Потрясающей новостью 1492 года стало не отплытие Колумба, приведшее к величайшему географическому открытию, и даже не изгнание евреев из Испании, а падение стокилограммового метеорита близ деревни Энзисхейм в Эльзасе. Это было первое широко описанное инопланетное явление. На протяжении столетий музеи всего мира старались добыть фрагменты внеземного пришельца; в ратуше Энзисхейма до сих пор хранится камень весом примерно в 45 кг.

Прославила падающую звезду гравюра, опубликованная немецким гуманистом Себастьяном Брантом, на ней запечатлен объект, летящий по западно-восточной траектории. К изображению прилагался текст на латинском и немецком языках с описанием события. Латинский текст, язык ученых, рассказывал о природном феномене и метеоритах, о которых было известно с античных времен. В то же время текст, написанный на немецком языке, призывал императора Священной Римской империи Максимилиана I обратить все зло, предвестником которого является метеорит, на французского короля Карла VIII, разорвавшего брачный контракт с дочерью императора.

Письменный доклад Колумба после возвращения в Европу в 1493 году сделался со временем достоянием общественности, но, в отличие от метеорита Энзисхейма, не произвел большого впечатления. В конце пятнадцатого века европейские путешественники то и дело открывали «новые острова», к тому же Испания не являлась издательским центром Европы. Брант не торопился обнародовать первое путешествие Колумба вплоть до 1497 года.

Флорентийский дворянин Америго Веспуччи, совершивший в 1499–1503 годах четыре плавания на запад при «спонсорстве» Португалии и Испании, стал благодаря прессе намного известнее. После своих путешествий он не вернулся во Флоренцию, а оставался в Испании и Португалии, оттуда писал на родину семье своего старого патрона Лоренцо Медичи, а также другому дворянину, Пьеро Содерини. Писал Веспуччи и в Италию, находившуюся поблизости от издательских центров Европы; тем самым он привлек к себе больше внимания, чем Колумб. Вот так и получилось, что континенты западного полушария называются с тех пор Северная и Южная Америка, а не Северная и Южная Колумбия.

Разное отношение к путешествиям Колумба и Веспуччи выявило главную проблему новостного бизнеса. Приняв за аксиому то, что газеты обладают властью, заключаем, что суть в прерогативе, в том, что они выбирают для публикации. Однако в те времена, изголодавшиеся по информации, газетчикам выбирать было не из чего. Те газеты и сравнивать невозможно с такими колоссами, как пресс-империи Херста или Анненберга. Газетчики пятнадцатого века зависели от тех, кто их снабжал информацией, а были это в основном путешественники и моряки с торговых и военных кораблей.

На протяжении четырех столетий после Гутенберга печатные материалы оставались исключительной роскошью. Средний человек мог накопить на семейную Библию или даже на календарь, но газета, которую приходилось выбрасывать через неделю или через месяц, представлялась чем-то экстравагантным. Она зависела от прямых правительственных или, как в США, непрямых субсидий в виде объявлений политических партий и местных правительств, контролировавших эти партии. А поскольку газеты того времени не могли похвастать занимательной информацией, откуда было взяться читателям?

Газеты по своей природе требуют большого стартового капитала, и это сказывается на тираже. В первые несколько веков после рождения прессы публикация в Европе целиком и полностью зависела от правящих элит, и даже покупка всего одной широкополосной газеты оставалась уделом богачей.

В девятнадцатом веке, вместе с развитием грамотности, дешевая бумага из древесной массы и высокоскоростные паровые печатные станки впервые сделали газеты доступными обычному гражданину. По иронии судьбы, более высокая цена, затрачиваемая на изготовление новой газеты, сужала возможности обычных граждан, не способных тягаться с типографиями, выдававшими десятки тысяч газет в час. Стоимость новых станков была не по карману обычному гражданину, а потому государству стало еще проще контролировать сравнительно небольшое число типографий; особенно ярко это проявлялось в Советском Союзе и нацистской Германии.

Что представляет собою газета? По современным стандартам, конечно же, не разрозненную брошюру, описывающую падающую звезду, открытие нового острова или даже новой земли. Ближе к современной газете могут быть «куранты», нерегулярно или регулярно выходившие брошюры, появившиеся в семнадцатом столетии в Северной Европе, в частности, в Нидерландах.

Большая часть историков современной печати отдают дань уважения французскому врачу Теофрасту Ренодо, издателю первой регулярной газеты, освещавшей различные вопросы. История его газеты демонстрирует, что между доступом к печати и властью существует неразрывная связь, что очевидно на примере лучше всех на тот момент организованного национального государства – Франции, где корона контролировала нарождавшуюся прессу.

Хотя Ренодо получил медицинское образование в провинциальном Монпелье, в 1606 году он приехал практиковать в Париж – по тем временам это сродни покорению Бродвея провинциалом. Он обратил на себя внимание кардинала Ришелье, блестящего первого министра Людовика XIII. Вскоре Ренодо стал личным врачом кардинала и короля.

Он быстро воспользовался своим влиянием, чтобы заняться различными социальными стратегиями, в том числе помощью бедным, включая бесплатное медицинское обслуживание; организовал bureau et de rencontre, то есть службу занятости для парижан, оставшихся без работы. Что еще удивительнее для того времени, под крышей своего бюро он проводил еженедельные научные конференции, посвященные медицине и другим наукам. Ренодо хотел организовать публичные семинары в качестве «интеллектуального тоника» для государственных служащих и приводил сравнение: голодающий, перед которым стоит выбор – между реальной пищей (то есть фактами) и абсолютно бесполезными в питательном отношении слухами и инсинуациями.

Короче, история надеяться не могла на появление столь непредубежденного, щедрого и патриотичного человека, взявшегося за учреждение первой настоящей газеты. Увы, хотя сам Ренодо служил народу, его «Gazette» служила власть имущим.

На момент основания «Gazette» во Франции выходило несколько периодических изданий, среди них официальные сообщения королевской типографии, печатники которой отличались высокой квалификацией, необходимой для публикации документов. Издание «Canard» представляло собой перечень нерегламентированных сообщений о текущих событиях и придворных сплетен – чем сенсационнее, тем лучше; «Relations» походило на «Canard», однако затрагивало в основном дипломатические казусы, то есть ориентировалось на специфическую аудиторию; «Annuel» попросту пересказывала простым языком придворные события.

Ришелье, и сам недурной писатель, понимал потенциал пера и прессы, а потому, пригласив к себе Ренодо в качестве заместителя по пропаганде, сделал правильный выбор. При явной поддержке кардинала и с молчаливого одобрения короля первый выпуск «Gazette» появился 30 мая 1631 года. Через полгода король уже не скрывал своего интереса и предоставил Ренодо национальную монополию на газету. Хотя Ренодо еще несколько месяцев боролся с соперниками, к 1635 году он уже стал газетным бароном своего времени. Он издавал не только еженедельную «Gazette», но и много других еженедельных газет, также ежемесячники, например, упомянутый «Relations», а еще отчеты о еженедельных образовательных конференциях и extraordinaires, выходившие в случае особо знаменательных событий.

Эти публикации требовали больших расходов: когда «Gazette» каждую субботу появлялась на улицах, ее двенадцать страниц обходились читателям в четыре су, то есть по цене двух килограммов простого хлеба, которым можно было накормить семью. Современному читателю такая цена может показаться чрезмерной, но вспомните, что публикации Ренодо опирались на передовую технологию века. Те, кто едва сводил концы с концами, могли взять газету напрокат за ежемесячную плату в магазинах или киосках, самый популярный из которых находился на мосту Пон-Неф.

В наши дни Центральное новостное агентство Северной Кореи гордилось бы репортажами Ренодо. Тот, кто хотел узнать о фронде (мятеже местных правительств и аристократов против короля), об ухудшающемся состоянии здоровья Людовика XIII и о его военных неудачах, не искал их в «Gazette». Эта газета радостно сообщала о народных волнениях за рубежом, особенно в Англии. Зато злодеяния французов по отношению к врагам оставались незамеченными. Особый интерес вызывали природные катастрофы, обычно их игнорировали, если только каким-то образом они не задевали двор, когда, к примеру, сильное наводнение в провинциях задерживало фрейлин и те не могли выехать из затопленного района.

Если коротко, «Gazette» представляла короля и только его одного. Ренодо посвящал выпуски газеты чудному состоянию здоровья Людовика, а также его способности одним прикосновением излечивать больных, благодаря чему окна королевского замка притягивали к себе белых голубей. Газета особенно благоволила королевскому балету, в один незабываемый вечер король трижды выходил на сцену, каждый раз в разном костюме, «вызывая восторг, сопутствующий всем занятиям, в которых принимало участие Его Величество».

Франция, похоже, выучила суровый урок, преподанный Лютером: без должного контроля могущество самой продвинутой технологии эпохи окажется разрушительным, и король успешно держал прессу в узде. В Англии при абсолютной монархии Стюартов все начиналось очень похоже. Испытавшие на себе бурные годы гражданской войны, Стюарты в лице короля Карла II вернулись к власти, не собирались баловать прессу и протолкнули через парламент закон, согласно которому запрещалось распространение нелицензированных «пиратских» произведений. Сэр Роджер Л’Эстранж, назначенный цензором, выразился без обиняков:

Ни один человек не отрицает необходимости запрещения безнравственных и незаконных изданий и управления прессой; но как это следует осуществлять и какими средствами можно этого достигнуть, вот в чем вопрос.

Л’Эстранж не стал тратить время на осмысление риторического вопроса: несколько десятилетий подряд жесткая цензура и заключение под стражу типографов, нарушивших закон, служили английской монархии почти так же хорошо, как и меры, принятые французскими королями.

Почему французские и английские монархи могли контролировать свои типографии, а папа и император Священной Римской империи с этим не справлялись? Дело в том, что за пределами Франции и Испании Европейский континент представлял собой лоскутное одеяло, «сшитое» из сотен мелких государств, разделенных невнятными границами. Даже если какой-либо герцог держал своих типографов в узде, он не мог помешать потоку книг и брошюр, вливавшемуся из соседних принципатов и городов. Англия же и Франция были крупными странами, транспортное сообщение стоило дорого, поэтому цензура в них была на высоте.

Во всяком случае, поначалу. Вместе со смещением с трона Якова II политический климат Англии быстро изменился. На место Якова пришел Вильгельм Оранский, голландец по происхождению. В этом перевороте, вошедшем в историю как Славная революция 1688 года, конституционное правительство подрезало крылья монархии, и в 1693 году парламент прекратил действие закона о цензуре. Вступив на тропу расширения гражданских свобод, Англия позволила индивидуальным предпринимателям открывать типографии. Расцвела свобода прессы, на свет появились по-настоящему независимые периодические издания, а среди издателей встречались такие люди, как Даниель Дефо (он стал издавать «Еженедельное обозрение дел Франции»), Ричард Стил («Болтун») и Джозеф Аддисон (издававший вместе со Стилом «Наблюдателя»). Тем не менее, даже в постреволюционной Англии свобода прессы реализовывалась постепенно, поскольку правящая аристократия не позволяла критиковать министров и монархию. Когда в 1703 году Дефо неосторожно опубликовал трактат, осуждавший английскую церковь, его поставили на три дня к позорному столбу, а потом посадили в тюрьму. За продажу в 1791 году одного экземпляра трактата Томаса Пейна «Права человека» англичанин мог угодить в тюрьму минимум на четыре года, кроме того, обязан был заплатить штраф и возместить ущерб.

