Тогда ты молчал

Бернут Криста фон

Часть третья

 

 

1

Четверг, 24.07, 20 часов 10 минут

В четверг вечером Давид, как и все остальные, ушел из дома Плессенов. Дождь закончился, но воздух все еще был влажным и прохладным, когда они все вместе прошли через парк поместья к кованым воротам. Было около восьми вечера. Давид шел позади всех и, пока шедший первым Хильмар открывал ворота, спрятался за кустами рододендронов.

Согнувшись, он смотрел на мощные темно-зеленые листья. В мокрой траве его кроссовки быстро напитались водой, а это было плохо, потому что из-за этого он мог оставлять хорошо видимые следы. «Надо не забыть разуться, прежде чем снова войти в дом», — приказал он себе мысленно. Он напряженно прислушивался к голосам удаляющейся группы, пытаясь определить, не хватились ли его. Непохоже. Даже полицейские, охраняющие поместье, как знал Давид из своего опыта, никогда не пересчитывали людей, находившихся днем в доме, чтобы проверить, все ли вышли из него вечером. С утра они учиняли целую бучу с проверкой удостоверений личности и тому подобного, а вечером даже внимательно не смотрели, кто вышел, а кто нет. На второй день семинара он хотел доложить Моне Зайлер об этом упущении, но забыл. А теперь это ему пригодилось.

Давид услышал пару прощальных фраз, глухие хлопки закрывающихся дверей автомобилей, затем звук нескольких одновременно заводимых моторов и шорох гравия под колесами машин. Вскоре все затихло. Помня о полицейских, дежуривших в двух патрульных машинах перед воротами, Давид оставался за кустами еще минут пять, пока не убедился, что его никто не ищет.

Он осторожно выпрямился. Было все еще довольно светло, и Давид решил найти себе более падежное убежище, чтобы укрыться там до наступления сумерек. Пригнувшись, он перебежками пересек сад и добрался до огромного куста сирени высотой с человеческий рост, за которым он мог оставаться незамеченным и откуда можно было вести наблюдение за террасой Плессена. За сиренью находилась каменная ограда усадьбы. Давид протиснулся между нею и кустом и, уже основательно промокший, опустился на корточки. Ему было холодно, но он мысленно поблагодарил небеса за сырую прохладную погоду, которая должна удержать Плессена или его садовника от полива сада и не дать им обнаружить его.

Медленно ползли минуты. Давид попытался не думать о сегодняшнем, предпоследнем дне семинара. Сабина надеялась получить возможность еще раз выстроить свою семью, потому что предыдущий результат сделал ее жизнь мучительной. Она плакала и, насколько понял Давид, была не согласна с позицией брата. Она хотела, чтобы брат смотрел на нее. Чтобы был ей, как она выразилась, «настоящим братом». Но Плессен ни на йоту не изменил свою оценку ситуации и отказался повторить процедуру расстановки семьи.

— Что было правдой, правдой и останется, — объяснил он ей тихо, терпеливо, но, на удивление, твердо.

— Не имеет смысла подделывать правду лишь потому, что она нам неудобна, Сабина.

— Но я так не могу.

— Можешь. Однако мы сегодня упрямимся, да?

— Нет, но…

— Сабина! Только потому, что ты не хочешь видеть правду, найдутся люди, готовые рассказать тебе святую ложь. Тебе нужно лишь обратиться к ним.

— Что… Что ты хочешь этим сказать?

— Мужчины и женщины в сотый раз слушают твою историю — ту, которую ты любишь рассказывать снова и снова, — легенду о бедной Сабине.

— Фабиан…

— И они дадут тебе отпущение грехов, которое ты примешь с радостью, они тебе скажут, что твоя семья очень плохо относилась к тебе, и поэтому тебе ничего другого не оставалось, кроме как бегать за мужчинами и выпрашивать у них любовь.

— Нет!

— Но они тебе не помогут. Если бы это помогло тебе в прошлом, ты бы сюда не пришла, правда?

— Я…

— Сабина, запомни раз и навсегда: я — не из этих людей. От меня ты услышишь только правду и ничего, кроме правды, и если сможешь принять ее — ты спасена. Если нет — ты останешься такой, какая ты есть. Вечной упрямицей с телом перезревшей женщины, которая выставляет себя на посмешище своим детским поведением. Ты этого хочешь?

Сабина заплакала и не смогла ничего ответить, а Давид почувствовал себя плохо, чуть ли не хуже, чем вчера, когда речь шла о его родителях и Данае. Прямо перед обедом Сабина сгребла свои вещи и просто ушла, тем самым прекратив свое участие в семинаре в предпоследний день. Давиду очень хотелось последовать ее примеру, и он так и сделал бы, если бы у него не было задания, которое он непременно должен выполнить. Времени у него оставалось мало — лишь сегодняшняя и завтрашняя ночи. Он вытащил мобильный телефон из кармана и прослушал голосовую почту. Было множество звонков от Моны Зайлер, она просила обязательно позвонить ей, но отсюда сделать это было почти невозможно. Сэнди не звонила. Когда он сегодня утром, около четырех часов, пришел домой, ее не было, и Дэбби тоже. Ее половина шкафа для одежды оказалась пуста. Она оставила записку, в которой ее детским почерком с завитушками было написано, что она с Дэбби побудет у родителей, «чтобы подумать». Он позвонил ее родителям в восемь утра, трубку взяла ее мать и сказала, что Сэнди не хочет подходить к телефону. Давид переключил мобилку на виброрежим и засунул ее в карман брюк.

Время шло, минута за минутой, и каждую из них Давид ощущал, как очередной кусок свинца, впивающийся в его тело. Он сел на мокрую землю. Грязь и влага уже не волновали его. На сад медленно опускались сумерки. Давид вынул свой маленький складной бинокль и направил его на террасу. Стеклянная дверь, ведущая в гостиную, была закрыта, и, насколько он мог видеть, в большой комнате никого не было. Через четверть часа, в десять минут десятого, в доме зажглись пара окон. Значит, они были дома. По крайней мере, Фабиан — его жену Давид и сегодня не видел. Так же, как и Гельмута.

— Где Гельмут? — в очередной раз спросил Давид Фабиана за обедом, и Фабиан снова ответил ему, что не имеет ни малейшего понятия.

— Тебя это не беспокоит? — спросил Давид, и Фабиан посмотрел на него своим непонятным отстраненным взглядом, словно пытаясь заглянуть внутрь Давида и в то же время как бы не видя его.

— Нет, — сказал он наконец с такой интонацией, словно это его слегка позабавило, и отвернулся, очевидно, считая разговор законченным.

Давид еще раньше обратил внимание на то, что Фабиану не нравилось, когда его клиенты очень подробно обсуждали что-либо за обедом. Но Давид проявил настойчивость и, словно капризный ребенок, потянул Фабиана за рукав футболки, продолжая спрашивать:

— Почему нет? Я имею в виду… Он же, в конце концов…

— Да? Что? — Фабиан снова повернулся к нему, теперь уже с выражением явной иронии на лице, а Давид не нашелся, что еще спросить.

Он просто продолжал смотреть на Фабиана, не давая ему уйти от ответа. В конце концов Фабиан глубоко вздохнул и громко, так чтобы было слышно всем сидящим за столом, заявил, обращаясь ко всем и одновременно завершая разговор с Давидом:

— Я знаю, что есть так называемые психотерапевты, которые берут на себя своего рода ответственность за своих клиентов. По крайней мере, они так утверждают. Звучит красиво, признаю. Но тем самым они замахиваются на то, чтобы взять на себя функцию родителей. Я этого не делаю. Я пытаюсь найти правду. Вашу правду, правду ваших семей. Как вы с ней поступите дальше — это уже ваше дело. Я не ваш отец, потому что один отец у вас уже есть. Я не ваша мать, потому что у вас уже есть мать. Я — катализатор. Большего я на себя не беру.

После этого Фабиан объявил, что обед закончен, и они послушно гуськом отправились в групповую комнату — впятером, потому что Сабина и Гельмут отсутствовали. Послеобеденные занятия прошли относительно спокойно. Они обсуждали конфликт Рашиды с ее бабушкой, потом наступила очередь Франциски, и теперь оставался только Хильмар, семью которого собирались разбирать завтра, в последний день семинара.

Уже совсем стемнело, и Давид решился выйти из своего укрытия. Ему было холодно, футболка и джинсы промокли, и он пожалел, что не взял с собой непромокаемую куртку. Он осторожно ступил на лужайку перед террасой. Не раздался звук сирены, датчик движения не включил прожектор и тревожное освещение усадьбы. Уже хороший знак. Из комнаты, расположенной сбоку от гостиной, пробивался свет, очевидно, там находилась кухня. Он подкрался к окну. Оно было приоткрыто, и он услышал доносившиеся изнутри голоса — мужской и женский. Однако, как он ни старался, ни слова разобрать не удалось. Мужской голос был похож на голос Фабиана, женский голос звучал тише, и Давид не смог определить, кому он принадлежит.

Он отошел на пару метров от дома, стараясь не попасть в луч света из окна, выпрямился и посмотрел в комнату. Плессен и его жена сидели друг напротив друга, вероятно, за кухонным столом. Давид мог различить их профили, но не видел стола, не видел, накрыт ли он. Розвита Плессен часто подносила к губам бокал с красным вином. Она явно нервничала, постоянно меняла позу, и Давид отодвинулся дальше в темноту, на тот случай, если она неожиданно посмотрит в окно. Было видно, что Фабиан ничего не пил. В отличие от своей жены, он сидел совершенно спокойно, но его лицо в ярком свете лампы показалось Давиду очень бледным.

Ему придется подождать: нельзя проявлять активность, пока они не отправятся спать. И только тогда можно будет определить, существует ли вообще возможность попасть в дом, не взламывая замков. У Давида был с собой соответствующий инструмент, а его натренированные глаза сигнализации так и не обнаружили. Казалось, что тут нет даже надежных замков. А что, если в доме находятся полицейские? Такой вариант нельзя было исключать — вполне возможно, эту пару охраняли круглосуточно. Правда, он никого не видел, но это еще ничего не значило.

Давид снова прижался к стене дома рядом с окном кухни. В конце концов ему все же удалось разобрать пару слов.

«Я хочу…», дальше неразборчиво, «…уехать». Это был голос Фабиана. Его жена что-то ответила, но Давид не расслышал ее слов. Затем Фабиан сказал: «Самое позднее — завтра вечером. Это… хорошо для нас». И снова Давиду не удалось понять ответ жены, но ему показалось, что она возражала. Он был удивлен. Фабиан хочет уехать? Сразу же после семинара? Он уловил еще пару обрывков фраз, в том числе прозвучало название «Цветочная ривьера», которое ему ни о чем не говорило, после чего он услышал звяканье посуды и звук шагов. Затем — или это просто показалось Давиду? — раздался чей-то третий голос, мужской, но не Фабиана. Значит, в доме все же, возможно, находилась полиция. Давид напряг слух. Ему очень хотелось заглянуть в окно кухни, но он не решился.

Спустя пару минут свет в доме погас. Давид посмотрел на свои электронные часы. Было пол-одиннадцатого. Он решил подождать еще полчаса, и лишь затем предпринять попытку. Он сел, оперевшись спиной на стену дома.

Между тем стало темно, хоть глаз выколи. Давид, дитя города, и не подозревал, насколько темно может быть в сельской местности, особенно когда небо закрыто облаками, как было этой ночью. Хорошо, что он догадался взять с собой карманный фонарик, не свой «Маг-лайт», а маленький. Он включил фонарик и прикрыл его луч рукой. С фонариком в руке он медленно крался вокруг дома, теперь казавшегося массивным, безжизненным, бетонным монолитом. Давид не нашел ни единой незапертой двери, ни единого незакрытого окна. Ему ничего не оставалось, кроме как воспользоваться одной из своих отмычек. Если бы дом Фабиана был оснащен охранной техникой, ему пришлось бы рисковать намного больше, сразу же после семинара спрятавшись в доме. Но казалось, что Фабиан, несмотря на то, что его дом был расположен в уединенном месте, в лесу, вообще не боялся грабителей.

