Тогда ты молчал

Бернут Криста фон

Часть вторая

 

 

1

Понедельник, 21.07, 9 часов 00 минут

Началась новая неделя, но они знали не намного больше, чем раньше. Мона с пятницы вела переговоры с психиатрической клиникой, находившейся в маленьком городке под названием Лемберг, чтобы добиться возможности допросить пациента Фрица Лахенмайера. По утверждению его жены, непосредственно после прохождения терапии у Плессена у него проявились настолько сильные параноидные симптомы, что по настоянию семьи он был помещен в лечебницу. Его лечащий врач сначала противился намерениям Моны, но в конце концов согласился дать разрешение на допрос, однако при условии, что он состоится лишь в следующий понедельник, чтобы он мог подготовить своего крайне нестабильного пациента к новому стрессу. Мона подчинилась данному решению, поскольку ничего не соображающий пациент, который от страха не в состоянии сказать что-либо связное, вряд ли мог помочь следствию.

После того как криминал-комиссар Давид Герулайтис дал свое согласие на неофициальное внедрение в группу участников семинара Фабиана Плессена, они приняли решение создать особую комиссию и официально привлечь к работе отдел оперативного анализа. В субботу этот отдел на основании протоколов осмотра места преступления, а также протоколов допросов и актов вскрытия трупов составил так называемый профиль предполагаемого преступника. Такое развитие событий дало возможность Моне в выходные расслабиться и пойти искупаться вместе с Лукасом и Антоном, хотя ей и пришлось постоянно держать мобильный телефон в пределах досягаемости.

Шмидт и Форстер попеременно с Фишером и Бауэром постоянно вели наблюдение за местностью вокруг виллы Плессена, но никаких стоящих внимания событий там не происходило. Журналисты и телевизионщики частично разъехались после того, как стало известно, что Плессен в эксклюзивном порядке продал свою историю вместе с сопутствующими деталями одному иллюстрированному журналу, чтобы его наконец оставили в покое. Бергхаммер, правда, попытался отговорить его от этого, но аргументы Плессена были вполне убедительными: лучше пусть под дверью будет находиться одна пила, действующая на нервы на протяжении обозримого периода времени, чем сто таких же пил на протяжении многих недель.

В понедельник утром, 21 июля, на первом совещании Мона и Бергхаммер роздали заключение отдела оперативного анализа, напечатанное на многих страницах, членам особой комиссии по делу Самуэля Плессена. В нее входили теперь уже тринадцать человек, в частности, Бергхаммер, Мона, сотрудники КРУ 1, по одному человеку от каждой из четырех комиссий по расследованию убийств, а также Керн и его коллега Зигурт Виммер, тоже из отдела оперативного анализа, и, кроме того, двое коллег из ведомства по уголовным делам федеральной земли. После еще одной грозы в воскресенье вечером установилась ясная солнечная погода, хотя и не такая жаркая, как раньше. Со времени убийства Самуэля Плессена прошло уже семь дней, и шесть дней назад был обнаружен труп Сони Мартинес. Заключение отдела оперативного анализа в основном соответствовало тому, что в общих чертах набросал Керн во время их первой неофициальной встречи:

1. Преступником был, предположительно, мужчина в возрасте от двадцати до тридцати лет.

2. Оба убийства были тщательно спланированы, так что преступник мог после смерти жертв не торопясь сделать все, что ему хотелось в соответствии со своими представлениями. Он тщательно все организовал, так что ему не пришлось спешить, он не был в панике.

3. Исходя из этого, преступник был, как минимум, человеком обычного склада ума, но, вероятно, его умственное развитие даже выше среднего уровня. Тот факт, что он, очевидно, без всякого труда смог зайти к Соне Мартинес (хотя ни один из результатов расследования не подтвердил даже малой вероятности того, что жертва знала убийцу), доказывал, что его социальные способности были нормальными, а возможно, даже выше нормы.

4. Вероятно, уже в детстве проявлялись некоторые отклонения в поведении преступника, как, например, умерщвление животных с их последующим вскрытием. Его, очевидно, возбуждал процесс разрезания покровов и рассматривания внутренностей живых существ. Содержание послания в виде вырезанных на коже букв Керн считал важным моментом, но, по сравнению с настоящими потребностями преступника, второстепенным.

5. Преступник, вероятно, не бросающийся в глаза одиночка, и, по причине определенной тяги к сексуальной практике садомазохистского характера, ему, предположительно, оказалось трудно найти себе подругу. Возможно, он проявлял активность в соответствующих легальных кругах, но, быть может, он обходился совсем без секса. Возможно, но не очень вероятно, что он был женат, даже имел детей, но был склоннен к определенным тайным порокам. Может быть, у него была вторая квартира или находящийся в удалении загородный дом, о котором никто ничего не знал.

6. Преступник оставался совершенно вменяемым. Ни один шизофреник в состоянии обострения заболевания не может выполнять такие действия строго по плану.

7. Если оба убийства — своего рода послания, то их смысл таков: преступник хочет обратить внимание на себя, а возможно, и на какое-то свое внутреннее состояние, чем-то мешающее ему.

8. Преступник выполнял начальный этап своей программы; совершенными убийствами, очевидно, его действия не ограничивались, но если его не задержать, то уж точно они станут не последними преступлениями такого рода. В следующий раз преступнику, вероятно, уже не нужно будет прибегать к помощи наркотиков, чтобы убить свою жертву бескровным способом. Скорее всего, он наберется достаточно мужества, чтобы нанести жертве смертельные колюще-режущие удары, а после этого вынуть из нее внутренности. Это входит в программу серийного преступника: раздражитель должен быть с каждым разом сильнее, а порог торможения — ниже.

9. Не исключена сексуальная подоплека преступления, которая может в последующем проявиться более четко.

Мона, Бергхаммер и Керн, которые уже знали содержание этого документа, сидели в конференц-зале в торце стола и наблюдали за своими коллегами, занятыми чтением. Мысли Моны в этот момент опять были далеко. Учительница немецкого языка, она же классный руководитель Лукаса, звонила ей утром, до начала уроков: видимо, Лукас опять начал прогуливать школу. Мона уже несколько раз встречалась с этой учительницей. Ее звали фрау Хелльварт. Когда она улыбалась, были видны ее длинные желтые зубы. Похоже, ее волновало и то, что Мона работала целыми днями, да еще и работа ее была «напряженной, требующей массу времени», как выразилась учительница. Мона не выдержала и спросила однажды: разве лучше было бы, если бы они с Лукасом сидели на социальной помощи и она была бы свободна целыми днями, правда, за счет денег налогоплательщиков? Но не получила ответа, не считая желтозубой улыбки. Зато с тех пор учительница к этой теме не возвращалась.

Однако то, что Лукас прогуливал школу, все же оставалось фактом. Сегодня вечером ей придется поговорить с ним.

— Вопросы? — сухо спросил Бергхаммер присутствующих и таким образом прервал размышления Моны.

Десять голов синхронно кивнули, один палец поднялся вверх. Он принадлежал одному из двух сотрудников земельного ведомства по расследованию уголовных преступлений, лысому мужчине с жиденькими светлыми усиками, которого звали Даниэль Радомский.

— Да? — тон Бергхаммера был недружелюбным.

Он не любил, когда к делу подключались еще какие-то высшие официальные инстанции. Он больше всего любил решать все проблемы со своими сотрудниками (к коим относились и работники отдела оперативного анализа). Но в этом случае высшая инстанция проявила настойчивость.

— Преступник проживает здесь?

Керн ответил со свойственной ему осторожностью:

— Обстоятельства преступления не дают однозначного подтверждения этому.

— И что это значит? — вцепился в него Радомский, которого Мона сразу же невзлюбила.

Но вывести из себя Керна было не так-то легко.

— Скорее всего, нет, — ответил он после короткой паузы. — Преступники, живущие недалеко от жертвы, действуют зачастую поспешно и нервно. Они боятся, и справедливо, что их кто-то узнает. Преступники из другой местности, из другой среды не озабочены этим. А этот преступник был, по-видимому, очень спокоен.

— Означает ли это, что он живет где-то в другом месте, а сюда появляется, ну, так сказать, в гости?

— Вполне возможно. Но я бы скорее полагал, что он живет здесь, в этом городе, но не там, где было совершено убийство, и не там, где был найден труп юноши, а где-то в другом месте.

Воцарилось беспомощное молчание. Наконец слово снова взял лысый:

— Так это может быть где угодно.

— Правильно, — ответил Керн. — Таким образом, в настоящий момент мы не можем пригласить сюда полмиллиона мужчин на проверку их слюны. Такой возможности в большом городе просто нет, не говоря уже о том, что у нас нет следов ДНК, однозначно принадлежащих преступнику. Мы должны вести поиски дальше, пока не сможем больше локализировать местонахождение преступника.

Шмидт попросил слова:

— Что конкретно сейчас следует предпринимать? Каковы наши действия?

— Сегодня я с Патриком поеду в Лемберг, чтобы допросить в психиатрической лечебнице пациента Фрица Лахенмайера, — ответила Мона Шмидту. — А вы с Карлом опять отправитесь на виллу. Ганс и Патрик сменят вас сегодня вечером. Кто-нибудь из присутствующих знаком с садомазохистской средой? С некоммерческой и коммерческой? Садисты и тому подобное? Иначе нам придется подключать кого-нибудь из полиции нравов.

Слово попросил криминал-комиссар Марквард из отдела КРУ 3:

— Я до прошлого года служил в полиции нравов, — сказал он. — Я мог бы позвонить некоторым людям, которые разбираются в этих вопросах.

— О’кей, — сказала Мона. — У тебя есть аналитические данные. Спроси насчет типа, который любит игры с ножами, может, есть какая-нибудь проститутка, которая жаловалась на какого-то грубого клиента со странными запросами, в общем, что-то в этом роде.

— Да, — прервал ее Марквард с таким выражением на лице, как будто он уже все понял и не нуждается в дальнейших пояснениях.

— Остальные… — Мона помедлила, — остальные изучают заключение аналитического отдела и другие документы. И как только кто-нибудь заметит что-то особенное, что-то новое — немедленно информировать всех.

— Еще вопросы есть? — подключился Бергхаммер, который прекрасно знал, что сотрудники крайне недовольны сложившейся ситуацией.

Но ничего не поделаешь, в настоящий момент все они были обречены на бездеятельность. Следствие по обоим убийствам зашло в тупик. Сотрудники КРУ 1 на прошлой неделе допросили всех, кто хоть краем уха мог что-то слышать. Были проверены алиби всех допрошенных — больше уже просто ничего нельзя было сделать.

До следующего убийства.

Бергхаммер на какое-то мгновение закрыл глаза. Следующее убийство обязательно будет, в этом он не сомневался. Они не смогут его предотвратить, потому что до сих пор не знают, кого искать. Пока каждый след оказывался ложным. Он со вздохом закрыл совещание и назначил следующее на полчетвертого — к тому времени Мона, предположительно, уже должна вернуться из Лемберга.

— Ты думаешь, это что-то даст? — спросил он Мону под шум сдвигаемых стульев.

— Что ты имеешь в виду?

— Допрос пациента Плессена в психушке.

Мона передернула плечами:

— Нам придется перепробовать все. Возможно, поездка не даст никаких результатов, но я же не могу просто ограничиться телефонным звонком этому человеку. Если я позвоню, он, может быть, не скажет ничего или выдаст что-то совершенно невразумительное. Кроме того, при допросе должен присутствовать врач.

— Удачи, — сказал Бергхаммер и легонько потрепал ее по плечу.

Мона улыбнулась, хотя рука Бергхаммера, как это часто бывало этим летом, была мокрой от пота, а ее футболка и без того уже прилипла к телу. Когда она направилась к Бауэру, поджидавшему ее возле двери, Фишер вдруг преградил ей путь. Она, неприятно удивленная, остановилась.

— В чем дело? — недовольно спросила она.

— Почему ты, собственно, берешь с собой Девочку? У вас что, девичьи разговоры? Как лучше краситься или тому подобное?

Моне потребовалось некоторое время, пока она сообразила, кого Фишер назвал «девочкой». Она недоуменно посмотрела на него, затем громко заорала ему прямо в разозленное лицо:

— Скажи-ка, в чем, собственно, твоя проблема?

Фишер уставился на нее, сжав зубы. Он ничего не ответил. Ему было все равно, что другие коллеги уже обратили на них внимание и искоса посматривали на них, собирая бумаги в папки.

— Я думаю, — сказала Мона медленно, но так же громко, — что ты какой-то больной. Ты ведешь себя, как будто ты не в себе. Я тебя не понимаю. Что с тобой случилось?

Фишер собрался было что-то сказать, но Мона в ту же секунду легонько накрыла его рот своей ладонью. Это произошло совершенно спонтанно, она не собиралась этого делать. Просто чувствовала, что с нее уже хватит. Мона слишком долго закрывала глаза на то, что Фишер настраивал других сотрудников против нее, где и когда только мог. Тем более, что причин для этого не было, по крайней мере, понятных ей. Она ничего не делала плохого, старалась ко всем относиться ровно, в том числе и к нему. Не она, а Фишер был тем, кто вел себя неправильно.

— Возьми наконец себя в руки, — сказала Мона, казалось, что слова взрываются у нее во рту.

Она испытала чувство освобождения: наконец-то дала сдачи Фишеру так, как он того заслуживал. Мона убрала свою руку и какое-то мгновение наслаждалась огорошенным, почти глупым выражением его лица.

— Возьми себя в руки, Ганс. А то ты здесь не задержишься.

 

2

Понедельник, 21.07, 11 часов 13 минут

— Что сказал Ганс? — спросил Бауэр, когда они сидели в машине Моны и ехали из города в северном направлении.

— Ничего важного, — отмахнулась от него Мона.

— Однако выглядело это совсем не так…

— Патрик! Это не твое дело!

Короткая пауза. Казалось, Патрик о чем-то размышлял. Дай Бог, чтобы о расследовании, а не о словах Фишера, потому что об этом Моне как раз и не хотелось говорить. Ни с ним, ни с кем-либо другим. Фишер — это проблема, которую она должна решить сама.

— Ганс удивляется тебе. Он не может этого выдержать, — вдруг сказал Бауэр.

Мона оторопело посмотрела на него. Бауэр согнулся в кресле пассажира, словно хотел спрятаться от нее.

— Что ты имеешь в виду? — в конце концов спросила Мона и направила взгляд снова на дорогу.

Бауэр ничего не ответил. Возможно, из страха, что и так зашел слишком далеко. Мона нервно прикрыла глаза.

— Патрик! Я хочу знать, что ты имеешь в виду. Тебе не нужно бояться. Разговор останется между нами.

— О’кей.

— Ну давай.

— Ганс… — Патрик запнулся и попытался начать фразу еще раз. — Он бы все делал не так, как ты. Но успех на твоей стороне. И он не понимает, почему. И потом… В общем…

— Ну?

Они свернули на автобан. Мона прибавила газу и закрыла боковое окно со своей стороны. Солнце теперь светило им в спину, и температура в машине стала более приятной.

— Ты ему очень четко показываешь, что не ценишь его. Любого другого ты хвалишь больше, чем его. Даже меня, — добавил Патрик, не замечая, какое жалкое место он сам отвел себе этим заявлением.

— Правда? — удивленно спросила Мона.

Это было правдой, она редко отзывалась о работе Фишера, даже тогда, когда он показывал хорошие результаты. Никто не любит хвалить человека, который открыто ведет себя довольно строптиво. Строптиво… Она невольно вспомнила Плессена и его теорию. Возможно, их отдел и, вообще, каждая фирма, каждое бюро — что-то вроде семьи, по крайней мере, по своей структуре. Возможно, в семье каждому отводится своя роль. «Если бы это было так, — внезапно подумала Мона, — то я была бы матерью! Матерью, от которой ждут, что она станет воспитывать своих детей».

Возможно, некоторые из ее проблем с Фишером возникали оттого, что она в его присутствии вела себя, скорее, как старшая сестра, в то время как Бергхаммер… Да, он однозначно был олицетворением отца. Все равнялись на него, все доверяли ему. Возможно, Моне как раз следовало выбрать себе правильную роль, чтобы ее слова имели вес.

— Странно, — сказала она больше себе, чем кому-то другому, — чего только не придумаешь, когда…

Бауэр посмотрел на нее так, словно до него ничего не дошло.

— Ничего, ладно, — произнесла Мона.

Ее мобильный телефон зазвонил, и она переключила его на автомобильный динамик.

— Да? — сказала она.

Из динамика послышался слегка искаженный голос Давида Герулайтиса:

— Я только хотел сказать, что все получилось. С завтрашнего дня я участвую в семинаре.

— Супер! Я имею в виду — хорошо, что вам так быстро удалось устроиться на курсы. Прекрасно!

— Плессен, вообще-то, хотел отменить семинар. Было очень много отказов из-за истории с его сыном, и теперь людей будет совсем мало — всего семь человек, включая меня. Обычно, говорит Плессен, у него бывает от двадцати до тридцати участников. Но я убедил его, что семинар все же стоит провести.

— Хорошо, — проговорила Мона, — это действительно хорошо. Позвоните мне не позже завтрашнего вечера.

— О’кей. До завтра.

Герулайтиса она могла хвалить, а Фишера — нет. Возможно, все-таки дело было не только в нем.

— Кто это был? — спросил Бауэр.

— Ничего важного.

Герулайтис был ее человеком, Бауэра это не касалось.

Мона размышляла дальше. Возможно, Фишер напоминал ей кого-то, чье имя начиналось на «А» и заканчивалось на «н», кто тоже не придерживался никаких правил. Может быть, она завидовала им иногда. Возможно, поэтому она не могла избавиться от него. Возможно, любовь, хоть и не в полной мере, но все же не что иное, как зависть к вещам или качествам, которых не хватает тебе самому.

Мона включила радио и сделала музыку поп-радиостанции погромче, не обращая внимания на Бауэра. Сейчас у нее не было желания с кем-либо разговаривать. Ей нужно было думать, а в машине под громкую музыку это получалось лучше всего.

 

3

Понедельник, 21.07, 12 часов 10 минут

Районная психиатрическая клиника в Лемберге состояла из нескольких приземистых домов, построенных еще в семидесятые годы. Даже при ярком полуденном свете они производили мрачное впечатление.

— Как же тут можно выздороветь? — спросил Бауэр, когда они вдвоем с Моной сидели, ожидая директора, в похожей на ящик комнате с полом, покрытым серым линолеумом, и выцветшими стенами.

Мона ничего не сказала в ответ. Она думала о матери, доживающей свои годы в подобном заведении. На нее махнули рукой, как на «устойчивую к лечению», и навсегда успокоили с помощью лекарств. Одинокий солнечный луч проник в комнату, и Мона, погруженная в свои мысли, смотрела на танцующие в воздухе пылинки, ставшие видимыми в его свете. «Здесь, наверное, происходит много такого, чего мы обычно даже не замечаем», — подумала она.

В комнату вошел директор, высокий худой мужчина с коротко остриженными седыми волосами стального оттенка. По его растерянному взгляду Мона поняла, что это, наверное, не тот врач, с которым она разговаривала в субботу по телефону. Он нервничал, в то же время вид у него был отсутствующий. Они представились, и директор сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Чудесно, прекрасно, ну что ж, займемся.

Он уселся за письменный стол и позвонил кому-то, кого назвал Альфонсом:

— Альфонс, тут приехали полицейские по поводу Фрица Лахенмайера. Ты можешь прийти сюда?

Когда он закончил разговор, воцарилось неловкое молчание. Все сидели и ждали Альфонса, кто бы он там ни был. Директор, судя по всему, не был любителем поговорить, и его не мучило любопытство: зачем, собственно, двое полицейских проделали полуторачасовой путь, чтобы поговорить с одним из его пациентов? Вместо этого он смотрел перед собой и вертел в худых, покрытых старческими пятнами пальцах шариковую ручку, на его лице застыло жуткое выражение. Бауэр и Мона посмотрели друг на друга.

— Кто такой Альфонс? — в конце концов спросила Мона.

— Доктор Баум, лечащий врач Фрица Лахенманера. Вы же с ним вчера говорили по телефону! — неприязненно сказал директор, словно удивляясь их непонятливости.

— Да, все верно, — подтвердила Мона, — но он не назвал своего имени. Поэтому я и спросила.

Директор ничего на это не ответил. Он вполне соответствовал этому заведению.

— Как давно господин Лахенмайер находится у вас? — Мона сделала еще одну попытку поговорить.

Директор, явно захваченный врасплох ее вопросом, какое-то время беспомощно смотрел на нее. Затем он поднялся и подошел к шкафу с документами. Покопавшись в них, он выудил коричневую папку и положил ее на стол перед Моной.

— Я предполагаю, что вы хотите забрать ее с собой.

— Да, — сказала Мона, удивленная, что это получилось быстро и без проблем.

Папка была довольно толстой. Мона раскрыла ее и вытащила первую страницу из большой пачки отдельных листов. Ей был знаком этот лист еще по болезни матери — это был формуляр, заполняемый при доставке больного в лечебницу. Судя по нему, Лахенмайер находился в клинике уже без малого три месяца. Она пробежала глазами формуляр: «Пациент считает, что его умерший дед снова ожил и преследует его, чтобы отравить.

Пациент приходит в состояние крайнего возбуждения, когда перед ним ставят стакан с водой, потому что он верит, что в этой воде находится дух его деда».

— Как у него дела сейчас? — задала вопрос Мона.

— Об этом вы сможете спросить доктора Баума. Он — лечащий…

— Да, я уже это поняла. Но начальник здесь вы. В конце концов, вы тоже должны располагать такой информацией. И времени у нас — не целый день. Итак, как он себя чувствует сейчас?

Директор опустил глаза.

— Есть определенный прогресс, — наконец сказал он.

В этот момент в кабинет зашел мужчина, выглядевший слишком молодо для врача, но он представился как доктор Баум. Мона облегченно вздохнула.

 

4

Понедельник, 21.07, 12 часов 33 минуты

Доктор Баум провел их в свой кабинет, который был еще меньше и темнее, чем у его шефа, к тому же здесь было душно. На окне стояла пара комнатных растений в горшках. На одном из них красовались ярко-розовые цветы, похожие на цветы олеандра.

— Итак, — сказал он, открыв окно и подождав, пока Мона с Бауэром уселись. — Что вы хотели бы узнать, пока мы не привели пациента?

— В каком он состоянии сейчас? — спросила Мона. — Он…

— Можно ли с ним говорить? Да, правда, смотря как… Мы его уже подробно расспрашивали о семинаре у этого…

— Плессена. Фабиана Плессена.

— Да, правильно. Мы, естественно, спрашивали Фрица об этом. Вы найдете обобщенные протокольные записи бесед с ним в его истории болезни. Но по этой теме там не слишком много информации. Я думаю, травматичным для него был не сам семинар, а то, что он вызвал в нем. Очевидно, там шла речь о его дедушке…

— …которого он боится?

Доктор Баум передернул плечами. У него было открытое приветливое лицо и очень молодые глаза.

— С тех пор, по утверждению его жены, у Фрица внезапно возник параноидный бред, что его дед прямо из могилы хочет с ним что-то сделать. Жена говорит, что до семинара он был относительно нормальным человеком. Очень осторожным, иногда даже слишком. Но все же более-менее нормальным.

— И вы этому верите?

— Да, а почему бы нет? Фрицу сорок три года. Бывает такое, что у душевно здорового человека случается как бы сбой. Как гром с ясного неба. Не то чтобы часто, но такое все же бывает. Но, как правило, подобные приступы длятся недолго. Фриц уже три месяца настаивает на том, что к нему приходит его дед и угрожает ему.

— Вы думаете, что с ним и раньше такое было? Он и раньше был болен?

— Необязательно. Видите ли, некоторые виды психотерапии подходят не всем людям. Многие психотерапевты, ну… как бы это сказать… утверждают, что когда человек больше узнает о себе и своей семье, то это становится как бы освобождением для него. Но для некоторых пациентов такая нервная нагрузка может оказаться просто не по силам, особенно если после терапии рядом не будет человека, который смог бы его понять. Насколько я знаю концепцию Плессена, он не проводит последующей индивидуальной терапии. Его клиенты после этого оказываются предоставленными сами себе. Я считаю, что это опасно.

— Понятно, — сказала Мона. — Мы можем поговорить с пациентом?

Доктор Баум встал.

— Конечно, я сейчас распоряжусь, чтобы его привели. Вы хотите что-нибудь выпить? Кофе, чай, вода?

— Вода, — в один голос произнесли Мона и Бауэр.

— И чем холоднее, тем лучше, — добавила Мона.

 

5

Понедельник, 21.07, 12 часов 26 минут

Фриц Лахенмайер оказался человеком среднего роста, полным, с толстым, оплывшим, очевидно, от лекарств лицом. Едва успев сесть на стул, он неловким, но казавшимся обычным движением залез в карман халата доктора Баума и вытащил оттуда зеленую одноразовую зажигалку. Он зажег свою сигарету и протянул пачку Моне и Бауэру. Мона взяла сигарету, и Лахенмайер дал ей прикурить. Ей пришлось взять его за руку, потому что она дрожала так, что он не мог ровно держать зажигалку (ее мать тоже очень много курила, когда была более-менее в сознании, и у нее тоже постоянно тряслись руки из-за медикаментов).

Лахенмайер с благодарностью посмотрел на нее. Она заметила брошенный на нее задумчивый взгляд доктора Баума и сразу же отвернулась.

— Вы знаете, кто мы? — спросила она Лахенмайера.

— Полиция, — сразу же сказал Лахенмайер.

У него был глубокий гортанный голос и очень нечеткое произношение. Он начал слегка раскачиваться из стороны в сторону. Мона поняла, что нужно торопиться. Он не в состоянии сосредоточиться надолго.

— Вы можете вспомнить Фабиана Плессена?

Раскачивание усилилось. Но все же он ответил:

— Да.

— Каким было лечение? Вы хорошо восприняли его?

— Да.

— Как хорошо? Что делал герр Плессен?

Возникла пауза. Лахенмайер перестал раскачиваться и, казалось, напряженно к чему-то прислушивался.

— Он всегда прав, — наконец сказал он. — Возражения бесполезны.

Последние слова прозвучали почти с иронией, словно он хотел кого-то передразнить.

— Кто это сказал? — вмешался Бауэр.

Лахенмайер непонимающе уставился на него.

— «Возражения бесполезны», — процитировал его Бауэр. — Это Плессен сказал вам или кому-то другому?

— Не сказал. Сделал. Говорил до тех пор, пока не начнешь ему верить во всем. Потом невозможно было от этого избавиться. Из головы. Потому что это внутри.

— Что внутри вашей головы? — осторожно спросила Мона.

Лахенмайер поднял руки и приложил их к ушам. И снова стал раскачиваться.

Взад-вперед, взад-вперед.

— Герр Лахенмайер? Что у вас в голове?

— Мой дед. Он опять живой. Фабиан оживил его. А теперь он не хочет возвращаться назад в могилу. Оно и понятно.

Лахенмайер начал судорожно хихикать.

— Он пугает меня, — вдруг сказал он.

— Кто? Дед?

— Да. И все остальные. Там их много.

— Много? Кто бы это мог быть?

— Товарищи. Крепкие ребята. Шутить не любят.

— Какие еще товарищи? — спросила Мона и в тот же миг у нее промелькнула догадка.

Она прикинула в уме — время совпадало. Взгляд Лахенмайера блуждал по комнате, он начал делать судорожные вдохи-выдохи, на его верхней губе появились капельки пота. Доктор Баум успокаивающе легонько сжал его руку, но не вмешивался.

— Товарищи вашего деда, — настойчиво сказала Мона, — они что, служили в СС?

— Нет!

— СА? Гестапо?

— Нет! Нет!

Но Лахенмайера, казалось, уже невозможно было унять. Он начал стонать, протяжно, хрипло и отчаянно. Мона посмотрела на доктора Баума, который, обняв своего пациента, баюкал этого крупного мужчину, словно малого ребенка.

— Фабиан Плессен, — сказала Мона, полная решимости вытащить из этого человека максимум информации, пока он окончательно не погрузился в свой бредовый мир.

— Я его ненавижу! — слова были произнесены нечетко, но достаточно понятно.

— Кого вы ненавидите? Фабиана Плессена?

Мона нагнулась вперед, пытаясь поймать ускользающий взгляд больного. Лахенмайер смотрел в потолок и казалось, что он пытается разглядеть там какой-то узор.

— Я был счастливым человеком, пока Фабиан не раскопал могилу у меня в голове, — наконец сказал он.

— Вы боитесь Фабиана?

— Его друзей.

— Друзей? Кто они такие?

И в тот же миг Мона вспомнила пятерых человек, находившихся в доме, когда она и Бауэр допрашивали Плессенов.

— У Плессена есть друзья. Они звонят и ругают меня.

— Как? Что они говорят, когда ругаются?

— Они не хотят никакой критики.

И это была, очевидно, его последняя связная фраза на сегодня.

— Никакой критики? Вы критиковали Фабиана?

Испуганный взгляд снизу вверх:

— Нет!

— Но его друзья звонили вам?

— Нет! Нет! Нет!

Мона попыталась зайти с другой стороны:

— Если вы были счастливы, пока не попали на консультацию к Плессену, то зачем вы туда пошли? Зачем вы участвовали в его семинарах?

Лахенмайер начал плакать — тихо, почти беззвучно. Он не ответил ни на этот, ни на последующие вопросы. Через несколько минут безуспешных попыток они оставили его в покое. Доктор Баум подал знак санитару, молча ожидавшему у двери. Лахенмайер все еще плакал, когда санитар осторожно помог ему встать со стула и бережно вывел из комнаты. Моне тоже хотелось сразу же попрощаться и уйти. У Бауэра был такой вид, будто он сейчас упадет в обморок.

— Как вы себя чувствуете? Все нормально? — участливо спросил доктор Баум после небольшой паузы.

— Да, — ответила Мона. — Конечно.

Она уже взяла себя в руки:

— Его дед служил в СС или в подобной организации?

Доктор Баум кивнул.

— Войска СС. Вы можете посмотреть протоколы бесед с больным. Этот Плессен во время терапии, очевидно, пробудил в нем воспоминания раннего детства. Дед Фрица был фотографом и служил в войсках СС в Варшаве, когда там было гетто. В шестидесятые годы он показал Фрицу, которому было тогда шесть или семь лет, некоторые из своих фотографий. На них были засняты расстрелы еврейских бойцов сопротивления. Сделано это было, вероятно, в педагогических целях: «Так будет с теми, кто плохо себя ведет».

— Боже мой, — произнесла Мона, — это же…

— Фриц был совсем еще ребенком, — сказал Баум. — После этого случая он не мог спать ночами. Потом он забыл об этом, вытеснил из памяти эту информацию, назовем это так, и возможно, что и к лучшему. Он, правда, остался пугливым и заторможенным, даже став взрослым. Но все же у него были работа, жена, две дочери… В семинаре он участвовал только потому, что хотел стать, ну… мужественнее, что ли, пробудить в себе больше интереса к жизни, — доктор Баум вздохнул: — Да, вместо этого он разбудил в себе целую стаю спящих собак.

— А что случилось потом? — спросила Мона.

— Фриц начал вести розыски, как одержимый. И его опасения более чем подтвердились. Он даже нашел эти страшные снимки — в ящике, стоявшем в чулане, в доме его родителей. Потом началась мания преследования. Фриц регрессировал.

— Регре?..

— Сейчас Фрицу шесть лет и его дед угрожает ему, потому что он не был послушным. И это происходит снова и снова.

— Он ненавидит Плессена, — утвердительно сказал Бауэр.

— Вряд ли его можно за это винить.

— Он в закрытом отделении? — спросила Мона.

— Нет. Но под постоянным наблюдением. Исключено, что он мог быть как-то связан с этими преступлениями.

— Легко сказать. Бывают случаи…

— В его деле находятся ежедневные планы семинара. В те дни у него была один раз групповая терапия и один раз — индивидуальная. И у него даже нет машины.

— Убийство Самуэля Плессена произошло ночью. Теоретически вполне вероятно, что он ночью тайно выбрался отсюда. В конце концов, есть же поезд.

Но Мона и сама понимала, насколько мала такая вероятность. Нужно скрупулезно все спланировать, учесть все тонкости — в своем теперешнем состоянии Лахенмайер был просто неспособен на это. Если, конечно, он не великолепный симулянт. Но кто бы смог притворяться три месяца подряд, день за днем, — это же почти вечность!

— Кого он имел в виду, когда говорил о друзьях Плессена? — в заключение спросила Мона.