С целью увеличения сборов и удушения свободы печати корона ввела гербовый налог на бумагу. Типичные газеты того времени стоили примерно шиллинг, а сверх того оплачивался гербовый налог, составлявший треть от стоимости издания. Прогрессивные люди окрестили его «налогом на знание», однако поделать с этим ничего не могли. По другую сторону Атлантики читатели не потерпели «колониального гнета» и спустя пять месяцев после введения этого закона, в 1765 году, добились его отмены под лозунгом «Никакого налогообложения без представительства».

Хотя сегодня мы называем Англию колыбелью либеральной демократии, в начале девятнадцатого века судьи и присяжные заседатели осуждали авторов, типографов и книготорговцев за «пасквили», даже за простое хранение или продажу подозрительного трактата. Отголосок этой практики выплыл в независимых Соединенных Штатах, когда Джон Адамс во время конфликта с Францией подписал закон о подрывной деятельности 1798 года. На основании этого закона были осуждены несколько ведущих американских редакторов. Этот закон значительно приблизил поражение Адамса на выборах 1800 года. Едва Адамс ушел в отставку, ненавистный закон отменили. Если не принимать в расчет этот неприятный инцидент, можно сказать, что свободы прессы у американцев было больше, чем у английских «кузенов».

В начале девятнадцатого века английская пресса выражала глубокое уважение монарху и министрам как главной составляющей общественного порядка. Современная концепция «свободы прессы» показалась бы, скорее, «разрешением на предательство», а не основой «прав англичанина», звонкой фразы, записанной в билле о правах 1689 года и воскрешенной почти через сто лет американскими революционерами.

Англия действовала не только кнутом – цензурой, налогами и преследованием бунтарской вольницы, – но и пряником в виде субсидий (точнее, взяток) издателям, прислуживающим правящей партии. Эти стимулы оказались очень действенными; газета восемнадцатого века была не «многоцелевым» источником новостей, который знают нынешние читатели, а, скорее, дешевым мешком с отгрузочной информацией и рекламой, и мнение газеты не составляло труда купить.

Даже так парламент не мог открыто подкупать журналистов и оставлял эту грязную работу казначейству: в бюджете имелась секретная статья, деньги с которой выделялись на борьбу с подрывной деятельностью, как дома, так и за рубежом. В 1782 году парламент выделил в бюджет 10 000 фунтов, в том числе крупную сумму на поддержку сотрудничающих газетных издательств. В спокойные времена, возможно, половина этой суммы шла на субсидии прессе и могла принимать разные формы – не прямые гранты, а почтовые концессии, выплаты писателям и рекламщикам. В 1790-е годы английскому правящему классу всюду мерещился призрак французской революции, а потому и расходы на прессу возросли. В самом начале девятнадцатого века английская пресса оставалась орудием правительства.

Любопытно, что появлению первых американских газет способствовала бостонская почта, почтмейстер которой в числе обязанностей по распространению новостей особенно выделял флот. (В новом бизнесе у него имелось преимущество: возможность тайно просматривать почту). Некий почтмейстер Джон Кемпбелл начал с того, что предложил своему брату записывать новости от руки, но в 1704 году братья обратились к печатному станку. Свою газету они назвали «Бостон ньюс леттерс» («Бостонские новостные письма»).

Братья ни разу не продали больше 250 номеров, а в 1719 году сменивший Кемпбелла на посту почтмейстера Уильям Брукер создал собственную газету «Бостон газетт»; печатником у него служил Джеймс Франклин, Джеймс научил печатному делу своего младшего брата, Бенджамина. С «Газетт» у братьев дела не сложились, тогда они стали издавать «Нью-Ингленд курант» и печатать в ней собственные статьи. Свою первую статью младший Франклин написал в шестнадцать лет.

Бенджамин несколько лет тяжко трудился на старшего брата, а разочаровавшись, сбежал в Филадельфию, там и возникла его издательская империя, принесшая богатство, влияние и славу. Профессиональный выбор, сделанный Беном Франклином, может показаться современному читателю странным, но не надо забывать, что книгопечатание было самой передовой технологией того времени, а положение Франклина, успешнейшего колониального предпринимателя, сделало из него нечто вроде Руперта Мердока и Стива Джобса в одном лице.

Американцы начали свою журналистскую деятельность буквально с нуля, но независимость прессы ценили выше, чем в метрополии. Колониальные власти, как и в Англии, преследовали бунтарские настроения. В 1735 году Джона Питера Зенгера, издателя «Уикли джорнэл», привлекли к суду за критику губернатора. Несмотря на усилия губернатора и обвинителей, присяжные признали Зенгера невиновным. Неспособность колониального правительства осудить Зенгера вызвала ударную волну, перекатившуюся через Атлантику, а в самой колонии преследование Зенгера напугало даже самых смелых издателей. Один из его коллег признался: «Я думал, немного политики поможет возбудить аппетит наших читателей, но, поразмыслив, решил, что от этой идеи лучше отказаться». После суда Зенгер уже не доставлял беспокойства, а позже послушно поддерживал мнение правительства.

Американцы учили англичан подлинной независимости прессы другими способами, что продемонстрировали карьеры двух памфлетистов – Томаса Пейна и Уильяма Коббета.

Пейн, «корсетник по ремеслу, журналист по профессии и пропагандист по склонности», эмигрировал в колонию в тридцать семь лет, однако много времени проводил и в Англии, и во Франции. В Америку он отплыл в 1774 году по приглашению другого трансатлантического пассажира, Бенджамина Франклина, с которым познакомился в Лондоне. В начале 1776 года Пейн опубликовал «Здравый смысл», более ста тысяч распроданных экземпляров этой книги послужили эффективной пропагандой американской революции.

В Англии между тем война правительства с прессой развернулась на примере трех журналистов: Уильяма Коббета, Уильяма Хоуна и Ричарда Карлайла, каждый из которых до определенной степени ощущал на своем плече тяжкую длань государства.

Уильям Коббет, как и Пейн, испытал на себе гнев английской цензуры и эмигрировал в Америку. Коббет родился в 1763 году в семье скромного трактирщика, в 1784 году вступил в британскую армию и вскоре оказался в канадских дебрях Нью-Брансуика. Его полк принимал участие в колониальных войнах. Коббет прошел сотни миль по непроторенным лесам, а когда зима мешала воевать, запоем читал.

Интеллектуальные и физические способности Коббета обеспечили быстрое продвижение по службе, и он стал сержант-майором, опередив десятки других, более старших кандидатов. Новая должность сделала его ответственным за полковую кассу, и он скоро столкнулся с хищениями, виновниками которых были командиры, – рутинное явление в армиях того времени.

Несмотря на предупреждение товарища-унтер-офицера, Коббет по наивности выдвинул обвинения против командиров. Обвиняемые легко сорвали намерение вызвать их в суд, Коббет ждал своего часа, в 1791 году вернулся в Англию и снова выдвинул обвинения. К удивлению Коббета, военные чины обвинили его самого в клевете на офицеров и в том, что якобы он вместе с друзьями провозглашал тост за развал королевской армии.

В связи с угрозой осуждения и высылки в Австралию Коббет бежал в Филадельфию. Там он преподавал английский язык французским эмигрантам и писал пробританские трактаты под псевдонимом Питер Поркупайн. Он специализировался в отделе светской хроники, а когда выступил против знаменитого врача Бенджамина Раша и обвинил того в неправильном лечении жертв эпидемии желтой лихорадки, суд вынес решение в пользу доктора и постановил взять штраф с Коббета в размере пяти тысяч долларов (приблизительно 500 000 на современные деньги). Коббет решил, что легче подвергнуться судебному преследованию в Англии, чем обанкротиться в Америке, и в 1800 году сбежал на родину.

К счастью, официально его так и не осудили. На обратном пути он воспрянул духом и в 1802 году начал публиковать в своей типографии на Флит-стрит репортажи о парламентских дебатах. Это потребовало от него мужества: за несколько десятилетий до Коббета, в 1728 году, палата общин оштрафовала и посадила в тюрьму журналиста за публикацию парламентских дискуссий. К 1770-м годам палата общин уже нехотя допускала репортеров, но запрещала делать записи, пока газета «Морнинг кроникл» не пустила в ход свое «тайное оружие» – Уильяма Вудфола, отличавшегося феноменальной памятью, Вудфол мог с точностью воспроизводить дебаты, длившиеся по несколько часов.

До Коббета никто не рисковал публиковать данные о деятельности палаты общин. Его «Парламентские дебаты», впоследствии получившие название «Хансард» (в честь Томаса Хансарда, типографа Коббета, а потом владельца «Дебатов»), по сей день остаются официальным изданием парламента. Почти в то же время он основал «Еженедельный политический журнал», в котором публиковал протоколы заседаний английского парламента.

В те времена любой вид политических репортажей являлся открытым приглашением в суд за клевету, и Коббету не пришлось долго этого дожидаться. Когда в 1803 году «Журнал» опубликовал статью об ирландском восстании, корона выдвинула против Коббета обвинение.

Сановники не скрывали своего презрения к выскочке-плебею. Обвинитель, Спенсер Персиваль, изложил часть своего выступления на латыни не только потому, что Коббет не понимал этого языка, но и потому, что хотел подчеркнуть – ответчик оклеветал лиц, стоящих выше него по положению. Персиваль спросил Коббета: «Quis homo hic est? Guo patre natus?» («Кто этот человек? Кто его отец?») Праведный гнев Персиваля, похоже, возбудила дерзость Коббета, который, обратившись к премьер-министру Генри Аддингтону, назвал того «доктором» (припомнив профессию его отца). Англичане любят давать прозвища, но не терпят, когда при обращении к ним эти прозвища употребляют люди более низкого социального положения.

О свободе британской прессы того времени ярко свидетельствует тот факт, что судья позволял себе наставлять присяжных. Теоретически английские законы позволяли критиковать монархию и правительственных чиновников, на практике все было по-другому. Так, во время заседания судья поучал присяжных: «В случае оскорбления чувств отдельного лица наступает уголовная ответственность». То есть посмеешь задеть нежные чувства принца или министра – окажешься в тюрьме. Присяжным хватило десяти минут, чтобы вынести обвинительный вердикт. Коббет заплатил большой штраф – 500 долларов, – зато избежал тюрьмы.

Коббет продолжал бодаться с правительством. Бывший военнослужащий, он сочувственно относился к заботам и проблемам военных. Когда два года спустя любовниц командующего армией герцога Йоркского, второго сына Георга III, сначала одну, а потом вторую, уличили в продаже военных должностей, «Журнал» с возмущением писал, что жизни и благополучие солдат подвергаются опасности из-за неопытных и продажных офицеров. Правительство набросилось на Коббета в подкупленной прессе. Вскоре после этого в Кембриджшире взбунтовалась часть войск, протестовавших против невыплаты жалованья и скудного рациона. За это солдат приговорили к пятистам ударам плетью каждого. «Журнал» негодовал. Коббет помнил по своему армейскому прошлому о чудовищности такого наказания и разразился гневной тирадой:

Пятьсот ударов плетью каждому! Правильно! Всыпь им, всыпь им, всыпь им! Они это заслужили, да еще и мало. Их нужно пороть перед каждым обедом. Хлещите их каждый день, хорошенько. Мерзавцы вздумали бунтовать, когда немецкий легион совсем рядом!