«Это похоже на него, — подумал Давид, возясь с входной дверью. — Фабиан не боится никого и ничего».

Против своей воли Давид восхищался его смелостью.

Однако открыть входную дверь Давиду не удалось: замок оказался сложнее, чем можно было предположить по его виду. Он попытался открыть дверь террасы. После долгой возни опять ничего не получилось. Он еще раз осторожно обошел вокруг дома. В конце концов он нашел какое-то небольшое окно, ведущее либо в туалет для гостей, либо в продовольственную кладовку. Давид не был уверен в том, что ему удастся пролезть туда, но решил попытаться, потому что у него все равно не было другого выхода. Он поискал острый камень, нашел его на цветочной клумбе, снял свою футболку, завернул в нее камень и разбил им стекло. Ткань лишь чуть-чуть приглушила звук удара, и шум показался Давиду очень громким, однако за этим ничего не последовало. Он осторожно просунул руку в выбитое им в стекле отверстие с острыми краями и открыл окно. Хотя и с большим трудом, но все же ему удалось протиснуться внутрь.

 

2

Пятница, 25.07, 0 часов 30 минут

Дождь прекратился, на чистом небе сияли звезды, однако, когда вертолет приземлился на маленьком аэродроме под Марбургом, над летным полем стелился плотный туман. Мона чувствовала, что устала до смерти, но голова была ясной. Они вместе с Бергхаммером и — к ее огорчению — Фишером, игнорировавшем ее все время, пока они были в полете, вышли из вертолета. Лопасти винта производили адский шум, ветер, поднятый ими, растрепал длинные волосы Моны, так что ее голова стала похожа на горящий факел. Не успели они пройти несколько шагов к ожидавшей их патрульной машине, как вертолет, величественно мигая огнями, поднялся и через пару секунд исчез в тумане.

Тишина, наступившая после почти двухчасового грохота двигателя вертолета, против которого мало помогали даже наушники, была благодатной, но и обманчивой. Моне потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя. За это время полицейский в форме вышел из машины и поприветствовал всех прибывших. Бергхаммер сел в авто на переднее сиденье, Фишер и Мона — на заднее, стараясь держаться друг от друга как можно дальше.

— Как прошел полет? — спросил полицейский, разворачиваясь на маленькой посадочной площадке и направляя машину к низкому, слабо освещенному зданию.

— Хорошо, — сказал Бергхаммер и прокашлялся. — Довольно спокойно.

А ведь еще пять минут назад он был бледен как мел и попросил у пилота гигиенический пакет. Если у мужчин и было качество, которому завидовала Мона, то это их забывчивости в отношении собственных слабостей. Полицейский затормозил перед зданием и попросил Бергхаммера пройти с ним.

— Чистая формальность, — сказал он. — Мне нужно, чтобы вы расписались за использование вертолета.

Бергхаммер, тихо постанывая, выбрался из автомобиля, Мона и Фишер остались в машине одни. Проходили минуты, но никто из них не сказал ни слова. В конце концов Мона вышла из машины и облокотилась на открытую переднюю дверь. Она зажгла сигарету и курила ее медленно, с наслаждением. Потрясающий момент! Мона знала, что ожидает ее в последующие часы: много суеты, страшный вид трупа, обыск помещения, разрешение на который ее коллегам из Марбурга пришлось в срочном порядке получать у судьи, и ни минуты сна в течение всей ночи. Но это мгновение покоя у нее не мог отнять никто: оно принадлежало только ей, и это было замечательно.

 

3

Пятница, 25.07, 0 часов 43 минуты

Пару минут спустя вернулись Бергхаммер и полицейский. Мона опять села в машину. Она увидела, что Фишер, открыв окно со своей стороны, выпускал дым сигареты в прохладный ночной воздух. Наверное, он тоже хотел выйти из машины, но отказался от этой затеи, чтобы не повторять то, что до него первой сделала Мона. «Наше сосуществование происходит по правилам, установленным еще в песочнице, потом они никогда не меняются», — сказал как-то Бергхаммер, возможно, кого-то цитируя. И добавил: «Не имеет смысла ни расстраиваться из-за этого, ни даже смеяться над этим. Просто это есть, как оно есть, и все». Если верить этим правилам, Мона одержала маленькую победу, потому что ей первой пришла в голову мысль выйти из машины, из-за чего Фишер вынужден был оставаться в ней. А маленькие победы постепенно складываются в выигранную битву.

 

4

Пятница, 25.07, 0 часов 56 минут

Мона была воспитана в католическом духе, насколько в ее случае можно было говорить о воспитании (понятие «духовная пытка» было бы более точным). Ее мать была кем угодно, только не добропорядочной верующей и истовой посетительницей церкви, но в некоторые моменты своей болезни она рыдала от страха перед адским огнем, которым Бог мог наказать ее за грехи. От нее Мона унаследовала неискоренимый страх перед суевериями и магическими ритуалами, но в этом она обычно не признавалась даже сама себе. Тем не менее, она была уверена, что место, ставшее местом убийства, теряло свою невинность навсегда. Оно осквернялось самым тяжким преступлением, которое только могли совершить люди.

Естественно, Мона никому и никогда не сказала бы об этом убеждении, а своим коллегам — и подавно. Ко она ничего не могла с собой поделать, и каждый раз ей приходилось преодолевать себя, свой страх, чтобы идти туда и смотреть на жуткую картину убийства.

Поселок блочных жилых домов, где проживала Хельга Кайзер, — пока была жива — казался ярко освещенным островом в море темноты. Везде были установлены прожектора, в общей сложности шесть машин с прожекторами блокировали улицу, вся прилегающая к дому Хельги Кайзер территория была закрыта для проезда, транспорт отправляли в объезд. Хотя было уже почти полвторого, казалось, что все соседи не спали. Перед красно-белой лентой, обозначавшей границу оцепления, толпились не меньше тридцати человек, некоторые из них были в пижамах и халатах. Телевидение и пресса тоже были здесь. Мона увидела съемочную группу и нескольких фотографов.

Мона, Бергхаммер и Фишер в сопровождении водителя подошли к одному из полицейских из следственной группы, высокому толстому мужчине, представившемуся как КОК Ферхабер. Тот с видимым неудовольствием прервал интервью с журналистом из местной прессы. Журналист, казалось, знал какие-то важные подробности, потому что он тут же уцепился за Мону.

— Правда ли, что вы допрашивали эту женщину непосредственно перед тем, как произошло убийство?

— Нет, — ответила Мона.

— Правда ли…

— Нет. Я имею в виду, что мы можем переговорить потом. Не сейчас.

— Оставьте нашу коллегу в покое, — недовольным голосом вмешался Ферхабер, не столько для того, чтобы помочь Моне, сколько потому, что рассердился, вдруг оказавшись не в центре внимания.

Это было явно видно по нему, словно написано на лбу жирными буквами. Мона на какой-то момент закрыла глаза.

— Ну ладно, — сказала она. — Давайте зайдем в дом.

Ферхабер, нахмурив брови, некоторое время смотрел на нее, затем он по-отечески взял Мону за руку, что она с удовольствием бы не допустила, потому что он был ей неприятен. Но она не знала, как поступить, чтобы не выглядеть невежливой. Фишера и Бергхаммера нигде не было видно, наверное, они уже вошли в дом, чтобы спокойно осмотреться, пока она тут отделывалась от этого Ферхабера.

— Специалисты по фиксации следов уже были здесь? — спросила она.

— Естественно. Соседка сообщила нам о том, что случилось, еще в полвосьмого вечера. Здесь уже все практически сделано.

— Хорошо, — сказала Мона.

— Труп, естественно, тоже еще здесь. Специально для вас.

— Что?

— Ну, мы подумали о вас. Что вы должны увидеть труп в том же виде, как его нашли. Иначе ваше присутствие здесь не имеет смысла.

Это что, намек? Если это так, то Мона решила сделать вид, что не поняла его. Все расследование теперь находилось исключительно в компетенции КРУ 1 и особой комиссии, названной ими «Самуэль».

К коллегам из Марбурга дело уже не имело отношения, они теперь могли лишь оказывать помощь, независимо от того, нравилось им это или нет. Когда они дошли до входа в дом, Мона выдернула свою руку из руки Ферхабера и вошла первой.

Труп старухи лежал между коридором и гостиной. Соседка из квартиры напротив, фрау Смольчик, обнаружила ее, потому что убийца не только оставил дверь открытой, но даже засунул книгу между дверью и дверной коробкой. Значит, он хотел, чтобы Хельгу Кайзер обнаружили, и поскорее.

Зачем такая спешка?

Придется спрашивать об этом у Клеменса Керна.

Хельга Кайзер лежала на спине, ее руки были прижаты к телу, ноги раздвинуты. Парик ровно сидел на ее голове, но, в отличие от трупов Самуэля Плессена и Сони Мартинес, она была совсем голой. Мона несколько секунд смотрела на беспомощное, старое, страшно изуродованное тело и внутренне прощалась с Хельгой Кайзер, которую она не смогла защитить. Возможно, пожилая женщина все равно вскоре умерла бы — без одежды, скрывавшей ее тело, было видно, каким нездоровым и исхудавшим оно было, — но это совсем не утешало. Задачей Моны было не допустить этого убийства, а она с ней не справилась. Слишком просто обвинять во всем Бергхаммера, который против воли Моны переключился на ложного подозреваемого. Правда заключалась в том, что Мона при допросе Хельги Кайзер спасовала. Пожилая женщина что-то знала, но ничего не сказала, потому что Мона спрашивала ее не так, как следовало. Недостаточно чутко. Недостаточно настойчиво. Может быть, и недостаточно требовательно.

Мона осторожно опустилась на корточки рядом с трупом. Бергхаммер и Фишер стояли спиной к ней перед открытой дверью на террасу и о чем-то тихо спорили, не вовлекая ее в разговор, но сейчас ей было все равно. Это дело стало сейчас ее делом, только ее, и никто, не говоря уже об этих ее коллегах, не заберет его у нее. Она посмотрела на открытый рот жертвы и подумала, что убийца хотел заставить ее молчать даже после смерти. Она притронулась к бледной морщинистой коже, к нижней части живота, изуродованного множеством небольших зияющих ран, нанесенных, видимо, острием ножа. Клеменс Керн был прав. Жестокость убийцы возрастала. Она осмотрела пол вокруг трупа. Крови было относительно немного, и это означало, что преступник наносил ранения жертве уже после ее смерти. Почерк серийного убийцы проявился на сто процентов.

«Чрево, которое вынашивало…»

Что это было? Мона покачала головой, пытаясь прогнать странную мысль.

«Еще плодоносить способно…»

«Убийца, — вдруг подумала она, — имеет родственную связь с жертвой».

Он молод, он думает, что она… Мона решила не развивать эту мысль до нужного момента. Она запомнит эту — ну, скажем, идею, — она, которая вообще не верила в такие вещи, как интуиция! Завтра она обсудит ее с Клеменсом Керном. А сейчас более важным было другое. Например, две буквы, вырезанные на теле.

D-U

Это не было неожиданностью. Фраза должна была продолжаться именно так, если изначально в нее вкладывался смысл D-A-M-A-L-S W-A-R-S-T D-U…

Кто «был» или «была» — и когда? И почему? Кто может быть следующей жертвой — не считая Фабиана и Розвиты Плессен?

Две патрульные полицейские машины стояли перед их усадьбой, один полицейский лично охранял Плессена и его жену. Этого, по мнению Моны, все равно было недостаточно, учитывая огромную территорию и отдаленность усадьбы, но на большее разрешения добиться не удалось. Не хватает людей. При любых неблагоприятных обстоятельствах в первую очередь экономят на персонале. Неудивительно, что никто сейчас не хочет идти на эту работу.