— Без понятия, — ответил доктор Баум. — Он никогда раньше не говорил о них.

— Он боится чьих-то угроз?

— Только своих химер. Ему не угрожают реально существующие люди, если вы это имеете в виду.

Мона встала, и тут же подскочил со своего стула Бауэр. По нему было видно, с каким огромным облегчением он покидает это заведение. Они поспешно попрощались с несколько удивленным доктором Баумом. В голове Моны вырисовывалась неутешительная картина.

 

6

Понедельник, 21.07, 15 часов 30 минут

Несмотря на то, что они попали в пробку на автобане А8, на совещание в отдел Мона и Бауэр прибыли вовремя. Мона доложила о результатах посещения клиники и добавила:

— Я думаю, что мы вышли на правильный след. Преступник, вероятно, бывший пациент Плессена. Семинары Плессена, несомненно, хороши для здоровых людей со стабильной психикой. Но допустим, у каждого сотого человека они вызывают непредсказуемую реакцию. Пациенты либо сходят с ума, либо впадают в депрессию. Они убивают себя или убивают кого-то другого. Например, того, кто близок Плессену.

— Соня Мартинес не была для Плессена близким человеком, — возразил Бергхаммер.

— Соня Мартинес была его пациенткой и стала первой жертвой. Таким образом, в определенном смысле, она — близкий Плессену человек. Затем последовал его сын — совершенно ясно, что он более близок Плессену, чем Соня Мартинес. И что? Кто для него ближе, чем сын, или, по крайней мере, так же дорог? Его жена! Мы с самого начала должны были обратить на это внимание. Следующей будет она.

Мона замолчала. В душной, прокуренной комнате воцарилась мертвая тишина.

— Его жена, о’кей, — медленно проговорил Бергхаммер. — Значит, по логике преступника, она должна стать следующей жертвой.

— Да, потому что у Плессена нет других родственников, — заявил Форстер и перелистал свой блокнот. — Его родители, естественно, давно умерли, а братья или сестры…

— Так что с ними? — спросила Мона.

— Момент… Его единственная сестра умерла три года назад. Она была на пять лет старше него.

— А двоюродные братья, сестры?

— Без понятия, — ответил Форстер. — Да это и неважно. Даже если бы таковые существовали, все равно они для него не такие близкие люди, как жена и сын. Им, определенно, опасность не угрожает.

— Остается его жена, — сказала Мона. — Исходя из того, что мы знаем, она может оказаться следующей жертвой. Мы должны взять ее под охрану. Ей нужна защита полиции.

— За домом установлено наблюдение, — заметил Бергхаммер.

— Этого недостаточно. Особенно если учесть, что речь идет о преступнике, который умеет все так хорошо организовать. Ей нужен кто-то, кто будет сопровождать ее в магазин, в город, к подругам. Куда бы она не шла.

— О’кей, — сказал Бергхаммер. — Мы пошлем двух полицейских, они не будут от нее отходить. Карл, ты можешь распорядиться насчет этого? Хорошо, тогда на сегодня все.

Все встали, отодвигая стулья, а Мона подошла к Фишеру и кивком пригласила зайти в ее кабинет.

 

7

Понедельник, 21.07, 16 часов 34 минуты

— Нам нужно поговорить, Ганс.

— Мне нечего сказать.

— Хорошо, тогда я скажу тебе кое-что. Ты — хороший полицейский. Ты умный, быстрый и не трус. Нам нужны такие люди, как ты. Но это не помешает мне убрать тебя отсюда, если ты будешь продолжать вести себя в том же духе.

— Делай то, что считаешь необходимым.

— У меня такое впечатление, что ты не хочешь признавать ничей авторитет. Если не исправишься, я тебя уволю. Это делается очень быстро.

— Это все?

— Да, Ганс. Это твоя жизнь, твоя карьера. Подумай хорошо, как ты хочешь этим распорядиться. Желаю хорошего отдыха. И закрой дверь за собой, когда будешь уходить.

 

8

Понедельник, 21.07, 20 часов 19 минут

— Лукас, ты прогуливаешь занятия. Твоя учительница…

— Старая желтозубая дура!

— Все равно, какой бы дурой ты ее не считал, прогуливать ты прекратишь. Ясно?

— Дурная корова. Старая ябеда.

— ЛУКАС, ТЫ ПРЕКРАТИШЬ ПРОГУЛИВАТЬ ШКОЛУ! Я ПОНЯТНО ВЫРАЗИЛАСЬ? ЕСЛИ НЕТ, У ТЕБЯ БУДУТ НЕПРИЯТНОСТИ!

— Не ори так.

— Я БУДУ ОРАТЬ НАМНОГО ГРОМЧЕ, ПОТОМУ ЧТО ВИЖУ, ЧТО ТЫ МОИ СЛОВА НЕ ВОСПРИНИМАШЬ ВСЕРЬЕЗ! ТЫ ПЕРЕСТАНЕШЬ ПРОГУЛИВАТЬ! МЫ ПОНЯЛИ ДРУГ ДРУГА?

— Да.

— Обещаешь?

— Да.

— Я проконтролирую. И буду держать связь с твоими учителями.

— Боже!

— А сейчас отправляйся спать.

— Мам! Только девятый час!

— Правильно. Я хочу, чтобы завтра в школе ты был бодрым. Спокойной ночи.

— Это… тошнотворно!

— Спокойной ночи.

— Боже! Я же не устал!

— Хорошего тебе сна. Вон отсюда. Марш в свою комнату!

 

9

1986 год

После перенесенного страха мальчику стало нравиться, что мир, который можно видеть, слышать и чувствовать, оказался для него не единственным. Он научился поверхностно воспринимать действительность и отключать все чувства, чтобы не расстраиваться и не пугаться.

Начался третий этап его развития. На первом этапе он почти не воспринимал людей: казалось, что они ничего не значили для него и вообще в его жизни. В последующий период он хотел стать одним из них — не из симпатии или признательности, а просто от одиночества, и это чувство он, уже задним числом, заклеймил как постыдную слабость. На третьем этапе он окончательно отвернулся от людей, но для самозащиты перенял подсмотренные у них способы поведения, о которых он знал, что они не только хорошо воспринимаются окружающими, но и избавляют от множества проблем. В конце концов, именно такой человек, как он, не должен был привлекать к себе внимание. На протяжении года он даже оформлял стенгазету, на праздники наклеивал на нее фотографии и интервью, причем делал это в свободное время. Особого удовольствия это ему не доставляло, зато он быстро достиг своей цели. Просто удивительно, насколько легко оказалось дурачить людей. Они видели лишь то, что хотели видеть, то, что лежало на поверхности. Можно было рассказывать им все, что угодно, лишь бы это соответствовало их представлениям. Они воспринимали окружающее в пределах своего жалкого воображения. У них не было никаких фантазий, они оказывались неспособными видеть хоть что-то, кроме предписываемого свыше. Они смеялись, когда в стране кое-что явно отличалось от лозунгов, но ничего не предпринимали. Мальчик презирал их.

К этому времени он начал считать людей некими «призраками». Они существовали, но в его действительности не играли никакой роли, однако были важны в настоящей, реальной жизни. Он должен был считаться с ними и стал прибегать к некоторым уловкам. Поскольку он, например, понял, что «призраки» не терпят возражений, то приучил себя во время разговора постоянно кивать головой, будто соглашаясь, при этом не забывая заглядывать в глаза собеседникам. Он обращался ко всем «призракам» по имени: он заметил, что это льстило их самолюбию, а также научился отвечать им успокоительными общими фразами, которые по принципу кубиков подходили почти ко всем ситуациям, провоцирующим недоверие или разногласия, чего он всячески старался избегать. («Мы ведь все хотим одного и того же» — это была одна из фраз, а другая звучала так: «У каждой медали есть две стороны».) Он не скупился на похвалы и ничего не критиковал. Такая стратегия плюс его феноменальная память помогали ему в присутствии посторонних скрывать постоянно возникавшее чувство, что он — чужой среди них. Правда, таким способом он не смог найти подход к девочкам, которые ему нравились. Зато его тактика идти по пути наименьшего сопротивления принесла свои плоды: его любили учителя и другие авторитетные взрослые, и, как следствие этого, даже желавшие ему зла одноклассники наконец оставили его в покое.

Одна лишь мать не верила внезапному превращению сына в послушного и заботливого мальчика. Слишком резким был переход от недоступного одиночки с жестким, отрешенным выражением лица к обходительному соглашателю, гибкому, как резина, но в результате такому же непредсказуемому. А так как у нее самой было слишком много тайн, чтобы представлять для него опасность, мальчику было в конце концов все равно, что она думает. И ей, честно говоря, в основном, тоже. Она следила за тем, чтобы сын выполнял школьные и общественные обязанности, а в прочих вопросах просто игнорировала его, словно неприятного квартиранта, от которого никуда не денешься. Именно поэтому она перестала готовить ужин по вечерам, а вместо этого просто покупала какие-нибудь подвернувшиеся под руку продукты, клала их на стол и предоставляла ему возможность самому готовить себе еду. Сама же она вследствие своей тесной связи с высокоградусным шнапсом, который, на ее счастье, можно было купить всегда и где угодно, почти никогда не испытывала голода. Зачастую уже в шесть вечера она исчезала со своей подругой-бутылкой в родительской спальне, которая теперь безраздельно принадлежала лишь ей одной.

Это тоже не волновало мальчика. Еда для него ничего не значила. Иногда он целыми неделями питался только обедами в школьной столовой и черствым хлебом дома. Для него это не было проблемой. Его действительно ничего не интересовало. Если бы кто-нибудь спросил его, о чем он мечтает, то мальчик не знал бы, что ответить. Он не хотел ничего и не скучал ни о чем. Не было никого, кого бы он любил, и не было никого, кого бы он ненавидел. Его заполняла эмоциональная пустота; пустоты в голове и сердце оккупировали видения таинственного происхождения, которые с каждым месяцем становились все конкретнее и настойчивее. Он больше не предпринимал попыток избавиться от этих привлекательных и одновременно угрожающих картин. Они всегда оказывались сильнее, и он не мог освободиться от их влияния.

Затем случилось то, что впоследствии он называл пренебрежительно «происшествием». В один дождливый день после обеда мальчик с ружьем старика на плече отправился на охоту; он шел через густые заросли вербы вокруг озера, окружавшие его так плотно, что водной поверхности издали почти не было видно. Через два часа безуспешного хождения, когда даже ни одна мышь не перебежала ему дорогу, он устало прислонился к стволу дерева, а ружье положил на отходивший от ствола корень. В этот момент кто-то внезапно схватил его сзади за плечи.

Мальчик не мог бы испытать большего страха. Здесь, в его угодьях, никто не имея права приблизиться к нему, здесь он был человеком совершенно иного сорта, чем на людях, и это мог бы обнаружить каждый, кто тайно следил за ним. Парализованный страхом, он медленно попытался обернуться и тут же получил такой сильный удар в затылок, что упал на колени.

— Что… — хотел было сказать он, но тут же почувствовал, как его шею обвивает веревка, толстая и крепкая, как лодочный канат. Он инстинктивно схватился обеими руками за шею и почувствовал жесткие неподатливые волокна каната. Канат был затянут так сильно, что ему не удавалось просунуть пальцы между ним и шеей. Он открыл рот, чтобы закричать, но петля затянулась еще туже, и вместо крика из горла вырвался лишь сдавленный стон.

— Заткнись, задница! — прошипел хриплый мужской голос, незнакомый мальчику.

Он продолжал бороться до тех пор, пока не стал задыхаться. Его охватил страх смерти, но вместе с тем он ощущал что-то странное в себе, что делало наслаждением боль и неописуемый ужас. Затем он упал и перестал сопротивляться. На какие-то секунды он потерял сознание. Ему казалось, что его череп стал огромным и словно наполненным газом. Он подумал, что сейчас поднимется в воздух и что так было бы лучше.

— Вставай! Нагнись! — приказал тот же шепчущий голос.

Мальчик, ошеломленный происходящим, сделал то, что ему приказали. Шатаясь, он стоял и смотрел вниз, на влажную, пахнущую грибами и гниющими растениями лесную землю. Мужчина грубо схватил его за бедра и развернул так, что его лицо очутилось прямо перед деревом.

— Руки на дерево!

Мальчик повиновался. Целый град дождевых капель упал ему на голову, когда его руки коснулись ствола. Мужчина сорвал с него брюки. Затем мальчик услышал, как мужчина так же нетерпеливо срывает с себя брюки и трусы. На какую-то секунду он отпустил мальчика, затем снова схватил его. Страшная, нескончаемая боль пронзила мальчика, когда мужчина воткнул ему что-то горячее и толстое в задний проход. Он закричал.

— Тихо, а то убью!

Но мальчик не мог перестать стонать. Он чувствовал себя так, словно его сажали на кол, который все глубже входил в его тело с новыми и новыми толчками. Ему казалось, что он умирает. Его тошнило, и он почувствовал, как по ногам потекла горячая жидкость — наверное, кровь или моча. Его голова ритмично билась о дерево, руки судорожно цеплялись за ствол, а неизвестный продолжал свое дело. Прошли бесконечные минуты, возможно, даже часы, прежде чем его отпустили. Он рухнул, словно кукла-марионетка, собранная из отдельных частей, — такую он видел в кукольном театре, куда давным-давно ходил вместе с родителями и сестрой.

— Не оборачивайся! Не дай бог, свиненыш, обернешься!

Шепчущий голос, казалось, удалялся, но мальчик не двигался. Вжав голову в лесную почву так, что запах земли и коры буквально забивал ему ноздри, он не открывал глаза, будто надеялся повернуть вспять то, что с ним произошло. Наконец боль заставила его сдвинуться с места. Он с трудом перевернулся на спину. Тело в области заднего прохода горело огнем, но он уже знал, что не умрет от этого. Он осторожно посмотрел по сторонам, но его мучитель исчез.

Он снял обувь и брюки, болтавшиеся, как веревки, на щиколотках. Его ноги были испачканы кровью, воняли мочой и чужой спермой. Мальчик медленно, словно робот, поднялся и снял с себя влажный грязный пуловер. Затем медленно пошел под дождем к воде. Земля на берегу была топкой, его ноги погружались в грязь, было холодно, но он ничего этого почти не чувствовал. Он знал лишь одно: никто не должен узнать о том, что случилось. Он был не из тех людей, которые могли позволить каким-то образом привлечь к себе внимание. Он повторял стучавшие в мозгу слова, как мантру, которая должна была сделать его сильным.

Я не должен бросаться в глаза.

Я не должен бросаться в глаза.

Я не должен бросаться в глаза.

Вода несла его тело, и он заплыл далеко. Нырнул, чтобы смыть с себя все: отвращение, страх, отчаяние. Капли дождя барабанили по его мокрой голове; порывы ветра проносились над серым озером, покрывая рябью поверхность воды. Начинало смеркаться. Он посмотрел на часы. Было полседьмого. Мать, наверное, уже скрылась в своей комнате. Она ничего не заметит. Никто ничего не заметит, если он все сделает как надо. Он поплыл назад, к берегу, надел свои мокрые ботинки, натянул на себя грязные брюки, мокрый от дождя пуловер и побрел домой.

Его мать ничего не заметила. А если бы даже заметила, то он ничего не сказал бы ей и молчал бы до тех пор, пока она не перестала бы его спрашивать. Но и тогда она сделала бы вид, будто все в порядке. Как всегда.

Не существовало никого, кому бы он мог рассказать об этом «происшествии».

 

10

Вторник, 22.07, 9 часов 00 минут

Во вторник, перед первым занятием, все участники семинара сняли обувь, и Плессен, несмотря на жару, раздал всем носки. Затем присутствующие уселись на пол по-восточному, скрестив ноги и подложив под себя подушки. После все представились. Сабина, Гельмут, Рашида, Франциска, Фолькер, Хильмар, Давид. Плессен тоже назвал только свое имя: Фабиан. Вот так. Давид чувствовал себя неловко в своих фирменных джинсах и футболке от Армани. Все остальные участники семинара были одеты в удобные тренировочные костюмы, выглядевшие ужасно дешево и неаккуратно. «Психи» — так Давид раньше пренебрежительно называл людей, прошедших курс психотерапии, поскольку просто не представлял себе, что это такое. Эти люди не были похожи на психов, наоборот, выглядели очень даже нормально. Почему-то при виде их он вспомнил некоторых своих учителей — тех, кого в школе вечно дурачили ученики.

Пока Плессен, вернее Фабиан, рассказывал, как делать так называемое вступительное упражнение, по сути заключавшееся в том, что каждый участник должен был сидеть, закрыв глаза, и представлять свой «внутренний сад», Давид сквозь полуприкрытые веки рассматривал участников семинара, одного за другим. Никто ничем не выделялся. Большинству было уже далеко за тридцать, то есть они были значительно старше того, кто, по предположению отдела оперативного анализа, мог быть убийцей. Взгляд Давида остановился на Фабиане. Хрупкий седоволосый человек с многочисленными морщинами на слегка загоревшем лице. Его узкие губы, казалось, всегда слегка улыбались. Его голос был тихим и монотонным. «Теперь войдите в свой внутренний сад. Подумайте, сияет ли там солнце или, может быть, идет дождь. Есть ли там деревья, цветы или даже дом?» В нем не было ничего примечательного, и Давид в первый раз подумал, что здесь он понапрасну тратит время.

Четыре дня он будет вынужден провести с этими людьми здесь, в затемненном синими шторами помещении. На улице стояла прекрасная для купания погода, в ночных клубах города бушевала жизнь, а он сидел тут — и только из-за ничем не подтвержденного подозрения какой-то главной комиссарши полиции, считавшейся педантичной и лишенной чувства юмора. Его взгляд вернулся к Фабиану, который по-прежнему сидел с закрытыми глазами, не моргая.

— Опиши нам свой сад, Давид, — вдруг произнес Фабиан, словно почувствовал не только взгляд Давида, но и то, что он, единственный из группы, вообще не занимался упражнением.

Давид вздрогнул, как невоспитанный ребенок, которого поймали на краже. Он сразу же закрыл глаза.

— Там, э-э, дом, — сказал он, судорожно соображая. Что же там еще могло быть? — Дом с синими свертывающимися жалюзи и с коричневой дверью.

— Он стоит в твоем саду? Дом? — ласково спросил Фабиан.

— Да. И цветы, конечно.

— Ага. Какие цветы?

— Розы, — ответил Давид, потому что ему ничего другого не пришло в голову. — Красные розы. Целый куст. Прямо у стены.

Он представил себе розы: красные, очень-очень красные. Пышный куст красных роз, в полном цвету. Несколько увядших скрюченных листов лежали на земле.

— Стены, — сочинял он дальше, — очень белые. Солнце печет, и…

— Чудесно, — сказал Фабиан. — Вернемся к дому. Посмотри на него внимательно. Теперь тебе не нужно больше рассказывать нам о том, что ты видишь. Но посмотри еще раз внимательно.

— Да, — послушно произнес Давид.

Он вдруг заметил, что его голос стал глубже, чем обычно. Ему показалось, что он словно бы сходит вниз по лестнице неизвестно куда.

— Очень белые стены, — сказал он. — Как известь. И на ощупь как известь.

Голос Фабиана, казалось, звучал у него прямо в ушах:

— А сейчас подумай, о чем напоминает тебе этот дом. Ты не должен ничего говорить. Но я уверен, что ты уже видел этот дом или похожий на него.

— Нет, — ответил Давид, но в тот же момент понял, что это неправда.

Он откуда-то знал этот дом, это была…

…фотография. Она висела на стене в маленькой тесной квартире его родителей, выходящей окнами на север, на большую улицу с оживленным движением, — шум машин не прекращался никогда, даже ночью. «Улица Верди», — подумал Давид и вдруг словно очутился в этой квартире, он видел и чувствовал ее, ощущал ее запахи. Он слышал ее. Здесь всегда было шумно и темно. А в столовой висел большой плакат с изображением этого дома, под фотографией было написано: «Санторини».

Насколько он себя помнил, этот постер всегда висел в столовой, как выражение несбыточной мечты о…

— Ты о чем-то вспомнил, Давид? — снова раздался голос Фабиана, вкрадчивый и вместе с тем твердый.

Давид открыл глаза. Вдруг он почувствовал, что все тело покрылось потом и его охватила глубокая печаль. Он посмотрел на Фабиана, который совершенно расслабленно сидел в той же позе, со скрещенными ногами, закрытыми глазами и отрешенным лицом.

— Закрой глаза, Давид, — сказал Фабиан. — Тебе не нужно бояться того, что ты видишь. Мы здесь, мы уберем твой страх перед тем, что ты ощутишь как настоящее.

И вдруг действительно напряжение ушло. Давид действительно в мыслях снова был там, в родительской квартире, когда он жил там вместе со своей матерью и сестрой Данаей, потому что отца неделями не бывало дома, а когда он был дома, тогда…

…тогда…

…было не очень приятно. Давид снова стал ребенком, и отец снова орал на него, а Давид упрямо смотрел в сторону, на этот плакат, на котором была изображена лучшая жизнь в теплой стране, в которой все равно они никогда не бывали, потому что его отец…

— Давид, — произнес кто-то.

Голос прозвучал совсем рядом. Давид словно вернулся из дальнего путешествия. Его лицо, все его тело были мокрыми от пота. Перед ним на коленях стоял Плессен.

— Тебе плохо? — спросил Фабиан, но его голос вообще-то не был озабоченным, наоборот, странным образом в нем звучала уверенность, что Давид находится на правильном пути и что все будет хорошо.

Давид улыбнулся. Он чувствовал себя удовлетворенным.

— Прекрасно, — сказал, улыбаясь, Фабиан.

Одним легким, не соответствующим его возрасту движением, он поднялся и отправился на свое место. Остальные участники семинара тоже начали открывать глаза, выпрямляться и потягиваться. У Давида сложилось впечатление, что все они, за исключением его самого, уже не впервые здесь, и он снова удивился: разве Плессен, то есть Фабиан, не обещал, что за четыре дня под его руководством они освободятся от всех проблем? Или же тут существовали курсы для начинающих и для продвинутых, и он по ошибке попал на последние? Он тоже потянулся, чтобы не отличаться от остальных.

— Сабина, — произнес Плессен. — Я помню, что на последнем занятии ты должна была упорядочить свою семью, но мы не успели это сделать. Ты хочешь сегодня использовать этот шанс?

Сабиной оказалась пухленькая блондинка, на вид, как прикинул Давид, лет сорока.

— Но нас сегодня мало, — помедлив, ответила Сабина.

— Да, правильно, — сказал Фабиан. — Не мне вам рассказывать, почему так произошло, вы обо всем, конечно, уже прочитали в газетах. Таким образом, нам придется сегодня ограничиться самым близким семейным окружением. То есть родителями, дедушками, бабушками, братьями и сестрами. Дяди-тети в расчет не принимаются. Очень жаль, но ничего изменить нельзя.

— Да, — согласилась Сабина с разочарованным видом. — Ну ничего.

— Ты хочешь установить расположение?

— Да.

— Тогда начинай.

Давид ничего не понял. Какое расположение? Что сейчас будет? Он спрашивал у КГК Моны Зайлер, существуют ли книги или брошюры по методикам психотерапии Плессена, но она и сама этого не знала. Потом он побывал в двух книжных магазинах и поспрашивал там. И действительно, книги о том, что делал Фабиан, существовали, их даже было много, но ни одной в тот момент не оказалось в продаже, а времени на то, чтобы получить их по заказу у Давида уже не было.

Однако все остальные участники семинара, казалось, знали, о чем пойдет речь, и неспеша начали вставать со своих мест. Затем, словно сговорившись, все направились в правый угол комнаты. Давид последовал их примеру. Его правая нога онемела от долгого сидения в непривычной позе, да и у остальных дела, похоже, обстояли не лучше. Сабина указала на одного из мужчин, Фолькера, и сказала:

— Ты — мой отец. Стань, пожалуйста, туда.

Потом указала пальцем на Давида:

— Ты — мой брат, встань, пожалуйста, рядом с Фолькером. Нет, ближе. Еще ближе. И я хочу, чтобы ты смотрел на него.

Затем Сабина расположила свою «мать» чуть подальше от «отца» и заставила ее смотреть в другом направлении, не на «отца». Далее Сабина выбрала Франциску, которая должна была изображать ее саму. «Сабина», как ни странно, была поставлена в такое место, что, казалось, у нее нет вообще никакого контакта со своей «семьей». И в этом, очевидно, и состояла ее проблема, потому что когда Сабина по указанию Фабиана внимательно посмотрела на эту, ею самой же составленную группу, она начала плакать.

И в этот момент с Давидом произошло что-то странное. Он внезапно почувствовал себя не то чтобы уж совсем другим человеком, но уже и не самим собой, Давидом. Близость к «отцу» стала мешать, и ему захотелось отодвинуться, отойти куда-нибудь. И Фолькеру тоже было не по себе в роли отца Сабины. Он переступал с ноги на ногу и нервно кусал себе губы. Фабиан подошел к группе, изображавшей семью Сабины.

— Как ты себя сейчас чувствуешь? — спросил Фабиан Давида.

— Не очень хорошо, — ответил Давид, что вполне соответствовало действительности, и, тем не менее, он не мог избавиться от чувства, что он произносил слова, сказанные другим человеком, которого он не знал и никогда не будет знать.

— Почему? — спросил Фабиан.

— Здесь… э-э… тесно. Он стоит слишком близко от меня. Я вообще не могу двигаться. Он постоянно наблюдает за мной. Я это просто ненавижу. Ненавижу, — повторил он. Все это было очень странно — он уже не ощущал себя самим собой. Он был другим. Братом Сабины.

— Ты — брат Сабины, — подтвердил Фабиан. — Не бойся, это нормально. Сейчас ты ее брат. Тем самым ты помогаешь ей. О’кей?

— Да, — сердце у Давида стало биться ровнее.

— О’кей. Ты чувствуешь себя плохо в этом положении. Что было, если бы ты стоял там, ближе к твоей сестре?

— Не знаю. Может быть, так будет лучше.

— Тогда стань просто рядом с ней. Вон туда. Ну как? Как тебе сейчас?

— Лучше, — сказал Давид.

— Но все равно еще не очень хорошо?

— Я бы лучше…

— Да?

— Лучше бы я стоял рядом с ней. Но не смотрел бы на нее. Был бы предоставлен самому себе.

— Значит, давайте попробуем сделать так.

В конце концов сложилась наилучшая ситуация для Давида, игравшего роль брата Сабины. Странно, но «заместительница» Сабины тоже сказала, что ей лучше, когда брат находится рядом с ней, а родители — напротив.

Закончилось все тем, что «родители» оказались рядом и смотрели на «детей», стоящих напротив. Настоящая Сабина выглядела счастливой, когда группа составилась таким образом. Она несколько минут стояла перед группой, пока Фабиан не дал указание разойтись. Все снова заняли свои места в кругу.

— Ты себя хорошо чувствуешь, Сабина? — спросил Фабиан.

— Да. Очень.

— Прекрасно. У тебя счастливый вид. Ты была не единственной в твоей семье, кто страдал.

— Я…

— Твой брат не только находился в центре внимания твоей семьи, оно было для него также и обузой. Два восторженных человека, постоянно ожидающие от третьего только самого лучшего, — это уже обуза.

— Да, но… Он был их любимцем. Все готовы были разорваться ради него. Я же, наоборот…

— Да. Никто не обращал на тебя внимания, и тебе приходилось бороться с этим всеми доступными средствами.

— Да. Так оно и было.

— И ты всегда пыталась привлечь их внимание.

— Да. Да!

— Ты спала с кем попало, пила.

— Да… Да, я действительно так делала.

— А теперь, Сабина?

— Я… я не знаю.

— Теперь в этом нет необходимости. Твоя семья теперь расположена так, как ты хочешь и как тебе нужно. Она образует гармоничное целое.

— Да, но только здесь, у тебя. Но на самом деле… Ведь моя семья даже не знает, что я — у тебя. Я имею в виду…

— Ничего не останется таким, как было. Я тебе обещаю. Положение изменится. Это — закон природы. Мы восстановили баланс, и все подчинится новому порядку. Можешь быть в этом уверена.

— Да.

— А теперь давайте обедать. Потом очередь Фолькера. О’кей, Фолькер?

— Да, прекрасно, — Фолькер сиял.

У него были толстые губы, маленькие глаза и растрепанные светлые волосы, в которых уже пробивалась седина. Волосы, пожалуй, казались длинноватыми для его возраста, поскольку ему было уже под пятьдесят.

— Хорошо. Розвита, моя жена, приготовила нам обед. Мы расположимся на свежем воздухе, на террасе.

Давид подумал, что если он спросит о цели этого упражнения, то произведет на присутствующих странное впечатление. Может быть, после обеда он поймет больше. Теряясь в догадках, Давид последовал за остальными.

 

11

Вторник, 22.07, 12 часов 10 минут

В это время Мона неохотно пилила ножом жесткий кусок мяса, который ей принесла в кабинет Лючия, секретарша Бергхаммера. Бергхаммер ел сосиски с салатом, выглядевшие намного лучше, чем отбивная Моны, а Клеменс Керн пил яблочный сок. Жара буквально давила на запыленные окна, которые сегодня невозможно было открыть, поскольку во внутреннем дворе работала бетономешалка и грохотали отбойные молотки. Мона опустила глаза, пытаясь проглотить кусок мяса. Она знала, что Бергхаммер ожидает хороших новостей по делам Самуэля Плессена и Сони Мартинес, но новостей не было — ни хороших, ни плохих. Вторник, 22 июля. Завтра исполняется ровно неделя с того дня, когда был обнаружен труп Сони Мартинес. Раскрыть дело по горячим следам не удалось, и теперь они знали не больше, чем неделю назад.

— Мона, — начал было Бергхаммер и замолчал.

Последний кусочек сосиски, имевшей только цвет мяса, исчез у него во рту. Теперь он жевал сыр, но глазами уже показывал, что после обеда им необходимо поговорить начистоту. Мона сконцентрировалась на картошке фри.

Но и это не помогло.

— Мона, — повторил Бергхаммер.

Мона вынуждена была поднять глаза.

— Я бы хотел услышать от тебя хоть о каких-то результатах, — сказал Бергхаммер, промокнул усы и отодвинул от себя на угол стола тарелку, в которой гора луковых колец утопала в водянистом на вид маринаде.

Мона положила вилку и решила перейти в наступление.

— Я знаю, что у тебя сейчас пресс-конференция и ты хочешь кое-что рассказать журналистам, — произнесла она. — Но ничего не выйдет, мы до сих пор не продвинулись дальше. Сейчас мы топчемся на месте. Мне очень жаль, но именно так оно и есть, — добавила она.

Бергхаммер пару секунд молчал.

— А что у Маркварда? Как его поиски с помощью полиции нравов?

— Ничего, — ответила Мона. — Кажется, сейчас у них нет ни одного извращенца — любителя проституток. Но он продолжает искать.

— Так, — сказал Бергхаммер.

Кажется, его тело начало привыкать к постоянной жаре: он теперь меньше потел и лицо у него было не таким красным, как обычно.

— Ничего нет, — продолжил он.

И затем, повернувшись к Керну:

— Какая ситуация у вас?

Керн посмотрел на него с обычным серьезным выражением лица, при виде которого Мону иногда подмывало рассмеяться. Керн был постоянно таким абсолютно деловым, серьезным и прямолинейным, словно он всегда все делал правильно.

— Нам не хватает информации, — сказал он. — Следов ДНК и тому подобного просто нет, нет ничего, за что мы могли бы зацепиться. У нас есть «профиль» преступника, но одной его характеристики недостаточно, пока нет аналогичных преступлений.

— Ты же сказал, что он только начинает.

— Это только предположение, Марти, и ты сам это прекрасно понимаешь. Я думаю, он стоит в начале серии убийств, но он мог уже совершать изнасилования. Ты же знаешь, что система «VICLAS» пока что не охватывает даже всю республику. Канаду — да, США — да, но не Бранденбург или Берлин, например.

— Но к этому идет, — сказал Бергхаммер.

— Это хорошо, но пока мы не можем сделать столько, сколько необходимо. Мы связались со всеми инстанциями, передали все наши данные, и они сейчас ищут в своих компьютерах. Федеральное ведомство уголовной полиции, земельные ведомства…

— Ну это уже кое-что, — ответил Бергхаммер.

Но Керн, наморщив лоб, отрицательно покачал головой.