Генеральный прокурор немедленно выслал повестку в суд, но отложил вынесение обвинения на несколько месяцев. Коббет, возможно, избежал бы суда, если бы не продолжил нападки на правительство за другие военные преступления. Положение Коббета усугубило и то, что его старый недруг Персиваль в октябре 1809 года стал британским премьер-министром (не пройдет и трех лет, как он, единственный из премьер-министров, окажется жертвой покушения). И снова судья сделал строгое внушение присяжным, на сей раз они вынесли обвинительный вердикт за пять минут, даже не удалившись в комнату переговоров.

Коббету не повезло: он провел два года в Ньюгетской тюрьме, условия содержания ему смягчили в связи с хрупким здоровьем и хорошим финансовым статусом, позволявшим платить более двадцати гиней в неделю (около 3000 фунтов в сегодняшних деньгах) за просторную камеру и сносную еду.

В Ньюгейте у Коббета было довольно времени, чтобы подумать о новой газете. Он размышлял, чего не хватает публике, в чем та нуждается, и решил, что нужен доступный источник новостей. В 1816 году, через несколько лет после освобождения, он опубликовал более мелкую и дешевую версию «Журнала»: номер стоил два пенни, всем по карману, и вскоре тираж газеты вырос до внушительной цифры – 40 000 экземпляров.

В это же время Коббет стал сотрудничать со сторонником реформ Генри Хантом, но союз пламенного оратора с разгребающим грязь журналистом страшно напугал правительство. К январю 1817 года оказалось, что страхи высоких чиновников не напрасны: толпа накинулась на экипаж принца-регента; месяц спустя правительство подавило протесты несогласных и приостановило действие «хабеас корпус» – права личной свободы.

На подкуп прессы, нападавшей на Коббета, правительство истратило десятки тысяч фунтов, однако потерпело неудачу. Коббету предложили значительный пенсион, лишь бы он перестал издавать газету. Он отказался, но, понимая, что «хабеас корпус» более не действует, трезво оценил ситуацию. В марте 1817 года в ливерпульской гавани он сел на корабль и отплыл в Нью-Йорк.

В отсутствие Коббета правительство выбрало себе другую мишень – Уильяма Хоуна. Хоун был на двадцать лет моложе Коббета, родился, а впоследствии и женился в более комфортной обстановке. Ему наскучила работа секретаря в лондонской Греевской школе, готовившей барристеров, и Хоун организовал на Флит-стрит библиотеку, оказывавшую типографские услуги. Известно, что богатство дарит своим обладателям легкость в общении, а бедность, как в случае с Коббетом, наталкивается на острые углы. Хоун, выросший в довольстве, насыщал свои материалы изящным юмором, чего Коббету явно недоставало.

Обратите внимание на пародийное сочинение «Катехизис министра», Хоун адаптировал неопубликованную работу Джона Уилкса, радикального политика прошлых лет (и первого человека, которому легально разрешили публиковать протоколы заседаний палаты общин). Памфлет представлял собой разновидность макиавеллиевского учебника для английских политиков и написан был в виде библейских стихов. Вот образец в стиле молитвы «Отче наш»:

Отче наш, сущий в казне, да будет воля твоя во всей империи, как и сейчас на каждом заседании. Дай хлеб наш насущный и прости случайные прогулы, как и мы обещаем не прощать тех, кто настраивает нас против тебя. Не прогони нас с наших мест и оставь в палате общин – земле пособий и изобилия. Избавь нас от народа. Аминь.

Хоун повел борьбу с явлением, которое, возможно, являлось средоточием английского парламентаризма той поры, – с «гнилыми местечками»: равное представительство в палате давалось всем округам, будь то сельские фьефы, состоявшие из нескольких домов, или города, насчитывавшие десятки тысяч жителей. Хоун предложил принцу-регенту нанести визит сэру Марку Вуду, лорду Сарри, из городка Гаттон, представленному в парламенте с 1450 по 1832 год. Марк Вуд ежегодно направлял на заседания палаты по два члена парламента. Их разговор, по предположению Хоуна, звучал бы примерно так:

Принц-регент: Вы владелец этого места, сэр Марк?

Вуд: Да, если вам это будет угодно, ваше королевское высочество.

Принц-регент: Сколько членов вы посылаете в парламент?

Вуд: Двух, сэр.

Принц-регент: Кто они?

Вуд: Я и мой сын.

Принц-регент: Стало быть, вас очень любят в этом местечке, сэр Марк?

Вуд: Немного найдется тех, кто скажет мне по-другому, ваше королевское высочество.

Принц-регент: А оппозиционные кандидаты у вас были?

Вуд: Нет, сэр.

Принц-регент: Какие требования вы выдвигаете к избирателям?

Вуд: Человек должен жить здесь и платить налог с собственности.

Принц-регент: А избирателей здесь шесть человек? Я смотрю, в этом месте только шесть домов.

Вуд: Только один избиратель, если вам будет угодно, ваше королевское величество.

Принц-регент: Что?! Один избиратель и два члена парламента? Как это? А что же другие пять жителей?

Вуд: Я купил это место, и я владелец всех шести домов. Пять домов я сдаю, сам плачу налоги, живу в шестом доме и, будучи единственным избирателем, выбираю себя и своего сына.

В апреле 1817 года прокурор выдвинул против Хоуна три обвинения, и в мае он был заключен в тюрьму. Семь месяцев его не допрашивали. Присяжные, по всей видимости, очарованные остроумием Хоуна и неприятно удивленные злобностью правительственных чиновников, через пятнадцать месяцев объявили Хоуна невиновным по всем трем пунктам.

Историки считают вердикт суда в отношении Хоуна значительной победой в битве за свободу английской прессы, однако тогда это выглядело не столь очевидным. Власти уяснили, что преследование авторов пародий – самый быстрый способ оказаться осмеянными, а потому больше к такому инструменту не прибегали. Хотя в лице очаровательного, харизматичного Хоуна они нашли достойного соперника, ни цензура, ни политическое преследование не прекратились.

Шестнадцатого августа 1819 года коллега Коббета Генри Хант на площади, примыкавшей к церкви Святого Петра в Манчестере, обратился к толпе, насчитывавшей, по разным оценкам, около шестидесяти тысяч человек. Протестанты намеревались устроить шуточное избрание реформиста-Ханта в сенат. Организаторы постарались, чтобы мероприятие прошло без скандала, и это сбило власти с толку, поскольку они ожидали насилия. Чиновники ударились в панику, так как собралось слишком много народа, а Ханта требовалось арестовать. Конная полиция, размахивая дубинками и саблями, очистила проход к Ханту, убив при этом одиннадцать человек и покалечив сотни. Это событие вскоре прозвали «бойней при Питерлоо» .

В тот день на площади Святого Петра должен был выступать Ричард Карлайл, печатник, у которого, как у Коббета и Хоуна, имелась типография на Флит-стрит. Вырос он, как Коббет, в стесненных обстоятельствах, был подмастерьем у жестянщика, профессию свою презирал, однако она пригодилась ему в книгопечатании. Суровое прошлое, как и у Коббета, придало его деятельности горький оттенок. Экономический спад, последовавший за Наполеоновскими войнами, сделал из Карлайла радикала. Страдания английских бедняков вызваны были не только «естественной» экономической депрессией, но и сознательной репрессивной политикой, например, законом о торговле зерном, драматически увеличившим цену хлеба и вызвавшим голод. Английская правящая аристократия, особенно партия консерваторов, оставалась глухой к протестам.

Карлайлу, даже по сравнению с самоучкой Коббетом, недоставало образования, и потому сам он писал относительно мало. Главным образом он продавал работы других в «Шервинс политикал газетт», газете, рожденной в партнерстве с печатником Уильямом Шервином. Созданный за несколько месяцев до Питерлоо журнал «Шервинс реджистер» пиратским образом перепечатывал статьи Пейна и Хоуна, что вряд ли могло понравиться радикалам: однажды Хоун даже пригрозил судебным преследованием, обвинив журнал в литературном воровстве. Тем не менее, недостаток творческого начала Карлайл восполнял усердием, скупал радикальные памфлеты и с крошечной выгодой распространял их по городу. По словам Карлайла, ради восемнадцати пенсов в день он преодолевал по тридцать миль.

В тот день Карлайлу так и не удалось выступить на площади Святого Петра. Он сбежал, спрятался вместе с товарищами-коммивояжерами, а позже вернулся в Лондон, где опубликовал первое свидетельство о произошедшем событии под заголовком «Ужасное манчестерское побоище».

Через три месяца после Питерлоо Карлайла вызвали в суд и обвинили в богохульстве, вследствие чего ему грозило тюремное заключение. Среди работ, перепечатанных Карлайлом, был трактат Томаса Пейна «Век разума» – пересказ доктрины деизма, признающей существование Бога-творца, но отрицающей его вмешательство в дела человека (следовательно, поклонение Богу не нуждается в религии).

В преследовании Карлайла у правительства имелось много политических союзников, и самым ревностным из них стал аболиционист Уильям Уилберфорс, который наглядно обозначил разницу между свободой рабов и свободой прессы. Из ненависти к манифесту Карлайла возникло Общество по искоренению пороков, организованное Уилберфорсом.

Еще более примечательно, что к началу девятнадцатого века образованная элита рассматривала деизм как устарелое понятие, а преступление Карлайла заключалось в том, что он донес концепцию деизма до низшего класса. Через несколько дней после комического диалога с судьей и прокурором и столь же комичных речей на заседании суда Карлайла осудили, заключили в тюрьму и оштрафовали. Когда он отказался платить, полиция явилась в его типографию, конфисковала оборудование и материалы.

Во время первой отсидки Карлайл перешел от деизма к ярому атеизму. Все это время он продолжал отсылать статьи в «Рипабликен» (переименованный «Реджистер»), газету, находившуюся теперь под контролем его высокообразованной жены Джейн. Тюрьма пошла на пользу их взаимоотношениям и совместному бизнесу, поскольку супруги до тех пор не ладили и еще до Питерлоо хотели расстаться. Теперь же заключение мужа позволило сотрудничать, не общаясь напрямую друг с другом.

Суд осудил и Джейн и посадил ее на два года в тюрьму, после чего публикацию газеты взяла на себя сестра Ричарда, а когда и с ней расправились, за дело взялись сами сотрудники «Рипабликен». За издание и распространение газеты осудили восемь служащих и 150 торговцев газетами.

Дело Карлайла демонстрирует и реальную цель гербового налога. Пока Карлайл сидел в тюрьме, парламент принял два закона о прессе; согласно одному из них, поручителю надлежало обеспечить явку ответной стороны в суд, а согласно второму, взимался сбор со всех атеистических, деистических или республиканских публикаций за исключением тех, которые защищали христианство и конституцию. Разумеется, «Рипабликен» не подумал подчиняться новым законам.

Победа над Карлайлом, его женой, сестрой, служащими и торговцами газет оказалась пирровой: с каждым приговором «Рипабликен» становился все известнее. Правительство так и не поняло, что лучше оставить Карлайла в покое. Оппозиция правительству в начале 1824 года усилилась, особенно стало заметно отвращение к организованному Уилберфорсом Обществу по искоренению пороков. В мае того же года Карлайл обратился из тюрьмы ко всем вольнодумцам с просьбой продавать книги из его магазина в качестве акта гражданского неповиновения.