Мона повнимательнее рассмотрела обе буквы. И эти ранения были нанесены после смерти. Мона взяла руку погибшей и повернула ее. Внутри локтевого сгиба и с тыльной стороны кисти осталось множество следов уколов — Хельга Кайзер из-за болезни, видимо, постоянно вынуждена была получать инъекции. Один из следов был свежее, чем остальные. Наверное, у Хельга Кайзер в крови тоже будет обнаружена чрезмерная доза героина.

Они могли бы спасти эту женщину. Моне просто надо было остаться возле нее — ничего больше. Даже если бы это сказалось невозможным, то следовало затребовать скрытую охрану. Они бы уже схватили убийцу. Этого не произошло, потому что у Бергхаммера не хватило терпения. И потому что Мона не отстояла свою точку зрения. Он ее начальник, но он допустит ошибку, и ей надо было более настойчиво указать ему на это.

Такое с ней больше не повторится. Никогда.

— Мартин, — обратилась она к нему, все еще сидя на корточках возле трупа.

Бергхаммер повернулся и посмотрел на нее, не говоря ни слова.

— Нам сейчас следует провести обыск в доме.

— Конечно, — наконец ответил он и подошел к ней.

Его массивное лицо было серым от усталости. Мона встал и посмотрела ему прямо в глаза.

— Мы сделали огромную ошибку, — сказала она.

Бергхаммер опустил глаза. Впервые, с тех пор как она его знала, она заметила, как он сдал. Во всех отношениях.

— Да, — подтвердил он и несколько раз кивнул головой, словно пытаясь убедить себя, что это действительно так.

— У нас мало времени, — произнесла Мона. — Этот… он только и ждет следующего шанса.

— О’кей. Начнем.

— Плессенам сообщили?

— Да.

— Полицейским, которые их охраняют?

— Да, — он отвечал ей, словно школьник своей учительнице.

 

5

Пятница, 25.07, 2 часа 18 минут

Найти кабинет Фабиана было непросто, но Давиду повезло. Во-первых, потому что кабинет находился на первом этаже, а не на втором, рядом со спальнями. А во-вторых, пол всего первого этажа был выложен мрамором. Давид не забыл снять обувь, а ходить босиком по такому полу можно было почти беззвучно. Кроме гостиной, кухни и уже знакомого ему блока, состоявшего из комнаты для групповых занятий, маленькой кухни и ванной, он обнаружил еще три комнаты. Одна из них была заперта, вторая оказалась похожей на большой чулан и, очевидно, не использовалась для чего-либо другого. Рядом с ней располагалась третья комната. И здесь находилось то, что искал Давид: в свете своего карманного фонаря он увидел убранный письменный стол из отполированного до блеска светлого дерева, на нем — старенький компьютер, а под ним — маленький контейнер на роликах.

Давид вспотел — не только от волнения, но и потому что в помещении было тепло, даже душно. Пахло пылью. Он осторожно закрыл за собой дверь. Окно напротив двери было оснащено наружными жалюзи. Давид осторожно опустил их, и окно оказалось полностью закрытым: теперь свет уже не пробивался наружу. Давид включил верхнее освещение. Даже если жалюзи где-то имели щели, все же ровный постоянный свет был менее подозрителен, чем мечущийся туда-сюда луч карманного фонарика.

Он осмотрелся. Особой ухоженностью кабинет не отличался. Пол был покрыт дешевым ковролином коричневого цвета, перед письменным столом стоял складной стул из черного пластика, с правой стороны от Давида находились хрупкие на вид металлические полки с книгами. Давид бросил взгляд на названия. Вирджиния Сатир. Никогда не слышал. Жан-Поль Сартр, «Смерть в душе». Фамилию автора он откуда-то знал, наверное, еще со школы, но название было ему незнакомо. Затем шел ряд книг, написанных самим Фабианом. Давид нашел не менее пяти различных названий, все они издавались неоднократно, и это его впечатлило.

Он повернулся к столу, открыл ящики, но нашел в них лишь кучу старых шариковых ручек, старые тюбики с клеем, маркеры, определенно уже высохшие, копировальную бумагу, очевидно, предназначенную для принтера, находившегося под столом. Он закрыл ящики, опустился на колени и открыл контейнер. Здесь он кое-что нашел. Отдельные папки в подвесной картотеке были помечены датами, разница между которыми составляла четыре дня. Это могли быть только документы, касающиеся семинаров. Давид вынул папку, находившуюся ближе всех. Вторник, 22.07 — пятница, 25.07. Действительно, в папке находился список их группы, но больше там ничего не было, тогда как другие папки казались значительно толще. Давид вытащил наугад одну из них. Кроме перечня фамилий он обнаружил написанные четким почерком заметки, касающиеся каждого из участников. Почему же не было таких заметок по последнему семинару? Возможно Плессен писал их уже по окончании занятий.

Он изучил список участников своей группы. Были записаны все, с адресами и телефонами. Давид переписал данные Гельмута, не явившегося сегодня на семинар. У Гельмута была неблагозвучная фамилия Швакке.

«Она ему подходит», — подумал Давид. Он подвесил папку обратно в картотеку. Результат был не особенно выдающимся по сравнению с усилиями, затраченными на то, чтобы забраться сюда. Он уселся на раскладной стул, включил компьютер и стал с нетерпением ждать, пока загрузится этот аппарат, страдающий старческой немощью. Наморщив лоб, Давид просматривал перечень инсталлированных на компьютере программ и обнаружил, что он даже не подключен к Интернету. Давид попытался открыть один из файлов, но они были защищены паролем. Он ввел слово «Розвита», затем «Фабиан», но оба пароля оказались неверными. Потом он набрал «Самуэль», затем «Сэм», затем «Плессен».

Ничего не подходило.

Давид, разнервничавшись, выключил компьютер.

Гельмут Швакке. Тот ли это человек, на которого следовало обратить внимание? Он вспомнил перекошенное лицо Гельмута, каким оно было во время обеда, после того как он расположил свою семью с такими катастрофическими для себя результатами. Что чувствует человек, которому говорят, что было бы лучше, если бы он вообще не родился? Печаль? Тоску? Отчаяние? Ненависть? Или это зависит от ситуации? Давид вспомнил его застывшие глаза, деланное безразличие. Ну и что из этого? Он вздохнул.

Постепенно на него навалилась усталость. Прошлой ночью он почти не спал, и теперь это сказывалось. Давид зевнул. В стекле закрытого жалюзи окна он увидел нечеткое отражение своего бледного лица с открытым ртом. Несмотря на переутомление, надо было продолжать поиски, потому что второго такого шанса не будет. Завтра Фабиан, или его жена, или кто-то из полицейских увидят разбитое окно, и после этого бдительность охранников удвоится. Он должен хоть что-нибудь найти! Просто невозможно, чтобы он ушел отсюда с пустыми руками, с одним только адресом Гельмута Швакке, который главный комиссар Зайлер могла бы получить и официальным путем, если бы ее заинтересовал этот тип.

Чуть прикрыв глаза, он еще раз пробежал взглядом по комнате. Она была маленькой, все на виду, и тут вряд ли можно было что-то спрятать. Он поднялся и еще раз подошел к книжным полкам. Давид заглянул за каждый ряд книг в надежде обнаружить тайник. Ничего. Он еще раз посмотрел на заглавия, открыл наугад пару книг, перелистал их: может, какая-то из них была внутри пустой? Постепенно он сам себе начал казаться смешным.

Вдруг он замер. Между двумя книгами, за рядом толстых словарей, стояло что-то черное, не бросающееся в глаза, сделанное как будто из пластмассы. Видеокассета. Почему она находится на полке среди книг? Наклеенная на нее этикетка не имела никаких надписей. Это было, по меньшей мере, странно. В комнате не было даже телевизора, не говоря уже о видеомагнитофоне. От перенапряжения Давид опять вспотел. Он засунул кассету за пояс джинсов, под футболку. Стул он аккуратно поставил на место, убедился, что не забыл выключить компьютер и что в комнате не осталось прочих следов его пребывания. Затем он вышел из кабинета, забрал свою обувь из гостевого туалета и прокрался ко входной двери, все же не исключая вероятности того, что она была закрыта на защелку, а не на ключ. Ему не хотелось второй раз протискиваться через окно туалета.

Входная дверь действительно не была заперта на ключ. «Как будто Фабиан специально так сделал», — с удивлением подумал Давид. Его сердце колотилось, колени слегка дрожали, при этом всю его добычу составляла одна-единственная видеокассета, притом на вид такая новая, что могла оказаться вообще пустой. «Никакой сенсации не будет», — говорил он сам себе, но что-то в нем не соглашалось с таким утверждением. Пригнувшись, он крался по темному саду, расположенному параллельно вымощенной камнями дорожке, ведущей к воротам. По ней он и ориентировался. Подул легкий ветер, он слышал шорох деревьев у себя над головой, казалось, что их верхушки шептались между собой.

Наконец он увидел обе патрульные машины, стоящие прямо перед воротами. Он бросил взгляд назад, на дом. Там сейчас светилось одно окно, но не то, где, по предположению Давида, находилась спальня Плессенов. Давид снова спрятался за кустами рододендронов, растущих возле ворот, и стал наблюдать за окном. Возможно, это были охранники, которые, как и положено, несли службу в соседней со спальней Плессенов комнате. Давид смотрел на ворота и размышлял, как отсюда выйти незаметно. Усадьба была обнесена высокой каменной стеной, и преодолеть ее без посторонней помощи было невозможно. Вообще-то он собирался провести эту ночь здесь, а утром незаметно присоединиться к остальным участникам семинара. Но тогда он не знал, что ночь выдастся такой холодной и сырой.

Давид задумался. Он вспомнил, что где-то около помещения, в котором проходили семинары, был сарайчик, построенный, очевидно, для хранения разного садового инвентаря. Давид осторожно прокрался туда мимо террасы дома. Глаза с трудом привыкали к темноте. Через несколько минут поисков он-таки увидел очертания сарая и направился туда. Он двигался на ощупь вдоль его стены, сколоченной из грубо обработанных досок, пока не наткнулся на дверь. Она была заперта. Давид беззвучно выругался и вынул из кармана брюк свою коллекцию отмычек. Прошло несколько минут, прежде чем ему удалось открыть замок. Он включил карманный фонарик. Внутри он действительно обнаружил лопату для копки торфа, садовые рукавицы, электрическую газонокосилку и стремянку. Ее длина — неполных три метра — казалась достаточной. Давид зажал фонарик в зубах и с трудом вытащил стремянку из сарая.

Она была деревянной и очень тяжелой. Давид взвалил ее на плечи и, шатаясь, поплелся к забору. Он уже так устал, что ему становилось все равно, застукают его за этим занятием или нет. «Не хочу знать, как я выгляжу», — подумал он, чувствуя, что деревянный брус больно врезается в его плечо. Наконец Давид добрался до забора, правда, он не знал, в каком его месте, впрочем, это его уже не волновало. Он просто был рад, что наконец-то выберется отсюда. Давид прислонил лестницу к стене и на трясущихся ногах взобрался по ней на ограждение. К счастью, стремянка действительно доставала почти до верхнего края стены. Давид уселся верхом на стену и попытался втащить туда лестницу.

Он сразу понял, что у него ничего не выйдет. Она была слишком громоздкой и тяжелой. Давид посмотрел вниз, на другую сторону, но ничего не увидел. Все скрывала темнота. Значит, придется совершить прыжок в неизвестность. Оставалось надеяться, что на этом месте не окажется чего-нибудь такого, — он даже боялся себе представить, чего, — что сделало бы его прыжок неудачным. Он подождал пару секунд, надеясь, вопреки здравому смыслу, что темнота несколько прояснится. Но этого не произошло. Тогда он просто спрыгнул вниз.