— Пока что это ровно ничего, Мартин. Мы в настоящий момент не в состоянии локализировать преступника, и это первая проблема. Сейчас он, конечно, живет в этом городе, но город большой, и в нем полно молодых мужчин с разными отклонениями. Мы не в состоянии проконтролировать каждого. В сельской местности это было бы легче сделать.

— Сейчас это все равно, — вмешалась Мона. — У нас нет даже следов ДНК, поэтому массовые проверки ничего не дадут.

— Проклятье, — проговорил Бергхаммер. — Что же мне сказать журналистам? Что мы ожидаем следующего убийства, которое даст нам следы ДНК класса 1а?

— Нет, но… Мы в настоящее время охраняем Розвиту Плессен и делаем это так незаметно, как только возможно. Может быть, таким образом преступника…

— Момент, — сказал Бергхаммер. — Вы что, используете ее как приманку?

— Нет! Но полиция получила приказ немедленно докладывать обо всем, что в окружении Плессенов покажется подозрительным, и постоянно держаться в засаде. В этом же нет ничего… Я имею в виду, это все-таки шанс.

— Ну да.

— Мартин, я и… — Мона посмотрела на Керна, — и Клеменс с удовольствием рассказали бы тебе о чем-то более существенном, но пока что это все.

— Что с анализом материала?

— У Сони Мартинес нет никаких следов, по понятным причинам.

Преступник, вероятно, лишь прикоснулся к ее руке, чтобы сделать инъекцию. На футболке и брюках Самуэля Плессена обнаружены волокна материала, применяемого для внутренней отделки легковых автомобилей. Получается, что его везли в легковой машине.

— Ну хоть что-то! А марка машины?

— Может быть одной из нескольких. БМВ, «мерседес», «ауди»… Эксперты дальше не продвинулись.

— Проклятье!

— Мне очень жаль.

— Модель автомобиля вполне может дать определенные данные о преступнике, — заявил Керн.

— Я это тоже знаю, — ответила Мона. — Но, вероятно, мы ее не определим. Кроме того, он мог взять машину напрокат. Необязательно это его собственная.

— Даже если и так…

— Ну ладно, можно попытаться, — сказала Мона, но она вовсе не была убеждена в том, что из этого что-то получится.

 

12

Вторник, 22.07, 12 часов 25 минут

После этого разговора Мона пошла в свой кабинет и снова в одиночестве стала изучать документы. Она еще раз перечитала все протоколы допросов, один за другим.

Молодая девчонка, которая сначала была влюблена в Самуэля, но потом его разлюбила, потому что он начал принимать героин, а не только гашиш или таблетки.

Почему Самуэль перешел на героин, если никто в его ближайшем окружении не принимал тяжелых наркотиков? Делал ли он это по своей воле? Маловероятно, это даже не соответствовало обычной карьере наркоманов. То есть был кто-то, кто посадил его на иглу? Может, этот «кто-то» и есть убийца?

Вопросы, которые она уже задавала себе и другим. Никто не знал дилера, поставлявшего наркотики Самуэлю. Они заслали информаторов, чтобы собрать слухи, бродившие в среде наркоманов, во все клубы и кабаки, где бывал Плессен. Безрезультатно. Однако это как раз могло подтверждать, что дилер Сэма является и его убийцей. Сэм раньше знал его, встречался с ним, общался, но почему-то абсолютно никому ничего о нем не рассказывал. Потому что не хотел, чтобы в кругу его друзей стало известно, что он принимает героин? Нет, ведь его, кажется, не смутило то, что его тогдашняя подруга узнала об этом. И не только узнала — он ведь даже попытался и ее втянуть.

Единственное, что утаил Сэм, так это имя человека, снабжавшего его наркотиком. Но с другой стороны, его бывшая подруга особенно и не допытывалась — похоже, ее это не интересовало. Мона перелистала другие протоколы. По словам друзей Сэма, незадолго до смерти он вел себя как обычно, за исключением того, что перешел на более тяжелый наркотик. Один из друзей рассказал, что в последнее время Сэм несколько раз отрицательно отзывался о своем отце, называл его «старым лицемером» или кем-то в этом роде, однако на более подробные расспросы не отреагировал. Поводом для этих высказываний было то, что Плессен часто выступал по телевидению и друзья Сэма восхищались им как новой телезвездой.

Старый лицемер. Тот допрос проводили Форстер и Шмидт и, так же, как и Мона и Бергхаммер, не придали значения этим словам.

— Все подростки часто-густо заявляют, что их родители — лицемеры, — так прокомментировал тогда Бергхаммер это заявление.

Но даже если бы они и усмотрели в этом что-то важное, все равно не приблизились бы к дилеру Сэма, к человеку, с которым Сэм общался перед смертью. Никто его не знал. Ни Плессен, ни его жена, ни учителя. Никто. Это был какой-то призрак.

Однако Сэм доверял ему.

И уже по этой причине, как и говорил Керн, этот человек должен быть молодым. Может, того же возраста, что и Самуэль, старавшийся выглядеть, как хиппи. Но и в этом не было уверенности. Может быть, это кто-то совершенно другой, намного старше, и, несмотря на это, Сэм восхищался им по какой-то причине, которой они не знали. Или же он был просто дилером, и с Сэмом их больше ничего не объединяло. Может быть, они даже не говорили ни о чем личном.

Что-то тут было не так. Этот преступник почему-то нигде и никак не проявлял себя.

Призрак.

Соня Мартинес. Мона открыла ее дело и стала читать. Ее влажные пальцы оставляли на тонкой бумаге пятна, похожие на жирные.

Соня Мартинес стала, предположительно, случайной жертвой. Для преступника главным было не то, кто она такая, а то, что она — клиентка Плессена. Ее фамилию он узнал из вечерней газеты и, поскольку в городе не было больше никого с такой фамилией, без труда вышел на ее след. Из газеты же он узнал, что Соня Мартинес живет одна, с тех пор как ее муж и дочь оставили ее. Под каким-то предлогом — ведь там не было никаких следов борьбы — он беспрепятственно вошел в квартиру.

Форстер высказал идею, что преступник пришел под видом врача. Моне это предположение показалось весьма убедительным. Соня Мартинес до своей смерти чувствовала себя плохо не только душевно, но и, по словам ее мужа и множества других свидетелей, физически тоже была истощена. Может быть, преступник представился врачом, оказывающим срочную помощь, которого кто-то — возможно, муж Сони, в то время находившийся в Испании, — обеспокоенный здоровьем Сони послал к ней. Соня находилась в таком состоянии, что не заподозрила неладное. Она чувствовала себя несчастной, отчаявшейся и, предположительно, была рада каждому, кто заглянул бы к ней в гости. Ей можно было сказать что угодно, и она всему поверила бы.

Завоевать ее доверие оказалось нетрудно.

Объект для тренировки.

У Моны мороз пробежал по коже. Преступники такого типа встречались редко. Серийные убийцы были либо полностью свихнувшимися, либо глупыми, либо теми и другими одновременно. Но были и другие. Они достигали вершин своего страшного мастерства, а полиция долгое время не могла выйти на их след. Конечно, когда-нибудь почти все попадались. Но к сожалению, к тому времени за некоторыми из них уже тянулся до ужаса длинный кровавый след. И это были дела, расследования которых продолжались неделями и месяцами, а иногда и годами, они наводили страх на общественность, будоражили средства массовой информации и всех лишали покоя. Убийство — вещь чертовски привлекательная для телевидения. Заразные заболевания можно, рано или поздно, обуздать. Рак тоже когда-нибудь удастся победить, но убийства будут всегда. От отчаяния, жадности, подлости, из-за низменных потребностей. Убийство всегда было самым драматичным, но одновременно и самым эффективным способом решить конфликт раз и навсегда.

Людям нравятся простые решения. А убийство — дело нехитрое.

У нее осталось ровно девять дней. Через девять дней рейс самолета, на который у нее заказан билет, чтобы лететь отдыхать.

Если дела так пойдут и дальше, у нее еще очень долго не будет отпуска.

 

13

1988 год

У нее были длинные гладкие темные волосы. Ее зубы сверкали, когда она улыбалась, а груди были большими и упругими. Она недавно появилась в десятом классе, где учился мальчик, теперь уже юноша. Она носила облегающую одежду и фирменные джинсы, по которым сразу было видно, что они с Запада. Взгляд юноши буквально прикипал к девушке, к ее подрагивающей груди, совершенным бедрам и прекрасному загорелому лицу, как только она входила в класс (именно из-за нее он стал приходить на занятия сверхпунктуально). Когда она садилась и забрасывала на спину свои прекрасные волосы одним и тем же быстрым резким движением, ее футболка сдвигалась кверху и становилась видна узкая полоска кожи.

Мальчик не замечал, что он выбрал девушку, в которую влюбились все остальные мальчики их класса. Казалось, что классная комната вибрировала, когда она находилась там. Несмотря на то что он был очень внимательным наблюдателем, это далеко не маловажное обстоятельство осталось им незамеченным — то, что она могла выбирать. Ни одна из девочек, если у нее были варианты, никогда не выбирала его. Он уже получил горький опыт отвергнутого и уже сделал соответствующие выводы. С девочками второго или третьего сорта он не хотел иметь дела даже мысленно. Поэтому для себя тему «девочки» он, собственно говоря, закрыл.

Но на этот раз чувства нахлынули на него с такой силой, что его хитроумная оборонительная стратегия не сработала. Он должен был находиться вблизи Бены, слышать ее голос, смотреть на нее, впитывать каждое ее слово и жест. Для него не имело значения, замечают это «призраки» или нет: она стала первым человеком, которого он воспринимал как живого. Она существовала в его сознании, как реальная девушка. Она была нужна ему.

Когда пошла вторая неделя нового учебного года, он заговорил с ней. Она отреагировала дружелюбно, к тому же оказалось, что она живет недалеко от него. Итак, они стали вместе ходить из школы домой, тем самым мальчик создал себе значительное стратегическое преимущество, которое нельзя было недооценивать. Несколько недель все шло хорошо, и мальчик уже начал мечтать: о ее бедрах, открывающихся перед ним, о ее грудях, между которыми он спрячет свое лицо, о ее совершенной коже цвета карамели. При этом он даже в мечтах не решался поцеловать ее.

Бена, казалось, доверяла ему, хотя едва знала его. А почему бы и нет? Она рассказала, что приехала из столицы, что они переехали сюда, потому что ее отец, ученый высокого ранга, во время поездки на Запад остался там, бросив ее, ее мать и младшего брата. Бена приглашала его к себе домой, он даже пару раз ужинал вместе с ее семьей, теперь казавшейся ему какой-то обделенной. Мать девочки стала работать врачом в той же клинике, где работала его мать. Она была человеком совсем иного склада, чем его мать, — приветливой, сердечной, веселой, иногда даже немного суетливой. Лишь в двух вещах женщины были похожи: обе пили больше, чем следовало, и обе имели одну и ту же склонность: когда алкоголь развязывал им языки, они щедро оплакивали свою судьбу и свою жизнь.

Когда он засыпал, то думал о Бене, когда просыпался, ее имя уже было у него на устах. Аура Бены ниспадала на него, словно покров, завладевала его жизнью, его мечтами, даже когда ее не было рядом. Бена успокаивала его и одновременно ужасно возбуждала. Его фантазия снова начала играть с ним злые шутки. Целыми ночами он ворочался в постели, а по выходным опять шел на охоту, хотя все еще боялся мужчины, изнасиловавшего его. Но даже убийство животных не успокаивало его кипящую кровь. Теперь в его фантазиях важную роль играли женские «призраки». Обнаженное тело без волос, груди, бедра, нижняя часть живота. У этих фигур не было лиц, они существовали только как тела и только в этом качестве казались привлекательными.

Чтобы ничего не сделать с Беной, вызывавшей в нем безумные желания, юноше нужна была замена. Осознание этого пришло к нему настолько естественно, что вовсе не шокировало его. Бена была женщиной, принявшей его сторону, его спутницей навсегда, с ней он хотел делиться всем. А остальные казались ему очень далекими. Он едва слышал их голоса, их запахи действовали на него отталкивающе, а то, что они говорили, думали, чувствовали, его не интересовало. Но их тела, служащие лишь заменой тела Бены, запретного для него, скрывали тайны, которые он должен был вырвать у них. Он мечтал увидеть бьющее сердце, подержать эти сильные мышцы, этот центр жизни в своей руке и ощутить его агонию. С животными ему никогда не везло, они умирали слишком быстро.

В рабочей комнате отца, которая после его смерти осталась почти нетронутой, он нашел книгу по анатомии и забрал ее в свою комнату. Он углубился в изучение книги, чтобы все сделать правильно, потому что у него не будет нескончаемого числа возможностей для выработки определенных навыков. Он должен научиться действовать молниеносно. Быть ловким даже в стрессовых ситуациях. Он не имел права поддаваться никаким чувствам, в частности ненасытности и эйфории. Он должен оставаться хладнокровным. Сильным.

«Я — сильный, — сказал он сам себе. — Я смогу».

Он с удовольствием посвятил бы Бену в свои смелые планы, но ему все казалось, что еще не наступил подходящий момент, и пока что он оставил все, как есть.

 

14

Среда, 23.07, около 6 часов

В ночь со вторника на среду, 23 июля, Давид спал плохо, как это часто бывало с ним. Постоянные ночные дежурства расшатали его нервную систему, вследствие чего он ощущал постоянную усталость и никогда не чувствовал себя по-настоящему отдохнувшим. Но сейчас это было не единственной причиной того, что он ворочался в постели, словно в горячке, пока Сэнди не прогнала его на неудобный диван в гостиной. Лежа на нем, он час за часом переключал различные телеканалы, передававшие музыку и новости.

Когда наконец рассвело, он все же погрузился в неспокойный сон. Ему снилась девушка с темными кудрявыми волосами. Она шла впереди него, грива спадала ей на спину и блестела в невероятно ярком свете солнца. Давид чувствовал себя так, словно его запечатлели на старой выцветшей фотографии, но его как раз и не запечатлели, потому что он мог двигаться, — он бежал вслед за девушкой. Давид протянул руку, чтобы прикоснуться к ней, но как он ни старался, ему это не удавалось. Вокруг нее словно образовался невидимый защитный слой, сквозь который он не мог прорваться. Может, он совсем этого и не хотел.

Эта мысль заставила его остановиться: может, так и следовало поступить. Он остановился, а девушка удалялась от него с невероятной скоростью, словно на ногах у нее были семимильные сапоги. Он смотрел ей вслед и вдруг понял, кто это. Сильное возбуждение охватило его тело, от вожделения его начало трясти, ему казалось, что он умрет, если сейчас же не заполучит ее. Но она исчезла, оказалась вне досягаемости. Он пытался звать ее по имени, но у него пропал голос.

Даная. Он проснулся с ее именем на устах. Утреннее солнце ярко освещало комнату, и его эрекция фатальным образом напомнила ему о его сне, которого не могло быть, не должно быть.

 

15

Среда, 23.07, 6 часов 5 минут

Мона тоже лежала в постели без сна, но совершенно по другой причине. Рядом с ней храпел Антон, мужчина, который вместе с их общим сыном был ее семьей, потому что другой у нее просто не было. Так происходит, когда нет выбора. Мона вспомнила о Лин, своей сестре, которая всегда ей помогала, но с самого начала восприняла Антона в штыки. Фокус заключался в том, что Лин выросла не рядом с тяжело больной матерью, в квартале разбитых витрин, а у их общего отца, в красивом месте, где не существовало молодежных банд. Она могла позволить себе отвергнуть такого, как Антон. Тогда Антон защищал Мону. Он был одним из предводителей в их квартале, а она была его подругой, и поэтому никто не имел права прикасаться к ней, и это было хорошо. Благодаря этому Мона выдержала и сложный период своей юности, и болезнь матери, которой становилось все хуже и хуже, свое чувство вины, потому что она не могла помочь матери, а вместо этого хотела находиться далеко-далеко отсюда. Лин не знала, что это такое. Она имела возможность выбрать себе мужа сама, совершенно свободно, без давления извне.

Мона и Антон никогда не будут свободны друг от друга.

Вчера Мона и Лин разговаривали по телефону. Лин позвонила ей на мобильный, хотя у нее был номер их с Антоном домашнего телефона. Она сделала это специально.

— Ты все еще живешь у этого?

— Прекрати, Лин. Ты прекрасно знаешь, что его зовут Антон, и у тебя есть наш номер телефона.

— Антон, — Лин почти выплюнула его имя. — Он тебя угробит своими махинациями.

— Он нужен Лукасу. И мне.

— Лукасу нужно совсем другое. Стабильность.

— Да ладно, — отмахнулась Мона. — А совершенных отцов просто не бывает.

После этого Лин кисло попрощалась, и впервые за все время их общения Мону не грызла совесть. Конечно, они с Антоном далеки от совершенства, но кто совершенен? Во всяком случае, они оба любили Лукаса, а это уже много значит. Это гораздо больше, чем Мона когда-либо получала от своих родителей.

Мона заворочалась и потянулась, Антон повернулся на другой бок, так и не проснувшись. На будильнике было шесть часов десять минут. Слишком поздно, чтобы засыпать снова, слишком рано, чтобы вставать.

Мы что-то упустили.

Мона выпрямилась, протерла глаза. В комнате было хорошо, прохладно и тихо. Шум транспорта на Шляйсмайер штрассе здесь был слышен лишь как отдаленный то усиливавшийся, то затихавший шорох, который через какое-то время уже вообще переставал восприниматься. Мона осторожно опустила голые ноги на деревянный пол и встала с постели. Она босиком проскользнула в кухню, приготовила себе кофе, взяла свою куртку со стула и вышла на террасу, уже согретую первыми лучами солнца. Мона села в защищенный от ветра угол и маленькими глотками выпила горячий черный кофе.

Мы что-то упустили.

Но что? Она вчера вечером перечитала все протоколы и ничего не заметила. Они правильно ставили вопросы, нажимали в нужных местах, проверили все важные алиби. И тем не менее, что-то прозевали. Она почти не сомневалась в этом. Что-то было не так. Подул слабый ветерок, и Мона почувствовала, как у нее появляется гусиная кожа. Она закуталась в куртку. День опять будет жарким, но на вечер синоптики обещали сильную грозу и похолодание. Она медленно встала и вернулась в квартиру. Приняла душ, а затем приготовила завтрак Антону, Лукасу и себе. Даже тогда, когда они все вместе сидели за столом и завтракали, Мона была погружена в свои мысли, пока Лукас и Антон не начали подшучивать над ее строгим замкнутым выражением лица.

— Через неделю мы будем сидеть в самолете, — сказал Антон, и в его голосе угадывалось ожидание.

— Ну, конечно, — ответила Мона.

Что будет через неделю? Она не имела ни малейшего понятия.

Кода она ехала в машине в отдел, у нее зазвонил мобильный телефон. Она переключилась на громкую связь. Это был Герцог, главный патологоанатом.

— В чем дело? — рассеянно спросила Мона, пытаясь перестроиться в другой ряд.

— Я даже не знаю, с чего начать, — сказал Герцог.

Голос у него был робкий и неуверенный, совсем не такой, как обычно. Мона моментально встревожилась.

— Что случилось? — спросила она.

— Ну, в общем… короче, Плессен… Я сравнил его ДНК с ДНК якобы его сына.

— Что?

— Его ДНК. Я сравнил их.

Моне все еще казалось, что она ослышалась. Но Герцог был не из тех, кто любит шутить на эту тему.

— Вы…

— Да.

— Черт возьми… Что это вам взбрело в голову? И почему я об этом ничего не знаю?

— Да, это было… Я тут немного… самовольно. В порядке исключения. Вы помните, вы были с Плессеном в патологии?

— Да. Конечно. И что? — Мона обогнала грузовик, который отомстил ей продолжительным сигналом. Поэтому она плохо слышала, что говорил ей Герцог.

— …он никак не похож…

— Кто? Кто на кого не похож?

Она слышала, как Герцог вздохнул.

— Отец на сына. У меня уже было много таких случаев. Отец думает, что он отец, а на самом деле — нет. Я сразу это замечаю. Имеется в виду наследственное сходство. Я могу это видеть по строению костей, по структуре лица. А там ничего подобного нет. Ничего.

— Этого не может быть. Вы просто…

— Да. Достаточно пары волосков.

Мона была вне себя от ярости.

— Вы взяли у Плессена волосы на анализ? Без его согласия? Ничего не сказав нам?

— Ну… да. И пока вы совсем не вышли из себя, я хочу сказать вам, что Фабиан Плессен не является отцом Самуэля Плессена.

— Этого не может быть, — произнесла Мона.

— Делайте с этой информацией, что хотите. Но…

— Что хотим? Молодец! Если это окажется важным, мы же не сможем использовать это в суде! Почему вы предварительно не поговорили со мной? Мы бы могли Плессена…

— Да, да, да. У этого Плессена такое горе… В тот момент, я считаю, нельзя было ни о чем таком спрашивать. Так что…

— Вы просто сняли у него с пиджака пару волосков и сделали анализ ДНК. Это же… И этот анализ стоит очень много денег!

— Да. Но я просто был уверен. Понимаете, я просто был уверен в этом!

— Почему же вы не поговорили со мной? Я просто не могу понять этого!

Герцог тоже хотел быть детективом. «С мужчинами такое случается», — подумала Мона. Иногда они переставали выполнять свои обязанности и включались в игру — ради риска, разумеется, иначе ведь пропадало удовольствие. Наверное, иногда это оказывалось не таким уж плохим качеством. Как бы там ни было, но в этот раз оно привнесло динамику в их расследование. Мона вынуждена была остановиться в пробке в Пауль-Хайзе-туннеле. Кругом стояли шум, вонь, а в этом старом раздрызганном служебном автомобиле, естественно, не было кондиционера. Еще и этот Герцог запросто делает анализ ДНК, который никак нельзя применить, разве что…

…пойти официальным путем и попросить согласия Плессена на анализ. А отказаться от проведения анализа ДНК он не сможет, не возбудив подозрения. Конечно, это не совсем этично, но и не слишком незаконно. Нет, все же это было против правил, но…

Мона лихорадочно размышляла, а на лбу и шее у нее собирались капли пота.

— Герцог? Вы еще на связи?

— Да, — прохрипел динамик.

— Кто-нибудь еще знает об этом?

— Нет, я…

— О’кей, значит так: сохраните эту информацию при себе. Пока что. Мы проверим, был ли Самуэль Плессен официально усыновлен Плессеном. И если да, то нам не нужно будет оправдываться. Я имею в виду анализ ДНК. Тогда мы о нем никому не скажем.

— Хорошая идея, — ответил Герцог и сказал что-то еще, но Мона не расслышала его слов, потому что машина все еще стояла в туннеле и слышимость была отвратительной.

— Я позвоню вам, — сказала Мона и отключилась.

Ее предчувствие, что в этом деле что-то не так, оправдалось. Почему Плессен ничего не сказал об усыновлении? Или он вообще не знал, что Самуэль — не его сын? Им придется еще раз проверить Плессена — его личность, его окружение, его прошлое. Вдруг она вспомнила Форстера. «Сестра Плессена умерла», — сказал Форстер на совещании, но он не знал, есть ли у Плессена двоюродные братья и сестры, а также племянницы и племянники. Это означало только одно: Форстер получил информацию непосредственно от Плессена, но не проверил ее по официальным каналам, потому что считал ее несущественной.

Плессена второй раз не допрашивали, да и зачем ему врать?

Да, зачем?

Они все сделали правильно, ничего не пропустили, проверили непосредственное окружение Плессена и все его непрямые контакты. И тем не менее, каждый след вел в никуда. Ясно было лишь одно: кто-то ненавидел Плессена настолько сильно, что убивал людей из его близкого окружения. Значит, этот «кто-то» должен хорошо знать Плессена. И Плессен должен знать его. Иначе все остальное оказалось бы нелогичным. Однако же Плессен утверждал, что не имеет ни малейшего понятия, кто бы мог быть преступником. Собственно говоря, это было невозможным. Он должен был что-то знать или хотя бы предполагать, по крайней мере, о чем-то догадываться. О том, о чем он не сказал им, хотя ему было ясно, что этим он ставит под угрозу жизнь своих близких.

Да, это было как раз то, чего не хватало в деле, и Мона готова была надавать себе пощечин за то, что раньше об этом не догадалась. Плессен, на удивление, не горел желанием помочь им, не проявлял никакого энтузиазма. Даже ни разу не позвонил по своей инициативе в отдел, чтобы спросить, как идет расследование. Все родственники жертв убийц всегда спрашивали об этом, а некоторые из них оказывались даже очень настырными. Только не Плессен. Да, по Плессену было видно, что у него горе и это горе, насколько она могла судить, было искренним. «Чего не хватало в нем, — так это ярости», — подумала Мона. Всех близких погибших рано или поздно охватывала бессильная, разрушительная ярость. Их терзали сомнения в смысле жизни, в справедливости мира, они чувствовали, что судьба немилостива к ним, они отчаянно протестовали против этого.

Мона вспомнила допрос. Жена Плессена Розвита ужасно плакала, а ее муж был бледен и молчал. Весь в горе, но не в гневе из-за пережитой боли.

Это могло быть связано с тем, что Плессен все же знал, что он не был отцом Самуэля. Приемный сын никогда не мог стать родным, сколько ни старайся — существовала разница в эмоциональном восприятии своих и чужих детей, и прежде всего тогда, когда не оба родителя были согласны с усыновлением, а особенно если кто-то из них имел ребенка от предыдущего брака. Но если Плессен знал правду, то почему он им ничего не сказал? Такую информацию не скрывают, во всяком случае, когда речь идет об убийстве. В конце концов, нельзя было исключить, что настоящий отец Самуэля тоже играл в этом деле какую-то роль. Мона заехала в подземный гараж и поставила машину на стоянку. В лифте с ней поздоровался коллега из отдела 14, и она кивнула ему с отсутствующим видом. Ей надо было проверить протокол допроса, который вел Форстер. И потом лично поговорить с ним.

Плессен о чем-то умолчал. В этом Мона была уверена.

 

16

Среда, 23.07, 9 часов 00 минут

Сегодня, на второй день семинара, Давид чувствовал себя уже почти как дома в полутемном, завешенном синими шторами помещении. С утра они еще поговорили о Сабине и ее семье; Давид понял не все, однако, в общем, сделанный Фабианом анализ проблем Сабины показался ему логичным и точным, и Сабина, очевидно, так же восприняла его. По крайней мере, сегодня она казалась более расслабленной, у нее было хорошее настроение.

Теперь Фабиан делал с ними другое инициализирующее энергию упражнение, которое он называл «подъем кундалини». Он поставил компакт-диск с записью барабанной музыки и приказал ученикам закрыть глаза и сотрясаться в ритме музыки. Сотрясаться? Давиду показалось, что он ослышался, но, прежде чем он успел задать вопрос, упражнение началось.

— Сосредоточьтесь на себе! — крикнул Фабиан, и снова Давиду показалось, что все, кроме него, поняли эту команду.

Он снова полуприкрыл глаза и тайно наблюдал за тем, как другие двигали своими конечностями. Все, казалось, полностью ушли в себя, хотя их движения оставались все же скованными и угловатыми. Он и не собирался дурачиться таким образом.

Для виду он переступал с ноги на ногу и поочередно смотрел на присутствующих: Фолькер, Сабина, Гельмут, Рашида, Франциска, Хильмар, из них трое мужчин: Фолькер, Гельмут, Хильмар. Фолькер: редкие светлые волосы, местами седые, возраст — около пятидесяти лет. Хильмар: за тридцать лет, долговязый, лысина с узким ободком волос, на лице застывшее выражение, будто он съел что-то несвежее. Гельмут: возможно, ему около тридцати лет, чрезмерная полнота, жирные темные волосы, заплетенные на затылке в тонкую косичку, толстые губы, подпорченные зубы. По возрасту он наиболее подходил под описание предполагаемого преступника, каким его рисовала главный комиссар полиции Зайлер. Правда, она посоветовала не считать имеющуюся характеристику единственно возможной, понаблюдать за всеми присутствующими мужчинами и узнать их фамилии.

Последнее оказалось самым трудным, поскольку все звали друг друга исключительно по имени. Если бы Давид стал задавать вопросы, это навлекло бы на него подозрения. Очевидно, ему придется под каким-нибудь предлогом отпроситься выйти и поискать бюро Плессена, где, как он надеялся, находился список участников нынешнего семинара. Все трое мужчин, как узнал Давид вчера за обедом, уже участвовали в одном из семинаров Фабиана, а теперь хотели углубить свои познания. Фолькер был терапевтом, а сейчас как бы повышал свою квалификацию. Хильмар был старшим учителем школы для детей из трудных семей. Гельмут умело уклонился от ответа на вопрос о работе, вместо этого он наплел что-то об изучении психологии в институте, то есть, предположительно, он был безработным. Давид решил держать всех их в поле зрения, особенно Гельмута. Он очень надеялся, что в сегодняшнем построении семьи наступит очередь кого-то из мужчин.

Дробь барабанов становилась все громче и быстрее, и в конце концов навязчивый ритм захватил и Давида. Он полностью закрыл глаза и отдался музыке, в которой не осталось больше мелодии, лишь задающая ритм дробь бонго, конга и чего-то металлического, что Давид не смог определить. Это были совсем другие звуки, не похожие на электронные ритмы хип-хопа, которые Давид привык слушать по ночам. Эти барабаны были живими и дикими, они каким-то образом опьяняли, причем не приглушали восприятие, а наоборот, казалось, делали все ощущения более острыми и четкими, так что Давид мог различить звучание каждого отдельного инструмента.

Затем музыка внезапно оборвалась. Давид разочарованно открыл глаза. Его тело могло бы выполнять это упражнение еще несколько часов.

— Ты себя хорошо чувствуешь? — спросил Фабиан, повернувшись к нему, и уже не в первый раз Давида охватило неприятное чувство, что Фабиан точно знает, с какой целью он находится здесь: уж слишком он отличался от обычных клиентов.

Но ведь никто не мог знать об этом заранее, и главный комиссар Зайлер — тоже. Сегодня он, по крайней мере, надел тренировочные брюки и самую старую футболку, которую только смог найти у себя в шкафу.

— Да, — ответил он на вопрос Фабиана.

— Ты хочешь сегодня поговорить о твоей проблеме?

Проклятье! Этого следовало ожидать! А он оказался абсолютно неподготовленным. «Вам придется там выкладываться, — сказала КГК Зайлер. — Вы не сможете придумать абсолютно все. Для полностью новой биографии у нас просто нет времени. Вам придется хотя бы частично говорить правду. Но не слишком много. Участвовать, но сохранять ясную голову».

Теперь он понял, что обещать было очень легко, но вот после сегодняшнего кошмарного сна и, прежде всего, после того, что он узнал о Данае несколько дней назад… Его родители не хотели говорить ему об этом, потому что он служил в полиции, в отделе по борьбе с наркотиками, но в конце концов он выпытал у них правду: Даная, очевидно, уже глубоко погрязла в пороке, так как несколько месяцев вращалась в той среде, и это было просто чудо, что он ее до сих пор не задержал.

Что же теперь делать? Он не мог отказаться, чтобы не выдать себя. Он не мог отсрочить разговор (и придумать за обеденный перерыв какую-нибудь историю), не вызывая подозрений.

— О’кей, — сказал он охрипшим голосом.

 

18

Среда, 23.07, 9 часов 00 минут

— Ты это официально не проверял, правда? — спросила Мона Форстера, стоявшего перед ее столом с опущенной головой.

Она отпила глоток кофе. Это была уже третья чашка за последний час. Черный крепкий кофе. Мона зажгла сигарету и втянула дым глубоко в легкие.

— Почему же, проверял, — ответил Форстер, но в его голосе было больше упрямства, чем убежденности.

— Карл, ты даже не знаешь, была ли замужем сестра Плессена и носила ли она другую фамилию. Ты не знаешь, где она живет или жила.

— Ну…

— Ты понадеялся на слова Плессена и не проверил их. Это ясно, и спорить больше незачем. Пожалуйста, проверь это сейчас, пройди по ЗАГСам, регистрационным отделам, — ты сам знаешь, что нужно сделать. Проверь, жива ли она и есть ли у Плессена другие братья и сестры, племянники, племянницы и так далее — все равно, кто.

— Зачем Плессену врать? С этим нельзя согласиться! Я имею в виду, что даже если его сестра жива, то это не имеет значения, она же не могла стать убийцей!

Мона на мгновение закрыла глаза. Было слишком жарко и душно, чтобы спорить.

— Карл, я хочу, чтобы ты сейчас же проверил это. Немедленно. И чем быстрее, тем лучше. Я просто хочу подстраховаться, и больше ничего.