Это сработало. Арест и суд над десятками волонтеров привели к неприятным последствиям для властей. Лорд-главный судья Чарльз Эббот в конце концов признал поражение: открытые суды сделали Карлайла сильнее, и Эббот распорядился прекратить преследование (хотя премьер-министр Пиль настаивал на том, чтобы служащие и волонтеры отсидели свои сроки). Как сказал сэр Джозеф Арнольд, биограф генерального прокурора Томаса Денмана:

Убеждение Денмана, основанное на опыте, состояло в том, что политический клеветник ничего так не жаждет, как публичного суда во дворце правосудия. Победа там его вдохновляет, а поражение создает образ мученика.

В 1825 году правительство освободило Карлайла. По словам его биографа, Гая Олдреда, «выход из тюрьмы означал для него лишь смену места жительства». Через пять лет, в приступе институциональной амнезии, правительство снова посадило Карлайла на семь месяцев, выдвинув против него обвинение в подстрекательстве к стачке. За свою жизнь Карлайл провел за решеткой почти десять лет, а в 1843 году скончался в нищете.

Сменявшиеся правительства продолжали притеснять Коббета. Вскоре после Питерлоо, в 1819 году, он снова вернулся в Англию. В 1830-м его обвинили в подстрекательстве голодающих батраков, поджегших амбар землевладельца. В зрелищном шоу, сочетавшем в себе юридическую защиту и политический театр, Коббет и его адвокат дискредитировали главного свидетеля со стороны правительства (поджигатель Томас Гудман был приговорен к повешению, но затем оправдан) и разоблачили лицемерную обвинительную политику. В реформе 1832 года парламент отменил систему «гнилых местечек», расширил права граждан, и Коббет легко завоевал себе место в палате общин, хотя до реформы несколько раз проигрывал выборы. В последующие десятилетия Англия постепенно отменяла «налог на знания», в 1836 году сумму гербового сбора снизили до одного пенни, а окончательно его отменили в 1855 году. В 1861 году исчез и налог на бумагу.

Наступление свободы британской прессы историки обычно связывают с парламентской реформой 1832 года. И все же гарантировал эту свободу не закон: скорее, все вместе – законодатели, министры, прокуроры и судьи – осознали, что гонения на доступную народу прессу и обвинения в богохульстве, клевете и подстрекательстве к мятежу в богатеющем и все более грамотном обществе – пустая затея.

Критически рассматривая те времена, можно сказать, что свободы добились преданные реформе мужчины и женщины, и в немалой степени те, кто управлял техникой, недалеко, впрочем, продвинувшейся за четыре века со времен Гутенберга. В последние десятилетия восемнадцатого века в Европе и в Северной Америке доступ простых людей к тому, что являлось для мира самой продвинутой коммуникационной технологией, стал важным инструментом демократического развития.

Если взглянуть еще шире, то на первом этапе две великие премодернистские коммуникационные технологии – простая грамотность и механическая печать – шагали одной и той же исторической тропой. В случае с грамотностью все шло медленно, по мере того, как упрощаемые письменности давали возможность все большему числу людей читать и писать, и это раскрывало суть политических и религиозных систем, по крайней мере, в тех обществах, которые серьезно подходили к вопросу грамотности. С появлением государственного образования по другую сторону Атлантики грамотность получила масштабное распространение, ни одно государство и ни одна религия уже не могли контролировать способы использования этой грамотности обычными гражданами. То же можно сказать и о печатном станке в первые четыре века его существования.

В старом мире любой, кто мог писать – поначалу небольшая группа людей, – издавал за один раз по одному экземпляру. Доступ к печатному станку Гутенберга ограничивался теми, кто мог позволить себе одну из многих тысяч маленьких типографий, наводнивших Европу в доиндустриальный век. Однако, как продемонстрировали предыдущие страницы этой книги, после 1700 года обычные мужчины и женщины англосаксонского мира получили возможность по желанию брать печатный ручной станок в аренду и бороться с тем, что их не устраивало.

В середине девятнадцатого века знакомый мир ручных печатных станков и транспорта на конной тяге исчез вместе с появлением новых коммуникационных технологий. Новации эти обходились недешево, а все более сокращавшаяся в численности элита благодаря им настолько изменилась сама и изменила политический процесс, что этого не могли себе вообразить Ренодо, Франклин, Коббет, Хоун и Карлайл.

Как упоминалось, предприятия этих первопроходцев обладали технологией, не слишком отличавшейся от той, что была изобретена Гутенбергом. За три столетия после его первой печатной индульгенции и Библий, единственным значительным достижением в технике стала постепенная замена деревянных деталей станков на металлические, в частности, винтовой нарезки, да некоторые изменения в металлургии. В 1798 году технология Гутенберга достигла своего пика, а одновременно и тупика, когда граф Чарльз Стэнхоуп убрал из печатного станка последний кусок дерева. Сплошь металлическая машина слегка увеличила скорость и качество печати, однако наборщику все равно приходилось заполнять формы вручную, а прессовщику по-прежнему надо было закладывать по одному листу в машину. Металлический станок Стэнхоупа в лучшем случае мог выдавать в час 250 страниц, то есть не слишком опережал скорость печатников, работавших сразу после Гутенберга.

В середине девятнадцатого века пар внес в жизнь человечества перемены, не имевшие себе подобных в истории. Тем, кого удивляют быстрые технологические перемены сегодняшнего дня, нужно принять во внимание, что люди, товары и информация сегодня физически передвигаются не быстрее, чем пятьдесят лет назад. Если магическим образом обычного человека перенести из 1963-го в год сегодняшний, ему пришлось бы немного объяснить насчет Интернета и персональных компьютеров, однако автомобили и сверхскоростные самолеты он прекрасно бы опознал. А теперь представьте путешественника во времени, переместившегося на полстолетия – из 1825 в 1875 год. Пятьдесят лет назад ничто не двигалось быстрее лошади, а в 1875 году скорость транспорта и информации возросла в несколько раз. Еще больше поражает, что за пять десятилетий мир приобрел свойство, которое журналист Том Стэндидж назвал «викторианским Интернетом» – глобальная телеграфная система за считаные минуты распространяла по всему миру важную информацию. К 1925 году электрическая и электронная революции сделали доступными скоростные коммуникации, превосходившие все то, что было известно человечеству, но их влияние на политический процесс оказалось не всегда позитивным. Имелись два исключения из домодернового предела скорости. Первое – дымовая и семафорная сигнализации, использовавшиеся с древних времен. Самой знаменитой была система, созданная во Франции Клодом Шаппом в конце восемнадцатого века. Его оптический телеграф мог передавать сообщения в зависимости от длины на скорости, превышавшей сто миль в час; правда, стоило это очень дорого. Второе исключение – голубиная почта, пользоваться которой стали, по меньшей мере, за пятьсот лет до новой эры. Голуби переносили почту на расстояние до пятисот миль со средней скоростью пятьдесят миль в час.

Люди тысячелетиями использовали паровую энергию для разных целей, например, для открывания и закрывания дверей храма. К концу семнадцатого века несколько английских изобретателей продемонстрировали маломощные двигатели, а примерно в 1712 году Томас Ньюкомен построил двигатель, который откачивал воду из шахт; увы, машина тратила слишком много топлива, и с целью экономии ее использовали только на угольных шахтах.

В 1764 году Джеймса Уатта, механика, работавшего при университете в Глазго, попросили починить двигатель Ньюкомена. Неэкономичность двигателя досаждала Уатту, и однажды, во время прогулки по парку Глазго-Грин, Уатта озарило: в каждом рабочем ходе поршень нагревался при сжатии, а при расширении охлаждался, затрачивая уйму энергии. Конденсация пара снаружи поршня – сообразил Уатт – устранит этот недостаток. В последующие десятилетия двигатели Уатта настолько повысили экономию топлива, что энергию пара стали использовать для решения почти любой задачи.

Одной из таких задач стало книгопечатание. К началу 1800-х годов тираж «Таймс» в Лондоне достиг неслыханной цифры – пяти тысяч экземпляров в сутки. При таком тираже покупка все большего количества станков Стэнхоупа и наем на работу большего числа наборщиков и печатников сделались невозможными, как с финансовой, так и с логистической точки зрения.

Примерно в 1800 году за решение этой проблемы взялся Фридрих Кениг, немецкий иммигрант в Лондоне. Сначала он установил двигатель Уатта на печатный станок Стэнхоупа, однако неуклюжий марьяж с треском провалился. Потом Кениг приспособил идею, запатентованную коллегой-изобретателем Уильямом Николсоном: цилиндр, в который укладывался набор, сходный по концепции со старинными цилиндрическими печатями. С вращающегося валика непрерывно подавалась краска на печатающий цилиндр, однако печатнику приходилось вручную подавать в устройство каждый лист бумаги. Тем не менее, Кениг совершил прорыв: его первые печатные станки выдавали в час по тысяче листов, вчетверо превзойдя скорость станков Стэнхоупа.

К 1840 году тираж «Таймс» достиг сорока тысяч, и изобретатели пошли навстречу пожеланиям читателей, установили на один двигатель несколько валиков: сначала два, потом четыре, а затем и десять. Теперь станок выдавал двадцать тысяч листов в час, вследствие чего печатникам стало не хватать бумаги. Один такой станок-монстр, цилиндры которого были установлены вертикально, дорос до головокружительной высоты, по описаниям современника:

Огромное количество колесиков, цилиндров, ремней… оглушающий гром, поток листов, падающих со всех сторон, быстрее, чем можно охватить взглядом, а уж прикинуть их количество и вовсе невозможно.

В конце 1860-х годов изготовители бумаги начали обеспечивать газетчиков большими бумажными бобинами. Теперь бумагу беспрерывно подавали к печатающим цилиндрам. В это же время европейские и американские изготовители бумаги открыли секрет ее производства из твердой европейской древесины: раньше бумагу изготавливали из тряпья, которого стало остро недоставать. Цена бумаги в США между 1866 и 1900 годами упала почти на 90 процентов, а бумажная революция в Британии увеличила производство бумаги в девятнадцатом веке в шестьдесят раз.

Устранение двух дорогих барьеров – людей, подающих бумагу в станки, и тряпья для изготовления бумаги – сдвинуло производство с места, хотя на пути имелась еще одна преграда – набор шрифта, который, как при Гутенберге, осуществлялся вручную. Поначалу изобретатели просто механизировали старый процесс набора шрифта и размещения в формы. Первая версия такой машины, предложенной Робертом Хаттерсли, позволяла оператору выбирать знаки, как это делается на обычной клавиатуре. Оказалось, что такие устройства чрезвычайно трудно настраивать, и даже если настройки не требовалось, они могли заменять всего двух или трех наборщиков.

Германскому иммигранту в Америке Оттмару Мергенталеру пришло в голову, как революционизировать набор. Мергенталер понял, что набор строчки требует наличия относительно небольшого количества матриц с буквами и пунктуационными знаками, и с каждой новой строкой их можно заново собирать. Его устройство выбрасывало горячую отливку для целой строки, отпечатывало ее, после чего отливка снова поступала в машину, расплавлялась и набиралась в новую строку. В результате каждая «линия шрифта» – line o’type (отсюда и название машины – линотип) получалась свежей и неизношенной, что облегчало труд металлургов, наборщиков и печатников. Близким родственником линотипа Мергенталера стал так называемый монотип, который автоматически выбивал строки, состоявшие из отдельных знаков. Хотя линотип печатал чище и быстрее, на монотипе легче было вносить исправления, поскольку имелась возможность исправить одно слово, не меняя целую строку.