 

7

1988 год

Через две-три недели мальчику начали сниться сны о его первой настоящей человеческой жертве. Это был один и тот же, повторявшийся, будто бесконечная лента, сон, из которого невозможно было вырваться. Темноволосая женщина без лица приближалась к нему, завлекала соблазняющими жестами, снимала с себя всю одежду и протягивала ему нож, словно требуя повторить то, что он уже однажды сделал. Он брал нож из ее руки и начинал надрезать ее кожу, наслаждаясь видом крови, медленно стекавшей густой струйкой из раны, и все это время женщина смотрела на него ласково и молча, но недвусмысленно требуя не останавливаться сейчас, когда это по-настоящему начинало приносить наслаждение. И мальчик решался, собирал все свое мужество и вгонял острие ножа в глубину ее плоти, прямо туда, где находились жизненно важные органы, и тогда кровь начинала бить фонтаном. Мальчик терял самообладание и дико тыкал ножом в ее тело, в ее лоно, скрывающее в себе все зло мира, и потом, попозже, он смотрел на это чудовищное… свинство и плакал от злости на самого себя, а женщина смеялась над ним, потому что он снова не справился, не смог сделать работу чисто…

Он ненавидел этот сон. Он думал, что есть только одно средство стереть его из памяти: в следующий раз сделать все правильно и дойти до конца, но чистым способом. Демоны в его голове замолчали, но они посеяли в нем навязчивую идею — и она дала всходы. Жажда убийства теперь неотделимо жила в нем и приносила свои страшные плоды в форме извращенных фантазий. И только сейчас он ощутил настоящее раздвоение: на хорошего мальчика и на плохого мальчика. Так, во всяком случае, воспринимал он себя — как двойственную личность, со светлым и темным началом.

Он смирился с этим. Старался функционировать в мире «призраков» и понял, что все его усилия направлены исключительно на то, чтобы защитить свое «темное Я». Почему он такой? Почему он не мог быть таким, как остальные? Или другие были такими же, как он, только никто не признавался в этом? Нет. Никто из тех, кого он знал, не был таким, как он. Это он видел на их простых, как «один — плюс — один — равно — два» лицах. В них просто не было места для тайн. По западному телевидению он иногда смотрел фильмы, в которых зло находило телесное воплощение. Он чувствовал в себе родство с Дартом Веддером, Фредди Крюгером, Керри. Как бы там ни было, но они существовали, как и он, только они были выдумкой, идеей зла. А он, в отличие от них, — реальностью.

Был ли он реальностью? Этот, казалось, абсурдный вопрос, пробуждал в нем страхи, мучившие его до такой степени, что он по ночам боялся уснуть.

Потом снова бывали спокойные дни, периоды, когда он иногда мог верить, что он все-таки нормальный, может быть, странный, но не урод или больной. Это длилось до тех пор, пока его «темное Я» не одерживало верх, сначала путая все его мысли, затем фокусируя их на одной-единственной цели. Тогда мальчик повиновался ему, как марионетка, с давящим чувством: чему бывать — того не миновать. И таким образом, его первая жертва не стала последней.

Следующее нападение произошло через три месяца после первого. Мальчику между тем исполнилось шестнадцать. Его успеваемость в школе ухудшилась, но он входил в число пяти лучших учеников класса. Учился он без напряжения, с домашними заданиями и экзаменами справлялся как бы мимоходом. Иногда Бена пыталась заговорить с ним, но он делал вид, что вообще ее не замечает. Когда он встречал ее на улице (часто держащуюся за руку Пауля, с которым она теперь «ходила»), то сразу переходил на другую сторону. Когда он видел ее, то у него зачастую возникала взрывоопасная смесь чувств, состоявшая из вожделения и отвращения, и в такие моменты он ненавидел власть, которую она до сих пор имела над его чувствами. Он не хотел, чтобы эта власть длилась.

Однажды он встретил ее перед продуктовым магазином в соседнем селении, куда приходили за покупками все проживающие в округе. Она выходила из двери, а он как раз хотел войти. В этот раз избежать встречи было невозможно. Бена смотрела прямо на него, и в какой-то момент он позволил себе утонуть в ее прекрасных карих глазах. Затем он, покраснев, протиснулся мимо нее, почти что оттолкнув ее, не слыша ее зова, полностью игнорируя ее, когда она бежала за ним, хватала его за рукава и говорила что-то вроде: «Мы же когда-то хорошо понимали друг друга, я не знаю, что случилось, поговори же со мной». Он молча вырвался, оставив ее стоять на месте. Две продавщицы удивленно смотрели на него, и это привело его в еще большее смущение. В тот вечер он почувствовал, что снова настало время. «Время убивать», — подчеркнуто деловито подумал он, как будто речь шла о какой-то банальной обязанности.

Мальчик больше не ходил в лес. Животные потеряли для него всякую привлекательность. Еще летом, купив новые шины, с помощью огромного количества масла (по случайности, его как раз было в избытке) он снова привел в порядок свой старый дребезжащий велосипед. С тех пор он при любой погоде ездил на велосипеде по ближайшим и дальним окрестностям, неутомимо разыскивая места, пригодные для совершения преступления. Неделю спустя после постыдной сцены с Беной, тепло одевшись, чтобы защититься от влажного ноябрьского воздуха, он ехал на велосипеде по грязной лесной дороге и вдруг остановился: где-то метрах в пятидесяти впереди он увидел маленькую фигурку, одетую в слишком просторную для нее серую куртку с капюшоном. С такого расстояния ему показалось, что это ребенок, но он не мог понять, мальчик это или девочка. Ребенок, конечно, хуже, чем женщина, но лучше, чем ничего.

Он остановился, натянул шапочку поглубже на лоб и обвязал лицо платком так, чтобы он закрывал подбородок и рот. Затем он снова сел на велосипед и нажал на педали. Ветер дул ему навстречу и бросал в лицо мелкие капельки тумана. Это было неприятно, зато ребенок не мог ничего слышать. Не доезжая до ребенка, он остановил велосипед и бросил его, не обращая на него никакого внимания. Ребенок повернулся, и мальчик увидел маленькое испуганное лицо, упакованное в шарф и капюшон. На какой-то миг он пришел в замешательство. Это была девочка. Она побледнела от страха, и мальчик схватил ее. «Ложись!» — закричал он и тут же швырнул ее на грязную землю. Дело было среди бела дня, но шансов на то, что кто-то при такой погоде будет идти мимо, почти не было. Девочка, как парализованная, лежала на спине. «Перевернись!» — заорал он. На удивление, девочка послушно перевернулась на живот и начала тихо плакать. «Время убивать», — снова подумал мальчик, но все-таки в нем возникло чувство, что он еще не созрел для этого. Пока что нет.

Он связал ей руки за спиной и перевернул ее на спину. Под капюшоном у девочки на голове была шапочка из тонкой хлопчатобумажной ткани. Он натянул ее девочке на глаза. После этого он затолкал ей в рот свой носовой платок. Все шло как по маслу. Он был рад, что никогда раньше не видел этого ребенка. Это облегчало выполнение его дела. Ведь тут шла речь о деле, и его задача не носила личностный характер, она никак не была связана именно с этой девочкой. Ребенок просто случайно оказался тут, в это время и в этом месте. Но он не собирался объяснять ей это здесь и сейчас.

Он поспешно распахнул ее куртку, снял с нее обувь и брюки и задрал рубашку и пуловер как можно выше: открылась белая кожа, которая что-то скрывала под собой. Белая кожа, сейф, который он сейчас взломает. Он связал ее брыкающиеся ноги, не обращая внимания на крики, заглушенные кляпом. Теперь все нужно делать очень быстро. Он вытащил из кармана брюк свой недавно заточенный нож и выполнил первый поверхностный разрез поперек нижней части живота. Приглушенные крики девочки стали громче и отчаяннее, ее тело извивалось, как змея, когда мальчик, впав в эйфорию от вида крови, сделал второй разрез. Он накрест пересекал первый. «Теперь, — подумал он, — куски кожи можно будет поднять. Раскрыть, как страницы книги».

Но все было не так-то просто. Точнее говоря, совсем не получалось так, как он себе это представлял. Прежде всего из-за того, что девочка ни секунды не лежала спокойно, так что он не мог приставить к ее телу нож, чтобы сделать еще один точный надрез. Это привело его в возбуждение, и чуть было не произошло свинство, но тут начался проливной дождь, и мальчик очнулся от своего почти транса и увидел, что он чуть не натворил. На какой-то миг его охватил пронзительный страх от того, что таилось в нем, и он едва не сделал огромную глупость чуть не отпустил девочку. В этом случае у него были бы большие неприятности, потому что ребенок молчать не будет, а наоборот…

Все же он не смог убить ее, он просто еще не созрел для этого. Вместо этого он просто оставил ее лежать на земле, что в эту пору года и при такой погоде было равносильно убийству. Поднимая велосипед, он бросил последний взгляд на связанную девочку с кляпом во рту, которая так разочаровала его и до сих пор дико дергалась, залитая кровью, вместо того, чтобы просто пару секунд полежать спокойно. Затем он рванул на велосипеде туда, откуда приехал, и помчался сквозь ледяной дождь навстречу сумеркам. «Нужен наркоз, — думал он, — такой, как в фильмах о животных: в зверей стреляют, и они тут же отключаются». Вот то, что нужно ему, но такого средства здесь он не смог бы раздобыть.

Девочку нашли той же ночью, но она все равно умерла. Не от ран, нанесенных ей мальчиком, а от переохлаждения. Мальчик узнал об этом не из газеты, а от матери. В один из следующих вечеров она сидела в гостиной с одним из ее друзей-выпивох из этого же селения. И пока они выпивали, мать заплетающимся языком рассказала о девочке, которая слишком поздно попала в их клинику, и что ее не удалось спасти.

— Свинья, — сказала она.

— Больной парень, — подтвердил мужчина, сидевший рядом с ней, и принялся расстегивать пуговицы на ее блузке.

Мать начала плакать. Пьяные слезы.

— Кто же это творит? — спросила она, обращаясь в пространство, а не к кому-то конкретно, но мужчина все равно ответил, думая о чем-то другом, потому что уже добрался до бюстгальтера.

— Он просто больной, — пьяно пробормотал он, неумело стараясь расстегнуть застежку. — Больная свинья. Зарезать бы его, как свинью.

Мальчик удалился в свою комнату, он слышал, как они с громкими стонами занимались сексом. Преступление не принесло ему в этот раз желанного облегчения. Наоборот. Сны не прекратились, напротив, они стали длиннее и подробнее. И снова его стали мучить вопросы, на которые он не находил ответа. Просто он был таким, каким был. Другого объяснения он не находил. Он должен был делать то, что делал, и так будет всегда. Это навязчивое состояние будет держать его за горло всю его жизнь.

Но почему он был таким?

Ответа не было. Он даже не знал, с чего нужно начинать поиски. Он пошел в ванную, где его мать хранила снотворные таблетки в неподписанных баночках, открыл одну из них и высыпал все содержимое — около сорока таблеток — себе в рот. Разжевал ужасно горькие таблетки до состояния кашицы с ужасным вкусом и, как ни в чем не бывало, запил все это стаканом воды. Затем посмотрел на себя в зеркало, висящее над раковиной умывальника. Когда он почувствовал сонливость, то улегся в пустую ванну, вооружившись зеркальцем своей матери, потому что хотел видеть себя во время процесса наступления смерти. Он ни на секунду не пожалел о том, что сделал. Вместо этого он с интересом наблюдал, как его лицо постепенно становилось все бледнее. Его руки похолодели, лоб заблестел от выступившего пота. Вскоре его зрачки расширились так, что он уже не мог ничего четко видеть, и его слегка затошнило. Это было последнее, о чем он позже мог вспомнить.