— Невозможно же проверить каждое задрипанное показание. И ничего не значащие глупости, которыми они нас потчуют.

— И еще я хочу, чтобы ты проверил, действительно ли Плессен является отцом жертвы.

— Что?

— Да. Я хочу знать, был ли Самуэль Плессен официально усыновлен. И как только ты это установишь, я хочу, чтобы ты сразу же зашел ко мне.

— Не понимаю, что все это значит, Мона. Почему его должны были усыновлять? Что это тебе в голову пришло?

— А сейчас иди, Карл. И поторопись.

Форстер повернулся на каблуках, но дверью все же не хлопнул.

 

19

Среда, 23.07, 9 часов 34 минуты

— Хорошо, Давид, — сказал Фабиан. — Тогда мы займемся твоей историей сегодня после обеда. Гельмут, ты хотел бы начать прямо сейчас?

— Я?

— Да. Мы могли бы… У нас в прошлый раз осталось недостаточно времени для тебя, и я об этом очень сожалел. А теперь в нашем распоряжении вечность!

— Да. О’кей. Прекрасно!

— Так, хорошо, тогда, пожалуйста, все отойдите назад. Встаньте так, чтобы Гельмут вас хорошо видел.

Все послушно, как овцы, отправились в угол комнаты, где они уже стояли вчера, пока Сабина не начала формировать структуру своей семьи. До Давида постепенно доходил смысл происходящего. Задача состояла в том, чтобы проанализировать структуру семьи, и…

— Речь идет о том, чтобы проанализировать структуру семьи, — сказал Фабиан. — Многие из вас теоретически уже уяснили подоплеку процесса. Для тех, кто еще никогда не участвовал в семинарах, я сейчас дам краткие пояснения.

Давид спросил себя, почему Фабиан не сделал этого еще вчера.

— Я специально ждал сегодняшнего дня, потому что, наблюдая, можно научиться большему, чем получая объяснения, — сказал Фабиан, и Давид с удивлением отметил, что Плессену опять удалось прочитать его мысли.

Затем он попытался убедить себя, что это, должно быть, чистая случайность. Он внимательно посмотрел на Фабиана. Этот человек выглядел так, словно ничто не могло вывести его из равновесия, — даже смерть единственного сына. Несмотря на тщедушную фигуру и кроткую улыбку, его окружала аура непоколебимости и защищенности. Фабиан был самодостаточен. Ему не требовались любовь, богатство (хотя в доме было полно роскошных вещей), даже общество, кроме разве что общества своих учеников. Он мог жить в этом уединенном месте, на лоне природы, вблизи странного поселения, жителей которого, казалось, никогда не бывало дома. Очевидно, ему всего хватало.

От его жены, которая вчера готовила им обед, исходила совсем другая аура, и причина была, наверное, не только в том, что она намного моложе своего мужа. У нее был отсутствующий вид, и, казалось, она держится на ногах только усилием воли.

— Каждая семья, — сказал Фабиан, — представляет собой сеть, в которой все имеют свои места: родители, родители родителей, двоюродные братья и сестры, тети, дяди, дети. Живые и мертвые. Каждая сеть имеет свою особенную структуру, но вполне логичное построение. Основываясь на этом сплетении, моделируются поведение членов семьи, ожидания и требования к каждой ее ячейке. Иногда кажется, что некоторые составляющие сети уже существуют сами по себе, потому что они либо заклеймены, как паршивые овцы, либо умерли. Но это предположение ошибочно. Они и дальше существуют в связке. Их нельзя ни забыть, ни игнорировать. Они играют свою роль, хотим мы этого или нет.

— А почему нас это интересует? — спросил Давид.

Фабиан улыбнулся и снова бросил на него открытый ласковый взгляд, каждый раз приводивший Давида в смущение, — возможно, потому что еще никто на него так не смотрел. Вероятно, Фабиан обладал всеобъемлющим пониманием всех жизненных коллизий Давида, которые — и Фабиан, казалось, был в этом глубоко убежден — можно будет свести в единое ясное целое. Раскрытые тайны, которые уже никого не мучают, — было ли это достижимо?

— Поскольку каждый член сообщества занимает в нем свое место, то каждый из них соответственно получает и целый ворох задач. Эти задачи редко воспринимаются как таковые. Тем не менее, каждый член сети интуитивно понимает, чего от него ожидают. Теперь нам нужно научиться различать: какие задачи служат всему сообществу, то есть являются предназначением, а какие являются лишь побочными продуктами неправильно связанной сети.

— Можно ли связать сеть по-новому? — спросила Франциска, которая, очевидно, тоже была здесь впервые и до сих пор почти ничего не говорила, даже во время совместных обедов.

Но сейчас в ее голосе слышалась настойчивость.

— Да, — сказал Фабиан и посмотрел на нее так же, как раньше смотрел на Давида, что вызвало у Давида некоторое разочарование. — В каждой семье существуют определенные правила, они являются священными и изменить их мы не можем. Вы здесь находитесь для того, чтобы понять эти правила. Но существуют правила, которые потеряли смысл внутри семьи, поскольку они не укрепляют семью, а мешают ее членам. Эти правила в будущем не будут действительными для вас. Это я вам обещаю. Еще вопросы?

— Да, — ответил Давид. — Почему мы здесь изображаем других людей? И почему…

— Почему это срабатывает? Это, дорогой Давид, является тайной, разгадки которой даже я не знаю. Как только в этой комнате кто-то из участников избирает тебя своим «заместителем», в действие вступает магический процесс, дающий нам возможность на короткое время жить жизнью другого человека. Мы должны быть благодарны за то, что получаем такую возможность, поскольку этот процесс ведет нас к познаниям, которые невозможно получить иным путем. Еще вопросы?

— Да, — сказал Давид. — А что, если этот «заместитель» ошибается? Я имею в виду, что речь здесь идет о чувствах. А чувства могут быть и ошибочными. Можно, например, просто вообразить себе, что…

— Такое случается редко, но если и случается, то я это замечаю, — произнес Фабиан тоном, не терпящим возражений.

— Всегда?

— Можешь не сомневаться.

Давид скептически умолк. Или он ошибся, или действительно в мягком тоне Плессена звучало легкое раздражение? Никто не сказал больше ни слова.

— Тогда начнем, — предложил Фабиан и вскочил.

И снова Давиду бросилась в глаза гибкость его движений, странно контрастирующая с морщинистым лицом Плессена. «Он одновременно и старый, и молодой», — подумал Давид.

Фабиан отступил на пару шагов назад, словно стараясь держать всю группу в поле зрения, и сказал:

— Гельмут, расположи свою семью сегодня еще раз. Как вчера делали Сабина и Фолькер, тебе необходимо ограничиться своей первоначальной семьей, потому что в этот раз нас слишком мало.

Гельмут вышел вперед. У него был смущенный вид. Его пухлое лицо покраснело, а движения стали неуклюжими. Затем повторилась процедура вчерашнего дня, но в этот раз Давид был «отцом» Гельмута. Он стоял спиной к «матери» Гельмута, роль которой досталась Сабине. Хильмар, игравший роль Гельмута, стоял в таком месте, где его не могли видеть родители, — позади «матери», чуть наискосок от нее. «Мать» смотрела «отцу» в спину, а тот уставился куда-то в пространство, не желая замечать свою семью.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Фабиан Давида.

— Я хочу вырваться отсюда, — сказал Давид.

У него снова появилось чувство, что кто-то чужой завладел его голосом, его жестами, его мимикой. Было жутко и одновременно интересно: он ощущал возникшее в нем желание уйти настолько сильно, как будто оно было его собственным, и одновременно понимал, что эти чувства ничего общего не имеют с ним, настоящим Давидом. Это были чувства другого человека и возникали они только благодаря особой расстановке людей. Возможно, они были следствием неправильного выбора схемы расположения людей. Неужели все было так просто?

— Ты хочешь уйти, — проговорил Фабиан безучастным тоном. — Ты можешь мне сказать, куда?

— Прочь отсюда, — ответил Давид. — Куда подальше. Все равно куда.

Он вдруг ощутил себя крепким мужчиной с широкой грудью и жесткими каштанового цвета волосами; он даже почувствовал, что у него на щеках топорщатся бакенбарды. Его семья состояла из боязливой глупой жены и трусливого зажатого ребенка, которого травили в школе, потому что он был слишком толстым и медлительным, чтобы участвовать в играх одноклассников. Мужчина вообще не хотел иметь семью, а вот такую — и подавно.

— Почему ты просто не уйдешь? — спросил Фабиан.

Вопрос заставил Давида задуматься: что его удерживало? Факт оставался фактом: он все еще был здесь. Как это могло случиться?

— Значит, есть еще кто-то, — сказал он наконец.

— Кто-то, кто тебя удерживает?

— Да.

— Кто это? Твоя жена?

— Нет.

— Моя бабушка, — вдруг произнес настоящий Гельмут, стоявший позади.

Фабиан повернулся к Гельмуту:

— Я не вижу здесь бабушки. Где она?

Гельмут взял Рашиду за руку и поставил ее прямо перед Давидом. Давид отшатнулся: он оказался как бы внутри сэндвича. Он не мог вырваться наружу. Теперь все было ясно. Чтобы выбраться отсюда, ему пришлось бы убить эту женщину. У него просто чесались руки сделать это. Его желание каким-то образом отразилось на лице женщины, стоявшей перед ним, — на лице Рашиды. На нем ясно читались попеременно то страх, то дикая, с трудом сдерживаемая ярость. У Давида потемнело в глазах, и он медленно опустился на колени.

— Мы сделаем короткий перерыв, — успел он услышать голос Плессена и потерял сознание.

 

20

Среда, 23.07, 11 часов 13 минут

— Она жива.

— Сестра Плессена? Которая якобы умерла?

— Да. Плессен солгал. Не спрашивай меня почему. Она жива и получает пенсию. Ее фамилия уже не Плессен, она сейчас Хельга Кайзер, замужем за Людвигом Кайзером. Правда, он умер два года назад. Ей семьдесят шесть лет, проживает в Марбурге.

— Боже мой, Карл…

— Вот я тебе и говорю: это была настоящая проблема. Плессен родом из какого-то городишка на востоке, называется Лестин. Свидетельства о рождении пропали во время войны. Но к счастью, мать Плессена — а это, скорее всего, была она — снова вышла замуж в 1961 году. Сибилла Плессен. Ее детей звали Фабиан и Хельга. Возраст также соответствующий.

— Это означает, что она к тому времени была вдовой.

— Так записано в семейной книге 1961 года, в то время еще никто не разводился. Ее первый муж вроде бы погиб на войне.

— Хм-хм.

— Итак, вдова Плессен выходит замуж во второй раз в Берлине за некоего господина Дагусата, это произошло в 1961 году. Нам просто повезло, что книги регистрации семей ввели с 1958 года. В этой семейной книге записана Сибилла Дагусат, ее новый муж, ее сын Фабиан Плессен и его сестра Хельга. Хельга действительно, как Плессен сказал, на пять лет старше его.

— Ну и что?

— Она вышла замуж в 1961 году. В том же году, что и ее мать. Весело, да?

— Дети?

— Нет.

— У тебя есть ее адрес?

— Да, тот, по которому она зарегистрирована.

— Номер телефона?

— Да.

— О’кей, Карл, мы больше не будем вспоминать твою халатность. Есть ли другие братья или сестры, кроме нее? Племянники, племянницы, еще какие-нибудь родственники?

— Об этом ничего не известно.

— А что с отцовством Плессена?

— Ты и в этом оказалась права. Самуэль был официально усыновлен Плессеном сразу же после того, как они с Розвитой поженились. Тогда Самуэлю было три года.

— Это значит, что они…

— Поженились тринадцать лет назад. Но он сказал мне…

— …семнадцать лет назад. Я знаю, я вчера еще раз перечитала протокол допроса, который ты вел.

— Зачем он соврал? Я этого не понимаю.

— Без понятия, Карл. Дай мне номер телефона этой Хельги Кайзер и иди себе. Давай, иди и не думай больше об этом. Через час совещание.

— Я знаю.

— Карл, я сказала: все останется между нами. Обещаю.

— Я…

— Да ладно. Каждый может что-то прозевать и…

— Я обязан был это проверить. Еще на той неделе…

— Ну ничего.

— Еще вопрос.

— Да?

— Откуда ты узнала про усыновление? Я имею в виду, что просто так эта мысль в голову не могла прийти, — тебе кто-то намекнул, или…

— Просто интуиция, — сказала Мона и улыбалась до тех пор, пока у нее не заболела челюсть, а Форстер наконец исчез за дверью.

 

21

Среда, 23.07, 11 часов 14 минут

— Давид? Давид! — Давид услышал свое имя и открыл глаза.

Какое-то время он не соображал, где он и кто эти люди, склонившиеся над ним с озабоченными лицами. Затем он вспомнил о мужчине с угрюмым выражением лица и бакенбардами.

— Эй? — произнес он слабым голосом.

— Он пришел в себя, — сказал кто-то. — Не волнуйтесь, такое иногда случается.

Давид повернул голову, увидел Фабиана Плессена и сразу вспомнил все. Он… он слишком глубоко погрузился в чужую жизнь, и в какой-то момент ему не хватило воздуха. Но сейчас ему стало лучше. Он медленно сел и огляделся по сторонам. Плессен сидел на корточках перед ним и смотрел на него, только уже не ласково и понимающе, а озабоченно и испытующе.

— Такое иногда бывает, — протяжно сказал он, не спуская глаз с Давида. — Но не так уж и часто.

— Что? — спросил Давид.

Что-то раздирало его легкие. Он закашлялся.

— Ты забыл сам себя. Как хороший медиум. Это, естественно, небезопасно. Но мы с этим справимся.

Давиду стало обидно. Фабиан обращался с ним, словно он был слабым, слабее, чем другие. А он не был слабаком. Он чувствовал себя хорошо.

— Как тебе, Давид? — спросил Плессен. — Как сейчас ты себя чувствуешь?

— Хорошо!

— Хочешь, сделаем перерыв?

— Нет, я в порядке. Мы можем продолжать.

Они находились внутри жизни Гельмута. Возможно, жизнь Гельмута и была ключом ко всему. Возможно, Гельмут сделал то, что не удалось его отцу. Убить, чтобы освободиться от любой зависимости. Давид встал на ноги, правда, это удалось ему сделать с большими усилиями, чем обычно, и голова еще немного кружилась. Но у него было твердое желание немедленно взять себя в руки. Фабиан тоже поднялся. Остальные члены группы стояли полукругом возле них и смотрели на Давида молча и — хотя, возможно, Давид это лишь вообразил себе — с некоторой завистью.

— У Давида есть особый дар, — сказал Фабиан, словно провоцируя у других чувство зависти или даже умышленно разжигая его. — Он может перевоплотиться в другого человека, на короткое время стать кем-то другим. Для нашей работы это очень важно, но, с другой стороны, таким людям, как он, нельзя перенапрягаться.

Остальные закивали, и Давид совершенно ясно почувствовал, что они думают: он тут в первый раз, как же это получилось, что он лучше, чем мы?

— Давид, ты уверен, что хочешь продолжать?

— Да, я чувствую себя хорошо.

— Тогда, пожалуйста, встаньте точно так, как вы стояли раньше. Вместе с Рашидой, пожалуйста.

Все сделали так, как он сказал. И снова Давид ощутил, правда, уже не так мучительно, безвыходность «своей» ситуации. Сзади «сын» и «жена», которых он ненавидел, а перед ним — «мать», не выпускавшая его из своих когтей.

— Это она не отпускает тебя, не дает тебе уйти, правда? — спросил Фабиан Давида.

— Да. Я не могу уйти, пока она стоит тут.

— Моя бабушка… — начал было Гельмут, но Фабиан тут же перебил его умоляющим тоном:

— Подожди, Гельмут. Пояснения мы будем давать потом. А сейчас я хочу использовать энергию, заключенную в такой схеме.

— Да.

— Ты согласен, Гельмут?

— Да. Конечно.

— Хорошо. Тогда помолчи.

Гельмут замолчал, но его подавленная злость наполнила помещение, как ядовитое облако.

— Ты не можешь уйти, Давид?

— Нет. Нет, пока она тут.

— Ты можешь отодвинуть ее в сторону. Она же просто женщина, старше, чем ты, и слабее.

— Я не могу.

У Давида на лбу выступил пот, но он взял себя в руки.

— Почему нет?

— Она… — и опять у него закружилась голова. Он укусил себя за язык и щеку, чтобы боль вернула его в сознание. — Она…

— Да. Скажи это нам.

— Я — что-то — сделал…

— Ты сделал то, что знает только она и никто другой?

— Да.

— Ты у нее в руках.

— Да.

— Нет.

— Но она…

— Нет. Что бы ты ни сделал. Она может лишить тебя финансовой помощи. Она может посадить тебя в тюрьму. Но твоей внутренней свободы она не может у тебя отобрать. Ты можешь уйти в любой момент.

Давид посмотрел на Рашиду, которая играла роль его матери, и вдруг увидел ее такой, какой она была на самом деле. Обычной женщиной, не имеющей над ним никакой власти, кроме той, какую он сам ей давал. Ни один человек не имеет власти над другим, за исключением той, которую дает ему сам. Давид почувствовал, что в его душе воцарился полный покой. Он расслабился. Он чувствовал себя хорошо — как отец Гельмута, которого он и не знал и, в то же время, знал о нем так много.

— Гельмут, — сказал Фабиан. — Сейчас твоя очередь.

— Да?

— Иди сюда, Гельмут. Сейчас ты можешь поставить свою бабушку на другое место. Но только ее, не остальных.

— Да.

И Гельмут взял Рашиду за руку и поставил ее рядом со своим «отцом».

— Как ты себя чувствуешь сейчас? — спросил Фабиан Рашиду.

— Лучше, — ответила она.

— Ты тоже была пленником такого расположения фигур.

— Да. Я могу теперь отпустить моего сына. Если хочет, пусть уходит. Я могу заниматься другими вещами…

— О’кей, Рашида, достаточно. Давид?

— Да. Мне тоже лучше.

— Ты все еще хочешь уйти?

Давид прислушался к своим ощущениям.

— Да, — сказал он наконец.

— Ты хочешь создать новую семью?

— Нет.

— Ты хочешь жить сам для себя?

— Я вообще не хочу никакой семьи. Я…

— Лучше бы ее у тебя никогда не было?

— Да, — сказал Давид и ему показалось — он почувствовал, — что это правда.

Но что ощущает Гельмут? Каково это для сына — понимать, что его существование оказалось своего рода ошибкой, которую никогда нельзя было допускать?

— Хорошо, но все же оставайся там, где стоишь. Уйти ты всегда успеешь, даже позже. Сабина, как дела у тебя?

Сабина, «мать» Гельмута, ответила:

— Мне не нужен муж, которому я не нужна.

— Ты можешь отпустить своего мужа?

— Да. Все равно его уже нет. На самом деле его никогда не было со мной.

— О’кей. Как ты, Хильмар?

— Я… мне грустно, — сказал Хильмар, игравший роль Гельмута, тихим, каким-то детским голосом.

— Больно знать, что ты появился на свет по ошибке, — произнес Фабиан. — Одной матери недостаточно. Семья без отца — неполная.

— Да.

— Но ты же все время это знал, правда?

— Да.

— Ну и как ты себя чувствуешь сейчас? Опиши нам поточнее.

— Я тот, кто не имеет права быть.

— Да. Как это для тебя?

Возникла пауза. Настоящий Гельмут, казалось, оцепенел от тоски. Остальные замерли чуть дыша.

— Ужасно, — сказал Хильмар все тем же тихим подавленным голосом.

— Да, ужасно. Жизнь не всегда сладкая как сахар, это правда. Иногда она горькая словно желчь. Но мы здесь не для того, чтобы чувствовать себя только хорошо. Мы здесь для того, чтобы учиться и жить во имя своего предназначения, и это само по себе позитивно.

— Я этого не понимаю, — сказал Гельмут тихо.

— Это очень просто. Загляни в себя. Ты же чувствуешь себя не только ужасно, правда? В тебе есть еще что-то. Скажи нам об этом.

— Я не знаю.

— Нет, ты знаешь. Скажи нам.

— Может быть, свобода?

— Да! Ты понял это!

— Свободен? Я свободен?

— Да! Ты свободен. Ты — это что-то особенное, ты больше не связан семейными структурами. Ты можешь делать все, что хочешь и где хочешь, — во всем мире.

— Но…

Фабиан взял Гельмута за руку и подвел его к Хильмару.

— Станьте друг против друга. Возьмите друг друга за руки и посмотрите друг на друга.

Хильмар и Гельмут взялись за руки, как дети в хороводе, посмотрели друг на друга. Оба заплакали. Давид уже полностью пришел в себя, и эта ситуация показалась ему ужасно неловкой: двое взрослых мужчин так ведут себя, — теряют свое достоинство!

— Ты свободен, — снова сказал Фабиан и положил одну руку на вздрагивающее плечо Хильмара, а другую — на плечо Гельмута.

Давид внутренне поежился: вдруг все показалось ему лживым и ненастоящим. Он в замешательстве закрыл глаза. Еще несколько минут назад он полностью растворился в роли отца Гельмута, а сейчас спрашивал себя: как такое с ним могло произойти? Он что, потерял рассудок? Вдруг он начал сомневаться во всем: в Фабиане, в группе, в себе самом. Кто здесь кого обманывал и зачем? Или все это было правдой? И если да, то что вытекало из обретенной Гельмутом свободы, и мог ли он делать все, что только захочет? А что, если он уже реализовал это знание? «У нас в прошлый раз было недостаточно времени для тебя», — сказал Фабиан Гельмуту. Это же значило, что Гельмут уже один раз делал расстановку своей семьи, но по какой-то причине привычная процедура была прервана. Может, в Гельмуте инициировалось нечто и он оказался не в состоянии это контролировать?

Давид решил разузнать подробности за обедом. Подумав так, он вдруг понял, что сильно проголодался и очень устал от всех этих стрессов. Но пока что Фабиан еще не отпустил остальную «семью» Гельмута: Сабина, Хильмар, Рашида и Давид все еще стояли на своих местах, не решаясь двинуться. Тем временем Гельмут ушел в угол, сел скрестив ноги на пол и закрыл лицо руками. Его всхлипывания становились все громче и мучительнее. Фабиан сидел рядом с ним, положив руку ему на плечо, и в чем-то тихонько его убеждал.

 

22

Среда, 23.07, 12 часов 10 минут

Мона уже в третий раз за это утро набирала номер сестры Плессена. Хельге Кайзер уже исполнилось семьдесят шесть лет. После смерти мужа она жила одна, автоответчика, естественно, у нее не было, а мобильного телефона — и подавно.

Ей просто нужно было, как в прежние времена, звонить беспрерывно.

А что, если она стала третьей жертвой? Что, если она уже лежит в своей квартире мертвая, в таком же состоянии, как и Соня Мартинес? Мона видела много трупов в стадии разложения: и такие, как труп Сони Мартинес, и другие, выглядевшие и вонявшие еще ужаснее, трупов, которые уже совсем не походили на человека, но она привыкла к этому. В противном случае она не смогла бы работать в полиции. Но все же она совершенно сознательно старалась не соотносить увиденное со своей жизнью, не думать о своей смерти или о смерти своих близких. Все же для себя она сделала необходимые приготовления: поставила условие, чтобы ее кремировали. Пожалуйста, никаких погребений! Она не хотела стать кормом для червей и личинок.

После десятого гудка она, расстроенная, положила трубку.

Криминалист-биолог-энтомолог, оказывавший ей помощь в расследовании одного из последних дел (он должен был на основании вида мух, личинки которых преобладали в трупе, определить длительность пребывания трупа в том месте, где его нашли), однажды признался ей, что ему нравилось представлять свой труп лежащим где-нибудь в лесу, медленно поедаемый личинками мух, жуков-оленей и гнилостными бактериями. «Земля к земле», — произнес он тогда и еще сказал, что мы таким образом просто превращаемся в другую материю и в этом смысле, если можно так выразиться, живем дальше. Мону эта идея оставила равнодушной. «Мертвое есть мертвое», — подумала она. И если уж исчезать, так лучше быстро, чисто и полностью — до состояния приятной, удобной в обращении и не имеющей запаха кучки пепла.

Она посмотрела на часы: сейчас начнется совещание. Мона обещала не упоминать о промахе Форстера, но сделать это оказалось труднее, чем она думала. Если она сейчас не дозвонится Хельге Кайзер, то молчать об этом станет почти невозможно. «От фактов никуда не деться», — подумала она. Фактом было то, что она уже три часа пытается дозвониться до этой старухи, но вполне возможно, что этой женщине — старой, с не очень здоровыми ногами, не имеющей никого, кто мог бы помочь ей, — нужно именно столько времени, чтобы сходить за покупками. А может, она как раз в отъезде. Пожилые люди в наше время много путешествуют.

Мона заметила, что стала нервничать. Это было плохим знаком. Если не она, то кто же тогда будет спокойным?

«Ничего не получается из запланированного», — подумала она.

Плохо было не то, что у них не хватало одной или нескольких частей мозаики, чтобы в конце концов получить целостную картину преступления. Плохо было то, что они вообще не знали, какие детали искать, — они даже не знали, сколько их, этих деталей. Было ли важно то, что Плессен усыновил своего сына и ничего не сказал об этом на допросе, или же он просто постеснялся и поэтому промолчал? Было ли важно то, что он соврал им, говоря о своей сестре, или же он просто хотел уберечь пожилую женщину от марафона допросов, которые, с его точки зрения, были излишними и мучительными? Мона закурила еще одну сигарету, уже шестую за этот день. Когда все это закончится, ей придется сократить количество выкуриваемых сигарет. Вкус вот этой, к примеру, она даже не почувствовала. Ей нужно довести количество сигарет до пяти, максимум до шести в день. С этим она справится без труда, как только доведет дело до конца.

Да, да, Мона, так оно и будет.

Так должно быть.

Да, да. Успокойся.

Несмотря на то, что державшаяся жара была редкостью в этих широтах, все просто истосковались по прохладе. Дождь — да, пожалуйста! Прохладный воздух, который за несколько часов выгонит удушливые испарения из бюро, — прекрасно! Сегодня вечером обещали грозу, а через два дня — падение температуры в тридцать градусов ровно наполовину.

Дай-то Бог!

Мона погасила сигарету и открыла окно. Она взяла документы, необходимые для совещания, и уже хотела выходить из комнаты, как зазвонил телефон. Раздавались двойные звонки, а это означало: звонят не из отдела, а из города. Мона еще подумала, брать или не брать трубку, потом вспомнила желтозубую учительницу, поймавшую Лукаса на прогуливании школы, почувствовала укоры совести, вернулась к столу, закрыла окно и сняла трубку.

— Криминалгаупткомиссар Зайлер, 11-й отдел. Чем могу вам помочь?

Властный женский голос в трубке спросил:

— Это вы только что звонили мне?

Мона посмотрела на дисплей. Длинный номер с междугородним кодом. Это был тот номер, который она безуспешно набирала на протяжении нескольких часов.

— Фрау Кайзер? — спросила она, боясь поверить, что звонила действительно сестра Плессена.

У пожилой дамы есть цифровой телефон с определителем номера, но без автоответчика?

— Да. Вы несколько раз звонили мне. Я ходила по магазинам, а потом, наверное, не слышала звонка. Но я увидела ваш номер на этой штуке и подумала: дай-ка позвоню, а вдруг что-то срочное.

— Да… Очень хорошо, что вы позвонили, фрау Кайзер. Я — главный комиссар уголовной полиции Мона Зайлер. У вас найдется сейчас немного времени? Речь идет о вашем брате.

— О Фабиане? С ним что-то случилось?

В ее голосе не слышалось особого волнения. По крайней мере, такого, с каким говорила бы сестра о любимом брате, когда ей звонят и полиции.

— Да, — сказала Мона. — Это как посмотреть. У него-то все в порядке. Но…

— Слава Богу. Я имею в виду, что рада за него. Знаете, мы, собственно, почти не поддерживаем отношений. Я даже не знаю, чем он занимается.

— Ну он…

— Правда, прошло много лет с тех пор, когда я хоть что-то слышала о нем. Я совсем… Он давно не давал о себе знать, все последние годы. Словно исчез из этого мира.

— Нет, не исчез. Но есть кое-что, в чем вы, наверное, могли бы мне помочь. Пожалуйста, не кладите трубку, мне тут как раз кто-то звонит по внутреннему телефону.

Мона переключилась на внутреннюю линию. Звонил Бергхаммер, желая знать, почему ее нет на совещании. Она ответила, что опоздает на десять-пятнадцать минут и потом объяснит причину задержки. Бергхаммер согласился с этим и положил трубку.

— Фрау Кайзер? Вы еще здесь?

— Напомните, как вас зовут?

— Мона Зайлер, главный комиссар уголовной полиции. Я…

— Вы не могли бы мне объяснить, что все это означает? Вы говорите, с Фабианом все в порядке, однако хотите поговорить со мной. Что случилось, ради Бога?

Мона сделала глубокий вздох и перешла к medias res, пока женщина ее опять не перебила. Если Хельга Кайзер действительно много лет не поддерживала никаких отношений со своим братом, то она как-нибудь переживет неприукрашенную правду.

— Сын Фабиана Плессена, ваш, э-э, племянник. Он погиб. Насильственная смерть. То же самое случилось с одной из пациенток господина Плессена. Поэтому мы должны с вами поговорить.

— О Боже! Это ужасно!

— Да, это так, и поэтому нам обязательно надо…

— Мне так жаль Фабиана. Это ужасно. Бедный мальчик.

О ком она говорила? О Фабиане Плессене, своем брате, или о его приемном сыне? Да все равно, однако, их разговор складывался как-то трудновато.

— У вас есть под рукой его номер телефона? — спросила женщина. С трудом верилось, что ей уже семьдесят шесть лет. — Я хочу выразить ему свои соболезнования.

— Да, конечно, я вам его сейчас дам, только нам сначала нужно…

— Ах, прошу вас, дайте мне номер немедленно. Это действительно очень важно, и…

— Фрау Кайзер, — сказала Мона. — Сначала нам с вами нужно кое о чем поговорить. Потом вы получите номер телефона.

— Да, но о чем? Видите ли, я действительно ничего не знаю. Я же не видела моего брата уже много лет.

Как Мона могла сказать ей это? Что фрау Кайзер, вероятно, тоже находится в списке будущих жертв убийцы? Как это можно сказать кому-либо? И действительно ли существовала такая вероятность? Они с братом, как оказалось, вообще не поддерживали отношений. Она жила очень далеко, и, возможно, убийца даже ничего не знает о ее существовании. Стоило ли из-за весьма мнимой опасности наводить страх и ужас на старую женщин?

«В настоящий момент она — это все, что у нас есть», — подумала Мона, и понимание этого совсем не ободрило ее.

— Я хотела бы приехать к вам ненадолго, — услышала себя Мона — и почти одновременно представила, как будет сокрушаться Бергхаммер, рассуждая о том, все ли у нее в порядке с головой, раз она швыряется деньгами налогоплательщиков, чтобы слетать в Марбург лишь из-за какого-то весьма смутного подозрения.

— Это возможно? — все же спросила она. — Вы разрешите мне сегодня зайти к вам? Ненадолго?

— Ах так, я даже не знаю… Мы можем ведь все обсудить по телефону, и вам не надо будет специально приходить.

— Нет, все же это очень важно.

— Я считаю, что в этом нет никакой необходимости. У меня и в доме-то ничего нет. Мне даже и предложить вам нечего.

Моне пришлось подавить улыбку.

— Да ничего не нужно, — ответила она.

— Ну и прекрасно, — но в голосе старухи не было восторга.

Поняла ли она вообще, что Мона из комиссии по расследованию убийств?

— Я сегодня после обеда загляну к вам. Вам подходит время?

— Ну да. Я же все равно буду дома.

Сегодня после обеда. Времени оставалось мало. Может быть, Моне все же следовало предупредить ее? Попросить, чтобы она никого к себе не впускала? Мона отказалась от этой мысли.

Предположение было слишком неопределенным. Не стоило делать это.

Но зачем же она тогда вообще собралась к ней ехать?

— Значит, увидимся после обеда, — сказала Мона и решила оставить все, как есть, хотя что-то в ней говорило о…

Но в принципе, Мона не верила в интуицию. Интуицию приходилось привлекать тогда, когда не было понятно, что делать дальше.

А они не знали, что делать.

Бергхаммер. Она должна ему сказать. А потом попросить Лючию, его секретаршу, заказать билет на самолет.

И надо снова вызвать Плессена. Не позже сегодняшнего вечера, когда она уже будет знать больше.

