потребностей заезжих западных мужчин. Критики-ориенталисты предполагают, будто пятнадцатилетняя девушка, жившая в Нагасаки в конце XIX века, в жизни повела бы себя разумно и эгоистично, в духе западных феминисток конца XX века, тогда как в действительности пятнадцатилетние подростки далеко не всегда ведут себя разумно и эгоистично, в какой бы стране и в какую бы эпоху они ни жили.

Отличались ли японские девушки и женщины от западных девушек и женщин сто с лишним лет назад? Сохранились свидетельства, указывающие на то, что отличались – в силу преобладавших в Японии конфуцианских ценностей. Во всяком случае, осведомленные наблюдатели того времени считали именно так. Лафкадио Херн – самый известный западный автор, писавший о Японии в XIX веке, и к тому же человек, беспредельно восхищавшийся японками, говорил о “милой и по-детски доверчивой японской девушке” и противопоставлял ее “расчетливой, проницательной Цирцее из нашего пропитанного фальшью общества”. Японская девушка, какой изображала ее западная культура, возможно, была правдоподобным образом, порожденным такой культурой, где главнейшими ценностями считались послушность властям, верность долгу и почтительное отношение к иерархии – в особенности к конфуцианской иерархии, согласно которой на вершине народной пирамиды стоит богоподобный император, а на вершине семейной – досточтимый отец или муж. Сэр Эдвин Арнольд, английский журналист и поэт, который был женат на японке, дивился “милому изяществу и радостной безмятежности” японок. Он писал, что они “выказывают самые изящные знаки почтения и внимания и на приязнь откликаются крепкой привязанностью и верностью”. Элис Мейбл Бэкон из Нью-Хейвена, побывавшая в Японии в конце XIX века и основавшая там женский колледж с преподаванием на английском языке, тоже отмечала “бескорыстную преданность” японок. По ее словам, они с самого раннего возраста усваивают понятия долга и жертвенности.

Разумеется, у самой японской публики “Мадам Баттерфляй” редко вызывала восторг, и Чио-Чио-сан отнюдь не считается в Японии убедительным образом трагической героини. Дело в том, что реальная Чио-Чио-сан в глазах японцев выглядела невообразимо наивной простушкой, если не знала, что в Нагасаки конца XIX века большинство “браков” между японскими девушками для развлечения и западными мужчинами оплачивались этими самыми мужчинами и являлись временными, причем изначально мыслились именно как временные. Кроме того, ей следовало бы знать, что в патриархальной Японии женщины почти бесправны и что если бы у нее родился ребенок, то этот ребенок принадлежал бы своему отцу. А если она надеялась на что-то другое, тем более когда речь шла о таком записном негодяе, как Пинкертон, – что ж, в таком случае вымышленная Чио-Чио-сан выглядит не столько трагической героиней, сколько полной дурочкой.

Иными словами, взгляды нынешних японцев и Дэвида Генри Хвана весьма схожи. Но есть и иные объяснения безразличия японской публики к “Мадам Баттерфляй”. Ведь, как-никак, эта опера изображает Японию той поры, когда она находилась в полном подчинении у западных стран с их превосходящим военным могуществом. А тогдашняя Япония по причине слабости предоставляла женщин в распоряжение западных мужчин. Понятно, что подобные “исторические декорации” вряд ли способны вызвать восторг у современных зрителей в Токио или тем более в Нагасаки. Вопрос не в том, была ли Чио-Чио-сан дурочкой, ответ очевиден – была. Вопрос в другом: содержит ли эта история какие-то правдивые подробности тех личных и межнациональных отношений, какие существовали в последней четверти XIX века? И ответ на этот вопрос – да, содержит. Конечно, “Мадам Баттерфляй” – мелодраматическая опера, а не исторический документ. И все же она прекрасно справилась с задачей разоблачения как небрежного отношения западных мужчин к их временным “супругам”-японкам, так и глубоко патриархального характера тогдашнего японского общества, действительно требовавшего от женщин покорности и послушания вплоть до самопожертвования. В “Мадам Баттерфляй” отразилась не фантазия на тему мужской власти, а попросту сама эта мужская власть.