Описанное выше базовое линотипное устройство прожило почти сто лет, и сами машины оказались на удивление крепкими. К примеру, газета «Гардиан» первые свои два линотипа купила в 1893 году, использовала их почти постоянно, внесла в их конструкцию незначительные изменения, а износились они лишь в 1948 году.

Применение пара, а затем электроэнергии в процессе книгопечатания внесло изменения в политический статус технологического управления. На протяжении четырех веков со времен Гутенберга книгопечатанием мог заниматься любой купец, ремесленник или бюргер со скромным достатком или хорошим кредитом. Соответственно, в Европе и в Новом мире пышным цветом расцвели тысячи типографий. Кениг и Мергенталер полностью изменили эту относительно пасторальную картину, отныне в издательском пейзаже стали доминировать немногочисленные игроки – крупные газеты и издатели с внушительным капиталом. Ранее власть имущие не могли полностью контролировать дешевые, а потому широко распространенные ручные печатные станки. Новые технологические возможности позволили создать крупные типографии, а так как из-за дороговизны их оказалось немного, они легко попадали под контроль властного демагога, деспота или даже якобы демократических политических институтов.

В колониальной Америке до эпохи Кенига и Мергенталера расстояние между журналистикой и политической пропагандой, как и между газетой и революционным правительством, было очень небольшим; часто невозможно было определить, где заканчивается американский политический аппарат и начинается газета. К примеру, корреспондентские комитеты – первые революционные политические организации – распространили новость о сражениях при Лексингтоне и Конкорде, члены этих комитетов часто первыми сообщали новости. Патриотическая спайка нашла отражение в законе о почтовой службе 1792 года. Газеты также создали собственные сети почтовой связи, которыми время от времени управляло правительство.

Пока пресса с головой пребывала в революции, собственного влияния она почти не имела, скорее, была рупором противоположных сторон. По словам историка прессы Томаса Леонарда:

Издатели публиковали только то, что позволяла им королевская армия или патриотическая милиция. Мир был грубо селективным, а дух лоялизма – фатальным. Стоило «красным мундирам» покинуть Бостон, как газета «Массачусетс» закрылась. Когда британцы отплыли, Хью Гейн и Джеймс Ривингтон оставили свои большие издательства в Нью-Йорке. Большая часть газет оказалась не такой крепкой и не пережила смерти собственника.

Американские газеты представляли власть, но власть эта была подконтрольна источникам информации. После 1824 года постреволюционная «эра доброго согласия» уступила место горячей политической поддержке: газеты, словно послушные солдаты, служили той или иной стороне. Дэниел Вебстер заметил: типичная газета партии вигов была «нашим фельдмаршалом». Пусть тот, кто обеспокоен сегодняшней политической поляризацией, представит себе статью в газете демократической партии, утверждающую, что тот, кто не с нами, «не имеет права на жизнь».

По-другому и быть не могло. Типичная газета той эпохи стоила примерно шесть центов при среднем заработке за день менее доллара, стало быть, по карману она была только торговцам и другим состоятельным людям. На первой и последней страницах печатали то, чем интересовались эти читатели: сведения о морских грузоперевозках и правительственные сообщения. Публикация таких сообщений объясняет зависимость газет от патронажа партии. На второй странице печатали статьи, освещавшие взгляды партии, находившейся у власти, а на третьей странице публиковали актуальные новости. Сами названия «шестипенсовых» газет указывали на их электорат: «Бостонская ежедневная новостная», «Балтиморская федеральная республиканская» и газета, в которой все совмещено – «Балтиморская патриотическая и торговая».

Бизнес-модель американских шестипенсовых газет была очень схожа с моделями английских «кузенов», то есть зависела от подписки постоянных читателей. Купить газету на улице было практически невозможно, человек мог это сделать только в магазине при типографии. Редакторы и издатели нередко тратили больше времени на сбор денег у медлительных читателей, не спешивших подписаться на газету, чем на поиск новостей, написание статей и их публикацию, а в трудные времена газетные офисы ломились от товаров, взятых в бартер.

Вместе с появлением печатных станков, управляемых паром, и свинцовых сплавов для изготовления шрифта цена на единицу продукции драматически сократилась, выпуск газет вырос, к тому же они стали «приемниками» (часто позволявшими себе вольности) первого электронного посредника – телеграфа. Обратите внимание на краткое обращение к читателям «Нью-Йорк газетт», опубликованное 17 декабря 1747 года, за сто лет до появления телеграфа:

На прошлой неделе «Филадельфия пост» не вышла в назначенное время. Установившаяся чрезвычайно холодная погода вынудила бостонскую и филадельфийскую газеты выйти на неделю раньше, чем предполагалось; теперь газеты будут печататься раз в две недели. У нас очень мало новостей, и раньше субботы мы не появимся.

Почтмейстеры молодой нации стали фактическими издателями газет. Все они остро ощущали недостаток информации, поскольку ту трудно было распространять по пространствам нового континента, а потому почтмейстеры объединились и сформировали первое национальное «агентство печати», заключившее соглашение о бесплатном распространении газет; такой механизм в 1750-х годах официально закрепили первый министр почты колоний Бенджамин Франклин и Уильям Хантер.

Сейчас невозможно вообразить информационные ограничения, которые в начале телеграфной эры предвидели газеты. Независимое правительство Штатов, как и в Англии, исповедовало секретность; в первые шесть лет своего существования сенат закрывал двери для публики и прессы. Еще удивительнее, что девять делегатов Конституционного конвента 1787 года, делавшие записи на заседаниях, скрывали их, по меньшей мере, тридцать лет, а самые известные заметки Джеймса Мэдисона опубликовали лишь через пятьдесят лет.

Поток новостей, доходивших до газет, сдерживала также тирания расстояний. О скудности и ценности информации в начале девятнадцатого века можно судить, отслеживая приход пакетбота в нью-йоркскую гавань. Пакетботы, самые быстрые суда той эпохи, пересекали Атлантику за три недели и привозили пассажиров и самые ценные грузы, а поскольку они сообщали свежайшие новости из Британии и Европы, газеты ждали их прихода с нетерпением. Так же жадно дожидались новых глав романов Диккенса. Зимой 1841 года американские фэны с пристани кричали команде прибывающего корабля: «Как там маленькая Нелл, она не умерла?»

Чтобы пакетбот вошел в гавань, требовалась помощь. Лоцманы обычно высматривали пакетботы со Стэйтен-айленда. Тот, кто первым приближался к кораблю, по традиции получал право не только привести корабль к берегу, но и отвести его обратно. После входа пакетбота в Нэрроуз [главный проход гавани] его встречали таможенные и медицинские чиновники, подвергавшие осмотру груз, пассажиров и команду. Подозрение в контрабанде или болезни могло привести к карантину и месячной задержке. Почтовые отправления и газеты также подвергались карантину.

В некоторых случаях кораблю оказывали особые услуги. «Новостное судно» встречали за сто миль от города. Команда встречающих более или менее постоянно болталась в море в ожидании особых грузов, не подвергавшихся таможенной проверке; лондонские издатели доверяли свои грузы назначенным офицерам, чтобы те передали их коллегам в Нью-Йорке. Эти новостные суда помогали преодолеть тиранию расстояний и сообщали зарубежные новости быстро и в срок.

Приблизительно в то же время, когда Мергенталер трудился над первым паровым печатным станком, начались эксперименты с электронной передачей информации. Человечество с древности знало об электричестве, вырабатываемом некоторыми породами рыб, и об искусственном электричестве, возникающем при натирании янтаря шерстью. В 1746 году французский аббат Жан-Антуан Нолле впервые совершил своего рода электронную передачу информации: на расстоянии свыше мили он расставил двести монахов и соединил их железными проводами. Нолле пропустил ток через первого монаха и удивился сам, увидев, что последний монах ощутил электрический разряд одновременно с первым. Эксперимент продемонстрировал мгновенную природу феномена.

Неважно, использовал ли экспериментатор медный провод или монахов, электронная передача данных требовала более надежного источника электричества, нежели натертый янтарь или электрические угри. Проблему эту не могли решить, пока в 1800 году Алессандро Вольта не изобрел первые батареи, изготовленные из цинка и меди и из цинка и серебра. Прошло еще несколько десятилетий до того, как американец Сэмюэл Морзе и англичане Уильям Кук и Чарльз Уитстон создали действующий телеграф. В 1844 году Морзе передал из Балтимора в Вашингтон результаты съезда партии вигов. Его телеграмма опередила более чем на час курьера, ехавшего верхом в столицу. К 1848 году США протянули телеграфные провода на две тысячи миль, через два года протяженность линий насчитывала уже двенадцать тысяч; 24 октября 1861 года закончили прокладку трансконтинентальной линии, а спустя два дня прекратила существование курьерская почта.

В 1858 году англо-американский правительственный консорциум проложил первый трансатлантический кабель и изумил планету мгновенной передачей информации между Новым и Старым светом. Житель Нью-Йорка, мемуарист Джордж Темплтон Стронг писал в своем дневнике:

Вчера «Геральд» написала, что кабель – это, без сомнения, ангел из Книги Откровение. Встав одной ногой в море, а другой на берегу, он возгласил, что времени более не существует. Обычные люди просто скажут, что это – величайшее историческое достижение человечества.

Стронг не преувеличивал: рациональные наблюдатели, пораженные внезапным преобразующим достижением коммуникационных технологий, полагали, что это событие способно установить мир между странами и народами. Через несколько месяцев после прокладки первого трансатлантического кабеля Чарльз Бриггс и Огастес Маверик напечатали «Историю телеграфа и великого атлантического кабеля», в которой восторженно восклицали:

Сколь же могучей силой наделен телеграф, призванный нести цивилизацию миру! Провода его объединяют страны. Дальнейшее существование предрассудков и враждебности невозможно после появления такого аппарата, созданного в результате интеллектуального обмена между всеми народами, населяющими Землю.

К сожалению, спокойствия миру новая технология не принесла, ожидания оказались ошибкой, которая на протяжении полутора столетий будет повторяться с каждым новым коммуникационным прорывом. К тому же первый подводный кабель был проложен небрежно и уже через месяц вышел из строя. Следующим попыткам помешала гражданская война, но к 1866 году заработали две более надежные трансатлантические линии. В 1870 году азиатская магистраль дошла до Индии, а в 1871-м – до Австралии. Наземные и подводные телеграфные линии сократили время передачи информации: то, что раньше занимало большую часть года, теперь удавалось совершить за минуты, самое долгое – за часы.

Затраты на работы оказались страшно велики, а доступ к новой технологии был крайне ограниченным. Обычным гражданам она была не по карману. В Европе телеграф находился в распоряжении государства, а в США единственная компания, «Вестерн Юнион», к 1890 году поглотила большинство мелких телеграфных служб.

Британцы платили за телеграмму около шиллинга, что приблизительно равнялось двадцати пяти американским центам. Столько английский рабочий получал за половину дня. Поначалу американцы платили за одно сообщение около доллара, но к 1879 году цена упала до сорока центов, зарплата среднего американца в то время составляла чуть больше доллара. Из вышеприведенных цифр можно сделать вывод, что англичане получали вполовину меньше, чем зарабатывали американцы. В конце девятнадцатого века и в начале двадцатого европейцы уезжали в Америку, хотя вряд ли думали, что улицы там вымощены золотом, и прельщала их, главным образом, двойная зарплата.