 

23

Среда, 23.07, 12 часов 10 минут

— Я хочу, чтобы ты поблагодарил своих родителей, — сказал Фабиан.

То же самое он говорил вчера Сабине: что дети должны быть благодарны родителям, все равно, причинили они им страдания или нет. Давид не принимал такую норму поведения: с его точки зрения, существовали ужасные родители, которые были виноваты перед своими детьми и заслуживали чего угодно, только не благодарности.

— Я не могу, — плакал Гельмут.

Давид наблюдал за ним, исполненный презрения: толстое лицо, покрывшееся красными пятнами, жирные волосы, неуклюжие движения. Гельмут был неудачником от рождения.

Серийные убийцы тоже часто оказывались неудачниками. Вернее, почти всегда. В сексуальном, социальном, профессиональном плане. Это Давид изучал еще в полицейской школе.

Воздух был влажным и спертым, как в тропиках, воняло потными ногами, и Давиду захотелось оказаться как можно дальше отсюда. А это был всего лишь второй день, впереди оставалось еще больше половины времени, а сегодня после обеда была его очередь расставлять свою семью. Что Фабиан будет с ним делать? Сердце Давида начало колотиться, уровень адреналина поднялся, и он чувствовал себя как перед опасной операцией. Он попытался спокойно и размеренно дышать животом — это был прием из антистрессового тренинга. Не было причин для беспокойства — слава Богу, он ведь не какой-то слабак с кучей комплексов, как Гельмут. И он, естественно, поостережется давать Фабиану пищу для его странных теорий о родителях, братьях, сестрах и детях. С другой стороны, он не мог делать вид, что между ним и его семьей просто великолепные отношения, иначе зачем тогда он здесь?

Ему нужно было что-то придумать. Обрисовать какую-то проблему, которая на самом деле не имела к нему отношения, но казалась бы правдоподобной. Если Фабиан что-то заподозрит, то он может отстранить Давида от занятий, и на этом его задание для КРУ 1 закончится. Он должен что-то придумать, что-то такое, к чему не подкопаешься.

— Твои родители произвели тебя на свет, они делали все возможное, чтобы воспитать тебя. Они имеют право на твою благодарность, и ты знаешь это. Это правило действительно во всех случаях. Поблагодари их. Поклонись их усилиям, иначе ты никогда не будешь свободным.

Они все еще стояли на своих местах: Рашида в роли бабушки, Давид — отца, Сабина — матери, Хильмар — Гельмута. Давид предполагал, что настоящий Гельмут должен сначала поблагодарить своих создателей, а потом уже будет обед.

Он исподтишка посмотрел на часы, которые он, собственно, не имел права держать при себе. Все остальные сдали их в гардероб. Но он не был готов к такому тотальному контролю над собой.

У него начал урчать живот. Все же он мог бы использовать то время, пока Фабиан занимался исключительно Гельмутом, для того, чтобы придумать свою семейную историю.

Но главный комиссар полиции оказалась права — он не сможет сочинить историю полностью, это не удастся сделать даже ему. Он должен основываться на чем-то реальном, но при этом не рассказывать слишком много. И прежде всего — не о своих отношениях с Данаей. Даная — его младшая сестра, и только, их отношения не должны стать темой для обсуждения, этого не должно произойти. У нее все в порядке, они прекрасно понимают друг друга, — вот и все.

Она употребляла героин, ей было плохо, и виноват в этом, наверное, был он, Давид.

Он не имел права думать здесь об этом, и уж тем более не сегодня после обеда. Даная была его «скелетом в подвале», но он ее там и оставит. Ему это будет нетрудно сделать. Он ведь сказал КГК Зайлер, что умеет хорошо притворяться.

К нему подошел Гельмут. Этого еще не хватало!

— Спасибо. Спасибо, папа, что ты сделал все, чтобы я вырос.

Видеть зареванное лицо Гельмута прямо перед собой — это было действительно трудно выдержать. Давид попытался изобразить улыбку. Изо рта Гельмута исходил неприятный запах, а у Давида был чувствительный нос. Давид очень надеялся, что эта сцена скоро закончится.

— Поклонись своему отцу, — сказал Фабиан, стоявший позади Гельмута.

Гельмут поклонился Давиду, хотя, казалось, что ему это стоило огромных усилий.

— Прекрасно, — произнес Фабиан. — Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — ответил Гельмут.

Это прозвучало весьма неубедительно, однако Фабиана, судя по всему, вполне устраивало. Давида чуть не стошнило. От Гельмута воняло алкоголем, полупереваренным завтраком и табачным дымом.

— Теперь иди к матери. Скажи ей спасибо за все, что она сделала для тебя.

Давид вздохнул.

Через пять минут вся группа гуськом прошествовала через дом, наполненный приятной прохладой, на террасу, где Розвита Плессен уже, наверное, поставила обед на стол. Давид чувствовал себя изможденным, словно после долгого ночного дежурства, но нервозность не проходила. Постепенно у него возникало ощущение, что здесь что-то было не в порядке, что все это не имело никакого отношения ни к нему, ни к его проблемам. Он осторожно посмотрел по сторонам. Больше всего ему хотелось отделиться от группы, чтобы осмотреть дом, но пока это казалось невозможным. Может быть, ему удастся улизнуть после обеда, если он будет очень осторожным. Вчера после обеда им устроили часовой перерыв, который можно было использовать по своему усмотрению. Они могли погулять в саду, подумать. Разрешалось вернуться в дом, но не в апартаменты Плессенов, а в помещение, где занималась группа, туалет находился рядом с ним. У Давида сложилось впечатление, что Фабиан очень внимательно следил за тем, чтобы никто не вздумал зайти в запретную зону.

Как и вчера, стол, установленный на приятной, теневой стороне террасы, был уже накрыт. Легкий ветерок гулял по террасе. «Здесь что-то должно произойти», — вдруг подумал Давид. Он поднял голову, словно почуявшая что-то собака. Его руки охватила легкая дрожь, как всегда, когда он чувствовал приближение опасности. Он осторожно осмотрелся, но не заметил ничего необычного. Как правило, он мог положиться на свои инстинкты, но в этот раз вроде бы ничего не могло случиться. В конце концов, дом охраняют — сегодня утром он видел перед воротами особняка две патрульные машины.

С другой стороны, две машины — не так уж много, если учитывать размеры поместья.

— Садитесь, — сказал Фабиан, и Давид постарался сесть рядом с Гельмутом.

— Дайте мне ваши тарелки.

В этот раз жена Плессена не появилась, и Давиду очень захотелось спросить, где же она, однако причин для такого вопроса не было. Фабиану лучше знать, что и как должно происходить в его доме. Давид молча протянул ему свою тарелку, и Фабиан шлепнул на нее коричневатую лапшу с соусом. Вид у нее был не слишком аппетитный, однако Давид ведь не отправлялся в путешествие для гурманов. Его ближайшей задачей был разговор с Гельмутом. Он посмотрел на сидевшего сбоку Гельмута. Его губы были сжаты в одну тонкую линию, лоб судорожно нахмурен, словно лицо могло взорваться, если он позволит себе расслабиться хотя бы на миг. Казалось, он ничего не воспринимает. Попытаться расспрашивать его в таком состоянии? Это было невозможно.

«Свободен, — подумал Давид. — Значит, так выглядит тот кто свободен».

 

24

Среда, 23.07, 17 часов 23 минуты

Хельга Кайзер жила в блочном доме, построенном в шестидесятые годы. Вся улица была застроена одноэтажными блочными постройками с небольшими зелеными квадратами садиков перед домами, так что номеров домов почти не было видно за зеленью деревьев. Таксисту пришлось изрядно покружить, пока он нашел нужный адрес.

Мона расплатилась, попросила квитанцию и вышла из машины. Конечно же, прямого рейса до Марбурга не было, и ей пришлось добираться сюда из Франкфурта на полицейском вертолете. Это было неудобно и очень, очень дорого, и Бергхаммер не на шутку рассердился, но Мона все же настояла на своем. Возможно, Хельге Кайзер не угрожала опасность, но она была единственной, кто хоть как-то был связан с Плессеном и пока что не был допрошен.

— Она не видела его уже несколько десятков лет, — ворчал Бергхаммер. — То есть вообще не имеет никакого представления о его жизни. Ты просто напугаешь женщину, к тому же без причин.

— Вот это и странно, — ответила Мона. — Почему она больше не виделась с братом? Почему она даже не знает своего племянника? Пусть даже он и неродной.

— Это ты можешь спросить у нее по телефону. Для этого и существуют телефоны. И если этого окажется недостаточно, мы пошлем к ней одного из наших коллег из Марбурга, который допросит ее столько раз, сколько будет нужно.

— Послушай, я хочу составить свое представление о ней. Мне кажется, что это важно. Я не хочу, чтобы с ней что-то случилось, мы не все сделали для ее безопасности. А по телефону зачастую люди не рассказывают важных вещей.

— Мона! Преступник, определенно, даже не знает, что у Плессена есть сестра! Эта женщина не имеет для него ни малейшего значения!

— Почему ты так уверен, Мартин? Вполне может быть, что Плессен соврал только нам, а другим говорил правду.

— А зачем ему это делать? Не вижу смысла.

Теперь, когда она стояла перед дверью — вычурным деревянным страшилищем, покрытым коричневым лаком, — ей самой стало казаться, что Бергхаммер прав.

Она нерешительно подняла руку и нажала кнопку звонка. Резкий пронзительный звук ввинтился в уши и заставил ее нервно вздрогнуть. Где-то с полминуты не происходило ничего. Мона позвонила снова. Женщина должна быть дома. Возможно, она наполовину глухая, и поэтому звонок специально настроен на такую громкость.

После второго звонка Мона услышала нерешительные шаги, приближающиеся к двери. Кто-то возился с дверным глазком, который уставился на Мону, словно чей-то злобный глаз. Мона терпеливо смотрела на него, пытаясь выглядеть любезной и добропорядочной, хотя на самом деле ей было не до этого. Правда, полет на вертолете длился всего полчаса, но трясло очень сильно, о чем еще перед вылетом, жуя жевательную резинку, предупредил пилот: «Надвигается непогода. Будет довольно тряско. Хотите пакет на случай тошноты?» Этот вопрос, казалось, доставил ему огромное удовольствие, но Мона в ответ гаркнула на него, заявив, что летает на вертолете не в первый раз и что даст ему знать, если ей что-то понадобится. На счастье, она перенесла полет без постыдного происшествия.

Погода до сих пор не испортилась; здесь было еще жарче, чем дома.

— Главный комиссар уголовной полиции Мона Зайлер, — сказала она прямо в дверной глазок. — Мы с вами говорили по телефону. Вы можете открыть мне?

Раздался лязг замка. У Хельги Кайзер на двери было, наверное, не менее трех задвижек, которые ей всучил какой-нибуть хитрый продавец. Он, очевидно, хорошо знал, что одинокие старые женщины боятся взлома или еще чего пострашнее, хотя такая опасность, с точки зрения статистики, была невероятно мала.

Дверь открылась. Мона не увидела никаких задвижек, перед ней стояла худая пожилая женщина с белыми волосами, при ближайшем рассмотрении оказавшимися париком, сидевшим к тому же криво. Под париком — маленькое морщинистое лицо с жесткими чертами. Хельга Кайзер была всего на пять лет старше брата, но казалось, что она принадлежит к совершенно другому поколению. Не было никакой семейной схожести, и Мона больше не удивлялась, что они с братом не поддерживали никаких отношений.

— М-да, — сказала женщина, недоверчиво осматривая Мону с ног до головы, но не впуская в квартиру. — Я даже не знаю, имеет ли это вообще смысл.

Настроение у Моны было весьма неподходящим для дальнейшей дискуссии. Если разговор будет продолжаться так же тяжко, как начался, то ей придется взять другой тон. В конце концов, речь шла о жизни этой женщины.

— Вы разрешите мне зайти? — вежливо спросила Мона, но при этом впилась таким взглядом прямо в маленькие голубые глаза женщины, что та должна была понять: любые возражения бесполезны.

Женщина бесстрашно выдержала взгляд и не сдвинулась с места.

— Фрау Кайзер, я не хочу вас путать, но я могу вызвать коллег из городской полиции на машине с синей мигалкой, и все такое. И тогда об этом, естественно, узнают соседи. Так будет лучше?

Угроза насчет соседей подействовала: Хельга Кайзер с выражением недовольства на лице отступила од дверного проема и пропустила Мону, прижавшись спиной к стенке коридора и втянув живот. Несмотря на жару, она была одета в длинную серую шерстяную куртку и черную юбку из какого-то толстого, похожего на войлок материала. Первое, что ощутила Мона, когда Хельга Кайзер провела ее по узкому коридору в обставленную древней мебелью убогую гостиную, — запах. Причем в нем не было ничего особенного. Мона знала его по бесчисленным, похожим на эту, квартирам старых людей. Он был сильным, и его нельзя было ни с чем спутать. Он состоял из запаха тела одного и того же человека, запахов средства для чистки ковров, политуры для мебели, пыли, испарений разных домашних животных и той тайной грязи, которая за многие годы набивается в углы и щели и против которой бессильны самые эффективные чистящие средства. У Моны не было другого варианта, кроме как связывать такой запах с запустением и смертью.

Несомненным являлось то, что фрау Кайзер жила здесь уже давно, очень давно.

— Хотите кофе? — не слишком любезно спросила фрау Кайзер.

— Может быть, у вас есть минеральная вода?

— Минеральная вода? Нет.

— Тогда ничего не нужно, спасибо, — сказала Мона.

Она была уверена, что старуха врет. У кого сейчас в холодильнике нет минеральной воды?

— Прекрасно, тогда я приготовлю кофе себе, если вы не возражаете.

— Конечно, — согласилась Мона. — У меня есть время.

Это было не совсем так. Ей, правда, придется провести эту ночь, скорее всего, в Марбурге, поэтому она не торопилась побыстрее попасть в свою ужасную комнату в гостинице возле центрального вокзала. Но ей до девяти часов нужно будет позвонить Бергхаммеру, чтобы сообщить ему самую свежую информацию. На девять часов Бергхаммер вызвал Плессена. Да еще и Давид Герулайтис, который не давал знать о себе уже два дня. Ему тоже надо будет позвонить, хотя особых надежд на этот разговор она и не возлагала. С тех пор как она узнала, что Плессен не сказал правды о своем сыне, она стала настороженно приглядываться к нему.

Если говорить честно, именно по этой причине Мона непременно хотела встретиться с его сестрой. Не то чтобы она всерьез верила, что Плессен мог убить своего приемного сына или свою пациентку. Но должна же быть причина, по которой Плессен солгал, она была в этом уверена, и эта причина каким-то образом была связана с обоими преступлениями.

Правда, пока у нее не было никаких идей относительно этой связи.

Хельга Кайзер вышла из комнаты. Мона посмотрела ей вслед и заметила, что женщина слегка хромает. У нее были худые, казавшиеся очень твердыми ноги. Мона закурила сигарету, специально не спрашивая разрешения, потому что фрау Кайзер лучшего обращения не заслужила. Она встала и подошла к двери террасы, ведущей в маленький тенистый садик. Если бы она не была такой упрямой по отношению к Бергхаммеру, то уже через два, самое позднее через три часа сидела бы с Антоном на террасе на крыше дома, выпив пару бокалов вина, и смотрела бы ежедневное шоу. Но ей непременно хотелось попасть сюда. Мона открыла дверь, выпуская дым в сад. Там щебетала пара птичек, а в остальном царила абсолютная тишина. Из-за куста появилась пятнистая черно-белая кошка и неспеша затрусила к Моне, очевидно хорошо знакомая с местными нравами.

— Так, моя дорогая, мы можем начинать, — раздался за спиной голос хозяйки.

Она обернулась. Фрау Кайзер уже удобно расположилась на софе, не оставив Моне другого варианта, кроме как усесться напротив нее на узенький стул. Она мелкими глотками пила кофе из пестро разрисованной чашки, которую, наверно, прихватила во время одной из автобусных экскурсий, путешествуя вместе с другими стариками. «Фрау Кайзер должна любить такие поездки, — подумала Мона, — но, скорее всего, она не из тех, кто позволяет врулить себе сверхдорогое кухонное оборудование или якобы улучшающие кровообращение мешалки для ванн. Эта женщина, несмотря на возраст, не даст себя провести. Наоборот, она казалась очень ушлой особой.

— Ну, садитесь же.

Моне почудилась насмешка в ее голосе. Кошка, похоже, приняла это приглашение на свой счет и прыгнула на софу, с нее — на пол, а затем пересекла комнату и проскользнула мимо Моны, — скорее всего, в кухню. Хельга Кайзер не обращала на кошку никакого внимания.

Странная особа.

Мона села на стул, оказавшийся таким же неудобным, каким и выглядел, и вынула из сумки магнитофон. Она огляделась — гостиная казалась весьма негостеприимной. «Чего-то не хватает в этом помещении», — подумала она и в следующую секунду поняла, чего — семейных фотографий. Сувениров из различных поездок и, вообще, различных безделушек. Не было фотографий на стенах, никаких личных мелочей, которые обычно имеют свойство накапливаться с течением времени, как с этим ни борись. Ничего подобного у фрау Кайзер не было. Все, что окружало ее, не менялось, наверное, десятилетиями, и ничего нового не прибавлялось.

«Женщина без прошлого, — подумала Мона. — Или, как минимум, женщина, в жизни которой лет сорок подряд ничего не менялось. Неужели такие люди вообще бывают?»

— У вас дети есть? — спросила Мона, устанавливая магнитофон на блестящую зеркальную поверхность стеклянного стола, стоявшего между ними.

В тот же момент она вспомнила, что Форстер уже наводил справки об этом.

— Нет, — ответила женщина. — А это важно?

— Как посмотреть, — сказала Мона и включила магнитофон.

Она наговорила дату и время записи, данные фрау Кайзер.

— Вы согласны с тем, что я запишу этот разговор?

— А что, у меня есть выбор?

— Отвечайте просто «да» или «нет».

— А если я скажу «нет», что тогда?

— Тогда мы можем пригласить вас повесткой, и дело затянется не на один день. Если вам так удобнее, то можно поступить таким образом.

Женщина глубоко вздохнула и с громким стуком опустила свою чашку на стеклянный стол.

— Ну ладно, спрашивайте уж, ради Бога!

По крайней мере, старческим маразмом она не страдала, а при сложившихся обстоятельствах уже это стоило многого.

 

25

Среда, 23.07, 17 часов 23 минуты

Бегающий взгляд Давида остановился на глазах Плессена. Они были синими, с коричневато-оранжевыми ободками вокруг зрачков. «Самые старые и мудрые глаза в мире», — подумал Давид. Он чувствовал на щеках горячие слезы. Подавленный всхлип распирал его грудную клетку: он снова был шестилетним мальчиком, в то холодное хмурое осеннее утро отец влепил ему пощечину, потому что Давид не нашел свой правый носок. Отец хотел отвести его в школу: у него был выходной день. Вообще-то для Давида это было радостное событие, но без носка он не мог выйти из дома. Впервые после стольких лет Давид чувствовал унизительную боль. Кроме того, к ощущению боли добавилось чувство крайней безысходности: его отец предстал перед ним грозным, непредсказуемым и бесконечно могущественным божеством, в основном невидимым, но от этого не менее сокрушительным в своем гневе. Высокий, худой и красивый, преисполненный ненависти, обрушившейся на Давида, потому что матери рядом не было.

— Где была твоя мать? — спросил Фабиан. — Где она была? — повторил он вопрос.

Группа за его спиной хранила гробовое молчание.

Давиду показалось, что он не сможет сказать ни слова. Он снова посмотрел Плессену в глаза, надеясь почерпнуть в них силу. Но от них не исходило ничего. Плессен глубоко вздохнул.

— У нас достаточно времени, Давид, не торопись, здесь никто не должен торопиться, — сказал он и запрокинул голову назад.

В углу высокой комнаты стояло что-то вроде постамента, который Давид заметил впервые за эти два дня. На нем возвышалась скульптура, изображавшая трех обезьян. Одна лапами закрыла глаза, другая — уши, а третья — рот. Третьей обезьяной был он.

— Твоя мать. Ты не хотел бы поговорить о ней? — голос Фабиана был одновременно и хриплым, и нежным, но при этом несгибаемо твердым.

Он говорил очень медленно, но ему не нужно было говорить громко, чтобы заставить слушать себя. Наоборот, в его присутствии даже большие любители поболтать умолкали. Их лица, обычно искаженные нервными гримасами, расслаблялись, когда болтуны слушали Плессена.

Давид замотал головой, потому что перед его внутренним взором появлялись все новые картины. И слезы текли с новой силой, словно он открыл внутри себя водопроводный кран.

Сегодня у матери был приступ мигрени, поэтому отец решил отвести его в школу, несмотря на то, что собирался делать что-то другое. Такое случалось раза два-три в месяц, хотя иногда у матери бывало и по несколько приступов в неделю. Ее мучали ужасные головные боли, а возле кровати стоял тазик, куда она время от времени рвала. Это звук доносился даже в его комнату. Давид снова видел перед собой эту картину: белые голые стены, его кровать в углу, застеленная покрывалом в красно-коричневую клетку, напротив — два близко расположенных друг к другу окна, через которые вместо неба была видна глухая стена соседнего дома.

Он сидел на своей кровати, закрыв голову руками. Перед ним стоял отец, одетый в форму, уперев руки в бока, с дубинкой у пояса. Он казался Давиду огромным, очень худым и жилистым. Отец тяжело дышал. Затем медленно и четко произнес: «НОСОК ПРОСТО ТАК НЕ ИСЧЕЗАЕТ. ОН ГДЕ-ТО ЗДЕСЬ. А СЕЙЧАС ПОТОРОПИСЬ, ИНАЧЕ…»

— Давид, — голос Фабиана пробился через бурю в его голове. — Давид, поговори с нами. Ты сейчас где-то далеко. Возвращайся к нам. Сейчас же!

Давид ощутил, как оживают его застывшие конечности, как в похолодевших руках начинает циркулировать кровь, как высыхают слезы. Он благодарно улыбнулся и переменил позу.

— Где ты был?

— Дома. Мой отец… Он бил меня. Я уже не помню, за что.

Ему было стыдно при всех рассказывать историю про носок.

— А твоя мать? — спросил Плессен.

Он наклонился вперед, — старик с пышными белыми волосами, сидящий перед ним по-восточному. Он поймал взгляд Давида, сфокусировал его и успокоил.

— Моя мать… была больна.

Мигрень. Это тоже звучало смешно. Похоже на обычные женские отговорки.

— Она часто болела?

— Да. Часто.

— Значит, она не могла тебе помочь, когда отец плохо обращался с тобой. Она не могла быть рядом с тобой и защитить тебя от его гнева.

— Нет.

— Ты был совсем один.

— Да. Совсем один.

Слова отдавались эхом в его голове, проникали глубоко в сознание. Давид больше не плакал. Его охватила страшная слабость, и ему показалось, что он сейчас потеряет равновесие. Он находился в аду. И в этом аду существовал один-единственный человек — его отец. Давид помнил, как на его глазах сломался Гельмут, а он тогда посчитал, что Гельмут — придурковатый слабак. Давид думал, что он лучше Гельмута, хладнокровнее, сильнее, но это оказалось не так. Он был в еще худшем положении, потому что никто и никогда не готовил его к тому, что он сейчас переживал.

Все еще находясь в своем индивидуальном аду, Давид думал: «Даже хорошо, что можно выпустить все из себя. Может, однажды так и должно было случиться, чтобы я мог спустить пар, как перегретый котел». Так, по крайней мере, утверждал и полицейский психолог, с которым все сотрудники отдела по борьбе с наркотиками обязаны были регулярно проходить собеседование, в связи с тем, что, как гласил приказ, «их работа требует крайнего напряжения душевных сил». Полицейский психолог, мужчина с лысиной и потными руками, заметил нервозность Давида и высказал по этому поводу свое мнение: Давид подавляет в себе целую кучу проблем, и однажды это ему аукнется. «Вам нельзя все подавлять и носить в себе», — сказал он и предложил пройти короткий курс лечения, в ответ на что Давид поднял бедного мужика на смех. Никого не касалось, что происходило с ним, никто не имел права бросить хотя бы беглый взгляд в его душу, но факт оставался фактом: Фабиана этот запрет не остановил.

Фабиан вообще считал неприемлемыми какие бы то ни было запреты. Если уж на то пошло, он просто устанавливал собственные правила, и теперь эти правила опутали Давида, как паутина муху.

Давид уставился на свою «семью», которую он сам расположил в таком порядке. Гельмут был его «отцом», Франциска — «матерью», Сабина — его «сестрой», Хильмар — «Давидом». Он расставил их, не замечая, что тем самым выдал некоторые свои тайны. Намного больше, чем ему хотелось. Даная находилась слишком близко от него. Его родители стояли друг возле друга и смотрели вперед, мимо детей, — их Давид расположил значительно левее, родители не могли их видеть. Родители, которые не могут видеть своих детей, несостоятельны как родители. Почему он так сделал? Он любил своих родителей и не считал, что они что-то делали не так, воспитывая их с сестрой, и, тем не менее, в его душе бушевала такая буря, какой он не испытывал никогда в жизни.

Его отец стоял перед ним, бледный от гнева. В этот раз не из-за носка, а… Давид не знал почему. Да и все равно. Отец казался ему великаном, хотя на самом деле он был скорее невысокого роста, жилистый. Гнев делал его таким огромным. У отца в руке была полицейская дубинка, которой он наносил удары. Давид освободился от своего тела, его взор упал на плакат с изображением белого дома с голубыми ставнями и кустами красных роз у двери. Санторини. Он всматривался в эту картину, пока отец бил его, и это помогало ему почти ничего не чувствовать. Его дед был родом с этого острова, и его отец хотел однажды вернуться туда, но затем, будучи молодым человеком, влюбился в мать, а потом пошел в полицейскую школу и стал полицейским. А потом на свет появились Давид и Даная. Вдруг их стало четверо, а отпуск на Санторини для четверых был очень дорогим, так и получилось, что они никогда там не были. Ни разу.

Вместо этого его отца перевели работать в другое, почти идиллическое место — маленькое патриархальное селение, в богом забытый край. Здесь возводилась установка по переработке отработанного ядерного топлива, и полицейские, в том числе и его отец, должны были охранять строительство от демонстрантов, которые по непонятным и совершенно надуманным причинам выступали против создания здесь рабочих мест и не хотели, чтобы селение разбогатело. Так, по крайней мере, жители села говорили полицейским и были рады им, как своим защитникам. Мясник угощал их бесплатными обедами, в местном кафе для них всегда оставляли места.

А затем были четыре долгих года, двести восемь недель, а если двести восемь умножить на, как минимум, пять рабочих дней, для молодого человека, каким был его отец в то время, получалась целая вечность. Его отец даже много позже мало рассказывал о том времени, но Давиду довелось как-то самому побывать в тех местах, уже много лет спустя, и тогда он узнал, что происходило там на самом деле. О том, что демонстранты не хотели подчиняться властям, что полицейские, в силу новой директивы министра внутренних дел, были вынуждены действовать против демонстрантов с такой жестокостью, что постепенно все селение встало на сторону демонстрантов. И что мясник отказался обслуживать полицейских, и что в кафе им отказывались давать поесть. Но ничего не помогало.

«Ненависть, — сказал его отец тогда, — очень трудно переносить. Ее вряд ли можно выдержать». И это было все, что он сказал. В остальное время он молчал и сразу же переключался на другой канал, если по телевизору снова и снова показывали жутковатые эффектные кадры с ярким светом прожекторов, мощными водометами и жалко выглядевшими среди мокрой холодной грязи юношами и девушками, проявлявшими столь удивительное упрямство.

Его отец ничего не мог поделать. Он получал решительный отказ на свои просьбы о переводе в другое место, что неудивительно, потому что все его коллеги хотели убраться из этого пекла, все до единого.

Итак, его отец, мирный, дружелюбный человек, которого любили все соседи, отыгрывался за свои мучения на детях. Никогда раньше и никогда позже он этого не делал, но в возрасте от шести до десяти лет отец избивал Давида почти каждую субботу, и всегда — полицейской дубинкой. С Данаей он обращался не так жестоко, но пощечины доставались и ей. Давид закрыл глаза, увидев перед своим мысленным взором ее нежное, заплаканное личико. Их мать плакала тоже и страдала от мигрени вдвое чаще, чем раньше, но никогда не спешила на выручку детям. Она не хватала мужа за руки, она не защищала своих детей.

А после этого семью уже невозможно было склеить. Дети смотрели в одном направлении, родители — в другом.

А перерабатывающая установка так и не была построена. Все оказалось напрасным.

Давид, теперь уже совсем взрослый, стал пленником временной дыры. Он провалился в 1983 год и не мог выбраться оттуда, как ни старался. Он все еще смотрел на плакат с видом прекрасного солнечного острова, который они уже никогда не увидят, потому что его отец зарабатывал слишком мало, чтобы хотя бы раз провести там отпуск всей семьей. С опозданием на двадцать лет Давид почувствовал боль, которую ощущал тогда, — реальную физическую боль. Вся его спина болела. Он испытывал ощущение, будто ему сломали все позвонки. Согнувшись, он стоял перед своей «семьей», которая смотрела мимо него, и каждый из его родных был заключен в ловушку своего положения. И Фабиан не давал ему покоя, ни минуты отдыха от этого чудовищного путешествия в его прошлое. До тех пор пока Давид не рассказал все, что знал.

А теперь он думал, что, раз он все выдержал, может быть, когда-нибудь исчезнет эта ужасная боль из прошлого. Вдруг он услышал голос Фабиана:

— А твоя сестра? Какую роль играет она?

Давид сделал глубокий выдох, так что в легких не осталось ни глотка воздуха. Затем он лег на пол, тело ощутило приятную прохладу. Он услышал, как на улице загремел гром. Это была желанная гроза.

Он был слишком слаб, чтобы оказать Фабиану хоть какое-то сопротивление. Он лишь мысленно твердил как заклинание: «Нет, я и не знал, какая энергия высвобождается при этом, как обнажаются все внутренние хитросплетения, какая сила начинает управлять человеком, словно он — разумная, но бестелесная и бездушная машина». Давид улыбнулся, вспомнив, что еще недавно он считал себя свободным человеком. Он, конечно же, был каким угодно, только не свободным. Он бился в сети, охватывавшей несколько поколений, где каждому было отведено свое место и вырваться из которой не мог никто.

Ему было все равно. Он мог сказать Фабиану любую правду. Это уже не имело никакого значения. Он все равно никогда не станет таким, каким был раньше.

На улице лил дождь.

 

26

Среда, 23.07, 20 часов 54 минуты

Мона сидела, вытянув ноги, на жесткой кровати и щелкала переключателем каналов древнего телевизора. Как только она добралась до гостиницы, началась буря и гроза. Сейчас резкие порывы ветра швыряли в оконные стекла миллиарды дождевых капель со звуком, похожим на приглушенную пулеметную стрельбу. Было девять часов вечера, Мона только что позвонила Антону и узнала, что у Лукаса все в порядке. Сейчас она не чувствовала ничего, кроме усталости. Усталости от споров с Бергхаммером утром, от болтанки в вертолете после обеда, от старухи, с которой она провела несколько часов, так и не добившись от нее толку. А ей срочно нужен был результат, чтобы хотя бы позднее оправдать эту дорогую поездку. Все же она надеялась, что поездка была не напрасной.

Она выключила телевизор, зажгла сигарету, откинулась на спину и выпустила дым в потолок, усеянный многочисленными трещинами. Вокруг — ни звука, только шум непогоды, то усиливавшийся, то затихавший. Настольная лампа мигала. В комнате стоял запах пыли и старой материи. Гостиница была неописуемо ужасной. Лючия, секретарша Бергхаммера, нашла ей, наверное, самый дешевый отель из всех имеющихся в этом городе. В наказание за то, что таки переспорила Бергхаммера.

Мона взяла сумку и вытащила из нее магнитофон. Затем поставила его на кровать и нашла первую кассету. Надела наушники и перемотала пленку вперед.

— Ваш брат, каким он был в детстве?

— А каким он должен был быть? — прозвучал молниеносный ответ, причем это было сказано таким недружелюбным тоном, что Мона даже сейчас вздрогнула.

Она снова испытала неприятное ощущение, что попала впросак, — как говорят, села не на тот пароход. А потом возникло чувство, заставившее ее спрашивать дальше. Дать ей выговориться. Некоторые свидетели любят начинать издалека. И если уж им давали возможность высказаться, то потом их было не так уж трудно направлять в нужное русло.