Опера, конечно, иллюстрирует глупость влюбленной пятнадцатилетней девушки, но еще она показывает цинизм Пинкертона, его мелкую и подлую натуру. В самом начале оперы Пинкертон, ждущий в снятом им доме появления нареченной, беззастенчиво признается, что для него Чио-Чио-сан – просто сожительница, которую он завел ради удовольствия. Присутствующий на свадьбе американский консул Шарплесс предупреждает Пинкертона, что было бы жестоким нравственным преступлением причинить вред такой невинной и хрупкой девушке, как Чио-Чио-сан, однако для Пинкертона этот союз – всего лишь игра. “Скиталец-янки в тиши морской стоянки ведет свои дела, идя на риски. И где судьба велит, он якорь бросает, – говорит он Шарплессу. – Ведь жизнь была бы ничтожна, если б он не срывал цветы где только можно”. Ну а что до Чио-Чио-сан, говорит он, то она восхитительна, это “миленькая игрушка”. Когда Чио-Чио-сан приезжает и сочетается с ним браком, становится ясно, что она-то как раз не играет ни в какие игры. Она говорит ему, что оставила и семью, и прежнюю религию, вместо нее приняв его веру.

Суть трагедии и заключается в этой иронии: Чио-Чио-сан переняла идею моногамии вместе с христианством, родной религией Пинкертона, а сам Пинкертон, освободившись в Азии от пут западной сексуальной морали, с радостью отказался от этой идеи. Подобно британским набобам предыдущего столетия Пинкертон перенимает сексуальные повадки туземцев, однако придерживается избирательной тактики, то есть пользуется удовольствиями, подобающими японскому дворянину, но не берет на себя никаких сопутствующих обязательств. Парадокс же в том, что гаремная культура отвергает моногамию, но не долг. Да, любовниц заводить позволительно, однако уважаемый человек не станет бросать жену. Пусть женщина всего лишь игрушка, но причинять ей зло нельзя. “В Японии никто и никогда не обращается с женщиной грубо, – писал Эдвин Арнольд. – Нигде и никогда ей не приходится опасаться жестокости, насилия или даже резких слов. Однако ее положение традиционно остается подчиненным”. Этим и объясняется одно из самых примечательных явлений в японском обществе – верность и преданность жен мужьям, которые, как выразился один писатель, “почитали разврат своим богоданным правом”. В конце XIX века муж-японец не подвергался ни малейшему общественному порицанию за неисправимое распутство, однако осуждался за пренебрежительное или оскорбительное отношение к жене.

Чио-Чио-сан, будучи японкой, пожалуй, должна была понимать правила игры, а именно что временные жены иностранцев в Нагасаки – это в лучшем случае благородные куртизанки, чей долг – угождать наделенным властью мужчинам. Тем не менее вполне извинительно, что она, выходя замуж за Пинкертона, полагала, что тем самым стала американкой. Ведь ей пришлось покинуть семью и отказаться от своей религии, а такой поступок как бы сделал из нее новую личность и освободил ее от традиционных правил японского общества. Об этом ясно говорится в либретто к опере Пуччини. Позже, когда девушки домогается принц Ямадори, Чио-Чио-сан говорит ему, что у него и так много жен – к чему ей пополнять их число? (На что Ямадори отвечает, что ради нее оставит всех остальных.) Чио-Чио-сан считает, что Пинкертон избавил ее от того второсортного положения, какое отводилось женщинам в культуре, допускавшей отношения с несколькими партнершами сразу. Когда Шарплесс, пытаясь убедить ее принять предложение Ямадори, говорит, что длительное отсутствие Пинкертона в юридическом смысле означает развод, Чио-Чио-сан отвечает, что так, может быть, дело обстоит в Японии, “но только не в моей стране – Америке”. К сожалению, любовь ослепила ее, лишив способности здраво судить об особенностях собственного положения, а самое главное – о том, что она вовсе не стала американкой и не получила никаких гарантий защиты, приняв христианство с его обязательной моногамией. Потому-то в финале, когда Чио-Чио-сан видит американскую жену Пинкертона, которая стоит возле ее дома, куда Пинкертон явился за сыном, она внезапно понимает, что на ее долю выпало самое худшее из обоих миров сразу: Пинкертон, беспринципно переняв полигамные традиции японцев, обошелся ней как с игрушкой, а вот требования моногамии, связанные с его “настоящей” женой-американкой, означали, что для Чио-Чио-сан в его жизни больше нет места. С другой стороны, поскольку сама она отреклась от всего японского, для нее больше не оставалось места в Японии. Единственным выходом для нее было самоубийство, и она совершает его, прибегнув к древнему японскому обычаю: перерезает себе горло тем самым мечом, которым много лет назад убил себя ее отец, переживший бесчестье. Обычно “Мадам Баттерфляй” воспринимается как история самоотверженной любви восточной женщины к западному мужчине, и это толкование верно. Но еще эта опера в мрачных красках рассказывает о беспринципном и двуличном Западе, зеркалом для которого стали глаза обманутой Чио-Чио-сан.