Часов через десять он пришел в себя в больнице, где работала его мать. Ему было ужасно плохо, желудок болел, пищевод горел огнем, но сомнений не было: его попытка уничтожить себя провалилась. Он был жив. Его организм оказался сильнее желания умереть. Его тело вскоре поправится, и его дух ничего не сможет сделать против этого. Мальчик закрыл глаза.

Когда он снова открыл их, его мать в халате врача сидела рядом с его кроватью и смотрела на него с ненавистью, словно хотела сказать: «Ты даже этого сделать не можешь!»

 

8

Пятница, 25.07, 2 часа 38 минут

Давид прыгнул в темноту и через миг, показавшийся ему очень долгим, приземлился на пружинящую, мягкую, слегка покатую лесную почву. Однако радовался он недолго, потому что сразу после приземления, невольно сделав шаг в сторону, он подвернул левую ногу. Острая боль пронзила его щиколотку, как удар тока. Давид почувствовал, даже не прикасаясь к ноге, как буквально за секунду щиколотка опухла. Он ругнулся, на глазах у него выступили слезы. Он медленно опустился на землю и немного отдохнул. Ощупал свою щиколотку, которая действительно сильно отекла. Затем Давид со стоном встал, подбадривая себя мыслью, что его машина, спрятанная между кустов, стоит всего в ста метрах отсюда.

Он передвигался с черепашьей скоростью, хромая в ночи, раз за разом спотыкаясь об острые сучья, держась одной рукой за каменную ограду усадьбы, чтобы не заблудиться. Как только он приблизится к воротам, ему придется сделать крюк, чтобы обойти лесом патрульные машины и добраться до своей. Таким был его план. Он шаг за шагом пробирался вперед, его шумное дыхание отдавалось в ушах. Наконец он добрался до конца участка. Рука соскользнула с ограды. Он видел, что до патрульных машин, стоящих перед воротами усадьбы, оставалось метров тридцать, и как раз обдумывал, как обойти их, не будучи замеченным, как что-то привлекло его внимание.

Он инстинктивно присел, за что и был немедленно наказан приступом боли в лодыжке. Давид со свистом втянул воздух сквозь зубы. На глаза опять навернулись слезы, он со злостью их вытер. Еще раз внимательно всмотрелся. С полицейским в первой машине что-то было не так. Он сидел абсолютно неподвижно, словно окоченев, с неестественно повернутой головой. Давид задумался. Может, он ошибался? С места, где он находился, можно было различить лишь очертания машины. Если Давид подойдет посмотреть, в чем дело, а с полицейским окажется все в порядке, то он попадет в ту еще переделку. Он нерешительно стоял на месте, мечтая попасть в свою машину и при этом не испытывая ни малейшего желания создавать себе дополнительные проблемы. Он напряг слух, но, кроме обычного шума леса, ничего не было слышно. Где-то вдалеке раздался крик какого-то зверя, ему вторил другой. Издалека донесся собачий лай, перешедший в протяжный вой. Ночь становилась все холоднее. Давид совсем замерз в своих грязных шмотках.

Он поискал на земле, что бы можно было бросить в машину. Лучше всего для этого подходил маленький камешек. Однако камешка Давид не нашел, под руку попался лишь крепкий кусок сучка сантиметра четыре в диаметре. Лучше, чем ничего. Давид бросил его в направлении передней машины и попал по ее крылу. Щелчок от удара получился довольно громким. Давид быстро пригнулся, но ничего не произошло. Полицейский все так же неподвижно сидел за рулем, хотя он должен был услышать этот удар. Полицейский из второй машины, которую Давид отсюда не мог видеть, тоже, судя по всему, не отреагировал. В любом случае, ничего не было слышно. У Давида пробежал мороз по коже. Он забыл о боли в щиколотке и выпрямился. Потом медленно пошел к машинам. Ничего не двигалось, даже лес, казалось, в этот миг перестал издавать звуки.

Полицейский в первой машине или уснул, или… Давид не решился думать в том же направлении. Он подошел к дверце водителя и увидел через открытое окно неестественно бледное лицо полицейского. Его глаза были наполовину открыты и смотрели в никуда. Он не спал, он был мертв. Его фуражка лежала у него на коленях, затылок был измазан чем-то темным, а на рубашке виднелась масса черноватых брызг. Давид вдруг услышал тихий, едва слышный стон и вздрогнул от неожиданности. Стон доносился не из этого, а из другого автомобиля. Давид обогнул капот первой машины и бросился к другой. Полицейский во второй машине лежал на руле. Рана на затылке кровоточила. Давид только положил ему руку на плечо, как почувствовал, что сзади него кто-то есть. Он не успел повернуться на какую-то десятую долю секунды, как сам получил удар по голове, заставивший его упасть на колени. Он инстинктивно ухватился рукой за оконный проем автомобиля и попытался уклониться от следующего удара, и тут услышал женский голос — кто-то тихо выкрикнул: «Дерьмо!» Второй удар пришелся по крыше машины, совсем рядом с ним. Давид повернулся. Его голова была тяжелой, как пушечное ядро, и он с трудом смог поднять ее. Он сползал на землю, его спина была прижата к машине, и что-то — наверное, дверная ручка — впивалось ему в почки, затем в позвоночник, затем в затылок. Давид сидел на земле и смотрел на женщину, которая стояла, выпрямившись, перед ним и размахивала бейсбольной битой, которую держала обеими руками. Она прикрыла волосы чем-то вроде платка, ее лицо блестело от пота, губы искривились. И тем не менее, Давид сразу же узнал ее. Это была Сабина, та самая Сабина, которая вчера в обед из чувства протеста покинула семинар.

— Сабина… — произнес Давид, чувствуя, как слабеет его голос, превращаясь в хриплый шепот.

— А ну-ка тихо!

И Сабина опустила биту прямо на его голову. Он услышал свист рассекаемого воздуха и внутренним взором со странной безучастностью представил, как этот последний удар раскалывает его череп. Из него наружу выльются кровь и мозговая масса, что сразу же приведет к смерти. Как бы там ни было, но, с гарантией, никто не захотел бы испытать и не смог бы пережить такую боль. Давид еще успел почувствовать, как его голова валится набок, словно мышцы шеи были полностью парализованы, а потом все вокруг почернело.

 

9

Пятница, 25.07, 4 часа 8 минут

— Вот письма, — сказал Фишер и бросил пачку на кухонный стол, за которым сидела и курила уставшая до смерти Мона.

Было уже больше четырех часов утра. Вместе с тремя коллегами из полиции Марбурга они несколько часов подряд переворачивали все в доме Хельги Кайзер, не находя ничего сверх того, что, наверное, собирается за много лет в любом доме. Папки с бумагами, хранившие пожелтевшие страховые договора, документы на аренду дома и древние, давно уже никому не нужные налоговые декларации. Горы черно-белых фотографий, преимущественно снимков высохших деревьев, сделанных против света, и контрастных фотографий заснеженных ландшафтов, — вероятно, таким было хобби покойного господина Кайзера, потому что лабораторию без окон, фотоувеличитель и принадлежности для проявки пленки они тоже нашли. В подвале оказались тонны чистой старой одежды, собранной за последние четыре или пять десятилетий. Она была без видимой цели аккуратно сложена в семь огромных картонных коробок, какие обычно используются при переезде.

— Письма? — спросила Мона. — Откуда они у тебя?

В любом случае, ни в одном из письменных столов их не было — они обыскали их в первую очередь. Фишер торжествующе посмотрел на нее. Казалось, что он на пару минут забыл об их вечно тлеющей вражде.

— Идем со мной, — сказал он.

Мона молча погасила сигарету и последовала за ним. Он провел ее в подвал, в комнату с полом, устланным деревянными панелями, где хозяин, очевидно, занимался своим хобби.

— Не может быть, — недоверчиво произнесла Мона, когда увидела тайник.

Это была тщательно замаскированная под панелями выемка в бетонном основании, сантиметров семьдесят в длину и ширину, с полметра глубиной. Тайник производил почти трогательное впечатление. Здесь на протяжении многих лет Кайзеры хранили свои пожитки, казавшиеся им наиболее ценными. Ей стало любопытно, и она подошла поближе.

— Шкатулка с украшениями, — перечислял Фишер, заглядывая ей через плечо. — Старые монеты по пять марок, не меньше тридцати штук, скорее, даже больше, лань из… не знаю, фарфора или чего-то подобного. Затем еще пачка дойчмарок. Тридцать купюр по сто марок.

— Как ты на него наткнулся?

— Когда я прошел здесь, на этом месте был такой звук, словно внутри пусто, — ответил Фишер подчеркнуто невозмутимо. — Вот я и подумал, что там что-то есть, и нашел это углубление.

— Хорошо, — сказала Мона. — Прекрасная работа. Действительно хорошо, — повторила она, и, к ее удивлению, Фишер обрадовался ее похвале.

Она опустилась на колени и принялась рассматривать находки. В тайнике оказалось немного вещей, и большинство из них были старыми, за исключением украшений (два золотых кольца с настоящими или фальшивыми бриллиантами, цепочка с блестящим сердцем), — все это были сувениры, имеющие ценность только для их владельца. И вот теперь они лежали перед ней — жалкие трофеи двух жизней. Мона взяла мешочек с монетами в руки. Она вспомнила, что, пока не были введены новые деньги, многие собирали монеты, надеясь, что позже они все еще будут чего-то стоить.

— М-да, — произнесла она. — Вот так мы все закончим свою жизнь.

— Что? — спросил Фишер, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

— Ничего, — ответила Мона и положила мешочек к остальным вещам.

Но ее мучила одна мысль: герру Кайзеру, тогда еще молодому человеку, стоило немалых усилий сделать этот тайник, а ведь уже тогда существовали весьма надежные сейфы. Но для этой пары смысл, наверное, заключался в другом. Скорее всего, для них была важна общая тайна, которую никто, кроме них, не знал. «Они тоже когда-то были молодыми, и они любили друг друга», — подумала Мона. Она поднялась.

— Давай просмотрим письма, — сказала она Фишеру.

Он пошел за ней вверх по лестнице, его лицо казалось еще более непроницаемым, чем раньше. В кухне Мона пододвинула ему стул и села сама. Она взяла пачку писем — их оказалось всего штук двадцать, не больше, и все они были старыми и помятыми, — разделила их на две приблизительно равные части и пододвинула одну из них Фишеру. Затем она посмотрела на адрес отправителя и почтовые штемпели на письмах в ее пачке. Некоторые конверты были грязными, с нечитаемыми адресами. Все остальные датировались 1979 годом. Отправитель всегда был один и тот же: Франк Шталлер из Маркхайде, Германская Демократическая Республика.

— Маркхайде, — сказала Мона, и Фишер поднял взгляд от своей пачки.

Его глаза покраснели от усталости.

— Ну и? — спросил Фишер.

— Пока ничего, — ответила Мона. — Я сейчас прочту одно из писем. Я думаю, что оно — от ее сына.

— У фрау Кайзер есть сын?

— Да. От ее первого мужа. Сын умер в середине восьмидесятых. Рак. Подожди-ка.

Мона вытащила из своей сумки распечатку протокольной записи разговора с Хельгой Кайзер и пролистала ее:

— Вот здесь написано: отец ее сына ушел с сыном на Восток, когда еще не было Берлинской стены. И ее сын, вероятно, обосновался в Маркхайде. Кажется, это небольшой населенный пункт.

Она вытащила письмо из конверта. Линованная бумага была серой и дешевой на вид, выцветшие синие буквы было сложно разобрать. Фишер молча подсунул ей остальные письма. Она даже толком не заметила этого.

2 января 1979 года.