По крайней мере, так гласила теория. Но в случае с Хельгой Кайзер теория оказалась справедливой лишь частично. История Хельги Кайзер — или, по крайней мере, та, которую она сейчас собралась рассказать, — начиналась в пятидесятых годах Тогда ей было около тридцати лет. Война закончилась, и она жила с матерью «не в той части столицы».

— Что вы хотите этим сказать?

Старуха сочувственно посмотрела на нее.

— Ну, в восточной части. Там, куда не долетали «бомбардировщики с изюмом». Это была неправильная часть города. А я хотела попасть в правильную.

— М-да… В то время вы еще поддерживали контакты с вашим братом?

— Нет. Он уже был по другую сторону границы.

— На Западе?

— Точно.

— Ну хорошо, но это же не причина… Берлинскую стену построили намного позже, и…

— Да. Я была по одну сторону, он — по другую.

— Фрау Кайзер…

— Больше мне нечего сказать. Откровенно говоря, я искала мужчину, который вывез бы меня оттуда. Фабиан жил на Западе и прекрасно проводил время, не вспоминая о сестре.

— Да… Фабиан — он что, всегда был таким?

— Каким?

— Ну, эгоистичным.

— Чего вы снова от меня добиваетесь?

Мона слышала в наушниках свое собственное дыхание.

— Послушайте, фрау Кайзер. Вы сейчас намекали, что ваш брат бросил вас в беде. Тогда такой вопрос: он что, всегда так делал? Склонен ли он к тому, чтобы блюсти только свои интересы?

Короткий смех, больше похожий на лай:

— Да, моя дорогая. Можно сказать, что так.

Молчание, во время которого Мона ожидала, что женщина скажет больше. Даст хоть какое-то пояснение к такой уничтожающей характеристике. Но та молчала. Вместо этого фрау Кайзер сжала губы, словно стараясь не позволить себе сказать больше самого необходимого.

Мона нажала на кнопку «пауза» и задумалась. Немного позже Хельга Кайзер действительно разговорилась и потом даже не хотела останавливаться. К сожалению, она больше не говорила о своем брате, а исключительно о мужчине, с которым она в пятидесятые годы жила в гражданском браке, и об их совместном сыне.

— Так у вас есть дети?

— Уже давно нет. Мой сын умер.

— О… Давно?

— Уже не помню. Может, лет пятнадцать тому назад? Он был… болен.

— Соболезную.

Они еще раз вернулись в пятидесятые годы. Хельга Кайзер, тогда еще Хельга Плессен, сумела-таки уговорить своего сожителя уйти на Запад, но однажды он просто взял и вернулся вместе с их общим сыном на Восток. Бросил ее одну. Скрылся в «зоне», а тамошние «свиньи», как сказала Хельга Кайзер, не давали ей никаких сведений о его местонахождении. Никто не хотел ей помочь, и в конце концов она сдалась и вышла замуж за другого. Лишь намного позже, уже когда давно была построена Берлинская стена, ее сын позвонил ей оттуда. Тогда ему было десять лет, и она смогла более-менее регулярно посещать его.

— Почему ваш сын… отчего он умер?

— Рак поджелудочной железы. Я… мне самой пришлось в то время лечь в больницу. У меня… да это неважно. Так что я его больше не видела. До его смерти.

— Вы не могли больше приезжать к нему?

— Нет. Мы с ним говорили пару раз по телефону. Знаете, он был врачом. Он знал, что его ожидает. И это было так… жестоко.

Лицо старой женщины смягчилось, стало доступнее, приветливее. Моне было не по себе от с трудом подавляемой нервозности, и все же она решила еще раз спросить о брате. Может, ей удастся воспользоваться изменившимся настроением старухи. Но надо было начать по-умному.

— Расскажите мне что-нибудь о вашем детстве.

Это была уже третья попытка, в этот раз удачная, может, потому что она не упомянула имени Плессена.

— Что же вы хотите знать? — спросила Хельга Кайзер, будто с трудом соображая, что от нее требуется, хотя прекрасно понимала, о чем и, прежде всего, о ком шла речь, однако Мона решила, что пусть все идет, как идет, и не стала уточнять.

— Все, — ответила Мона. — Где и как вы жили? Каким было ваше детство?

— И чем вам поможет то, что вы узнаете об этом?

— Пока что не могу сказать. Я разберусь потом, когда прослушаю эти записи.

— Я этого не понимаю. Вы предприняли такую дальнюю поездку, чтобы я рассказывала вам истории незапамятных времен?

К счастью, Мона вовремя поняла, что эта перебранка была, что называется, отступлением с боем. Что эту старуху на самом деле просто распирало от желания говорить о себе. Она уже много лет жила тут в одиночестве, и наконец-то появился кто-то, желающий что-нибудь узнать о ней. Не успела Мона подумать это, как до нее дошло и все остальное. Все и всегда интересовались только Фабианом. И никто — маленькой Хельгой. Так что придется идти в обход, используя тему «Хельга», чтобы добраться до цели ее расспросов и получить информацию о Фабиане. Обходные дороги ведут к потери времени, но уже ничего нельзя было изменить.

— Как вам жилось в детстве?

И Хельга Кайзер действительно клюнула на ее уловку. Она откинулась на спинку софы и начала рассказывать: о бедном селении под Бранденбургом, называвшимся Лестин, где они выращивали овощи и держали кур, двух коров и, таким образом, более-менее неплохо жили. О своем отце, попавшем на войну, и о матери, которой самой пришлось обеспечивать семью.

— Сколько вас было — я имею в виду — сколько детей?

Короткое молчание. Потом ответ:

— Только двое. Фабиан и я.

Только двое детей. Сравнительно мало для двадцатых — тридцатых годов двадцатого века. Но может, были выкидыши, может, кто-то умер в первые годы жизни от распространенных тогда заболеваний, вылечить которые можно было только с помощью антибиотиков. Мона подумала, что все это несущественно для расследования.

— Как долго вы жили в этом селении?

— Почти что до конца войны. Затем пришло извещение о смерти моего отца.

— А отчего?..

— Он погиб. В России. Незадолго до конца войны. Затем мы… Затем нам всем пришлось уйти.

— Уйти? Куда?

— Все равно, куда, — старуха насмешливо посмотрела на нее. — Русские наступали. Они уже были в Восточной Пруссии и вели себя там как дикари. Говорили, что в некоторых селениях они поубивали всех. Всех подряд, понимаете? Некоторых повесили, некоторых прибили гвоздями к воротам сараев.

— Откуда вы об этом узнали?

— Это знали все. Появлялись беженцы из Восточной Пруссии, а такие слухи распространяются сами по себе. Все, у кого было хоть немного ума, бросились бежать.

— Куда?

— Ну, побросали на деревянные повозки все пожитки и отправились на Запад. Вы что, никогда не слышали о колоннах беженцев?

— Так что, вся семья отправилась…

— Да, конечно же! — Хельга Кайзер злобно взглянула на нее, и Мона была потрясена внезапной агрессией, прозвучавшей в ее голосе.

— Ну да. И…

— Вы же понятия не имеете, что тогда творилось! Был январь, стояла самая холодная зима за последние годы. Все дороги были забиты, ни пройти, ни проехать. Вермахт заблокировал дороги, мы целыми днями не могли двинуться ни вперед, ни назад. Вокруг полуголодные солдаты. А по обеим сторонам дороги — трупы погибших от воздушных налетов! Грудные младенцы замерзали от холода, их невозможно было похоронить, они лежали тут же, кучей, как куклы! Глубокий снег, в котором застревали колеса!

— Да, это, конечно…

— Ах, оставьте! Вы себе этого даже представить не можете! Тогда… тогда действовали совсем иные законы, тогда…

— Да? Какие же законы тогда действовали?

И тут произошло что-то странное. Старуха приподнялась, ее глаза сверкали, лицо напряглось так, что разгладились все морщины, и Мона ясно представила, какой была тогда Хельга Кайзер, — молодой энергичной женщиной с широким лбом и резко очерченным подбородком. Но вдруг видение исчезло. Хельга глухим голосом сказала:

— Законы джунглей. Каждый против каждого. Это было тогда нормальным.

Затем она села на свое место, как-то сразу ушла в себя, и вдруг снова стала старой, смертельно больной женщиной.

Мона не сдавалась, пока что не сдавалась:

— И как сказались эти законы на вашей жизни? Я имею в виду вас, вашу семью.

Мона специально не упоминала имени Плессена.

— А, это… Вы все равно не поймете. И это к делу не относится.

— Ну почему же! Ответьте мне, пожалуйста.

— Это не ваше дело.

— Прошу вас. Это может оказаться важным.

— Нет, — и усталым, безжизненным тоном добавила: — Прошу вас, оставьте меня сейчас в покое.

Да, тогда что-то случилось, и, возможно, очень важное. Проклятье! Мона отбросила всякую осторожность:

— Я оставлю вас в покое, если вы расскажете больше о вашем брате.

— Боже мой…

— Фрау Кайзер! Произошло два убийства, и может случиться третье, и очередной жертвой можете стать вы! Вы меня поняли? Пожалуйста, сейчас же расскажите все, что знаете. Иначе мы не сможем защитить вас!

Пару секунд Моне казалось, что старуха у нее в руках. Однако затем она увидела насмешливую отстраненную улыбку:

— Меня этим не напугаешь. Я за жизнь не держусь. Больше не держусь. Просто она не стоит этого.

— Да, многие так думают. А потом…

— Как вы сказали, умерли жертвы?

Мона, на самом деле, этого не говорила, но это не было тайной, в конце концов, об этом писали все газеты.

— Героин. Смертельная доза.

— Героин, — задумчиво промолвила Хельга. — Разве это не прекрасная смерть? Ласковая и приятная?

Мона, ничего не понимая, посмотрела на нее. Через открытую дверь террасы ворвался первый порыв холодного ветра — предвестника грозы.

— Все же лучше, чем рак, вы не находите?

Мона моментально все поняла:

— Вы больны?

— Да. И у меня, собственно говоря, нет желания закончить свою жизнь на больничной койке.

А потом она рассказала еще кое-что, но о Фабиане Плессене Мона ничего нового не услышала. Семья Плессенов так и не добралась до Запада и после длительных блужданий нашла пристанище у каких-то дальних родственников в «неправильной» части столицы, потому что в «правильной» части у них не было знакомых. Хельга Кайзер долго рассуждала об этих родственниках, с которыми она явно была не в ладах, и Мона с трудом сдерживала зевоту. В конце концов она еще раз попыталась осведомиться о судьбе Фабиана.

— Ах да, Фабиан. Он вскоре, задолго до строительства Берлинской стены, смылся на Запад, начал изучать там философию и прекратил всякие контакты со своей семьей.

— Вы имеете в виду — психологию.

— Нет. Философию. Фабиан — не психолог.

— Нет? — изумленно спросила Мона.

— Нет.

И снова у Моны появилось ощущение, что Хельга Кайзер знает больше, чем говорит. Но никакие настойчивые расспросы не помогали.

— Как вы думаете, почему он оборвал контакты с вами? — все-таки Моне было важно знать это.

— Об этом вы должны сами спросить его. Я в то время мало общалась с ним.

— Вы поссорились?

— Спросите его сами. Мне все равно.

Мона сняла наушники, своей перемычкой неприятно давившие на темя. Какое-то мгновение ей казалось, что она подобралась к истине близко, очень близко. Завтра с утра ей срочно нужно будет поговорить с Плессеном, и в этот раз так просто он от нее не отделается. Она сидела на кровати, по-восточному скрестив ноги, закрыв лицо руками. Ей, вообще-то, нужна была команда местной полиции для наблюдения за Хельгой Кайзер, но Бергхаммер, судя по результатам сегодняшнего допроса, вряд ли поддержал бы ее в этом, а ей самой писать прошение вряд ли имело смысл.

И это было правдой. До сих пор не было доказательств, что Хельга Кайзер знала что-либо важное, позволявшее ускорить расследование дела. До сих пор только у Моны складывалось впечатление, что два человека умерли из-за чего-то, случившегося в семье Плессена. Чего-то нехорошего, что…

Вот именно — что?

«Если там что-то и было, то с того времени прошло почти шестьдесят лет, а преступник убивает сейчас и здесь, и к тому же он определенно не стар», — сказал бы Бергхаммер, и с ним было бы сложно не согласиться.

А почему бы, собственно, и нет? Не требуется слишком напрягать силы, чтобы воткнуть кому-то шприц с героином, особенно если жертва даже не сопротивляется. Это мог бы сделать каждый, даже пожилой человек, даже маленькая девочка.

Но шестьдесят лет спустя? Кто бы мог так поступить? И почему именно сейчас?

Может, произошло что-то, что, так сказать, выманило преступника из засады?

Но что же это могло быть?

Мона взяла телефон и позвонила Бергхаммеру, заранее не обдумав, что же она ему скажет. Но это уже не имело никакого значения, потому что Бергхаммер не дал ей произнести ни слова.

— Классные новости! — закричал он, казалось, прямо Моне в ухо.

— Что?

— Мы его нашли.

— Что? Кого?

— Мона! Преступника. Мы его нашли, скажем так, с большой долей вероятности.

Моне захотелось швырнуть трубку в угол комнаты. Не может такого быть! Она проделала утомительное путешествие черте куда, позволила водить себя за нос какой-то старухе (потому что Мона именно так восприняла их разговор), а дома произошло самое главное.

— Кто он? — слабым голосом спросила она.

— Врач. Он — швейцарец. Имел доступ к героину, выписывая на него рецепты для самых тяжелых наркоманов.

— Ну и что?

— Он был раньше пациентом — клиентом — Плессена. Вчера он умертвил себя при помощи героина, предварительно выцарапав у себя на руке послание. Его нашла бывшая жена в пансионате, здесь, в городе. Она сообщила нам.

— Итак…

— Никто не знает, чем он здесь занимался. Он был зарегистрирован в пансионате на протяжении всего времени, когда происходили убийства. Все время. Никакого алиби. И еще: он вырезал из газет все заметки по этим убийствам. Они лежали в его комнате, подшитые в папку.

— Что написано у него на руке?

— Больше не могу. Вырезано аккуратно, острым ножом.

— Как у предыдущих жертв?

— Почти. Буквы на предыдущих были покрупнее. Да ладно, на себе так точно не вырежешь.

— Мартин! А ты не подумал, что он мог только подражать убийце? Я имею в виду все эти статьи…

— Да, да. Теоретически это возможно, и мы пока что не прекратили расследования. Но я думаю, что это — он.

— Мартин…

— Да?

— Ты уже… отменил вызов Плессена?

— Да, конечно, Мона. Здесь дела поважнее. Я этого Плессена могу пригласить и в любое другое время.

— Конечно.

— Возвращайся домой. Когда у тебя вылет?

— В восемь.

При мысли, что завтра снова придется лететь вертолетом, ее уже сейчас затошнило. Когда она положила трубку, в сумке зазвонил ее мобильный телефон. Она посмотрела на дисплей: незнакомый номер чьего-то мобильника.

— Зайлер, — устало сказала она.

— Давид Герулайтис. Я не помешал?

Что-то в его голосе встревожило ее.

— Нет, вовсе нет. Я сама только что хотела вам позвонить.

— Да?

— Давид, э-э… простите, господин Герулайтис. Что случилось?

— Я не знаю.

— Вы не знаете?

— Вы могли бы…

— Да?

— Мы могли бы с вами встретиться? Прямо сейчас, где угодно? Я немного… в общем…

— Я, к сожалению, не в городе. Мы могли бы поговорить сейчас, и вы мне просто скажете, что случилось.

Его голос. Он был какой-то… странный. Словно Давид был не в себе.

— Пожалуйста, господин Герулайтис Мы можем поговорить сейчас, у меня есть время.

— У меня… у меня нет новостей. В том смысле.

— Но что-то же у вас случилось, я же слышу!

— Фабиан Плессен. Он — маг. Черная магия.

— Что?

— Он все выуживает из людей. А затем бросает их. Как пустые оболочки.

Мона поняла.

— Он вас… э-э… лечил?

— Если можно так сказать.

Мона закрыла глаза. Да, она предупреждала Герулайтиса, но, в конце концов, он показался ей психически уравновешенным и достаточно опытным для такой работы. Умный молодой мужчина, который работал под прикрытием в отделе по борьбе с наркотиками и производил впечатление вполне хладнокровного и уверенного в себе человека, которого никто и ни в чем не может упрекнуть. Что сделал с ним Плессен? Ее охватила ярость. Плессен в ее глазах стал таким подозрительным, что она пожалела, что не занималась им раньше более настойчиво.

— Спокойно, господин Герулайтис. Где вы сейчас?

— Я… в одном кафе.

— Почему вы не едете домой? К своей семье?

— Нет! Я не могу туда сейчас! Я — развалина.

— Именно поэтому, — мягко сказала Мона. — Дома вы успокоитесь, восстановите силы. Вас сможет успокоить жена.

Он же женат или нет? Мона не могла вспомнить это со стопроцентной уверенностью.

— Нет, все это дерьмо! Я даже не могу рассказать Сэнди, что случилось! Как я могу успокоиться, если я не имею права сказать ей, что случилось?

— О’кей, — сказала Мона. — Тогда расскажите мне.

— Сейчас? По телефону?

— Конечно. А почему нет? Скажите мне, а потом мы вместе подумаем, что делать. О’кей?

Долгая пауза. Затем:

— У меня был секс с моей сестрой. Сейчас об этом знает Фабиан.

— Ого!

Она и не подозревала, какие его мучили проблемы. Конечно, нет. Если бы она хотя бы догадывалась, то ни за что не послала бы его на это задание.

— Мне было восемнадцать, ей — четырнадцать.

— Так что…

— Я до сих пор люблю ее. И буду всегда любить только ее. Сейчас она — наркоманка. Наркозависимая. Это моя вина.

Телефон щелкнул. Герулайтис отключился. Мона сразу же набрала номер, указанный на дисплее, но Давид или вышел из зоны покрытия, или отключил свой мобильный телефон. Была активирована только голосовая почта. Она подумала, стоит ли оставлять ему сообщение. В конце концов Мона сказала:

— Пожалуйста, позвоните мне, Давид! Нам нужно об этом поговорить. Пожалуйста!

Она слышала свой голос и звучавшее в трубке эхо. Затем стала ждать его звонка. Нужно было срочно отстранять его от выполнения задания. Но если она правильно его оценила, он этого не допустит. Он не тот, кто сдается. Давид будет настаивать на том, чтобы ему позволили довести дело до конца.

Между тем было уже пол-одиннадцатого. Она поднялась и открыла окно. Холодный дождь ударил ей в лицо, и за секунду вся передняя часть футболки промокла насквозь. Мона закрыла глаза и открыла рот. Вода щипала ей язык, она была приятной на вкус и прохладной.

«Что же, что же мне теперь делать?» — думала она.

 

27

1988 год

В прошлом для мальчика слово «любовь» было пустым звуком, оно служило ему для того, чтобы скрывать свои истинные намерения и одновременно создавать у других впечатление, будто он понимал, о чем говорил, что он один из тех, кто знает, что это такое. Сейчас он начал смутно догадываться, что такое любовь на самом деле: опасный хаос в голове, захватывавший его до такой степени и доводивший его до такого состояния, что в некоторые дни — он называл их «днями Бены» — на него нападал нескончаемый понос, и он не мог ничего есть. Когда Бена приближалась к нему, ему казалось, что все его чувства фокусировались только на ней, словно она была властной богиней, не терпящей никаких иных чувств. Тем не менее, ему и в голову не приходило даже прикоснуться к ней. Таким, как он, это запрещалось само по себе, и, вопреки всякой логике, он думал, что Бена это понимала и одобряла: «Бене и мне, — думал он, — не нужны телесные контакты, потому что наши души уже вместе». Так было вплоть до того дня — воскресенья в середине августа, — когда она ему изменила.

Так он это воспринял.

Позже — слишком поздно — он понял, что Бена ни секунды его не понимала. Общность их душ была лишь плодом его воображения. Бена не была особенной, она не обладала какими-то дарованиями, она не была его сестрой по духу. Наоборот. Она ничем не отличалась от остальных, была лишь более привлекательной, чем остальные идиотки, суетящиеся вокруг него. Иногда, в минуты горького разочарования, он громко смеялся над собой и своей безграничной глупостью, которая чуть было не заставила его проявить легкомыслие.

До этого лето было холодным и мокрым, можно сказать, не состоявшимся. Однако затем, где-то двадцатого августа, погода день ото дня стала улучшаться, отяжелевшая от дождя песчаная почва моментально просохла, температура доходила до тридцати градусов, и на третий жаркий день мальчик отправился в один из своих походов в лес, хотя такое времяпрепровождение все меньше и меньше удовлетворяло его. Бену он видел этим утром. Они вместе посмотрели комедийный сериал по западному телеканалу, потом она села на велосипед и поехала домой обедать. После обеда она хотела делать домашние задания. Якобы!

Ему это было на руку. Его уродливые маленькие демоны — он теперь их так называл: уродливые маленькие демоны, и это название делало их обманчиво более безобидными — уже несколько дней бушевали у него в голове. Его видение окружающего мира изменилось кардинальным образом: мир казался ему словно бы освещенным невыносимо ярким светом, обнажавшим его тонкие острые контуры и делавшим ощутимой его хрупкость. Для того чтобы положить конец этому неприятному ясновидению, надо было что-то предпринять, что ублажило бы демонов. Он, недолго думая, отправился в свою комнату и взял ружье. Мать была на воскресном дежурстве в клинике, и он был полностью предоставлен себе. Старый дом, казалось, трещал и раскалывался от иссушающей жары, пыльный воздух проникал в легкие. В кухне он выпил большой стакан воды, затем вскинул ружье на плечо и отправился в путь.

Он медленно продирался через заросли лозы на берегу, направляясь к густому лесу. Вокруг него жужжали комары, а больше не было слышно никаких звуков. Казалось, природа погрузилась в послеобеденный сон. Собственно говоря, это было неподходящее время для охоты, особенно летом. Но демоны не придерживались определенного распорядка. Они кричали и нашептывали что-то, пытаясь заставить его двигаться в определенном направлении, и, после нескольких попыток не подчиняться им, он сдался. Вскоре он уже двигался вперед, шаг за шагом, словно в трансе. Под его ногами трещали ветки, пот заливал лицо. Даже тени пихт и сосен не спасали от жары.

Внезапно он остановился, услышав какой-то чужеродный для леса звук. Тихий стон, потом приглушенное хихиканье. Он замер, пытаясь не дышать. Ружье сдавливало нерв на спине, и мальчик тихонько перевесил его на другое плечо. Дятел отбивал монотонную телеграфную дробь на стволе дерева, а в зарослях раздавался какой-то шорох. Мальчик стоял неподвижно, весь обратившись в слух. И снова он услышал тихий стон, где-то совсем близко от него. Он доносился… спереди, слева. Мальчик снял ружье и беззвучно положил его на землю. Затем опустился на землю и пополз, стараясь производить как можно меньше шума, к месту, откуда доносились эти странные звуки.

Через одну-две минуты он наткнулся на полянку, там на траве лежала Бена с каким-то парнем из их школы, насколько помнил мальчик, его звали Пауль и он был на два класса старше их. Мальчик отпрянул назад, ему не удалось сделать это тихо, но парочка была слишком занята собой, чтобы заметить его. Они лежали на узорчатом шерстяном одеяле коричневатого цвета, Бена склонилась над Паулем, ее темные волосы свешивались на одну сторону и, казалось, гладили ее щеку. Она была полностью голой. Мальчик впервые увидел белые груди Бены, резко контрастировавшие с ее загорелым животом (она не хотела купаться голой, как это часто делали другие, а всегда оставалась в купальнике, и это тоже нравилось мальчику). Пауль потянул ее вниз, его губы словно слились с ее губами, и в конце концов Бена, как само собой разумеющееся, уселась на него верхом и ввела его твердый член в свою… свою…

Мальчик закрыл глаза и увидел огненные колеса. Затем снова посмотрел на поляну. Он не мог заставить себя не смотреть на них.

Бена медленно двигалась вверх и вниз, подняв лицо к небу. Казалось, она ничего не замечала вокруг. Пауль громко постанывал.

Мальчик не мог двинуться с места от отчаяния и возбуждения.

Прошло некоторое время, показавшееся ему вечностью, прежде чем он наконец осторожно пополз назад. В этот момент парочка дошла до громкого и буйного финала, так что ему даже не нужно было соблюдать осторожность. Бена все равно бы его не заметила, а на Пауля ему было наплевать. Когда он оказался уже достаточно далеко от участников убийственной сцены, он поднялся на ноги. Все его мышцы дрожали, он машинально отряхнул землю и сосновые иголки с брюк. Лицо и одежда были грязными и мокрыми от пота. Он поспешно занялся мастурбацией, чтобы избавиться от невыносимого чувства напряжения, и в конце концов, исходя в судорогах, извергся на высохший мох.

Затем он прислонился к стволу сосны и уставился в пространство перед собой. Он ни о чем не думал. Не было о чем думать, нечего было решать. Он знал лишь одно: начался новый отрезок в его жизни. Новое летоисчисление.

Когда Бена хотела вечером зайти к нему в гости, разгоряченная, счастливая и не подозревающая, что она натворила, он молча захлопнул дверь у нее перед носом. Он даже не сердился на нее, не ревновал. Просто с этого времени она перестала для него существовать.

Через два дня, в такой же жаркий день, заставлявший предположить, что жара, видимо, продержится до сентября, мальчик увидел незнакомую женщину и сразу понял, — это та, которая изменит его жизнь. Это случилось, когда он ехал на велосипеде домой со встречи юных пионеров. Женщина шла, спотыкаясь, по середине плохо укрепленной дороги, ее шаги были неуверенными, как у пьяного человека. Это и сыграло решающую роль. Мальчик разглядел в сумерках тяжелый сук, лежащий дороги, затормозил и подобрал его. Затем он медленно поехал следом за женщиной. Он знал, что метров через пятьдесят будет место, где на столбе не горит фонарь, и сдерживал свое нетерпение, пока женщина не дошла до погасшего фонаря. Потом, казалось, для него остановилось время. Мальчик перестал нажимать на педали, и велосипед беззвучно подъехал к ней.

— Эй! — сказал он.

Он был в том возрасте, когда голос не зависит от воли хозяина и звучит иногда пискляво, как у мальчишки, а иногда грубо, как у мужчины. Он с облегчением услышал, что его «эй» оказалось по-мужски грубым. Женщина вздрогнула и, не оборачиваясь, ускорила шаги. Мальчик знал, что у него мало времени. От темного места уже было недалеко до первых домов селения, а при такой температуре многие сельчане сидели в садах, жарили мясо на гриле, пили и наслаждались теплым вечером. Он снова нажал на педали, затем резко затормозил рядом с женщиной и схватил ее за длинные волосы. У нее были такие же длинные волосы, как у Бены и почти такая же фигура, но, насколько он мог судить, она была значительно старше. Женщина издала странный гортанный крик, и он ударил ее суком сбоку по голове.

Она не издала ни звука и свалилась на землю, словно камень. Он, видимо, случайно попал по нужному месту. У него закружилась голова от счастья и от страха: он сам не ожидал такого быстрого успеха. Он положил велосипед на краю дороги, где было темнее, и бросился к женщине. Она лежала как мертвая. Мальчик приложил указательный и средний пальцы к сонной артерии, как было показано в его книге, и почувствовал, что ее сердце бьется сильно и ритмично, то есть она была просто без сознания. Он подхватил ее под руки и потащил, неожиданно оказавшуюся тяжелой и громоздкой, к велосипеду. Он полностью отдавал себе отчет в том, насколько рискована эта операция и насколько плохо он к ней подготовлен: обычно в это время дорога была пуста, но в такую теплую и лунную ночь все могло происходить по-другому.

Теперь уже все равно. Отступать было поздно.

Он поспешно сделал из своего носового платка кляп и затолкал его женщине в рот. Куском тонкой веревки, которую он постоянно возил с собой, он связал ей руки и ноги. Затем он задрал ей юбку на голову и связал ее вверху узлом, так что даже если бы она и пришла в сознание, то все равно ничего бы не увидела. Он стащил с нее трусы и в лунном свете увидел ее бледный живот, который все же был не таким совершенным, как у Бены.

Бена.

Теперь он стоял, словно исполнитель какой-то программы, которая, казалось, срабатывала без его участия, и смотрел на свою жертву сверху: живот, черный треугольник внизу, бездвижные связанные ноги. Руки и голова скрыты под платьем. Вот так он себе это и представлял. Теперь это стало действительностью. Сегодня его демоны будут льстить ему, называть своим магистром и вообще оставят в покое на ближайшее время. Сейчас они затихли, как и весь мир вокруг него. Он схватил свой член левой рукой и начал его тереть, но ничего не получалось. Он вынул свой нож из велосипедной сумки и опустился на колени рядом с женщиной. Его рука дрожала, а член теперь возбудился.

Он осторожно начал делать неглубокий надрез на коже между пупком и пахом и обрадовался, когда появилась кровь, казавшаяся в лунном свете черной. Она выступала крупными каплями. Женщина начала биться, как рыба, и издавать глухие звуки, но он не прекращал резать. Он осторожно стал углублять надрез, второй раз проводя ножом по тому же месту. Женщина билась в своих путах, извивалась, словно змея, а крики, заглушаемые носовым платком, стали уже достаточно громкими, чтобы можно было их игнорировать. Мальчик оставил ее в покое: становилось слишком опасно. В следующий раз он сделает все умнее. Он вскочил на ноги, прежде чем она смогла ему помешать, схватил свой велосипед и поехал прямо домой кратчайшим путем.

Он не боялся. Он знал, что женщина, если ей удастся самостоятельно развязать свои путы, никому ничего не скажет. В социалистической республике официально якобы не было преступлений, а что касается изнасилований, то, как правило, женщины сами в этом были виноваты (хотя об этом не говорилось вслух, но большинство людей думали именно так). А ведь даже этого не произошло. Он сделал неглубокий и не слишком кровоточащий надрез, который настоящим ранением и назвать трудно. Никто не поверит женщине, поскольку серьезных доказательств у нее не будет. И она сама, наверняка, решит, что лучше забыть об этом, чем подвергаться неприятному допросу, который неизвестно к чему приведет. Здесь очень неохотно обращались в полицию, за исключением случаев, когда нужно было насолить соседям.

И действительно, ничего не случилось. Мальчик никогда больше не видел эту женщину и не узнавал, как ее звали и откуда она. Но он перешел рубеж. В дальнейшем он станет совершенствоваться. Маленькие уродливые демоны ожидали этого от него, но это было не единственной причиной. Настоящей причиной было то, что он чувствовал себя после этого так хорошо, как уже давно не чувствовал. Очистившимся и успокоенным. Он почти вырвал у женщины ее тайну. Правда, пока еще не совсем совершенным способом: грубое насилие ему не понравилось, да и смысл был в другом. Зато в этот раз он держал себя в руках, не кромсал тело дико, разрушая его, словно берсерк, как это раньше случалось у него с животными, а наоборот, был спокоен и работал планомерно, будто хирург. Эстетично, а не варварски.

Однако через пару дней его настроение изменилось. И снова наступил теплый вечер, у матери было ночное дежурство, никого, кроме него, не было в доме, вдруг показавшимся ему очень большим и пустым. Бена больше не общалась с ним, в школе она избегала его, а вместо этого сдружилась с компанией Пауля, и Пауль то и дело обнимал ее за плечи, что означало официальное признание их отношений. Может быть, причина еще была в том, что этим вечером его мучило что-то вроде укоров совести. В любом случае, ему внезапно стало ясно, что он навсегда закрыл для себя путь назад, в нормальный мир. Он чувствовал себя уродом, инопланетянином, чужаком. Его ощущение, что он не от мира сего, материализовалось весьма необычным образом. Ярким доказательством этого была женщина с белым голым животом и черным треугольником внизу его, когда она, беззащитная, лежала перед ним в лунном свете. Он себя уже ни в чем не укорял: все равно, рассказала что-нибудь эта женщина или нет, все равно, поверил ей кто-нибудь или нет, — он нарушил табу, такое могущественное, что он даже не мог сформулировать это словами.

Теперь каждый приличный человек будет глубоко презирать его за то, что он сделал. Никто не поймет его.

Это было великолепно и жутко — теперь он окончательно остался один. И это уже никогда не изменится.