Обозреватели замечали, что даже при высокой стоимости услуг простые европейцы рано начали пользоваться телеграфом, отказывались от железнодорожных поездок и предпочитали почтовые отделения, поскольку общаться на расстоянии стало намного удобнее. Американцы, напротив, остались верны железной дороге по простой причине: их дороги, кроме самых оживленных, в отличие от двухколейных европейских, были одноколейными и нуждались в телеграфном контроле. Соответственно, вплоть до 1880 года мало американцев, кроме тех, кто работал на железной дороге и в банках, когда-либо заходили в помещения телеграфных станций.

Приблизительно как в наше время вновь созданные софтверные компании волей-неволей поглощаются «Майкрософтом» или «Гуглом», почти все перспективные начинающие американские телеграфные линии становились частью компании «Вестерн Юнион». Покупка мелких компаний требовала постоянного притока нового капитала, а потому после 1870 года «Вестерн Юнион» не снижала расценки. Публичное недовольство ценами «Вестерн Юнион» вынудило замечательного адвоката Гардинера Хаббарда, тестя Александра Грэма Белла и соучредителя компании «Белл телефон», предпринять попытку национализировать «Вестерн Юнион». Попытка оказалась неудачной.

Телеграф стал источником жизненной силы газет, он уничтожил мир конных гонцов, новостных пакетботов и почтовых голубей. К середине девятнадцатого века газеты по обе стороны Атлантики оказались зависимыми от телеграфных монополий в подаче публикуемой информации. Факт оставался фактом: этот потрясающий аппарат выдавал новости, источник которых газеты не контролировали. В 1851 году газета «Спрингфилд рипабликен» (Массачусетс) оптимистически заявляла:

Для публики, как и для издателей газет, ничто не может быть очевиднее: теперь у нас куда больше новостей, чем раньше. Издатели провинциальных еженедельных газет, что называется, удили рыбу на мелководье, искали, чем бы заполнить страницы, а редакторы ежедневников мечтали о жизни в больших городах. Поезд, пароход и магнитный телеграф приблизили отдаленные штаты. Эти почти магические посредники соединили весь цивилизованный мир. Издатель сидит в своем святилище, а на посылках у него молния и огонь.

На самом деле в Соединенных Штатах «молния и огонь» телеграфа вряд ли были у кого-то на посылках. Напротив, телеграф был фактически монополией алчной «Вестерн Юнион», контролировавшей поток информации, поступавшей в газеты. Как случалось раньше и как будет происходить впоследствии, продвинутой, дорогой и неуклюжей коммуникационной технологией командовали немногие люди, повелевавшие потоком информации.

В 1833 году нью-йоркский типограф Бенджамин Дэй взял на вооружение концепцию Уильяма Коббета – издание дешевой газеты – и учредил первую американскую однопенсовую газету «Сан». Дэй предполагал, что газета будет исключительно рекламной, но в 1835 году его сотрудник, наделенный богатым воображением журналист Ричард Эдамс Локк, опубликовал очерк о людях, растениях и животных, живущих на Луне. Соперничавшая с «Сан» газета «Нью-Йорк геральд» вскоре разоблачила обман, но читатели расхватали газету и требовали еще подобного. Тогда Дэй пошел навстречу читателям, первые печатные паровые станки удовлетворили спрос на дешевые издания.

В 1845 году «Сан» и «Геральд» вместе с тремя другими нью-йоркскими газетами объединились, образовав агентство «Ассошиэйтед пресс» (АП), чтобы разделить расходы за телеграф, морские перевозки и курьерские услуги, которые приходилось нести при освещении американо-мексиканской войны. Новый консорциум продавал газетам высококачественные репортажи; вскоре к нему примкнули другие структуры, в частности, синдикат «Юнайтед пресс».

В конце девятнадцатого века телеграф подарил газетам еще больше новостей, а ротационные печатные станки и дешевая бумага позволили печатать еще больше материалов – и гораздо дешевле. Старые тонкие шестипенсовые газеты, служившие определенной партии и нацеленные на обеспеченных людей, уступили место однопенсовым «Сан» и «Геральд»; эти газеты, напичканные скандалами и рекламой лекарств, возбуждали и соблазняли грамотное население Запада. Перемена отражалась даже в названиях однопенсовых газет: нью-йоркские «Сан», «Геральд» и «Трибьюн» декларировали, что они, соответственно, освещают, провозглашают и защищают интересы «угнетенных».

Какое-то время шестипенсовая и однопенсовые газеты сосуществовали, причем первая бранила дешевые листки за клевету и публикацию мошеннической рекламы, а последние трубили о своей независимости. По словам Джеймса Гордона Беннета, основателя «Нью-Йорк геральд», доверять можно только однопенсовой прессе, «просто потому, что она не подчиняется никому из своих читателей». Типичная шестипенсовая газета редко имела более нескольких тысяч постоянных подписчиков, в то время как однопенсовая пресса продавалась в киосках тысячными тиражами – газета Беннета, к примеру, после своего основания в 1835 году несколько лет имела ежедневный тираж 20 тысяч экземпляров, а накануне гражданской войны эта цифра возросла до 77 тысяч экземпляров.

Шестипенсовая пресса, с ее ограниченным тиражом и зависимостью от муниципального и регионального политического аппарата и от коммерческих интересов, оставалась локальной и имела небольшое влияние на социум в целом. У однопенсовой прессы таких ограничений не было, она родилась благодаря телеграфу, а дешевая бумага, высокоскоростные ротационные печатные станки и линотип позволили ей быстро обрести общенациональную значимость. Истории двух людей, из которых первый – своего рода воплощение в жизнь рассказов Горацио Элджера, а другой – отпрыск богача, красочно иллюстрируют рождение национальной прессы, а также пределы ее власти и степени влияния на общество в конце девятнадцатого – начале двадцатого века.

Венгр Йозеф (в американском варианте – Джозеф) Пулитцер родился в 1847 году в обеспеченной семье еврейского торговца зерном. Его отец умер в 1858 году, семья скоро обанкротилась и обнищала. Австрийская, французская и британская армии не взяли Пулитцера на службу из-за плохого зрения и слабых физических данных; тем не менее, ему удалось начать военную карьеру, поскольку в 1864 году в Гамбурге он вступил в добровольческую американскую армию: туда принимали всякого, лишь бы у него бился пульс.

Пулитцер бегло говорил на немецком, французском и венгерском языках, а английский он знал плохо. Это было не важно, поскольку армию составляли иммигранты, и в отряде Пулитцера служили в основном немцы. После сражения при Аппоматтоксе он уехал на запад. Логичным выбором для амбициозного молодого европейца выглядел Сент-Луис, поскольку там проживало много немцев, а за рекой Миссисипи открывались широкие просторы для дел. Пулитцер перепробовал много занятий, но в конце концов остановился на работе репортера в немецкоязычной газете «Вестлише пост», где отточил журналистское мастерство и владение английским.

Удача улыбается подготовленным. Пулитцер не только готовил репортажи, но и занимался юридической практикой, служил в законодательном собрании штата, а когда получил небольшое наследство, стал успешно инвестировать в обанкротившиеся издательства, со временем приобрел две газеты Сент-Луиса – «Пост» и «Диспетч» – и объединил их в одно издание.

К тому моменту уже Пулитцер разобрался в читательском вкусе, и это заметно по типичным заголовкам его газет:

ЗАГЛЯНЕМ В ИГОРНЫЕ ПРИТОНЫ СЕНТ-ЛУИСА

ОН НАПОИЛ ГУБЕРНАТОРА И УЛОЖИЛ ЕГО В ПОСТЕЛЬ

Газета писала о борделях и публиковала налоговые декларации богачей. Проститутки таких разоблачений боялись, а богачи были довольны: такие новости позволяли точнее оценивать доходы конкурентов и партнеров. Причем скандалы для Пулитцера были не только бизнесом, но и способом борьбы. Когда Демократическая партия не согласилась выдвинуть его кандидатом на избрание в Конгресс, он набросился в прессе на местного партийного лидера, разоблачил факты коррупции в автомобильном производстве и в сделках с недвижимостью, а также привел доказательства вымогательства средств у частных компаний. Публично каяться, впрочем, в те годы было не принято. Один чиновник, которого поймали с поличным, так прокомментировал свое разоблачение: «Это отличная реклама моего бизнеса. Прежде люди не знали, что в палате депутатов есть коррупция, теперь им это известно, так что если они хотят чего-то добиться, пусть подкинут монетку-другую».

Пулитцер скончался в 1911 году; его состояние было вложено главным образом в акции Сент-Луиса и Нью-Йорка. Два миллиона долларов он оставил Колумбийскому университету – на создание факультета журналистики; в 1917 году университет учредил Пулитцеровские премии. Еще при жизни Пулитцер вдохновил своим примером другого издателя, Уильяма Рэндольфа Херста, и тот продолжил его дело.

Происхождение Херста было даже более экзотическим, чем у Пулитцера. Отец, Джордж, во время золотой лихорадки в 1850 году уехал из Миссури и по пути едва не умер от холеры. Джордж балансировал на грани банкротства, но отыскал залежи серебра, которые позволили вырваться из бедности и вознестись к невиданному богатству.

Правда, деньги не облагородили сквернослова-фермера из Миссури. В 1860 году он вернулся домой, к умирающей матери, и шокировал семью и друзей тем, что стал ухаживать за местной учительницей Фиби Апперсон, утонченной девушкой на двадцать лет младше. Она прилично говорила по-французски, что было редкостью для тех мест. Несмотря на многочисленные пороки Джорджа, в душе он был добрым человеком – и богатым. В 1862 году они с Фиби поженились и уехали в Калифорнию.

До прокладки трансконтинентальной железной дороги в Калифорнию вели два пути. Бедняки рисковали жизнью и соглашались на очевидные неудобства, передвигаясь по суше (так поступил и Джордж в свой первый вояж на запад), а люди побогаче плыли по морю, через Панаму. Маршрут этот был более безопасным, хотя и не менее трудный. Неспокойный Тихий океан и беременность страшно измучили Фиби, а когда они добрались до Золотых Ворот, она воскликнула: «Я хочу жить на этих холмах, откуда всегда буду видеть залив». 29 апреля 1863 года она родила сына, Уильяма Рэндольфа, которого судьба наградила материнским умом и утонченностью, а также силой, присущей обоим родителям.

Детство Уилли было необычным. В его классе учились такие хулиганы, что мать посылала слуг провожать сына домой, хотя Уилли сопротивлялся – мол, дойду один, как остальные мальчики. Когда Уилли исполнилось десять лет, он с матерью отправился в большое путешествие по Европе. Они совершенствовали владение немецким и французским, посетили множество музеев, обедали с американскими дипломатами, встречались с римским папой. Джордж между тем вошел в число самых богатых людей Америки – как владелец плодоносных рудников в Северной Дакоте и Монтане, а также золотых копей Хоумстейк и Анаконда.

В 1880 году, незадолго до того как юный Уилли отправился в Гарвард, Джордж купил в Сан-Франциско убыточную «демократическую» газету «Экзаминер». Полуграмотный Джордж отчаянно нуждался в помощи прессы, а когда Уилли исключили из Гарварда (за одну из многочисленных шалостей), Джордж подарил гарвардским профессорам ночные горшки с выгравированными внутри именами: сыну же передал руководство газетой.