В ту пору, когда Пуччини писал “Мадам Баттерфляй”, европейцы уже были хорошо знакомы с представлением о том, что японка готова умереть в полном убеждении, что смерть предпочтительнее бесчестной жизни. Вскоре после того, как для американцев и европейцев Перри внезапно открыл Японию как страну, куда можно беспрепятственно плавать, Запад захлестнула бешеная волна новой моды, которую писатели называют японизмом или жапонизмом (на французский манер). Моне, Дега, Мане и другие художники влюбились в японские ксилографии, изображавшие текучий мир удовольствий и вольностей, которые вскоре стали прочно ассоциироваться с Японией. В действительности же Япония, весьма далекая от того образа игрушечной, “кукольной” страны, какой сложился в западном воображении, постепенно превращалась в мощную военную и торговую державу. В 1905 году, оглушительно и решительно разгромив Россию в Русско-японской войне (благодаря чему Японии получила контроль над Кореей и полуостровом Ляодун в китайской Маньчжурии), Япония стала первой в истории азиатской страной, которая одержала военную победу над европейской державой. В ряду главных символов, олицетворявших в глазах Запада Японию, хризантему стал вытеснять меч.

Но до той поры именно “цветочная красота” Японии зачаровывала и интриговала жителей Запада. В 1862 году в Париже и в 1875-м в Лондоне прошли выставки в галереях, специализировавшихся на японских гравюрах и произведениях искусства, и эти выставки пользовались огромным успехом среди сливок литературно-художественного мира. На Всемирной выставке, которая проходила в Париже в 1867 году, японское правительство представило для показа сто гравюр в стиле укиё-э, которые затем были выставлены на продажу. Порой зарисовки Японии преподносились публике в сатирическом ключе, в сумасбродном и смехотворном виде, как, например, в комической опере Гилберта и Салливана “Микадо”, впервые поставленной в 1885 году в Лондоне и выдержавшей 672 представления. Там изображалась очаровательно нелепая и экзотическая Япония с верховным лордом-палачом, верховным лордом-все-остальные и так далее. Впрочем, увлечение Японией принимало и почтительные формы, порой становясь едва ли не наваждением. В Париже искусствовед и художник Закари Астрюк, ныне забытый, но в свое время очень известный (его большой портрет кисти Мане висит в галерее Кунстхалле в Бремене), создал тайное общество, члены которого собирались побеседовать о японском искусстве, наряжались в кимоно, пили саке и ели палочками.

А еще была живая сенсация Садаякко Каваками, настоящая японская гейша, выступавшая на сцене и пользовавшаяся огромным успехом в США, Англии, Франции и Италии между 1900 и 1902 годами, ее называли японской Сарой Бернар. Садаякко вышла замуж за предприимчивого актера театра кабуки и авантюриста Отодзиро Каваками, и они, хлебнув лишений на родине, отправились искать счастья в Америку (где портрет Садаякко попал на обложку “Харперс Базар”), а затем и в Европу.