 

28

Среда, 23.07, 23 часа 11 минут

Давид ходил по улицам города. Он снял туфли, потому что они намокли и отяжелели и только мешали ему идти куда глаза глядят. Гроза бушевала уже несколько часов подряд, словно сопровождая его, будто предназначалась лично Давиду Герулайтису, человеку, который опозорил и обесчестил свою сестру и наконец-то получил за это заслуженную кару. Вспыхивали молнии, гремел гром, дождь лил так, словно открылись бесконечные шлюзы, и потоки воды устремились сквозь решетки ливневой канализации. Редкие машины, проезжавшие мимо, выплескивали на тротуары целые лужи. Давида несколько раз окатило водой. Но ему было все равно. Его губы посинели и тряслись.

Дома сидела Сэнди с их общим ребенком, она, наверное, разозлилась до белого каления, потому что было уже поздно, а он еще не пришел домой, и ему это было не все равно, действительно нет, но он не мог вернуться домой и, наверное, уже не вернется никогда. Он должен выполнить свое задание до конца (он не позволял себе даже думать о том, что может разочаровать КГК Зайлер и всю команду из КРУ 1), но потом он уйдет со службы, разведется с Сэнди и остаток жизни посвятит тому, чтобы снова сделать Данаю счастливой женщиной. Он сделает все на свете, лишь бы увидеть, что она снова смеется, и, если ценой этого будет то, что он никогда больше не встретит ее, он готов и на это: он уедет куда-нибудь в Тимбукту, чтобы не было искушения позвонить ей, увидеть ее, поцеловать и…

Он остановился и заплакал. Его слезы смешивались с дождевой водой. Он попытался позвонить Сэнди, но она не взяла трубку, а автоответчик был отключен (иногда она так делала, когда предвидела, что он позвонит, лишь бы сказать, что опаздывает). Попытался позвонить Яношу, но попал на автоответчик. В конце концов он набрал номер своих родителей. Трубку взял отец. Голос его был таким сонным, что Давид поспешно отключился. Он не мог говорить с отцом. Слишком многое произошло за это время. Он вспомнил родителей, свою разрушенную семью и, в конце концов, Фабиана, который не хотел оставлять его в покое, а продолжал терзать дальше. До тех пор пока правда, так сказать, уже подперла Давиду под горло и ему не оставалось ничего другого, кроме как выплеснуть ее из себя. Медленно, урывками, слово за словом, она покидала кладовую его памяти и вот наконец вышла на свет. Теперь есть свидетели того, что раньше было тайной только его и Данаи. Сабина, Рашида, Хильмар, Гельмут, Франциска, Фолькер расскажут ее кому-то еще (а почему бы и нет?), а значит, эта история будет преследовать Давида до конца жизни. Из-за нее его смогут оскорблять, возможно, даже шантажировать. Он никогда не освободится от нее, что бы ни случилось.

— Твоя сестра тоже этого хотела?

— Не знаю.

— Нет, Давид, ты совершенно точно знаешь. Она этого хотела? Она тебя к этому принудила?

— Я…

— Потому что если она сделала это, Давид, значит она — шлюха, и ты свободен от всякой вины. Так было?

— Нет!

— Нет?

— Я хотел этого. Не она.

— Ты уверен?

— Я уговорил ее. Она…

— Я понимаю, Давид.

О да, Фабиан понял. Понял то, что теперь Давид полностью в его руках.

Им, человеком с ослабленной психикой, можно манипулировать как угодно.

Давид резко остановился: новая мысль поразила его. Может быть, это выход из дьявольского замкнутого круга его отчаяния? Предположим, Фабиан узнал откуда-то про задание Давида, будучи как-то связан с преступлениями. Разве такое положение вещей не является идеальным для него? Разве КГК Зайлер или любой другой коллега из КРУ 1 поверят человеку, у которого так явно «поехала крыша», как у Давида? Разве таким образом он не подыграл Фабиану?

«Я снова должен взять себя в руки», — подумал Давид. Он медленно двинулся дальше, в этот раз — по направлению к улице, где несколько часов тому назад оставил свою машину и пошел бродить, не разбирая дороги. У него вызрело решение, и его учащенное дыхание немного успокоилось. Он подумал, что сумеет исправить ошибку. Завтра он перевернет весь дом Фабиана, но так, что ни Фабиан, ни кто-либо другой этого не заметит. Он добудет необходимый трофей, и положит его к ногам КГК Зайлер, и таким образом заставит всех забыть о том, что с ним случилось, Давид вдруг понял, что существуют истины настолько неоспоримые, что имеют силу порождать иные истины. То, что час назад казалось таким важным, позже оказывается несущественным. На мокром лице Давида появилась улыбка, и он пошел дальше, на поиски своей машины. Вид у него был слегка безумный, и просто здорово, что он никого не встретил. Наконец, почти выбившись из сил, он уселся за руль и поехал домой.

 

29

Четверг, 24.07, 3 часа 57 минут

Мона проснулась в ужасе. Какое-то мгновение она не могла понять, что она делает в этой маленькой затхлой комнате. Ей приснился сон: огромная колонна укрытых брезентом повозок, пробивающихся через грязь и снег, замерзшие грудные дети, лежащие на краю дороги, потому что их невозможно было похоронить в промерзшей земле.

Что же случилось тогда и почему сестра Плессена не хотела об этом рассказывать?

В чем можно было подозревать Плессена, умолчавшего об усыновлении? Родного сына не убивают. А приемного?

Мона встала с постели и подошла к окну. Дождь прекратился. Она открыла окно, и свежий прохладный воздух ворвался в комнату. Было четыре часа утра, и на улице еще не раздавался шум машин. Мона пару минут наслаждалась тишиной, затем закрыла окно и снова легла в постель.

 

30

Четверг, 24.07, 10 часов 43 минуты

Бывшую жену врача, которого Бергхаммер считал преступником, звали Клаудиа Джианфранко. Она была женщиной довольно высокого роста, не меньше метра восьмидесяти, широкоплечей, как профессиональная спортсменка. У нее было загорелое, несколько угловатое для женщины лицо и прямой взгляд. Мона вынуждена была признать, что Клаудиа — не из тех, кто придумывает дикие, фантастические истории, чтобы показать свою значимость. Наверное, Бергхаммер действительно прав, поэтому Мона могла больше не думать о версии «Хельга Кайзер» и обо всех своих измышлениях в связи с этим.

Был четверг, 24 июля, первая половина дня, на часах — без четверти одиннадцать. Мона устроилась рядом с Бергхаммером и Фишером за столом Бергхаммера, а женщина сидела перед ними. Она не выглядела нервной или испуганной, зато оказалась очень любопытной. Даже тот факт, что ее допрашивали уже во второй раз, казалось, не волновал ее. Мона представилась начальником отдела КРУ 1 и попросила ее рассказать свою историю еще раз, поскольку накануне не могла присутствовать на допросе.

— Нет проблем, — спокойно ответила Клаудиа Джианфранко.

Она говорила на правильном литературном немецком языке с легким швейцарским акцентом.

— Можно курить?

— Конечно, — сказала Мона и пододвинула ей пепельницу.

Клаудиа Джианфранко вынула из своей сумочки серебряный футляр, открыла его и протянула Моне. Та, пораженная непривычной для этих мест вежливостью, взяла из футляра сигарету и прикурила от поднесенной Клаудией зажигалки.

— Ваш муж, я имею в виду — ваш бывший муж… — начала Мона.

— Мы развелись год назад, — перебила ее женщина.

— И как шли дела у вашего мужа потом?

— Плохо. Он не хотел развода. Мне тоже было его очень жалко, но такова жизнь, не так ли?

Клаудиа Джианфранко посмотрела на Мону таким взглядом, словно в комнате не было двух мужчин. Мона непроизвольно улыбнулась.

— Насколько плохо? — продолжала задавать вопросы Мона.

— Ну… Так плохо, что ему пришлось лечиться.

— Вы имеете в виду, что ему пришлось пройти курс психотерапии?

— Да, правильно. Он считал, что это было необходимо.

— А вы так не считали?

— Я, честно говоря, не воспринимаю такие вещи всерьез. Взрослый человек должен уметь сам решать свои проблемы. Я считаю, что именно это и делает его взрослым.

— Ну это как посмотреть, — сказала Мона, удивленная таким решительным заявлением Клаудии.

— Это так и есть, — заявила женщина таким тоном, будто ей уже часто приходилось вести подобную дискуссию и она считала эту тему несколько скучноватой.

— Фабиан Плессен был первым психотерапевтом у вашего мужа?

— Нет, третьим. Первых двух он посещал у себя дома, в Цюрихе. Мне кажется, ему это нравилось.

— Что ему нравилось?

— Ну, ковыряться в своей душе. Постоянно заниматься собой и своими мелкими болячками, — улыбаясь, ответила женщина, и в этот раз ее презрение было уже явным.

Наступила короткая пауза.

— О’кей, — наконец произнесла Мона. — Мне сказали, что вы вчера обратились в комиссию по расследованию убийств.

— Да, правильно. Я говорила с одним господином…

— Фишером, — недовольно подсказал Фишер, явно оскорбленный тем, что она не запомнила его фамилию.

— Правильно, — сказала женщина, игнорируя недружелюбный тон Фишера. — Так вот, я говорила с господином Фишером и сказала ему, что я нашла своего мужа мертвым в этом пансионате.

— Вы нашли своего мужа мертвым и сразу же…

— Конечно же, нет, — перебила ее женщина, в этот раз в ее голосе звучало явное нетерпение. — Вы же сами знаете, как это бывает. Я имею в виду, что, конечно, это было ужасно. Сначала мне пришлось поставить в известность хозяина пансионата, затем он позвонил в полицию, а потом приехали эти люди из…

— Из отдела по расследованию причин смерти, — помогла ей Мона.

— Да, и мне пришлось выйти из комнаты и пойти в пустое соседнее помещение, просидеть там несколько часов на кровати, пока наконец не пришел один из этих людей и не ткнул мне под нос эти статьи, спрашивая, знаю ли я, зачем мой муж вырезал эти статьи. А потом я сказала ему, что он уже давно не мой муж, и…

Клаудиа Джианфранко замолчала. Ее глаза были сухими, но рука, державшая почти до конца выкуренную сигарету, дрожала.

— Не торопитесь, — мягко сказала Мона.

Поскольку она сидела рядом с коллегами, то не могла видеть лиц Фишера и Бергхаммера, но оба сидели тихо, как мыши, что, вообще-то, для них было не очень характерно, особенно для Фишера. Поэтому Моне было очень приятно видеть такое поведение коллег.

Женщина глубоко затянулась и погасила сигарету о пепельницу. Ее движения снова стали спокойными и уверенными.

— Извините, — произнесла она.

— Ничего, — сказала Мона. — Вы ведь попали в исключительную ситуацию. Вам не нужно стараться держать себя в руках. Просто сложилось так, что нам все же необходимо получить от вас кое-какую информацию.

— Да, конечно. Поэтому я здесь.

— Ничего, если мы продолжим?

— Мне уже лучше. Спрашивайте, пожалуйста. Паоло позвонил мне. Он был в отчаянии и просил меня приехать. Он не сказал, зачем, но я подумала, что мне следует это сделать. Он заявил, что я перед ним в долгу.

— О’кей. Наш коллега из отдела расследования сказал вам, чтобы вы обратились к нам?

— Да.

— Из-за статьи об убийстве Самуэля Плессена и Сони Мартинес, которая была у вашего мужа?

— Да. Паоло, мой бывший муж, вырезал из газеты эту статью. И еще несколько других на эту же тему.

— Когда вы видели вашего бывшего мужа в последний раз?

— Вы имеете в виду до позавчерашнего дня? Это было приблизительно… точно не помню, где-то с месяц назад. Он приехал в Цюрих вскоре после семинара у этого Плессена.

— И как прошла ваша последняя встреча?

— Он позвонил мне. Было уже довольно поздно, наверное, полдвенадцатого или двенадцать. Я уже лежала в постели. Зазвонил телефон, я взяла трубку, а он… Я услышала, как он плачет. Он рыдал так, что сначала даже не мог говорить.

— Это было сразу после семинара?

— Да. Он вернулся в Цюрих поездом и позвонил мне прямо с вокзала.

— И что он сказал?

— Он сказал, что не может сейчас возвращаться в пустую квартиру, что он просто этого не выдержит, и попросил разрешения, в порядке исключения, переночевать у меня. Я, конечно, была далеко не в восторге, но согласилась. Через четверть часа он уже стоял перед дверью, и я его еле узнала.

— Почему? — спросила Мона. — Что с ним случилось?

Клаудиа Джианфранко закурила еще одну сигарету и втянула дым, словно он давал ей живительную силу. Ее лицо стало бледнее, но она все еще держалась очень хорошо.

— У него на лице была трехдневная щетина, щеки запали, словно он за последние три-четыре дня ничего не ел. А глаза… Не знаю… они были такими затравленными, такими испуганными.

— Вы до этого знали, какого рода семинар он посещает? Господин Джианфранко говорил с вами об этом?

— Да, мне кажется, да. Немного. Он сказал, что речь идет о его семье. Какие-то структуры. Как я уже сказала, меня в то время это не интересовало. Я всегда считала, что эти люди делали его лишь еще слабее, а он и без того был очень слабым. Я…

— Итак, — прервала ее Мона, чтобы ускорить процесс, — когда он приехал к вам ночью, что он рассказывал о семинаре? Что там, по его мнению, происходило?

— Ну, там было приблизительно человек двадцать, мужчины и женщины, и…

— Извините, я не это имела в виду. Мне кажется, что сам ход семинара интереса не представляет. Я имела в виду, что там происходило с Паоло Джианфранко? Какие, по мнению Плессена, у него были проблемы? Что получилось в результате?

Женщина помолчала несколько секунд. На улице к шуму моторов и скрежету трамвая добавился новый звук — шипение автомобильных шин, катящихся по мокрому асфальту. Дождь, поначалу теплый, за последние часы превратился в ледяной, температура упала не меньше чем на пятнадцать градусов, и июльская жара неожиданно превратилась в стылую октябрьскую непогоду. Лишь в плохо проветриваемых кабинетах еще задержались остатки тепла. Мона с шести утра была на ногах и примчалась в отдел прямо из аэропорта. Перед тем как сесть в вертолет, она позвонила Антону и он взял с нее обещание, что она будет дома не позже девяти вечера. Дела у Лукаса шли хорошо, он написал классную работу по математике на тройку с плюсом — это было просто сенсацией. Антон позвал Лукаса к телефону, чтобы Мона могла поздравить его, и она щедро похвалила сына и пообещала, что они сегодня вечером поужинают в «Макдональдсе». В ответ прозвучал радостный вопль. Антон заявил, что присоединится к ним, и это понравилось Лукасу еще больше. Он любил, когда они были втроем, «как настоящая семья». Антону следовало отдать должное: при всех его явных недостатках не могло быть лучшего отца и «домохозяина», чем он.

Мона подавила зевок. Клаудиа Джианфранко спросила:

— Я должна об этом рассказывать? Я имею в виду, что это настолько личное… Я даже не знаю, одобрит ли его семья…

— К сожалению, это сейчас не имеет значения. Произошло убийство, значит, личного больше не существует.

Бергхаммер или Фишер уже говорили ей, наверное, об этом. Или они вообще не задавали соответствующих вопросов? Мона даже не успела прочитать протокол предыдущего допроса, Бергхаммер только коротко проинформировал ее о самых важных результатах. Мона повторила свой вопрос:

— Что рассказал господин Джианфранко о семинаре?

Клаудиа Джианфранко глубоко вздохнула и обхватила себя руками, словно ей стало холодно. Такой поворот в беседе ей был, очевидно, неприятен, что Мона посчитала хорошим признаком. Свидетели, которые слишком поспешно и слишком подробно углублялись в детали, были склонны заменять факты своими выдумками. В принципе, действовало железное правило: чем глаже лился рассказ, чем точнее состыковывались отдельные детали, чем правдивее выглядела история, тем настороженнее следовало к этому относиться. Хорошие рассказчики всегда оказывались очень способными выдумщиками.

— Ну хорошо, — сказала женщина. — В принципе, можно опустить некоторые подробности. Паоло был наркозависимым. Героин. Уже давно, как минимум, года два. Это началось, когда он как врач стал участвовать в программе, которая предусматривала обеспечение самых тяжелых наркоманов героином, чтобы им не приходилось добывать его на улицах, заражая других СПИДом.

— Когда он сам начал принимать наркотики?

— Где-то через полгода после того, как начал работать в программе. Для себя он обосновывал это тем, что ему, мол, хочется знать, что чувствуют его пациенты. Он принял героин раз, затем еще раз… Сначала из интереса. Затем стал принимать его каждый раз, когда хотел чувствовать себя лучше или когда дела шли неважно.

— Какие дела?

— Например, наша семейная жизнь.

В глазах Клаудии Джианфранко появилось выражение безысходности и, возможно, чувства вины.

— Ваша семейная жизнь складывалась не очень удачно, и поэтому ваш муж утешал себя наркотиками, — сказала Мона подчеркнуто деловым тоном.

Она не хотела проявлять свои чувства, по крайней мере, сейчас. Иногда эмоции оказывались полезными, но зачастую они способствовали искажению фактов и наводили на ложный след.

— Да. Приблизительно так и было. Тогда, конечно, я ничего об этом не знала. Потом я нашла героин в его тумбочке в спальне.

— Ладно, ваш муж был наркозависимым, ваш брак — неудачным, вы развелись. Но какое отношение к этому имела семья господина Джианфранко?

— Я, собственно, тоже думала, что никакого. Я ведь даже не поняла смысла этой психотерапии. Но Паоло, с подачи этого психотерапевта, считал, что семья формирует определенный тип поведения. Паоло был первенцем в семье, как и его отец и дед со стороны отца. Все эти мужчины стали заложниками успеха. Они во что бы то ни стало должны были совершить нечто выдающееся, потому что когда-то какой-то предок что-то такое совершил. И все они не смогли выполнить это культивируемое требование, очевидно, их считали неудачниками. Дед покончил жизнь самоубийством, отец Паоло стал алкоголиком и умер от цирроза печени, и Паоло ждало то же самое. Он так это представлял. На семинаре он осознал, что он приговорен к смерти.

— Ну да, — по интонации Моны можно было предположить, что ей мало что понятно. — И что ему посоветовал Плессен?

— Очень простую вещь. Он посоветовал ему отказаться от определенной ему задачи, — ответила Клаудиа Джианфранко. — Если я правильно поняла, он провел с ним какой-то ритуал. В любом случае, речь шла об отказе от предназначения, чтобы в результате избавить его от «давления успеха».

— Но это вполне разумно.

— Да, но ритуал не… Я даже не знаю, наверное, что-то не сработало.

— Вообще?

— Мне кажется, что во время семинара все было в порядке. Там Паоло чувствовал себя хорошо, он как бы освободился и был безумно благодарен Плессену. Но потом у него появились страхи, настоящие приступы панического страха. Обычно это случалось по вечерам, когда он был один в своем гостиничном номере.

— Почему?

— Он не мог объяснить мне этого. Страх инфаркта у него проявлялся лишь на физическом уровне: внезапно выступал пот, появлялось страшное удушье. И кроме того, его преследовала идея-фикс: что он умрет от своей наркозависимости или от своей никчемности, как его отец и дед. Когда Паоло сказал об этом Плессену, тот повторил ритуал на следующий день, то есть на третий день семинара. Но после этого ночью состояние Паоло снова ухудшилось, и на следующий день он решил прервать семинар.

— И после этого приехал к вам.

— Да, он сел в поезд, оставив свою машину на стоянке, потому что думал, что не сможет вести ее в таком состоянии. Всю ночь он был у меня, он не мог спать один, опасаясь, что с ним может что-то случиться. Он был совершенно подавлен. Я боялась за него, но мне не хотелось, чтобы он постоянно оставался со мной.

— И вы на следующий день отправили его домой.

— Да. Я не хотела вообще оставаться с ним. Я… Мы же были уже разведены. Он изменяя мне, я изменяла ему, мы ссорились, и однажды наша любовь умерла. Я хотела начать новую жизнь, без него. У меня уже был другой мужчина, я снова чувствовала себя хорошо. В конце концов, я же не нянька для больных!

— Да, действительно, — сказала Мона мягко.

— Я же не могу всю свою жизнь ухаживать за ним! — это прозвучало как крик души.

— Нет, — успокоила ее Мона. — Этого никто не может от вас потребовать.

И все-таки женщина начала плакать. Мона зажгла сигарету, нагнулась к ней и вставила сигарету ей в губы. Женщина улыбнулась сквозь слезы и сделала затяжку.

— Извините, — сказала она во второй раз.

— Может быть, сделаем перерыв? — спросила Мона.

— Нет. Уже ничего, — Клаудиа Джианфранко вытащила носовой платок из сумочки, вытерла слезы и высморкалась.

У нее под глазами слегка размазалась тушь для ресниц, но никто из присутствующих не указал ей на это.

— Что произошло потом? — спросила Мона. — Я имею в виду, вы еще говорили с ним по телефону, связывались по электронной почте или как-то еще?

— Да, мы часто созванивались. Он… он рассказал мне, что хочет, чтобы Плессен повторил этот ритуал с ним. Это была его очередная идея-фикс. Но Плессен…

— Что Плессен? — Мона насторожилась.

— У него, наверно, для Паоло не оказалось места на семинаре. Ну я могу понять это, у него все расписано, а тут еще состоялась телевизионная передача, после которой его терапия стала широко известна у вас.

— Да, — Мона снова вспомнила передачу, невозмутимый вид Плессена и суетливого ведущего с его неловким бормотаньем.

И вдруг, словно в ее голове открылась дверь, она вспомнила кое-что еще.

Восторженная публика. Поворот камеры, восторженные лица публики. Ее что-то смутило в этом, и она тогда подумала: «А может, это не обычная публика? Может, Плессен приказал своему фан-клубу явиться в студию?»

— Таким образом, Плессен мог записать Паоло лишь на осень.

— М-да-а, — Мона размышляла о своем.

— И Паоло ужасно расстроился по этому поводу.

— Да, я могу это понять. Вспомните поточнее, что он сказал?

— Что считает это свинством. Что нельзя так обращаться с людьми. И тому подобное.

— Был ли он склонен к насилию?

— Нет. Вообще-то, нет.

— Высказывал ли он какие-либо угрозы в адрес Плессена?

— Угрозы? Нет, этого не было. Но он был просто одержим этим человеком.

Он точно звонил ему два или три раза, упрашивая Плессена включить его в группу раньше. Но ничего не получилось.

— Это было типично для него? Я имею в виду то, что он не смирился с отказом? Он часто так реагировал на «нет»?

Женщина задумалась. Затем сказала:

— Он мог быть очень настойчивым. А с отказами вообще не умел смиряться.

— Проявлял ли он когда-либо агрессивность?

— Да. Он мог… Он иногда бывал коварным и склонным к интригам.

— Может быть, он уже проявлял насилие? Я имею в виду — физическое?

Клаудиа Джианфранко опустила голову. Бергхаммер дернулся, и Мона скорее почувствовала, чем увидела это движение.

— Фрау Джианфранко!.. — настаивала Мона.

— Да… Я вчера уже вашим коллегам…

— Расскажите об этом еще раз.

Из уст Клаудии Джианфранко вырвался такой звук, будто она пыталась выдохнуть весь воздух, собравшийся в легких.

— О’кей, — сказала она, словно человек, не имеющий больше сил сопротивляться. — Он бил меня несколько раз. Не часто — раза два или три.

Бергхаммер и Фишер чуть ли не вскочили на ноги. Мона все же посмотрела на своих коллег — сначала налево, на Фишера, затем направо, на Бергхаммера. Лица обоих были непроницаемы, но, глядя на их напряженные позы, Мона поняла: вчера женщина им этого не рассказывала. Мона почувствовала легкий триумф, у Бергхаммера ее акции ощутимо поднялись, хотя такое заявление, как бы оно заманчиво ни звучало, все же ничего не доказывало. Абсолютно ничего, за малым исключением: Паоло Джианфранко вполне мог применить силу.

— Извините, что спрашиваю об этом, — сказала Мона. — Но как он вас бил? Как это происходило?

— Один раз дал пощечину. Один раз швырнул меня на стенку. Я, знаете, сама довольно сильная. Но мужчины всегда сильнее. Всегда.

— Да, я знаю.

— Это унизительный опыт.

— Знаю.

Обе женщины замолчали, словно кроме них в комнате никого не было. Наконец Мона спросила:

— Может, хотите что-нибудь выпить или съесть? Освежиться?

— Нет.

— Может, вы… — это был просто инстинкт, не более того, — хотите сказать что-то? То, о чем здесь не говорилось?

Тихий вздох. Затем:

— Да… вот…

— Да?

— Раз я уже начала об этом… Я просто вчера не успела сказать.

Клаудиа Джианфранко виновато посмотрела на Фишера и Бергхаммера.

— Так о чем же?

— Я… я не знаю, действительно ли Плессен — только жертва.

— Что вы хотите этим сказать?

— Он… Когда Паоло было плохо, я поискала немного в Интернете. Я нашла фрагменты его выступления на телевидении. Мне кажется, что он — весьма сомнительная личность сочень подозрительными намерениями.

— Насколько подозрительными? — спросила Мона.

Она понимала, что они упустили именно это: не пытались разобраться в теориях, являвшихся базовыми в работе Плессена. Когда Мона допрашивала Плессена, он рассказал лишь в общих чертах о теоретических основах, а этого оказалось явно недостаточно. «Было слишком мало времени» — это не аргумент. У них было слишком мало желания углубляться в незнакомые материи, читать толстые, трудные книги, поэтому они поняли лишь долю того, что должны были понять, — это было вернее.

Из-за надвигающейся грозы в кабинете стало темно, и Фишер поднялся, чтобы включить свет.

— Так насколько? — повторила Мона вопрос, видя, что Клаудиа Джианфранко явно подбирает нужные слова.

— Вы знаете случай с женщиной, больной раком, которую Плессен пытался избавить от всяческих надежд, потому что якобы только ее смерть могла спасти семью?

— Нет, — сказала Мона и тут же вспомнила Соню Мартинес.

Похоже на ее случай.

— Смерть — это что-то прекрасное. Примите неизбежное.

— Это Плессен так сказал?

— Да. Вы должны знать, что в Швейцарии о Плессене узнали раньше, чем здесь. Кроме групповых, там он проводил и публичные семинары. Я присутствовала на одном из них в Цюрихе, в качестве зрителя. Женщина плакала. Она надеялась выжить, а ей говорили: умри, ты тут только мешаешь.

— Неужели Плессен действительно так сказал?

— Никто же его за язык не тянул! И так все было понятно!

— Что вы еще раскопали?

— Теории, которые он считает верными, крайне консервативны. Чти родителей своих, независимо от того, как они относились к тебе, потому что они являются частью Великого Целого, — так звучит одна их них. Другая: мужчинам в возрасте нельзя жениться на молодых женщинах, как и женщинам постарше нельзя выходить замуж за молодых мужчин. И еще: мужчинам нельзя переселяться туда, где живут родители жены, зато наоборот — можно.

— Почему?

— Потому что это якобы нарушает природную семейную динамику. Кто-то возразил, и он крикнул в публику: «А как было с принцессой Анной и ее мужьями, из которых не удержался ни один?» Все рассмеялись, забыв при этом, что, согласно его теории, у принцессы Дианы и Чарльза все должно было быть хорошо. Но этот брак тоже ведь не сложился.

— Э-э… нет, не сложился.

— К тому же, его всегда окружают эти люди. Они вроде как… апостолы. Например, в серьезных газетах публиковались статьи про него, подготовленные и написанные его людьми. А ведь редакторы этого даже не заметили!

— Да уж, — Мона снова вспомнила телепередачу с участием Плессена и удачно задействованными клакерами (или она это только сейчас вообразила?).

— Я могу вам дать эти материалы.

— Да. Спасибо.

— Я ненавижу этого человека, — сказала Клаудиа Джианфранко. — Я бы сделала все, чтобы…

— Фрау Джианфранко!

— Паоло — его жертва. Я в этом абсолютно убеждена.

— Вы могли бы подумать, что Паоло… вы могли бы подумать, что он способен на убийство?

— Я думала об этом всю ночь. Еще вчера я бы сказала — нет, никогда в жизни. Никогда.

— А теперь? — спросила Мона.

— Он очень сильно изменился за последние недели… Я просто не знаю.

— Как вы думаете, что с ним случилось?

— Я думаю — я уверена, что он стал жертвой «промывания мозгов».

«Может быть, — подумала Мона, — но это еще не делает его убийцей».

— Знаете, — сказала Клаудиа Джианфранко — ее голос зазвучал громче, она начала говорить быстрее, и теперь стало понятно, что она много и упорно занималась этой темой, — люди приходят к Плессену или к кому-то другому, занимающемуся, как и он, семейными историями. У них нет ничего, кроме пары кусочков мозаики. Их можно дополнить чем хочешь: никто не знает всей правды, потому что у нее столько индивидуальных граней, что можно сойти с ума уже в процессе поиска! А затем эти бедняги ждут, что кто-то снова склеит куски этой неполной мозаики и заполнит пустые места новыми знаниями для создания цельной картины законченной истории. И вдруг эти люди начинают видеть свою жизнь как драму — с завязкой, кульминацией и концом. Сейчас мне понятно, что многие этого хотят. Это делает их кем-то. Личностью с индивидуальной историей. Я это понимаю.

— Фрау Джианфранко…

— Они хотят этого, они нуждаются в этом, чтобы чувствовать себя полноценными. Вы понимаете, что я имею в виду? Но в конечном итоге все это — иллюзия. Мы никогда не узнаем всей правды, а создадим лишь свою индивидуальную версию правды. И некоторые дорого платят за эту иллюзию.

— Вы имеете в виду вашего бывшего мужа.

— Да. Паоло не следовало идти туда.

— Вы основательно этим занимались.

— Да, пару недель. Затем я оставила это занятие. Я пыталась вытащить Паоло оттуда, но он не захотел уйти. Наоборот…

— Понятно.

— Можно делать, что хочешь. Люди не меняются. Если у человека есть идея-фикс, то его переубедить невозможно.

— Конечно, это действительно так. Фрау Джианфранко…

— Да?

— Спасибо, вы нам так помогли!

Женщина посмотрела на Мону. Ее большие глаза наполнились слезами. Мона не могла поступить иначе: она протянула свою руку через стол и взяла Клаудиу Джианфранко за руку:

— Вам столько пришлось пережить, — сказала она. — Может, мы могли бы сделать для вас что-нибудь?

Клаудиа Джианфранко вытянула свою руку из руки Моны. Она, казалось, проснулась и в одно мгновение снова стала волевой, уверенной в себе женщиной, какой привыкла быть на людях, даже если в душе ей и хотелось иногда быть слабой и беззащитной. Но это навсегда останется для нее несбыточной мечтой, потому что она относилась к тому типу женщин, которым казалось, что быть слабыми нельзя. Они постоянно пытались со всем справиться самостоятельно. И поэтому снова и снова встречали таких мужчин, как ее бывший муж, чью жизнь ей пришлось брать в свои руки, который даже после развода продолжал держаться за женскую юбку.

Какая же семья была у нее самой? Какое «предназначение» сделало ее жизнь столь трудной?

Вопросы, на которые не было ответа. А сам допрос дал что-нибудь?

Мона сомневалась в этом.

Клаудиа Джианфранко поднялась со стула и с некоторой торжественностью пожала всем троим руки. Фишер и Бергхаммер даже встали. Насколько Мона заметила краем глаза, у них были довольно смущенные лица. Они молча смотрели, как она, выпрямившись, уверенной походкой вышла из кабинета и тихо закрыла за собой дверь.

 

31

Четверг, 24.07, 13 часов 00 минут

Дневное совещание проводилось в присутствии всего состава особой комиссии: Бергхаммер, Мона, сотрудники КРУ 1, по одному человеку из остальных четырех комиссий по расследованию убийств, Клеменс Керн и Зигурт Виммер из аналитического отдела и двое сотрудников из ведомства по уголовным делам федеральной земли — Даниэль Радомский и Михаэль Шютц. Мона нервно ерзала на своем стуле. Ей не нужны были никакие совещания. Ей хотелось еще раз допросить Плессена, созвониться с Давидом Герулайтисом (сегодня утром его мобильный телефон тоже был отключен, на домашнем телефоне был включен автоответчик, правда, на мобилке работал режим речевой почты). Короче говоря, надо было действовать, а не болтать. Мона ничего не имела против особых комиссий, теоретически это были замечательные структуры. Особенно они оказывались нужными тогда, когда наседали журналисты с требованиями результатов расследований, которые они могли бы опубликовать или запустить в эфир. Особая комиссия великолепно справлялась с ними. Однако правдой было и другое: чем больше людей занимались каким-то делом, тем сложнее было координировать результаты их работы, тем труднее шли внутренние процессы, тем меньше места оставалось для спонтанных решений. И многие необходимые совещания затягивались и поэтому превращались в пустую трату времени.