Дорогая мама,

Извини, пожалуйста, что я пишу только сейчас, но перед Новым годом и сразу после него в клинике много работы. Люди пьют слишком много, или болеют, или становятся агрессивными… Здесь это, конечно, точно так же, как и у вас. У меня и у детей все хорошо. У нас все в порядке, спасибо. Ты не спрашивай все время об этом, в конце концов, мы живем не в какой-то развивающейся стране. Мы не голодаем, правда, у нас есть все, что нужно на каждый день (если даже и ненамного больше того, но все изменится к лучшему в ближайшие годы!). Спасибо за посылку, она дошла хорошо, ее не проверяли, шоколад и кофе очень вкусные. Но я все же не хочу, чтобы ты из-за нас постоянно тратила деньги…

Письмо было коротким и не содержало, насколько могла судить Мона, ничего важного. Она открыла второе письмо, датированное восьмым марта того же года.

…Наш маленький Фердинанд уже умеет довольно хорошо ходить, спасибо за вопрос. Он часто цепляется за ножку стола, подтягивается вверх, выпрямляется и сияет от гордости, если у него это получается. И вообще он очень милый ребенок, не то что наша Ида, которая с самого начала была упрямой и настолько тяжело подчиняется порядку, что мы иногда по-настоящему беспокоимся за нее. Ханнес же, наоборот, развивается хорошо, и мы ожидаем от него многого.

Мы вдвоем работаем очень много, поэтому необходимо, чтобы дети находились под присмотром в школе или в яслях. Здесь это принято, за матерями сохраняется работа, и у меня не сложилось впечатление, что детям вредно находиться вместе с другими детьми.

Я знаю, ты думаешь, что детей тут «воспитывают в духе доктрины». Я не знаю, откуда у тебя взялись эти предрассудки. Ты же вообще не знаешь, что происходит у нас в стране, ты же никогда не жила здесь. Но давай не будем спорить об этом. Ты счастлива там, где ты есть, а я счастлив здесь. Тогда, когда ты потеряла меня, конечно, тебе было трудно, мы ведь часто говорили об этом, и ты часто об этом рассказывала. Не думай так много о прошлом. Мне и сейчас жалко тебя за то, что мой отец исчез, забрав меня с собой. Я могу хорошо представить себе твое отчаяние, но вот уж так получилось, и в конце концов для меня все обернулось к лучшему — поверь, пожалуйста, это действительно так! И тем не менее, у меня не сложилось впечатление, что вам там в целом живется намного лучше, чем нам. Есть вещи важнее, чем земные блага. Есть идеи, стимулирующие наше настоящее, есть много надежд на будущее, и оно определенно не обманет нас в том, что обещает сегодня. У вас же, наоборот, все «уже готово», если ты понимаешь, что я имею в виду. Совершенство несет в себе что-то безжизненное, непривлекательное…

30 апреля 1979 года

Дорогая мама.

Да, это ужасно больно. Я не знаю, как с этим справиться, я не знаю никого, с кем случилась такая же беда.

Фердинанд был таким милым ребенком, доверчивым, таким сияющим, и этот несчастный случай для нас — как очень жестокое наказание — если бы мы знали, за что! Как может совершенно здоровый ребенок задохнуться в своей собственной постели? Причин для этого вообще нет. Ферди уже давно вышел из того младенческого возраста, когда существует вероятность внезапной смерти, я не знаю, что случилось, я даже не могу себе этого представить.

Было проведено вскрытие. Наши коллеги из клиники сделали все, что могли, они очень старались, но ничего не помогло. Жизнь кажется мне такой серой и пустой, что мне очень хочется покончить с ней, но я не могу сотворить такое моей семье, я даже не могу ни с кем поговорить об этом. Поэтому я рад, что у меня есть ты. С тех пор как умер отец, ты — единственный человек, которому я доверяю. Если бы не ты, у меня не было бы сил жить дальше…

Мона уже давно сидела одна в кухне и упорно разбирала письма, тогда как Фишер, Бергхаммер и остальные проводили обыск на верхнем этаже и чердаке.

6 сентября 1979 года

…Говорят, что время лечит все раны, но, вероятно, для нас оно делает исключение. Мы до сих пор убиты горем, но это обстоятельство, кажется, не объединяет нас, а необратимо разъединяет. Каждый из нас страдает по-своему. Ида каждую свободную минуту шляется где-то с недорослями, живущими по соседству, и это уже в двенадцать лет! Она очень выросла за последние месяцы, у нее развилась грудь, и большинство людей определенно думает, что она старше, чем на самом деле. Я не хочу знать, какого опыта она уже набралась. Я не буду пытаться это узнать, потому что Ида ничего нам не скажет, не доверит своих тайн. Ханнес, наш симпатичный нежный Ханнес, который, несмотря на свою хромоту, все же был хорошим мальчиком, теперь почти ничего не говорит, и в свои семь лет иногда производит впечатление дебила. Он приносит домой вполне приличные оценки, но у него совершенно нет друзей. Разве это нормально в семь лет? Или друзья появятся позже? Я не имею понятия.

Почему горе не сплачивает семьи, а наоборот, разбивает, ты можешь мне сказать? С тобой такого не было? Я знаю, ты уже не молода, у тебя свои проблемы, и я не донимал бы тебя своими вопросами, если бы у меня был кто-нибудь, с кем бы я мог поговорить. Но мое окружение… Мне кажется, что они просто хотят мне помочь, когда говорят, что у нас есть еще двое хороших детей, на которых мы должны сосредоточить внимание, и что мы должны оставить прошлое в покое. Но прошлое видится мне таким настоящим, что кажется, будто оно повторяется каждый день снова. Я вижу перед собой нашего Ферди, милого, веселого. Мне он снится, а потом я просыпаюсь, и у меня есть пара секунд, когда сон еще преобладает над явью, и мне кажется, что все вокруг — как раньше. Понимание того, что ничего уже не будет таким, как раньше, каждый раз потрясает меня до глубины души, и тогда мне хочется умереть, лишь бы видеть и дальше этот сон.

Как ты можешь догадаться, для нашего брака это несчастье тоже не принесло ничего хорошего. Сузанне еще хуже, чем мне. Она очень сильно пьет, намного больше, чем следует. И когда она напивается, то становится агрессивной и выдвигает мне совершенно абсурдные упреки в каких-то упущениях, употребляя выражения, которые я даже не решаюсь повторить. Мы с ней очень рады, что у нас есть работа. Спланированная повседневная работа дает нам возможность отодвинуть от себя то, чему нет имени, то, что мы воспринимаем, как неопределенную опасность. И тогда боль становится уже не острой и невыносимой, а тупой, неконкретной и такой всеобъемлющей, будто мир потерял свои краски и стал серым. Бывают даже часы, когда я забываю о Ферди. И тогда мня мучает совесть, потому что я чувствую, что воспоминания — это действительно единственное и последнее, что я могу сделать для него. Это моя обязанность, пусть даже и мучительная: он заслужил наше сочувствие, потому что никто не мог дать нам больше радости, чем он.

У нас было прекрасное лето. Ферди мог бы ему порадоваться. Так жаль, что он никогда больше не увидит солнца…

10 октября 1979 года

…Я просто потрясен тем, что ты сообщила мне, мама. Я не могу и не хочу верить этому. Это действительно…

Извини, просто не могу больше писать. Я сначала должен подумать над этим. Не думай, что я не ценю твое доверие, но я…

Я могу…

Я пошлю сейчас это незаконченное письмо, потому что ты, наверное, ждешь ответа после того, что ты, как тебе не было больно, доверилась мне. Это не твоя вина, что я до сих пор был в таком шоке, что не мог писать тебе.

Дай мне просто еще немного времени.

Всего тебе хорошего,

Твой Франк.

28 декабря 1979 года

…Сожалею, что ты рассердилась на меня, я прекрасно могу тебя понять. Я очень долго не давал о себе знать. Но что я могу сказать тебе? Эти события уже в далеком прошлом, в 1945 году были такие обстоятельства, которых я себе сейчас даже представить не могу, и поэтому я не решаюсь ставить вопрос о том, кто виноват. То, что я тебе так давно не писал, связано также и с тем, что я ничего не могу сказать по этому поводу, кроме как «ужасно!» Я не могу дать тебе отпущения грехов, я не священник, я даже не верующий. И тем не менее, я уверен, что ты сделала все, что могла, чтобы избежать этой трагедии. Ты написала мне об этом, и я тебе верю. В конце концов, ты была тогда еще очень молодой! Тебе не нужно было принимать никаких решений. Тогда повиновение еще что-то значило, и у тебя ничего другого не оставалось. Повиновение. В страшное время…

Это было последнее письмо. Мона схватила его и помчалась наверх. Бергхаммер стоял, засунув руки в карманы своего плаща, в спальне Кайзеров, и у него был вид вещи, которую заказали, но не забрали из магазина. Окно было открыто, прохладный ночной воздух проникал в помещение. «У лета короткий перерыв», — заявил диктор новостей еще вчера утром, так оно и было. Перевернутый матрац лежал на полу, шкаф для одежды был полностью опустошен, ящики комода выдвинуты. Вещи и белье были кучей свалены на стуле и маленьком ночном столике, остальная одежда валялась просто на полу. Бергхаммер неподвижно стоял посреди этого хаоса, уставившись в пространство перед собой.

— Мартин, — позвала Мона.

Он вздрогнул.

— Что? — спросил он раздраженным тоном, не глядя на нее.

— Вы не находили ничего похожего на дневник?

— Что? Нет!

— Ничего?

— Нет. Такие люди, как эти Кайзеры, не ведут дневников. Письма — да, может быть, и пишут, но дневник… Ты-то, собственно, должна знать об этом.

— Кстати, о письмах…

— Да? — в голосе Бергхаммера все еще звучало недовольство, но, по крайней мере, он повернулся к ней, и теперь они смотрели друг на друга — Бергхаммер, стоявший возле кучи одежды на полу, и Мона, застывшая в дверном проеме, потому что зайти в эту комнату, ни на что не наступив, было просто невозможно.

— Зайди, пожалуйста, в кухню, — попросила она.

В комнате рядом что-то двигали, слышались тихие ругательства. Наверное, сдвигали в сторону шкаф или полки, чтобы посмотреть, не было ли чего под ними. Бергхаммер, помедлив, осторожно перешагнул через гору одежды. И, как назло, зацепился ногой за большие мужские кальсоны в синий рубчик, когда-то, наверное, принадлежавшие господину Кайзеру. Мона повернулась и пошла впереди него вниз по скрипящей деревянной лестнице.

— Вот, — сказала она, указывая на письма, рассортированные по датам и разложенные на разрисованном серо-белыми узорами обеденном столе с пластиковым покрытием из резопала.

— И что это? — спросил Бергхаммер.

— Письма, — сказала Мона. — От сына Хельги Кайзер. Ну от того, который умер в начале восьмидесятых.

— Да, ну и что?

— В одном из писем есть ссылка на то, что ему написала мать. О чем-то, что случилось в прошлом.

— Мона, честно говоря, я понимаю только…

— Эти преступления, убийства, — перебила его Мона, — они как-то связаны с прошлым. Я уверена в этом. Я имею в виду, что никто не вырезает на трупе слово «тогда» ни с того ни с сего. Понимаешь? Он этим словом намекает на что-то.

— Значит…

— Сядь сначала сюда, — сказала Мона и силой усадила Бергхаммера на один из мягких кухонных стульев.

Бергхаммер скривился: в кухне неприятно пахло заплесневелым хлебом и разными сортами колбасы, но они ничего не нашли в холодильнике, кроме начатой литровой пачки молока, пары стаканчиков с натуральным йогуртом и нетронутого бутерброда, намазанного маслом и медом. У Хельги Кайзер явно не было аппетита. Наверное, этот запах прижился здесь на протяжении десятков лет и его невозможно было удалить, даже если проветривать комнату целый день.

Мона села за стол напротив Бергхаммера.

— Мартин, — настойчиво сказала она, — я уверена, что что-то произошло, когда Плессен и его сестра были еще детьми. Она почти уже готова была рассказать мне это.