Еще до появления Садаякко на европейской сцене в самом начале XX века в Европе уже хорошо знали о японских гейшах, а также о театральных самоубийствах, которые любили совершать гейши для сохранения чести или чтобы положить конец неутешному горю. Такой осведомленностью публика была обязана популярным мелодрамам, по большей части английского авторства, где действие происходило в Японии, с названиями вроде “Гейша” или “Маленькая японочка”. Садаякко играла вместе с мужем в драмах, навеянных настоящим театром кабуки, и часто исполняла роль гейши, совершающей самоубийство прямо на сцене. Разумеется, это означает, что образ японской девушки, гибнущей на сцене, – отнюдь не западная расистская выдумка. В 1902 году Пуччини, уже приступивший к работе над “Мадам Баттерфляй”, в Милане увидел Садаякко в одной из ее коронных ролей – в спектакле “Гейша и рыцарь”. Это история гейши, которая отвергает поклонника, храня верность своему истинному возлюбленному, а потом совершает харакири, узнав, что ее возлюбленный, отнюдь не храня ей той же верности, обручился с другой. Один критик написал, что действие пьесы воспроизводит “тот тип безумного и необузданного опьянения страстями, что типичен для примитивных народов”, хотя, по правде сказать, ни в Японии, ни в Садаякко не было ничего примитивного. Так или иначе, Пуччини пришел в полный восторг от актрисы. Они познакомились и побеседовали. Садаякко, как писал ее биограф, “послужила для него живым прообразом японки и помогла наделить правдивыми чертами характер вымышленной мадам Баттерфляй”.

Сюжет оперы имел несколько источников и основывался на реальных событиях, многократно происходивших в разные годы XIX века. В начале века многие европейцы были наслышаны об истории немецкого врача и япониста Филиппа Франца фон Зибольда, который вступил во временный брак с куртизанкой Кусумото Таки из квартала Маруяма, вскоре родившей ему дочь. Через семь лет Зибольд уехал из Японии, обзавелся в Германии “настоящей” женой, а потом, двадцать девять лет спустя, снова приехал в Японию. Там он встретился и с женой-японкой, и с дочерью, которой было уже тридцать два года. Пройдя курс обучения на медика, о чем позаботился ее отец, она стала первой женщиной-врачом в Японии. В истории Зибольда прослеживаются некоторые составляющие сюжета “Мадам Баттерфляй” – временная жена, ребенок, “настоящий” брак в Европе, возвращение в Японию и встреча с временной женой-японкой, – хотя отсутствует обжигающая трагическая линия. В отличие от Пинкертона из сценария к опере Пуччини Зибольд явно не поступал со своей женой-японкой как полный мерзавец.

Через пару десятилетий после истории Зибольда нечто подобное произошло с Луи-Мари-Жюльеном Вио, который больше известен под своим писательским псевдонимом Пьер Лоти. Будучи офицером французского флота, он жил в Нагасаки в 1885 году и был “временно” женат на семнадцатилетней японке по имени Канэ. Сохранилась фотография, где Лоти стоит рядом со своим другом, а перед ними сидит Канэ в кимоно.

Лоти написал роман “Госпожа Хризантема”, опираясь на собственный дневник, который он вел в Нагасаки. Рассказчик, от лица которого ведется повествование, упоминает, что по прибытии в Нагасаки он сообщил другу, что намерен жениться “на маленькой женщине с желтой кожей, черными волосами и кошачьими глазами” и жить с ней в “бумажном домике”. Затем он осуществляет свою мечту, отправившись к посреднику, который обеспечивает его и невестой, и съемным домиком с видом на бухту Нагасаки. За сто иен ежемесячно он получает в сожительницы девушку по имени Кику. Роман “Госпожа Хризантема” пользовался огромным успехом в Европе и после первой публикации в 1887 году переиздавался двадцать пять раз.

Книга Лоти в большей степени, чем история Зибольда, свидетельствует о легкомысленном отношении западных мужчин к их временным японским супругам, а еще более отчетливо эта тема звучит в произведении, которое и послужило самым непосредственным источником вдохновения для Пуччини. Это была повесть “Мадам Баттерфляй”, написанная американским адвокатом и писателем из Филадельфии Джоном Лютером Лонгом. Именно Лонг создал персонажей Чио-Чио-сан и Пинкертона (хотя они кажутся чуть ли не списанными с Кику и Лоти), и канву именно этой повести позднее использовали либреттисты, работавшие с Пуччини.