Но о таком вслух не говорилось. В качестве начальника КРУ 1 Мона не могла себе позволить просто не явиться на совещание, а вместо этого заниматься своими розыскными делами. Тем не менее, она была склонна к тому, в чем ее неоднократно упрекал Бергхаммер: в глубине души ей хотелось быть кем угодно, только не игроком команды. А расследование — это работа коллектива, а не бойца-одиночки, имеющего в этом какой-то свой интерес. Вот так-то.

— Мне бы хотелось, чтобы на пресс-конференции мы услышали кое-что существенное, — начал Бергхаммер.

Это в переводе означало: дайте же мне хоть что-нибудь, люди! По возможности результат, который пошел бы нам в зачет. Форстер поднял руку. Мона дала ему слово. Форстер выглядел победителем.

— Этот Джианфранко когда-то обвинялся в домогательстве, — сказал он, постукивая шариковой ручкой по своему открытому блокноту.

— И что? — спросила Мона. — Он был осужден?

— Да нет, — ответил Форстер и посмотрел на Мону, как на зануду, сбивающую его с толку. — Обвинение не смогло ничего доказать. Не было доказательств.

— Кто его обвинял?

— Некая Сильвия Шмидт из Цюриха. Мы ее пока что ищем. Дело в том, что все это случилось десять лет назад, и…

— Десять лет?

— Ну и что? Домогательство все-таки…

— Ну ладно, — сказала Мона. — Значит, он пытался принудить ее вступить с ним в связь.

— В то время он был студентом-медиком, а эта, Сильвия Шмидт, — его, э-э, однокурсницей, или как там это называется. Он якобы неприлично прикасался к ней и угрожал.

— Как угрожал?

— Скорее шантажировал, чем угрожал. У нее в то время что-то было с профессором, и она не хотела, чтобы это стало известно. Он сказал, что если она… — Форстер сделал однозначный жест руками, что вызвало одобрительные ухмылки присутствующих, — тогда он ничего не скажет. Это Сильвии не понравилось, так и дошло до обвинения.

— Чем все это закончилось?

— Он все отрицал и утверждал, что на самом деле она была в него влюблена. Как я уже сказал, обвинение было снято из-за отсутствия доказательств. Против него никто не дал показаний.

— Довольно туманная история, — заметила Мона, за что получила сердитый взгляд Бергхаммера.

Бергхаммер зациклился на этом преступнике, это ей было ясно, и она знала, почему. Но проблема была в том, что она-то вообще во все это не верила. Ни секунды, особенно после допроса Клаудии Джианфранко. При этом Мона считала, что она не оставляла без внимания ни единого факта: Паоло Джианфранко действительно был несчастным, возможно, довольно нервным человеком, во время совершения преступлений он находился в городе, алиби у него не было, он имел доступ к героину и сам был наркоманом, и, в конце концов, у него была причина ненавидеть Плессена. И тем не менее, почерк обоих преступлений, психограмма преступника, блестяще разработанная Клеменсом Керном, никак не состыковывались с фактами по делу Паоло Джианфранко.

«С другой стороны, это тоже необязательно аргумент», — признала Мона про себя.

— Клеменс, — обратилась она к коллеге, — что ты думаешь об этом?

И Керн, к ее облегчению, сказал именно то, что она и ожидала, пусть даже чересчур осторожно формулируя свои умозаключения.

— Он… Его характеристики не совпадают с нашим профилем. Естественно, не обязательно, что это не он, однако…

— Вот именно, — сказал Бергхаммер, это было сказано с интонацией упрямого ребенка.

Вообще-то, это было на него не похоже и лишь демонстрировало, насколько это дело сидит у него в печенках. «Но не только у него нервы на пределе, — подумала Мона, — а каждое ложное подозрение отнимает больше времени, чем было позволительно».

— Мы, — продолжал Керн, — предполагаем существование серийного убийцы, ты знаешь об этом так же хорошо, как и я, Мартин, а он не подходит к этой схеме.

— Серийные убийцы могут производить на свое окружение впечатление совершенно нормальных людей…

— Да, — сказал Керн, — но Патрик, — он посмотрел на Бауэра, который мгновенно покраснел, — переговорил с семьей Джианфранко и его друзьями, он говорил по телефону с его матерью и обеими сестрами, и то, что они рассказали…

— Да? И что же такое они рассказали? — спросил Бергхаммер недовольным тоном и направил на Бауэра такой враждебный взгляд, словно Патрик хотел испортить ему все дело.

И сразу же на Бауэра с его пылающим лицом обратились взоры всех присутствующих. Он стал дрожащими пальцами лихорадочно листать свой блокнот. Надвигалась катастрофа, а Мона ничем не могла ему помочь. В этот раз — нет. Однако Керн — и за это Мона была безмерно ему благодарна — сразу же снова взял слово.

— Если ты разрешишь, — сказал он, обращаясь к Бауэру, — я просто подытожу твои результаты, как я это себе представляю.

Бауэр с облегчением кивнул, Бергхаммер скорчил такое лицо, словно ему очень хотелось поставить Керна на место, а Бауэра — опозорить перед всем честным миром, но, на счастье, его природная доброта одержала верх, и он кивнул Керну.

— Этот Паоло Джианфранко был в детстве дружелюбным и контактным, — начал Керн. — В подростковом возрасте его все любили. В студенческие годы у него было много друзей. Он был в определенной мере… э-э… избалованным и чувствительным, и он действительно вел себя скверно, если что-то происходило не так, как он хотел. Он был импульсивным типом, не очень дисциплинированным, не всегда вел себя корректно. Но, по рассказам членов его семьи, все изменения его характера в отрицательную сторону приходятся на то время, когда он уже стал наркоманом. Давайте пока не будем говорить о домогательстве, — в конце концов, его не осудили. Тогда получается следующее: в последние полтора года у него проявлялась типичная симптоматика наркомана: он стал эгоцентричным, нервозным, у него случались приступы беспричинного страха. Психотерапия Плессена действительно что-то пробудила в нем, но это… Я думаю, что этого недостаточно для мотивации такой изощренной, хорошо продуманной мести.

— Если это действительно так, — заметил Фишер. — До сих пор мы считали это только предположением. У нас есть лишь два убийства и…

— Да, конечно.

Керн замешкался.

— На данный момент, как было сказано, у нас есть два убийства. Они могут быть серийными, но не обязательно.

Мона подключилась к разговору:

— Я тоже не верю, что это Джианфранко, — сказала она.

Ей было все равно, что этими словами она может довести Бергхаммера до белого каления (это, собственно, и происходило, судя по его лицу). Она еще подлила масла в огонь, потому что время, черт бы его побрал, поджимало, а они топтались на месте:

— Я думаю, что мы вообще идем по ложному следу, — я имею в виду Джианфранко. Я думаю, что нам нужно было с самого начала больше внимания уделять Плессену.

— Мона, — прервал ее Бергхаммер, — ты…

— Нет, теперь послушай ты, Мартин. Ты хочешь видеть результаты, и я это прекрасно понимаю, но Джианфранко — не результат. Джианфранко — ошибка. Он — не из тех людей, которые тщательно все продумывают, изучают все детали и так далее. Все эти скрупулезные приготовления, необходимые для такого преступления, — это почерк не Джианфранко. Он был слишком импульсивным и эмоциональным для этого. Если бы он хотел убить Плессена, то он просто поехал бы к нему и схватил бы его за горло. И еще неизвестно, удалось бы ему это, потому что не будем забывать, что у него была депрессия и состояние панического страха. Он, возможно, вообще не в состоянии…

— Ты, наверно, забыла одно: в каком виде мы его нашли!

Это был Фишер, он демонстративно встал на сторону Бергхаммера, чтобы позлить ее и, конечно, чтобы навредить ей.

— Нет, — сказала Мона и повернулась к нему, чтобы Фишер не мог нападать на нее сбоку. — Классическое подражание преступлению. Больше ничего. Возможно, он даже не хотел убивать себя, возможно, ему просто понравилась идея с буквами. Может, и дозу он превысил лишь по ошибке.

— Чушь!

— Потому что, — продолжала Мона, — вы все, как и я, прекрасно знаете, что доза была превышена незначительно. Если бы его нашли вовремя, то его можно было бы спасти. Так это или не так?

Воцарилось молчание. Да, действительно, за пять минут до совещания Герцог подтвердил: «Это могло быть просто ошибкой, и тогда…»

— Чушь, — перебил ее Фишер во второй раз, и он не позволил бы себе этой грубости, если бы не знал, что Бергхаммер его поддержит. — Никто не будет вырезать себе буквы на коже, чтобы затем…

— Да, — сказала Мона, — чтобы сделать что? Убить себя? Подготовить все так тщательно и даже не подумать о прощальном письме?

— Буквы на его руке — это и было прощальное письмо. Это же…

— Да, это возможно, — ответила Мона. — Возможно, Ганс, но не более того. Все остальное — пустые рассуждения. Я остаюсь при своем мнении. Конечно, этот вариант нам бы подошел, но я считаю, что Джианфранко — не преступник. Убийство в состоянии аффекта — это может быть. Но не коварство. Не акт мести, требующий длительной подготовки. Это не тот человек, который долго готовится, ждет подходящей возможности и действует строго по плану, прежде чем нанесет удар.

— Прекрасный анализ, Мона. Действительно, глубокий. Ты общалась с психами, или я что-то пропустил?

— Прекрати, — произнес Бергхаммер.

Он делал вид, будто его это не особенно задевает, но Мона слишком хорошо знала его и понимала, что у него внутри все кипит.

— С удовольствием, — Мона сказала неправду.

В конференц-зале установилась гробовая тишина. Не позднее чем сегодня вечером враждебное выступление Фишера против Зайлер станет достоянием всего отдела, и в этот момент Мона ненавидела Фишера так страстно, что ей пришлось взять себя в руки, чтобы не перейти к рукоприкладству. Она уставилась на Фишера, нет, она просто впилась в него взглядом и смотрела до тех пор, пока он с угрюмым видом не отвернулся. Пусть маленькая, но победа. За ней должны последовать другие: ей нужно было нейтрализовать Фишера раз и навсегда, пока он не принес большего вреда. Не получится у нее сотрудничать с этим человеком, она слишком долго не хотела это признавать.

— Есть лучшее предложение, — сказала она Бергхаммеру, пока он не придумал что-нибудь еще, что вылилось бы в еще большие потери времени, чем история с Джианфранко.

— Мона…

— Я продолжаю расследовать версию, имеющую отношение к Плессену, Патрик будет помогать мне. А вы сконцентрируйтесь на Джианфранко.

— Значит…

— На пресс-конференции ты скажешь, что мы в настоящее время занимаемся расследованием самоубийства врача, который ранее был пациентом Плессена и, возможно, каким-то образом связан с другими преступлениями. Может быть, средства массовой информации уже сами обнаружили эту взаимосвязь.

Бергхаммер ничего не ответил. Он рассматривал ее с непонятным выражением лица, но что-то подсказывало ей, что она выиграла.

Пока что.

— О’кей? — Мона вопросительно взглянула на Бергхаммера.

— Делай, что хочешь, — в конце концов сказал он.

Трудно было определить, чего в его тоне было больше — отчаяния или сдерживаемой ярости. Все присутствующие замерли от неожиданности и обратились в слух, потому что еще никто никогда не слышал от него ничего подобного.

 

32

Четверг, 24.07, 13 часов 00 минут

В детстве время исчисляется минутами, у взрослых — часами, а у старых людей оно движется по кругу. У Хельги Кайзер была превосходная память, однако для нее время больше не являлось потоком с четко обозначенным направлением, скорее, она воспринимала его как озеро, в которое погружалась, когда ей этого хотелось. Тогда прошлое и настоящее проникали друг в друга, словно были одним целым, и вдруг оказывалось, что совершенно не важно, произошло ли событие пять минут назад или с того момента прошло уже пятьдесят лет, — интенсивность воспоминаний больше не менялась. Существовали и другие феномены, которые она наблюдала в себе с тех пор, как перешагнула семидесятилетний рубеж и осталась вдовой. К чему она, однако, не могла привыкнуть, так это к всевозрастающей немощи, только усиливающейся в результате операций и последующего мучительного лечения. Каждый день, просыпаясь, она злилась на свое тело, которое все чаще подводило ее. А это совсем не соответствовало тому ощущению жизни, которое сформировалось у Хельги Кайзер где-то между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами и было одной из немногих все еще позволительных иллюзий, потому что как можно признать, что тебе скоро восемьдесят? Тогда уж, думалось ей, лучше сразу послать персональное приглашение старухе с косой!

Неужели так чувствуют себя все старики? Она этого не знала, да это ее и не интересовало. Она лишь изредка разговаривала с пожилыми людьми, ну разве что по необходимости, например, в магазинах или во время еженедельных обследований в больнице. Ее соседка из дома справа, с которой она была в неплохих отношениях на протяжении многих лет, умерла несколько недель назад, дом по левую сторону от ее жилья был выставлен на продажу еще с тех пор, как его владелец переселился в дом для престарелых. Хельга Кайзер никогда не была робкой особой, но сейчас, с возрастом, у нее не возникало ни малейшего желания завязывать новые знакомства. Она достаточно пережила, хорошо знала людей, больше уже некуда. С нее хватит!

Утро четверга было, как это часто случалось, сплошным мучением. У нее болела почка, в моче опять появилась кровь, а что это значило — она знала лучше все этих так называемых специалистов. И тем не менее, она решила идти в клинику не сегодня, а только завтра с утра, в свой обычный день. Она не знала, придется ли ей отменить данное решение, — если плохо себя чувствуешь, одиночество переносится вдвойне тяжело, — но одна только мысль о ее враче с беспомощным выражением лица отбивала у нее всякую охоту обращаться к нему. Медицина, как везде писали, совершила невиданный скачок вперед, болезни, названия которых сто лет назад звучали как смертный приговор, сегодня излечивались в два счета.

В чем же причина, что современные врачи намного неувереннее любого дилетанта в медицине?

В ее молодости это была престижная профессия! Господин доктор, как она помнила, всегда мог рассчитывать на безоговорочное уважение со стороны своих пациентов и вел себя соответственно: самоуверенно, с авторитетным видом всезнающего дядюшки, что уже само по себе помогало лучше любых медикаментов. Сейчас врачи даже не утруждали себя советами, не объясняли, например, как следует питаться их пациентам. «Принимайте ваше лекарство, ешьте то, что вам нравится, а если вы этого не переносите, тогда не ешьте» — твердили они в унисон, что означало следующее: что бы вы ни делали, пытаясь своими силами справиться с болезнью, ничего не поможет. Возможно, таким образом просто проявлялась типичная фрустрация онкологов? Это и неудивительно, ведь, несмотря ни на что, шансы на выздоровление именно при той болезни, которой они посвятили жизнь, не увеличивались. В любом случае, Хельге Кайзер прямо и беспощадно сообщили, что в ее случае никакой надежды нет. Но ей можно рекомендовать курс лечения. Это предложение Хельга Кайзер безоговорочно отклонила. Она категорически не хотела мучить себя лицезрением других обреченных на смерть пациентов в прогрессирующих стадиях болезни, на примере которых она могла бы изучать свое состояние в ближайшем будущем.

Сегодня утром она оделась с большим трудом — боль не отпускала, тупая и монотонная, — и попыталась позавтракать, хотя аппетита не было. Тщательно намазанный маслом и медом бутерброд все же остался не тронутым на ее тарелке. Она лишь выпила свой любимый кофе со сливками, щедро сдобренный сахаром. И вот уже несколько часов она сидела на диване в своей гостиной и смотрела на улицу, на дождь, а общество ей составляла одна лишь боль, не оставлявшая ее в одиночестве ни на секунду.

Когда она была еще молодой, то, естественно, время от времени задумывалась над тем, что будет делать, если вдруг заболеет неизлечимой болезнью, но всегда была уверена, что сможет сама прекратить свою жизнь в нужный момент. Но когда сама попала в ситуацию, которую, если честно говорить, никогда не считала возможной, — ведь казалось, что такие катастрофы случаются только с другими людьми! — то к варианту добровольного ухода из жизни стала относиться совсем по-другому. Что бы ни говорила она вчера этой комиссарше, но факт оставался фактом: несмотря на все свои телесные проблемы, умирать она не хотела. Воля к жизни, как поняла она в один из моментов просветления, умирает последней, и этот инстинкт был, естественно, наследием древних времен, когда выживал лишь тот вид, который наиболее отчаянно сражался за свое существование.

Она взяла старый журнал из стопки прессы и полистала его, чтобы как-то скоротать время, пока можно будет включить телевизор. С утра и до обеда показывали только бульварные новости и ток-шоу, в которых люди с ужасными зубами орали друг на друга на плохом немецком языке, а она в ее состоянии этого не выносила. Было очень тихо, только шелестел дождь за дверью террасы. Сегодня она еще не выходила из дома, даже не открывала окно, но на улице, конечно, сильно похолодало, и может, поэтому начала болеть почка, — предположила она. Безо всякого интереса она пробегала глазами объявления, в которых говорилось о хитроумной экономии при уплате налогов, совершенном уходе за машинами и о новейших данных психологических исследований. Женатые мужчины живут дольше, чем холостые, — было, например, написано в журнале, — а вот на продолжительность жизни женщин брак ощутимого влияния не оказывает.

Так-так.

Она незаметно задремала, и ей приснился ее муж. Он сидел на чем-то похожем на кресло со спинкой из черных перьев. Муж был похож на Бога, он велел ей вызвать сантехника, потому что слив опять забился. Он махал своим указательным пальцем у нее перед носом, и она хотела отклониться, но ничего не получалось, потому что позади нее было что-то вроде стены. Его голос звучал намного настойчивее, чем тогда, когда он был жив. Она поймала себя на том, что действительно зауважала его. Раньше этого нельзя было даже представить, потому что в семье однозначно командовала она. «Поторопись, я хочу, чтобы ты была здесь», — гремел его голос, и вдруг, к своему изумлению, она услышала себя: «Да, дорогой, я скоро приду к тебе». Вдруг раздался приятный звон колокольчиков, пара облачков, похожих на овечек, проплыли мимо, солнце ярко осветило сияющий зеленый луг, и у нее стало тепло на сердце.

Колокольчики не переставали звенеть, и она наконец-то проснулась: кто-то настойчиво звонил в дверь. Еще не прийдя в себя ото сна, она прошлепала к двери и посмотрела в глазок. Перед дверью стоял какой-то мужчина. На нем был синий халат. Мужчина громко сказал:

— Почта, служба доставки посылок.

Она моментально насторожилась. Уже много лет ей никто не присылал посылок.

— Я ничего не жду, — крикнула она в прорезь для почты на двери.

— Так это не вам. Я хотел вас спросить, могли бы вы принять посылку, — сказал мужчина. Он тоже нагнулся к прорези на двери, и она увидела его рот. Она вздрогнула и выпрямилась.

— Это для фрау Смольчик, — расстроенным тоном сказал мужчина.

Семья Смольчик, состоявшая из пяти человек, жила напротив, и Хельга Кайзер почти не поддерживала с ними контактов, потому что их дети вели себя нагло и по выходным дням громко орали на улице. Она медлила. Ее рука придерживала крышку, закрывающую глазок, когда им не пользуются, не давая ей опуститься.

— Это было бы очень мило с вашей стороны, — сказал мужчина.

Он снова выпрямился — так, чтобы она могла его хорошо рассмотреть. В принципе, он выглядел нормально, довольно прилично, однако кто его знает?..

— Но вы должны оставить им извещение. Я не буду специально идти к ним!

— Конечно. У меня есть извещение, я вброшу его… э-э… фрау Смольчик в почтовый ящик. Забрать свою посылку у вас — это уже их дело.

Хельга Кайзер открыла дверь, взяла посылку и положила ее на полочку возле двери. Она не обратила внимания на то, что на марках, наклеенных на посылку, штемпелей не было.

— Можно, я зайду на минуточку? — попросил разрешения мужчина.

Он был довольно молод, на лице — кривая улыбка.

— Мне в туалет нужно… Позвольте мне зайти в ванную.

— Нет, — сказала Хельга Кайзер.

О таких просьбах постоянно предупреждали в соответствующих телевизионных передачах, а она всегда следовала их советам: говорили, что стоит только впустить таких парней, и они вынесут все из квартиры, как только зазеваешься. Иногда же случались вещи значительно хуже. Кроме того, этот мужчина был ей неприятен. Она вспомнила о предупреждении комиссара полиции.

— Пожалуйста, — сказал он, и это прозвучало как мольба.

Ей бросилось в глаза, что у него было бледное лицо. Может, ему действительно плохо, а она… Но нет, у нее были свои принципы:

— Я принципиально не впускаю чужих людей в свой дом.

— Ну ладно, — сказал он, и было похоже, что он смирился с ее отказом.

Он даже, как ей показалось, шагнул назад, повернулся, нагнулся и…

В следующую секунду она внезапно оказалась лежащей на спине, а мужчина очутился на ней. У него было очень большое лицо, она видела расширенные поры и пару красных прыщиков на спинке носа. «Угри», — подумала она, словно это сейчас имело какое-то значение, а потом почувствовала, что он прижал ее руки к полу.

— Спокойно! — прохрипел он. — Тогда с вами ничего не случится.

Но она не верила ему, она уловила опасность, исходящую из его глаз, в которых отсутствовало какое-либо другое выражение, от его лихорадочно пульсировавшей голубоватой жилке на правом виске. Она вообще различала удивительно много подробностей, — много, как никогда в жизни: его ярко-красные губы вблизи выглядели, словно покусанные; желтые зубы казались длиннее и шире, чем это обычно бывает у людей; она чувствовала запах из его рта, выдававший в нем любителя кофе. Его глаза. Они были серыми, словно галька, а зрачки маленькими, как острия стрел. Она знала, что если хочет остаться живой, то нужно защищаться. Она открыла рот, чтобы закричать, но оттуда вырвалось лишь испуганное хрипение. Мужчина выпрямился — он был гибким, как хищный зверь. Затем он нагнулся над нею, подхватил под мышки и поволок в дом, словно она была легкой, как ребенок. И пока она лихорадочно пыталась вновь обрести голос, ее голова ударилась о ступеньку, а дверь захлопнулась на замок. Вокруг стало темно. Она с трудом попыталась подняться, но мужчина придавил ее грудную клетку коленом и этим полностью обездвижил ее. Она почувствовала спиной холод от каменного пола в коридоре, и впервые в жизни ее охватил животный страх смерти. Она посмотрела вверх, на него, хотела что-то сказать или спросить, но он даже не смотрел на нее. В правой руке он держал шприц, а левой снимал с иглы прозрачный защитный колпачок. И теперь она поняла, что ее ожидает.

Героин. Комиссарша была права. Героин. Ласковая смерть, если она не будет защищаться. Это то, о чем она себе говорила: об этом можно было только мечтать. Но момент смерти она хотела выбрать сама, и наверняка уж это должно произойти не здесь и не в такой недостойной, постыдной ситуации. Боль в почке прошла, ее из-за шока как рукой сняло. А кто знает, может, она относится к тем исключениям, о ком часто писали, что они победили рак и много-много лет спустя спокойно уснули навсегда в своей постели…

Она прокашлялась. Может, если с ним спокойно поговорить…

— Кто вы? — прохрипела она.

Мужчина посмотрел на нее сверху вниз с издевательской ухмылкой.

— Привет, бабушка, — и Хельга Кайзер сразу же поняла, что он долго готовился к этому моменту истины, чтобы сейчас наконец-то бросить ей в лицо эти слова. — Я — твой маленький внук. Ты меня помнишь?

Она закрыла глаза. О да, она помнила свои приезды — тогда еще существовала Берлинская стена. Она вспомнила и его сестру, у которой в четырнадцать лет уже были манеры проститутки, и, конечно, его — угрюмого, сторонящегося всех ребенка. Нет, ради Бога, она не могла себя заставить проявить хоть какие-то бабушкины чувства по отношению к этому выродку. Да еще невестка, которая вообще не подходила ее сыну, как и эта несимпатичная молодая поросль. Хельга Кайзер даже никогда не могла себе представить, что этот ребенок — от ее сына (это было глупо, потому что чисто физическое сходство, по крайней мере, невозможно было отрицать).

— Боже мой, — сказала она слабым голосом.

Да, она виновата, это правда.

После смерти сына она просто прекратила всякие контакты с его семьей. Это было некрасиво, и она признавалась себе в этом. Правда, еще пару лет после того она посылала им обычные рождественские посылки, и они становились год от года все меньше и меньше, а под конец в них были лишь шоколад и кофе. Но после того как эта семья не написала в ответ даже благодарственного письма, она прекратила и это.

Мужчина взял ее за руку выше локтя и перевязал чем-то вроде тряпичного пояса. Эти движения были привычны Хельге Кайзер по клинике, она должна была признать, что он действовал умело, словно врач или санитар.

— Сейчас все закончится, — сказал он деловым тоном, и в эту секунду Хельга Кайзер сдалась.

Колено мужчины, упираясь в ее грудь, не давало ей дышать, снизу ее старое, измученное тело пронизывал холод, почка опять начала болеть (это была единственная, оставшаяся после операции почка, без нее она была бы прикована к аппарату диализа), и вдруг она почувствовала, что у нее больше нет сил сопротивляться. Она смотрела своему мучителю в глаза, искала в них что-то — нет, конечно, не любовь, но хотя бы успокоение, что-то вроде награды за то, что она так хорошо себя ведет, так покорна судьбе и не мешает выполнению его планов, — но он смотрел на нее, словно на безжизненную вещь, — вещь, лишенную человеческих признаков. Для него она уже была трупом.

— Теперь все, — сказал он.

Она ощутила укол иглы и стала внушать себе, что у нее берут кровь на анализ, а потом дадут что-то обезболивающее, и это были последние сознательные мысли в ее жизни. Затем она почувствовала, что тело пронзила молния, и сразу же после этого наступило всеобъемлющее блаженство.

Затем — удушье.

Затем — больше ничего.

 

33

Четверг, 24.07, 13 часов 00 минут

Гельмута не было на семинаре. Это сразу бросилось Давиду в глаза, как только он зашел в комнату для занятий. Он спросил находившихся там Фабиана, Франциску и Рашиду, но никто ничего не знал, и в конце концов он прекратил расспросы. За обедом все сидели молча. Давид не терял бдительности. Сегодня ночью он узнает больше.

 

34

Четверг, 24.07, 13 часов 18 минут

— Мне необходимо поговорить с вашим мужем, — сказала Мона. — Это срочно.

Она услышала в трубке испуганный голос Розвиты Плессен и нервно прикрыла глаза.

— Я не могу сейчас ему мешать. У него… Он работает с клиентами.

— Ну и что? Значит, ему придется сделать перерыв на час!

— Это… Он этого не сделает. Никогда! Я не имею права ему просто так мешать.

Она не позовет, она слишком… уважает своего мужа. Уважение? Или страх? Мона глубоко вздохнула.

— Речь идет о вашем сыне, фрау Плессен, — сказала Мона. — Я имею в виду Сэма, вашего сына, вы меня понимаете?

Молчание на другом конце провода. Затем испуганное:

— Что вы этим хотитете сказать?

— Чем этим, фрау Плессен?

— Я…

— Я говорю о вашем сыне Сэме, которого усыновил Плессен. О чем и вы, и он запамятовали нам сообщить. Это непростительно, особенно если учесть, что его настоящий отец, возможно, имеет отношение к преступлению.

— Его настоящий отец мертв. Иначе бы мы…

— Нет, фрау Плессен, вы бы все равно ничего не рассказали об этом. Потому что ваш муж не хотел, чтобы кто-то узнал, что Сэм ему не родной. Разве не так?

— О’кей, — сказала Розвита Плессен после долгой паузы. — Я позову его.

— Спасибо.

Мона положила трубку на стол и включила громкую связь. Она зажгла сигарету — уже третью за сегодняшний день — и задумалась о Плессене, о том, как он воздействует на людей, о Давиде Герулайтисе, которому она так и не смогла дозвониться, и поэтому даже не знала, выполняет он ее задание дальше или куда-то исчез.

— Плессен, — прогремело из динамика телефона, и Мона взяла трубку в руку.

— Мона Зайлер, комиссия по расследованию убийств, — назвалась она. — Я должна поговорить с вами. И лучше всего немедленно.

— Это, разумеется, невозможно.

— Почему вы скрыли от нас, что ваша сестра жива?

— Что?

— Вы сказали моим коллегам, что ваша сестра умерла. Это неправда, она жива. Зачем вы это сделали?

— Боже мой, — это прозвучало несколько успокаивающе.

— Почему? — настаивала Мона.

— Мы можем поговорить об этом сегодня вечером?

— Нет, я хочу поговорить с вами об этом сейчас! Немедленно!

— Тогда вызывайте меня повесткой. У меня клиенты, и я за них отвечаю. Мы в процессе, я не могу сейчас оставить их одних.

— Вы же можете сделать перерыв!

— Нет! А сейчас оставьте меня в покое! Сегодня вечером после девяти я свободен. Тогда мы и сможем поговорить.

Он бросил трубку. Когда Мона позвонила второй раз, телефон уже был переключен на автоответчик. Она посмотрела на часы: было ровно два. Может, послать за Плессеном, чтобы его привезли сюда, или все же подождать до вечера?

Он ничего ей не скажет, давить на него бесполезно.

Мона решила подождать.

 

35

Четверг, 24.07, 20 часов 03 минуты

Бергхаммер позвонил, когда Мона с Лукасом и Антоном сидели в «Бургере Кинге» и Лукас набивал себе живот гамбургерами и картошкой фри, выглядя при этом на редкость счастливым. Он был довольно рослым для своего возраста, у него уже начинал ломаться голос, и уже поэтому Моне казалось трогательным и удивительным, что он до сих пор любит бывать с родителями. Хотя она точно знала, что причиной такой детской привязанности Лукаса были ее упущения в воспитании сына. Ведь Антон и она годами вели свои нескончаемые споры, разгоравшиеся каждый раз с новой силой из-за того, что Антон никогда не станет человеком, с которым Мона могла бы показаться в обществе. Все это сказывалось на Лукасе.

«Лукас нам благодарен», — думала Мона, откусывая от яблочного пирога и поглядывая на Антона. Прекрасно выглядящий, загорелый Антон ничего не ел из этих «отходов», как он называл подобную еду. Он все же пришел сюда с ними, хотя ненавидел рестораны фаст-фуд, и не только еду в них, но и саму шумную и дешевую обстановку. Он был хорошим отцом, но, в случае чего, ни ей, ни Лукасу это не поможет.

— Как у тебя прошел день? — спросил он.

— А у тебя? — ответила она вопросом на вопрос, прекрасно зная, что он ничего не расскажет.

«Что, сегодня снова загнал пару БМВ в Украину?» — вот что хотелось ей спросить больше всего, и она не задала этот вопрос лишь потому, что с ними был Лукас (он ведь однажды все равно поймет, чем его отец зарабатывает так много денег!).

— Хорошо, — невозмутимо ответил Антон, но хорошо было прежде всего то, что зазвонил ее мобильный телефон и не дал начаться тому разговору, который они вели между собой сотни раз и который всегда заканчивался безрезультатно.

— Да? — сказала она в трубку.

— Это Мартин Бергхаммер.

Мона почувствовала недоброе.

— Да?

— Старуха… сестра этого Плессена. Она…

— Что? — Мона вскочила.

Антон и Лукас, неприятно удивленные, смотрели на нее снизу вверх, пара человек уже обернулись и поглядывали на нее.

— Она мертва, Мона. Убита.

— О нет. Нет!

— Мы полетим туда уже сегодня. На вертолете. Ты, Ганс и я. Все уже организовано. Встречаемся в десять на аэродроме.

— Да. Ясно, — она вспомнила о своем разговоре с Плессеном и о допросе, который теперь придется отложить еще на один день. Но поездка была важнее. Как он воспримет известие о том, что его сестра теперь действительно мертва?

— Мне… мне очень жаль, Мона, — сказал Бергхаммер. — Я был… я был не прав с этим…

— Да, Мартин, но теперь это нам уже не поможет, правда?

Становление личности — это риск. И трагично, что именно демон внутреннего голоса представляет собой одновременно и величайшую опасность, и необходимую помощь.