— Ну и? — равнодушно буркнул Бергхаммер.

Мона задала себе вопрос: что это с ним? У него был совершенно незаинтересованный вид. Как будто его ничего не касалось. Зачем же он вообще тогда прилетел вместе с ними в Марбург? Зачем ему нужен был этот стрессовый полет на вертолете среди ночи, во время которого ему еще и стало плохо?

Ему, как начальнику комиссии по расследованию убийств, не было необходимости так напрягать себя. Для таких заданий у него были подчиненные.

Хотя, с другой стороны, это никогда его не удерживало от желания в интересующих его случаях самому быть на месте событий.

— Я не знаю, — сказала Мона. — Мне кажется, что у преступника с ней… какая-то родственная связь. Мне кажется, тут какая-то давняя семейная история.

Бергхаммер смотрел мимо нее. Он сидел на кухонном стуле, засунув руки в карман плаща, как случайный гость, заглянувший на минутку и как раз собиравшийся попрощаться.

— Мартин? — осторожно обратилась к нему Мона, сомневаясь, что он вообще ее слушал.

Бергхаммер слегка вздрогнул, словно был в мыслях где-то далеко. Он зевнул:

— Сделай мне кофе, пожалуйста, — попросил он.

— Что?

— Кофе, — прохрипел он.

Мона смотрела на него, внезапно почувствовав тревогу.

— Что-то не так? — спросила она. — Тебе плохо?

Бергхаммер открыл рот, чтобы ответить. У него на лбу выступил пот, и он расстегнул ворот рубашки. Он страшно побледнел, а вокруг его губ образовалось странное белое кольцо.

— Мартин, что…

Не успела Мона договорить, как Бергхаммер упал со стула, будто какая-то невидимая сила снесла его на пол. Мона вскочила и обежала вокруг стола. Бергхаммер распростерся на полу как мертвый, а возле него лежал опрокинутый стул.

 

10

Пятница, 25.07, 5 часов 6 минут

После того как приехала «скорая помощь» и санитары забрали Бергхаммера с собой, — он уже снова задышал, после того как Мона сделала ему массаж сердца и искусственное дыхание «рот в нос», но все равно его состояние было неважным, как сказал один из санитаров, — Мона и Фишер остались в кухне одни. Перед ними лежали письма сына Хельги Кайзер, Обыск в доме шел к завершению, полицейские из Марбурга удалились, удалось даже избавиться от несимпатичного обер-комиссара Ферхабера. Труп Хельги Кайзер увезли, и через пару часов он будет лежать у Герцога, на одном из столов для вскрытия. Дом, после того как его покинула армия полицейских, казался одиноким и пустым. За окном рассветало, и миллиард птичек распевал во все горло, радуясь наступающему дню.

— Как насчет завещания Хельги Кайзер? — спросила Мона без особой надежды.

Она уже много часов не спала и не ела, но в данный момент ей это было все равно.

— Ничего не нашли, — ответил Фишер.

Учитывая его нрав, можно было считать, что он вел себя почти приветливо, по крайней мере, наконец-то соответственно своему положению. Инфаркт Бергхаммера — а врач «скорой» подтвердил, что это инфаркт, — казалось, подействовал на Фишера отрезвляюще.

— Совсем ничего? Даже написанного от руки?

— Одно только завещание ее мужа. Он оставил ей все. Дом и пятьдесят тысяч марок в банке. Ее завещания нет.

Фишер взял сигарету «Мальборо» и — о, чудо! — протянул Моне свою пачку, она вытащила сигарету, Фишер дал ей прикурить. Она глубоко затянулась и выпустила дым под потолок.

— Это, наверное, означает, что у нее больше никого нет, — сказала она.

— Ты имеешь в виду каких-то наследников?

— Совершенно верно. Сын Хельги Кайзер умер, а с ее внуками она не поддерживала никаких контактов. Я так предполагаю. Иначе она бы оставила какое-нибудь распоряжение. Хоть что-нибудь. Вы тут ничего не находили письменного, где были бы указаны имена… подожди, сейчас скажу… — она заглянула в одно из писем: Ида, Фердинанд, Ханнес или Сузанна Шталлер?

— Нет. Это что, ее внуки?

— Ида и Ханнес Шталлер — внучка и внук. Фердинанд был внуком, но умер в детстве. Так написано в этом письме. Их отец, Франк, был сыном Хельги, и он тоже умер. Их мать, то есть невестку Хельги Кайзер, зовут Сузанна. Понял?

— Да. Ну и что?

— В числе вещей, оставшихся после сына Хельги Кайзер, должно находиться одно письмо. И это письмо мы обязаны заполучить, потому что в нем идет речь о каком-то происшествии. Что-то там случилось. Понимаешь, слова «Тогда ты был(а)…» адресованы тому, кто «тогда» присутствовал при этом. Я предполагаю, что речь идет о Плессене.

— Однако Клеменс говорит…

— Я знаю, что говорит Клеменс. Я ведь тоже не утверждаю, что преступник — не серийный убийца, а у серийных убийц не бывает обычных мотивов, таких как ревность, месть или жадность, они функционируют совсем по-другому. Все это я знаю. Но Клеменс говорил также, что серийные преступники иногда оставляют целые послания, чтобы, так сказать, узаконить для самих себя свою жажду убийства.

— Значит, все эти послания — этакое шоу?

— И да, и нет. Да — потому что для преступника важным является сам факт его деяний. Нет — потому что он для этого… Я имею в виду, что шоу вряд ли требует таких больших усилий. Значит, у него есть мотив, который выходит за рамки обычного серийного преступления. Настоящий мотив, не предлог. Я бы так сказала.

— Но…

— А решение загадки может находиться в письме, которое Хельга Кайзер когда-то написала своему сыну и на которое он ответил. К сожалению, по его ответу ничего невозможно понять. Значит, нам нужно найти это письмо. Письмо Хельги Кайзер своему сыну.

— Понимаю.

— Это значит, что мы должны найти эту женщину и ее детей.

Мона замолчала. Она припомнила свою догадку, и сейчас ей казалось вполне вероятным, что преступник мог быть родственником своей последней жертвы. Может быть, один из внуков? Особо заботливой бабушкой, судя по всему, Хельга Кайзер не была. По словам Фишера, не было никаких доказательств того, что она после смерти сына поддерживала контакты с его женой и детьми. Никаких полученных ею писем, ничего. Придется проверить ее телефонные звонки за последние месяцы, но Мона не верила, что это что-то даст.

Почему она была такой? Такой холодной и неприступной по отношению к своей семье? Или стала такой, как только умер сын?

Мона встала и тщательно собрала письма. Фишер тоже поднялся и провел рукой по своим коротко стриженым волосам. У него был не совсем уверенный вид, когда он спросил:

— И что теперь?

Мона, не сдерживаясь, зевнула, затем сказала:

— Надо возвращаться, и чем быстрее, тем лучше. Пусть нас кто-нибудь отвезет на аэродром, а там мы воспользуемся вертолетом.

— А Мартин?

— Говорят, Мартин нетранспортабелен. Он пока останется здесь. Мы по дороге заедем в клинику, чтобы узнать, как он себя чувствует. Я сообщу его жене.

— О’кей.

— Ты организуешь вертолет?

— Да.

Фишер исчез в гостиной, и вскоре она услышала, как он говорит по телефону.

Мона облокотилась на подоконник открытого окна в кухне. Щебетание птиц, казалось, становилось все сильнее, а горизонт окрасился в красноватый цвет. Небо было безоблачным, и, насколько она могла судить, после короткого интермеццо дождя день снова обещал быть жарким. Летний перерыв закончился. Мона взяла свой мобильный телефон и принялась разыскивать в его памяти номер домашнего телефона Бергхаммера. Она знала жену Бергхаммера и знала, что разговор с ней будет нелегким. Но это необходимо было сделать, и не стоило слишком много размышлять над тем, что она ей скажет. Так будет лучше для всех.

 

11

1988 год

Мальчик, на удивление, быстро поправился после своей первой попытки самоубийства. Он и на самом деле уже вечером того же дня в клинике не мог вспомнить, почему он, собственно, хотел убить себя. Но это не значило, что он был благодарен своей судьбе (в образе матери, нашедшей его в ванной, куда она отправилась помочиться). Скорее всего, он принял без эмоций тот факт, что он теперь и дальше будет оставаться на этом свете, а раз уж так получилось, то он теперь будет строить жизнь по своему разумению. На следующий день его пришла проведать Бена, узнавшая, что у него «произошел срыв». Ему было крайне неприятно ее присутствие, а поскольку в этой ситуации он не мог никуда деться, то он нашел спасение в натренированной вежливости, которая быстро свела на нет все попытки Бены найти подход к нему. Через полчаса она попрощалась с ним, печальная и совершенно растерянная, и это был их последний разговор.

Прошло несколько месяцев, в течение которых не случилось ничего существенного. Осень и зима оказались не особенно холодными, но такими дождливыми, что дальнейшие попытки прекратились сами по себе. И без того смерть маленькой девочки обросла такими слухами, что официальные инстанции были вынуждены опубликовать хотя и выдержанное в очень общих тонах, но все же явное предостережение от убийц и извращенцев. В этих советах хотя и было мало пользы для потенциальных жертв (например, каждый мог додуматься и сам избегать безлюдных мест), но, в любом случае, мальчику в будущем придется быть поосторожнее.

Итак, он проводил свободное время в основном в своей комнате, лежа на кровати и предаваясь фантазиям. То факт, что теперь и другие люди, по крайней мере, теоретически знали, что среди них живет кто-то чужой и опасный, с одной стороны, пугал мальчика, а с другой — льстил его самолюбию. Щекотливое положение: теперь он воспринимал себя как искатель приключений, находящийся в рискованной экспедиции. Единственное, чего ему сейчас не хватало, так это цели. Все искатели приключений — все равно, шли они пешком к Южному полюсу или путешествовали по диким джунглям Африки — делали это не просто так. У них у всех была цель, по крайней мере, они хотели что-то узнать о местах, где им приходилось бывать, о пределах своих возможностей.

Он же убил маленькую девочку. Вернее, он не убил ее на самом деле, но без него она бы еще жила, это было фактом. Другие люди такого не делали, и это тоже было фактом. Почему именно он? Откуда у него эта склонность, которую другие могли истолковать, как извращение? Почему у него не возникло ни капли сочувствия, когда, например, его учительница русского языка дрожащим от слез голосом рассказывала классу об «ужасном преступлении, жертвой которого стала беззащитная маленькая девочка»?

Девочка относилась к «призракам», а в отношении «призраков» у него не было никаких чувств. И не только это. Он не верил, что у «призраков» бывают настоящие чувства. Они слишком часто и слишком много говорили об этом. «Ты всегда такой выдержанный, — сказала ему как-то Бена, когда они еще много общались, — словно ты ничего и никого не хочешь подпускать к себе. Расслабься, раскрепостись! Будь самим собой!» Самим собой? Мальчик ничего не ответил на это, лишь неопределенно усмехнулся, — так он всегда улыбался, уже год или два, когда нужно было скрыть свое настоящее «я», свою темную суть. В тот раз он понял по смущенному выражению ее лица, что это не помогло. Бену, единственного человека, который когда-либо что-то значил для него, он не смог ввести в заблуждение, обмануть, хотя она и не догадывалась, что на самом деле скрывалось в нем.

Однажды вечером его мать куда-то ушла. Она надела платье, не особенно хорошо сидевшее на ней, поскольку за последние годы мать сильно похудела. Все же в нем она выглядела лучше, чем в пузырившихся на коленях брюках и слишком широких футболках, в которых она обычно валялась на диване, держа бутылку в пределах досягаемости. Но сегодня она старательно красилась перед зеркалом в кухне, пока с улицы не донесся сигнал машины. Не прощаясь с мальчиком, молча сидевшим за кухонным столом и наблюдавшим за ней, она взяла свою сумочку и вышла из дома. Он инстинктивно почувствовал, что это первое за много лет настоящее свидание может многое изменить не только в жизни его матери. Он ощутил что-то похожее на легкую панику.