Есть убедительные свидетельства в пользу того, что рассказ Лонга был основан на реальном событии, о котором сообщила писателю его сестра Сара Джейн – жена миссионера-методиста, в течение пяти лет жившая вместе с мужем в Нагасаки в 1890-е годы, – когда посетила его в Филадельфии в 1897 году. Один дотошный исследователь истоков оперы “Мадам Баттерфляй”, ее реальной подоплеки и прототипов, убедительно доказал, что Сара Джейн рассказала Лонгу историю о трех братьях-шотландцах Глоувер, которые жили в иностранной концессии в Нагасаки. У одного из этих братьев – хотя неясно, у какого именно, – была связь с японкой по имени Кага Маки, которая почти наверняка работала в нагасакском квартале развлечений Маруяма. В 1870 году Кага Маки родила Глоуверу ребенка, а когда Глоувер женился на другой женщине, тоже японке, Кага Маки пришлось отдать ребенка его новой жене (хотя неизвестно, пыталась ли Кага Маки, которая дожила до 1906 года, покончить с собой).

Конечно, с тех пор утекло уже столько воды, что невозможно доказать, что неверным мужем Чио-Чио-сан действительно был один из братьев Глоуверов. Другой исследователь, занимающийся истоками “Мадам Баттерфляй”, Артур Гроос, считает, что реальным прототипом Пинкертона являлся лейтенант американского флота Уильям Б. Франклин. Однако можно не сомневаться, что сюжет оперы Пуччини опирался на какие-то факты, о которых сестра Лонга Сара Джейн знала от кого-то причастного к этим событиям или просто из сплетен, ходивших по Нагасаки конца XIX века. Не вызывает сомнения и то, что временные браки иностранцев с женщинами из квартала развлечений в Нагасаки были широко распространены и что от таких браков рождалось много детей. Быть может, в “Мадам Баттерфляй” и отразились какие-то фантастические элементы, в том числе о мужской власти, однако в целом ее сюжет представляется достоверным: то, о чем она рассказывает, вполне могло случиться на самом деле.

А теперь вернемся к Паскалю Политано, который в 1958 году, живя в Токио, познакомился с японкой в “Суехиро”, знаменитом ресторане в деловой части города. “Нас познакомил мой приятель-японец, – рассказывал Политано. – Она не была проституткой. Она была из хорошей семьи”.

На короткое время между ними завязались близкие отношения, а затем Политано пришла пора возвращаться в США. В отличие от Пинкертона, он не обещал своей подруге вернуться в Японию, но дал ей почтовый адрес своей тетки в Нью-Джерси, куда собирался заехать по дороге домой.

“И вот я приезжаю, – рассказывал он, – а тетя мне и говорит: “Слушай, тут тебе письмо какое-то пришло”. Я долго ходил взад-вперед, все не решался вскрыть конверт. Я боялся узнать, о чем там написано. Вообще-то азиатки не в моем вкусе. Но в чем-то они очень хороши. Я обращался с [моей японской подружкой] как с дамой. Я обращался с ней точно так же, как с любой другой дамой. Если не считать того, что я все-таки ее бросил, можно сказать, я обходился с ней все равно что с женой. Я раскрывал перед ней дверь и все такое. У этой девушки было огромное самоуважение, такое спокойное достоинство. В ней была какая-то цельность, порядочность, и, черт возьми, я иногда жалею, что не привязался к ней покрепче! Я бы не постыдился появиться с ней под руку в любом обществе”.

Рассказывая мне эту историю в своей сельской хижине, Политано вдруг ненадолго умолкает, его глаза слегка затуманиваются. Он человек, не чуждый литературе и нравственности, и он понимает значение этого эпизода, сознает его глубокую и печальную суть. “Она лишь намекнула на ребенка, – сказал он. – Вот какая она была женщина. Другая бы на ее месте написала: “Чтоб тебе пусто было, я беременна!” А она написала: “Я чту тебя”.

“Я чту тебя”, – повторил Политано. – Я уничтожил это письмо. Я просто не в силах был его хранить”.