Бесславное завершение учебы в Гарварде не слишком расстроило Уилли. К тому моменту он уже знал, что будет управлять газетой, и поэтому в ходе учебы оттачивал предпринимательские навыки на управлении студенческой юмористической газетой «Лэмпун». Ему было кому подражать: в 1883 году Джозеф Пулитцер купил у финансиста Джея Гулда газету «Нью-Йорк уорлд». В дивном новом мире американской журналистики, вместе с газетой Джона Гордона Беннета «Геральд», Пулитцер «налаживал контакты»: благодаря новым высокоскоростным печатным станкам и линотипам старые малотиражные, коммерчески и политически зависимые шестипенсовые газеты сдавались независимой, скандальной однопенсовой прессе. Телеграф, в свою очередь, позволил предпринимателям организовать массовое распространение новостей. Надо ли говорить, что только самые богатые могли позволить себе станки и телеграфные линии, достойные новой национальной коммуникационной среды?

Начало пресс-революции положили не мелкие региональные города, а самый крупный рынок – Нью-Йорк. Вместе с шестипенсовой прессой исчез и надежный поток наличных, поступавших по подписке; отныне деньги приносили ежедневно мальчишки-продавцы на перекрестках и газетные киоски; а количество денег зависело от содержания дневных новостей. Соблазн сочинить новость часто оказывался непреодолимым для издателей, особенно для Херста.

Пулитцер в Нью-Йорке постепенно превращал «Уорлд» в средоточие журналистского могущества, а Херст в Сан-Франциско приступил к раскручиванию газетки «Экзаминер», на которой его отец несколько лет подряд терял деньги. Впрочем, нет, не совсем в Сан-Франциско. В марте 1887 года, когда отец уехал на восток, чтобы принять обязанности сенатора, двадцатичетырехлетний Уилли с любовницей, официанткой из Кембриджа Тесси Пауэрс, отправился на запад. Пара поселилась в солнечном Саусалито, напротив Золотых Ворот. Временно туда перебралась и редакция «Экзаминер».

Сонный мир шестипенсовой прессы Сан-Франциско Херст взял приступом. Он купил лицензию на освещение национальных и интернациональных новостей у газеты Беннета; эксплуатируя семейный капитал, он использовал также политические связи – в частности, уговорил своего богатого, а теперь и прорвавшегося во власть отца перехватить рекламу у конкурентов из «Кроникл».

У Херста был нюх на таланты: он привлекал авторов из Кембриджа и Нью-Йорка, в том числе знаменитого, язвительного и проницательного Амброза Бирса. Седеющий журналист в классическом стиле рассказывал о первой встрече с начинающим издателем:

– Вы от мистера Херста?

Ангельский ребенок поднял на меня голубые глаза и проворковал: «Я и есть мистер Херст».

В «Экзаминер» Херст широко использовал один из своих характерных приемов – во что бы то ни стало поразить читателя. Ранним примером такого приема может служить расследование злоупотреблений в городской больнице для душевнобольных. Херст отправил туда своего репортера Уинифред Блэк. Журналистка облачилась в лохмотья, закапала в глаза белладонну, на улице Кирни споткнулась и упала. Ее быстро отправили в больницу, и за время своего пребывания там она зафиксировала множество нарушений.

В последующее десятилетие Херст постоянно писал о беспорядках, убийствах, сексуальных домогательствах и коррупции в высших сферах; этот стиль получил название «желтая пресса» (происхождение термина связывают с Желтым Малышом, персонажем американского комикса; сегодня желтой прессой именуют журналистику, которая вследствие интеллектуальной лени высасывает темы и сюжеты из пальца). В любой день «Экзаминер» мог выдать полдюжины заголовков следующего рода:

УБИЛ ИЗ-ЗА ДЕНЕГ. Ужасное преступление, юный злодей сознался.

Обезглавленный мужчина.

Безумие вдовы жертвы.

Мать убийцы потрясена.

Хотя современники обвиняли Херста в том, что он транжирит богатство отца, Уильям видел: старый Джордж понимает, что деньги делают деньги, и капитализация в данном случае налицо. В итоге Херст сильно разбогател и последовал примеру Пулитцера – в 1895 году купил нью-йоркскую газету «Морнинг джорнел», которую переименовал в «Нью-Йорк джорнел». На следующий год еще один агрессивный юный газетчик из Чаттануги, Адольф Окс, приехал в Нью-Йорк и купил «Таймс».

Через несколько лет после покупок Херста и Окса между соперничающими газетами началась полномасштабная война за лучшее освещение испано-американской войны. Эта ситуация продемонстрировала как силу, так и ограничения «четвертой власти».

После приобретения «Джорнел» Херст отправил на Кубу двух сотрудников – репортера Ричарда Хардинга Дэвиса и художника Фредерика Ремингтона, которым поручил следить за восстанием против испанцев. Местные колониальные власти не пустили корреспондентов в зону боевых действий, и, поскольку новости отсутствовали, Ремингтон телеграфировал Херсту: «Все спокойно. Ничего не происходит. Войны не будет. Хочу вернуться». Херст, предположительно, ответил: «Прошу остаться. Обеспечьте иллюстрации. Войну обеспечу я». (Знаменитый ответ Херста, возможно, не каноничен, но, так или иначе, Ремингтон не послушался босса и покинул остров).

В феврале 1897 года Дэвис отправил репортаж об испанской полиции. Обыскивая кубинских женщин на американском судне «Оливетт», шедшем в Ки-Уэст, полицейские раздевали кубинок донага. История оказалась достаточно провокационной, в газете появился заголовок: «Способен ли наш флаг защитить женщин? Недостойное поведение испанской полиции на борту американского судна». Больше всего запомнился рисунок Ремингтона: нагая женщина в окружении полицейских, не сводящих с нее плотоядных взглядов. И не важно, что художник изобразил сцену из нью-йоркской жизни, что на самом деле женщину обыскивали другие женщины – Уильям Рэндольф Херст влиял на события и готовил войну.

Следующую «экскурсию» на Кубу в поисках романтических историй «Джорнел» завершил рассказом о восемнадцатилетней Евангелине Киснерос. В конце 1897 года газета сообщила, что юная девушка, дочь кубинского аристократа, оказалась в жуткой гаванской тюрьме, о чем свидетельствовал репортер «Джорнел» Джордж Брайсон. Евангелина пострадала из-за того, что отказалась помогать печально знаменитому Валериано Вейлеру (читатели Херста лучше знали его под кличкой «Мясник»). С отцом девушки испанцы обращались ничуть не лучше: увезли того за океан и заключили в тюрьму поблизости от Гибралтара.

Херст заменил Брайсона Карлом Декером, лихим виргинцем, которого отличали не только особые умения, столь необходимые для разрешения ситуации Киснерос, но и общее происхождение с консулом США в Гаване, чьего расположения Херст добивался. Декер открыл магазин на той же улице, где томилась в тюрьме юная кубинка. Из витрины его магазина было видно окно камеры Евангелины. Юная девушка притворилась, что у нее болят зубы, и попросила опиум; это «лекарство» она сумела подлить обоим тюремщикам и своим сокамерницам.

Декер освободил узницу, Евангелина остригла волосы, переоделась в костюм моряка и спокойно вышла на пристань Гаваны, где Декер посадил ее на корабль, идущий в Штаты. Заголовок газеты «Джорнел», сообщавший об этом, заставил бы покраснеть канал «Фокс ньюс»: «Американская газета делает то, чего не могли добиться лучшие дипломаты за долгие месяцы».

Когда Евангелина приехала в Нью-Йорк, Херст поместил ее в отеле «Уолдорф», одел по виргинской моде во все белое и торжественно провез по городу. Евангелина поблагодарила Декера и великую нацию, освободившую ее и защитившую, глаза всех присутствовавших наполнились слезами. Правда, раскрытая пулитцеровской газетой «Уорлд», поставила историю под сомнение: на самом деле отец Евангелины был революционером, и посадили его в тюрьму не в Европе, а на кубинском острове Пинос. Навещая отца в тюрьме, Евангелина женскими чарами заманила надзирателя в камеру, и заключенные попытались перерезать ему горло. За это испанцы и бросили ее в тюрьму, где она пребывала в просторной камере, а вовсе не в «дыре», описанной Брайсоном. К тому моменту, однако, красочная история Херста уже покорила читателей и зажила своей жизнью, так что немногие обратили внимание на разоблачительный репортаж Пулитцера.

Ситуация на Кубе неумолимо перерастала в конфликт; в начале 1898 года «Джорнел» опубликовал письмо, в котором Дюпюи де Лом, испанский посол в Вашингтоне, позволил себе неосторожные, хотя вряд ли шокирующие комментарии в отношении президента Мак-Кинли. «Джорнел», разумеется, негодовал: «САМОЕ УЖАСНОЕ ОСКОРБЛЕНИЕ, НАНЕСЕННОЕ СОЕДИНЕННЫМ ШТАТАМ ЗА ВСЮ ИСТОРИЮ». Это письмо хранилось у Херста более года, он терпеливо дожидался подходящего момента для публикации. Де Лому пришлось уйти в отставку. Испания и Америка готовились к войне; 15 февраля 1898 года, после взрыва американского броненосца «Мэн» в бухте Гаваны, Америка обвинила испанцев в том, что они взорвали корабль миной или торпедой (на самом деле, скорее всего, произошел несчастный случай, взорвались боеприпасы, что в те времена случалось нередко).

Оглядываясь назад, более чем на столетие, мы можем заключить, что всего один человек, владевший телеграфом и высокоскоростным печатным станком, привел к столкновению две самые многочисленные нации мира. Херст и сам почти признался; в мае 1898 года его нью-йоркская газета спрашивала в передовице: «Как вам нравится война «Джорнел»?»

Все же в реальности Херст обладал меньшим влиянием, чем можно предположить по его быстро расширявшейся империи. Тщательный анализ испано-американской войны свидетельствует, что пресса мало сделала для ее провоцирования, разве что сообщала факты под «нужным углом». А именно: заморское государство ведет жестокую политику, по сути дела, геноцид, по отношению к коренному населению острова рядом с Америкой. И не просто иностранное государство, а ненавистный коррупционный европейский режим – Испания. Следует помнить, что США едва-едва только что зафиксировали свою западную границу, так что единственной территорией, на которой они могли исполнять свою мечту, была территория другого государства. Война разразилась бы и без фокусов Херста. (По иронии судьбы, причиной восстания на Кубе и испано-американской войны стал упадок экономики из-за того, что американцы повысили тарифы на сахар.)

Независимости американского президента в сфере международной политики, как и сегодня, позавидовало бы большинство европейских монархов. Президенту Мак-Кинли страшно не нравилось вмешательство Херста; проживи Мак-Кинли дольше, Херст наверняка навлек бы на себя президентский гнев.

Разбираться с Херстом пришлось преемнику. Теодор Рузвельт решил отомстить газетчику, не забывая, что месть должна подаваться холодной. После войны Херста избрали от Демократической партии на два срока в Конгресс. Дважды он безуспешно пытался стать мэром Нью-Йорка, а в 1906 году сражался за пост губернатора; соперником Херста выступал Чарльз Эванс Хьюз. Фронтом для атаки на барона прессы Рузвельт избрал губернаторские выборы; возможно, не случайно – губернаторство в штате Нью-Йорк было некогда заветной целью президента.

Исполнение этого задания президент поручил государственному секретарю Элие Руту. Тот согласился, хотя только что вернулся из изматывающего тура по Южной Америке. Первого ноября 1906 года, за пять дней до выборов, Рут выступил в Утике, в пяти милях от своего родного города Клинтон. Текст речи был опубликован заранее, и на митинг пришли сторонники Херста. Один из них грубо оскорбил Рута, но, когда защитники Хьюза вознамерились выставить грубияна из зала, Рут поднял руку и воскликнул: «Нет, пусть останется и послушает!»

Рут произнес одну из самых знаменитых речей того времени, представил Херста демагогом наихудшего сорта, наглядным образчиком «грязной власти» корпоративных трастов, которые Рузвельт намеревался приструнить. Херст, говорил Рут, это богатый и беспринципный дилетант, он пропустил 90 % перекличек в Конгрессе и отсутствовал в ходе 95 % законодательных сессий.

Это было только начало. Затем взорвалась «бомба», которой никто не ожидал: цитировались подлые нападки на Мак-Кинли в газетах Херста, упоминались карикатуры на президента – фактически Херста назвали соучастником убийства Мак-Кинли. О самом убийце, Леоне Чолгоше, Рут сказал:

Он отвечал выученный урок, поскольку счел своим долгом избавить землю от монстра, а урок этот ему и таким, как он, преподал Уильям Рэндольф Херст со своей желтой прессой.

В конце речи Рут так обозначил свою позицию:

Вы верите президенту Рузвельту? Вы согласны с его политикой раскрытия и предотвращения корпоративных правонарушений? Он очень хочет, чтобы на пост губернатора штата Нью-Йорк был избран мистер Хьюз. Скажу вам от его имени: мистера Херста он считает совершенно негодным для этой должности, поскольку мистер Херст – лживый, своекорыстный демагог.

Речь Рута покончила с политической карьерой Херста. Его поражение было единственной крупной потерей демократов в нью-йоркских выборах 1906 года. После этого Херста, возможно, не избрали бы и санитарным инспектором. Один из комментаторов той эпохи сказал: «На страницах своих газет он может достигнуть многого. Но в открытом обмене мнениями никого не надует». Речь в Утике еще сильнее укрепила и без того безупречную репутацию Рута. Не отстаивай он выходящее из моды корпоративное законодательство, это выступление наверняка сделало бы Рута кандидатом республиканцев на президентских выборах 1908 года. По иронии судьбы, Херст мало чем отличался от убийцы Мак-Кинли Леона Чолгоша – ведь мотивацию Чолгоша определили анархизм и недовольство социальным неравенством в Америке.

Газетная карьера Херста продолжалась целых шестьдесят лет, почти до самой его смерти в 1951 году; он пережил десять президентов. Херст ни в чем себя не ограничивал: финансировал актерскую карьеру своей любовницы Мэрион Дэвис, построил роскошный замок Сен-Симеон, экстравагантность по меньшей мере единожды поставила его на край банкротства. Херст владел тридцатью самыми крупными американскими газетами, корпорация Херста и в наши дни является внушительной издательской империей. Тем не менее, власти у него было так мало, что политическую карьеру он построить не смог, а другие национальные деятели часто использовали его как ширму (так поступали оба Рузвельта).

К тому же Херст потерпел поражение не столько от политического истеблишмента, сколько от самой журналистики, которая постепенно эволюционировала в профессию. Судить Херста по сегодняшним журналистским стандартам все равно, что осуждать поведение командира римского легиона по законам Женевской конвенции. Во времена Херста концепция журналистики как профессии (непредвзятость, объективность и внимание к фактам) была мало кому известна. Студентов, будущих юристов, учат отделять букву закона от эмоций и мнений, а студентов-медиков – «гасить» эмоциональную реакцию на пациентов и их физическое состояние. Подобным же образом авторитетные журналисты стремятся перепроверять сведения по разным источникам и дистанцироваться от сюжетов и людей, у которых они берут интервью.

Почему журналисты, ответственность которых перед читателями не является прямой и очевидной, должны стремиться к высокому профессионализму, не всегда ясно. В то время как юристы и врачи несут ответственность перед клиентами и пациентами, журналистам позволительно нарушать этот высокий этический кодекс. И все же в последние сто лет журналисты достигли немалого профессионализма, придерживаются стандартов и даже этических императивов, которые в экстремальных обстоятельствах требуют, чтобы репортер отказывался раскрывать источники информации.

В начале двадцатого столетия журналист Уолтер Липпман в газете «Йель ревью» опубликовал интересную статью, изложившую многое из того, о чем рассказывается в этой главе: эволюция газет прошла три стадии – прямой правительственный контроль (Ренодо, английский закон, согласно которому запрещалось распространение нелицензированных произведений); партийный и коммерческий контроль (пример – шестипенсовая пресса) и зависимость от массового спроса (однопенсовая пресса и желтая журналистика Херста).

Липпман, которого можно назвать анти-Херстом, происходил из интеллектуальной германо-американской еврейской аристократии. Он учился в Гарварде у таких преподавателей, как Джордж Сантаяна и Уильям Джемс, курс окончил за три года и сделался самым влиятельным публичным интеллектуалом столетия.

Как ни странно, Липпман благоволил желтой прессе; термин этот (как уже упоминалось) появился, возможно, благодаря популярному комиксу, и его стали применять к любой газете, публиковавшей сенсационные, неподтвержденные истории. В конце концов потакание вкусам легковерной публики освободило газеты от политической зависимости. Желтая пресса, по словам Липпмана, оказалась «первой политически независимой прессой, которую узнал мир». Постоянно шокируя и щекоча нервы читателей, желтая пресса с неизбежностью сеяла семена собственного разрушения:

Этот прием исчерпывает себя. Если постоянно все драматизировать, спустя какое-то время ничего драматического не останется. Когда сильно наперчено, через какое-то время все делается пресным; если пресса постоянно представляет события как новые и потрясающие, человек перестает чему-либо удивляться. Но это еще не все. Со временем личная ответственность журналистов возрастает, а читатели испытывают потребность в правдивой информации, поскольку им надоедают навязываемые сенсации и развлечения.

Это вполне справедливо, но у объективной беспристрастности современной журналистики другой источник, а именно подписка и доход от рекламы. Газета, рассчитанная на широкую аудиторию, вряд ли может позволить себе обидеть половину подписчиков, да и рекламисты, хоть и не чуравшиеся тенденциозных публикаций, явно не желали потерять половину потенциальных покупателей. Короче, профессиональная журналистика, согласно профессору журналистики Джею Розену, стала «большой сделкой между разными игроками».

После Первой мировой войны Липпман отмечал, что американские газеты вступили в «четвертую стадию» развития, в которой доминировали профессионалы. Для новых репортеров и издателей Херст был пугалом, причиной утраты влияния и доверия стало презрение как со стороны коллег, так и оппозиции, которую представляли Рут, Рузвельты и другие.

Сегодняшние таблоидные журналисты, похоже, опровергают «оптимистическую перспективу» Липпмана, однако следует помнить, что даже канал «Фокс ньюс» не может полностью игнорировать объективность и широту охвата. (По крайней мере, на этом берегу Атлантики; американские читатели могут порадоваться тому, что ни одна крупная американская газета, насколько нам известно, не вела себя столь позорно, как «Ньюс оф зе уорлд»).

Парадигма Липпмана убедительно разъясняет отношения, сложившиеся между властью прессы и властью государства. Первую стадию, по классификации Липпмана, представляла эра Ренодо и английский закон семнадцатого века, согласно которому запрещалось распространение нелицензированных произведений. Власть прессы как агента государства ограничивалась низким уровнем грамотности и дороговизной газет. Вторую стадию, по классификации Липпмана, представляла эра английской «подкупленной прессы» и шестипенсовая пресса США, подотчетная партиям (политический контроль прессы в Штатах был чуть менее выражен).

Третью стадию, по классификации Липпмана, представляли Пулитцер и Херст, они создали модель, которая не только позволяла, но требовала свободы от политического контроля. Их газеты постоянно стимулировали интерес публики, а та интересовалась сексом, скандалами и беспорядками. Без способности воспроизводить такую стимуляцию и привлекать больше читателей новостной газетный рынок функционировать не может, а потому пресса обращалась за помощью к правительству или политической партии, дабы победить в конкурентной борьбе.

Европейская пресса конца 1920-х годов тоже жила бурной жизнью, особенно в Германии, где выходило свыше четырех тысяч дневных и еженедельных газет. В Берлине издавали двадцать, в Гамбурге десять, в Штутгарте восемь газет. Политический и экономический хаос, возникший вследствие Первой мировой войны и усиленный Великой депрессией, позволил нацистам с удивительной легкостью обрести господство над германской прессой. Пугающий пример того, как легко при определенных обстоятельствах взять под контроль коммуникационную среду.

В «Майн кампф» Адольф Гитлер подчеркивал роль прессы в нацистском будущем. Население он разделял на три класса: большинство людей верят всему, что читают; значительное меньшинство цинично и не верит ничему; крошечное меньшинство интеллектуалов оценивает информацию критически и формирует собственное мнение.

В современных обществах, даже в тех, что относительно недемократичны, рассуждал Гитлер, самым важным является мнение первой группы:

В наше время, когда избирательные бюллетени становятся главным фактором успеха, решение находится в руках самой многочисленной группы, толпы доверчивых простаков. Основополагающий интерес государства и его национальный долг состоят в том, чтобы не дать этим людям попасть в руки лживых, невежественных или злонамеренных учителей. Особое внимание следует уделить прессе, ибо ее влияние на этих людей самое сильное и глубокое. Государство обязано использовать этот инструмент для обучения и должно поставить прессу на службу стране и нации.

Нацисты начали контролировать прессу задолго до того, как захватили политическую власть. Две экономические катастрофы – Первая мировая война и Версальский договор – сделали эту задачу относительно легкой. К 1925 году нацистская партия почти задаром купила «Ферлаг», одно из крупнейших германских издательств, и сделала своим флагманом мюнхенскую газету «Фелькишер беобахтер», официальный партийный орган. На первой странице было указано имя издателя – Адольф Гитлер.

Приход нацистов к власти в сочетании с бросовыми ценами позволил издательскому дому «Ферлаг» поглотить сотни местных газет и закрыть сотни других изданий. Первыми в руки «Ферлаг» попали газеты, принадлежавшие коммунистам; но даже всевластная нацистская партия не могла скупить все газеты Германии, по крайней мере, не сразу.

Теоретически, подобно частным и публичным компаниям, эти газеты не являлись напрямую собственностью нацистской партии, действовали независимо в рыночной экономике. Фактически же рыночная экономика не может существовать в отсутствие закона и защиты прав собственности, гарантированных независимым судом, а нацисты отвергли обе эти концепции, едва оказавшись у власти.

В двадцатом веке высокая стоимость издания газет означала, что лишь немногие могли владеть и управлять производством новостей. Даже в Германии, с ее тысячью периодических изданий, было не так-то легко их контролировать. «Ферлаг» владел 82,5 % германских газет.

Следующим великим коммуникационным прорывом стало радио, контролировать которое было гораздо проще вследствие чрезвычайной дороговизны передатчиков. В итоге радио сделалось инструментом одностороннего контакта. Легкость контроля вкупе со свойственной радио силой убеждения способствовали подъему тоталитаризма в начале двадцатого века, что, в свою очередь, обернулось репрессиями, страданиями и горами трупов.