Он подошел к письменному столу своей матери, стоявшему в ее спальне, и методически начал обыскивать его, стараясь найти хоть какой-то намек на то, кем мог быть этот мужчина, очевидно намеревавшийся вторгнуться в их жизнь. Во время поисков он наткнулся в глубине ящика на толстую пачку писем. Он вытащил ее из ящика и, к своему разочарованию, обнаружил, что это — старые письма его бабушки, адресованные его отцу. Он бросил их на пол позади себя и еще с полчаса продолжал поиски, так и не найдя ничего интересного для себя.

В конце концов он снова затолкал все вещи в ящик (его мать так неаккуратно относилась к своим вещам, что она вряд ли что-нибудь заметила бы) и выпрямился. Его взгляд упал на неубранную постель. В выемке между подушками и одеялом лежало что-то имевшее нежный и шелковистый вид, нечто цвета лосося, и это «нечто» было явно из «Интершопа». Мать не имела необходимой для посещения такого магазина валюты, значит, это был подарок, значащий больше, чем десяток любовных писем. Мальчик подошел к кровати и поднес короткую ночную рубашку, которую он никогда не видел на своей матери, к лицу. Она имела легкий специфический запах тела матери, который притягивал и отталкивал его одновременно. Он с презрением бросил рубашку на кровать и уже хотел выйти из спальни, когда увидел письма бабушки, оставленные им на полу.

Он нагнулся и поднял их, чтобы выбросить. Мать определенно ни разу не читала их и даже не заметит их пропажи, а выбросить письма будет проще, чем снова выгружать ящик стола, чтобы засунуть эту пачку туда, где он ее нашел. Потом он подумал, что, наверное, будет слишком заметно, если он просто выбросит письма в мусорный контейнер: если мать их там обнаружит, то сразу поймет, что он рылся в ее вещах. Поэтому он отнес письма в свою спальню и спрятал под одеяло. Он сделал себе бутерброд с маслом и колбасой и поспешно съел его стоя, при этом крошки, которых он не замечал, падали на пол. Затем он влил в себя поллитра холодного молока. Он нервничал так, что у него чесались ноги дать кому-нибудь пинка. Очень трудно было все время держать себя в руках. Иногда он сам себе казался собакой, которая день и ночь сидела на цепи и даже не имела права лаять. На улице лил дождь, причем с таким упорством, словно пытался затопить окрестности хотя бы наполовину. Это означало, что сегодня вечером он не сможет ничего предпринять. Его чувства неприятным образом обострились, как всегда, когда бывало «пора». Он открыл окно, надеясь, что холодный, пахнущий лесом воздух успокоит его, но все получилось как раз наоборот. Он надел свой анорак и пошел бродить вдоль берега озера, казавшегося призрачным в дождливых сумерках. Он смотрел вдаль, на поверхность воды, поглощавшую мириады капель, уступавших место все новым и новым, словно по мановению волшебной палочки. Он побежал вдоль топкого берега, не обращая внимания на то, что обувь у него совсем не подходила для этой погоды. Вскоре он промок насквозь и начал дрожать.

Чтобы сократить путь домой, он пошел через лес. Естественно, он никого не встретил, не говоря уже о потенциальной жертве. Все же он чувствовал себя лучше, напряжение немного спало, когда он распахнул покосившуюся от ветра калитку в сад и в кармане брюк под анораком нащупал ключ от дома. В ванной он стянул с себя мокрую одежду и принял горячий душ. Потом он стащил у матери сигарету, закурил и отправился в свою спальню. Было всего лишь девять часов, слишком рано, чтобы ложиться спать. Под одеялом он нашел пачку писем. Он размотал тонкий шнурок, которым были наскоро связаны письма, наугад взял одно из них и открыл конверт. Почерк его бабушки был крупным и очень разборчивым. Это обстоятельство, как и то, что он не знал, чем ему заняться сегодня вечером, привели к тому, что он прочитал полпачки бабушкиных посланий.

Через двадцать минут он наткнулся на письмо, которое, как стало казаться ему позже, объясняло все — даже его чужеродные желания и вожделения.

Но это он понял потом. А сейчас он со всевозрастающим напряжением читал одну из тех историй, которые, наверно, присутствуют подспудно в каждой семейной легенде и по всем правилам подлежат всеобщему забвению. Больше чем когда-либо он осознавал, что совершает сейчас нечто запретное, и наслаждался этим. Закончив чтение, он сложил письмо и спрятал его в один из своих школьных учебников. Остальные письма он завернул в старую газету и все-таки выбросил в мусорное ведро.

Ночью он проснулся от звуков нетвердых шагов. Он услышал громкий шепот своей матери и чей-то мужской низкий голос. Он уже сейчас ненавидел этот голос. Мальчик злобно уставился в темноту и принялся фантазировать о связанном и каким-то образом приведенном в беспомощное состояние мужчине, которого он медленно-медленно убивает. Постепенно у мальчика закрылись глаза, и он уснул… Он стоял на широкой серой дороге, прямой лентой уходящей к самому горизонту. Мальчик, приблизительно восьми лет, с очень светлыми волосами, такими, как когда-то были у него самого, подошел к нему мелкими неуверенными шажками и сказал: «Идем со мной. Я знаю самые лучшие игры на свете». У него тоже отсутствовал указательный палец на левой руке и его ступня тоже была слегка повернута вовнутрь. Мальчику показалось, что этот сон является каким-то особым посланием ему, но каким — он так и не смог разгадать.

Пока что нет.

 

12

Давид потерял всякое ощущение времени, и, наверное, это была совершенно правильная и даже спасительная защитная реакция его тела и духа: его муки достигли такой степени, что он уже не воспринимал их как таковые. Он спрятался в самого себя, в потайное место своего сознания, где его не могли достать самые жестокие пытки, — Давида Герулайтиса не стало. Было существо без имени, мыслящее образами (это были дикие пестрые картины!), опустившееся до уровня самых примитивных потребностей. Голод и жажда были слишком сложными ощущениями для этого существа. Оно было довольно уже тем, что хотя бы на время исчезли тошнота и боль и пришло благословенное состояние, иногда достигаемое сведением до минимума любых движений, в том числе и изменений положения тела. Оно, это существо, старалось как можно меньше замечать окружающую действительность: долгую поездку по дороге, покрытой гравием, — боль! Запах извести в затхлом подвале — тошнота!

А потом — больше ничего.

Затем — женский голос, который был знаком существу, но тут же оно снова забыло его.

Потом — тишина.

Медленное пробуждение в мире, в котором правили бал горе и мучения. Существо закрыло глаза. Оно не хотело жить в таком мире. Оно попыталось вернуться в свое маленькое пристанище глубоко в себе, но это больше не получалось. Против своей воли оно двигалось по длинному страшному коридору назад, в действительность. Существо снова стало Давидом, у него было тяжелое неподвижное тело (которое все равно ни на что не годилось, так как руки и ноги были связаны), оно видело перед собой полную темноту.

— Эй, — сказало существо по имени Давид, но Давид не услышал ничего.

Сознание вернулось к нему, лихорадочные видения исчезли. На какое-то время ему стало легче. Спустя несколько секунд он обнаружил, что во рту у него что-то есть, мешающее дышать. Он почувствовал вкус мокрой хлопчатобумажной ткани. В нем проснулись воспоминания об отце, который вытирал ему слезы хлопчатобумажным платком, когда Давид был еще совсем маленьким. Он попытался шевельнуть губами и почувствовал, что рот чем-то заклеен. «Без паники, — подумал он и старательно задышал носом. — Спокойно. Вдох — выдох, вдох — выдох». Голова болела ужасно, страшно тошнило, но об этом нельзя было и думать, потому что рвота означала для него немедленную смерть.

Лучше всего — не двигаться. Он когда-то был на семинаре для полицейских, где учили тому, как справляться с ситуациями, «опасными для здоровья и жизни». В опасной ситуации, в которой он сейчас очутился, лучшим выходом было ничего не делать. Освободиться он не мог. Давид лежал на боку, прижавшись щекой к холодному каменному полу, и это была единственно возможная поза, поскольку руки у него были связаны за спиной. Ноги тоже были связаны, то есть он оказался полностью беззащитным. Он был не в состоянии сопротивляться. Главным для него сейчас должен стать отдых. Спать, а не думать, чтобы не создавать предпосылок для возникновения панических чувств. Давид закрыл глаза и попытался думать о Сэнди и Дэбби. Он изо всех сил пытался оживить в себе воспоминания о мирных и прекрасных моментах своей жизни с женой и дочерью. «Чего уж там, — подумал он с некоторым оттенком кладбищенского юмора, — все равно в последнее время было не так уж много таких моментов». Гораздо проще оказалось вспоминать о ссорах и многочасовом детском плаче, чем о любви и гармонии.

Ну и прекрасно, значит он будет думать об этом. Главное — отвлечься.

Но как только он принял такое решение, в памяти всплыли совершенно иные картины. Сэнди — молодая, светловолосая, красивая и безумно влюбленная в Давида — первая женщина, которая оказалась в состоянии уничтожить его запретное чувство к сестре. Сэнди, тактично закрывающая дверь в ванную, когда ее тошнило во время беременности, потому что она знала, что Давиду была противна ее постоянная рвота. Счастливая Сэнди с толстым животом на последнем месяце беременности, не подозревающая, что ее ожидает после родов.

Затем Дэбби. Дэбора. Давид хотел назвать ее Данаей, но Сэнди по какой-то причине — может, что-то предчувствовала — была против. Она и Даная находились не в очень хороших отношениях. В определенном смысле они всегда были соперницами. Давид закрыл глаза. Да, а почему ему нельзя сейчас думать о Данае? Ведь ему уже не надо подавлять в себе тоску по ней, он почти был уверен, что живым отсюда не выйдет. Никто не знал, где он сейчас. Его жена находилась у своих родителей, следовательно, скучать по нему не будет. На работу ему выходить только в понедельник вечером, значит, если он не ошибается, через три дня, а за это время он умрет здесь от жажды. Хорошо, если главный комиссар Зайлер заметит его отсутствие. Но вряд ли она объявит его в розыск. После их последнего телефонного разговора она, вероятно, думает, что у него не все в порядке с головой.

Он подумал, знает ли Фабиан Плессен, что он находится здесь. Сабина — его сообщница, или Фабиан — тоже ее жертва? Может, его вообще уже нет в живых? Так или иначе, Давид все равно этого никогда не узнает. Она определенно оставит его подыхать здесь. Он постепенно снова погрузился в полубессознательное состояние. Перед его внутренним взором появилась Даная, улыбнулась ему и сказала: «Оставь меня наконец в покое», но при этом она выглядела так соблазнительно, что Давид просто не в состоянии был выполнить ее просьбу. И вдруг она очутилась в его объятиях, как это часто бывало в его мечтах, теплая, пахучая, и снова было так прекрасно чувствовать, как ее тело прижимается к нему, а потом кто-то что-то прошептал ему на ухо, но это были не слова любви, а вопрос:

«Разве это очень неприлично — мечтать о запретной любви?»

Давид резко вздрогнул, и его тело тут же скорчилось от боли Ему казалось, что каждый квадратный сантиметр его кожи покрыт потом. Пот, пахнущий солью, ручьями стекал с него, обжигал глаза, намочил всю его одежду. Это был приступ лихорадки, вскоре его начало трясти от холода. Сейчас он полностью пришел в себя и понял, что у него высокая температура. Страшно хотелось пить: если никто его в ближайшее время не освободит, он умрет от жажды. Совершенно один, в этой воняющей затхлостью темноте. Представив это, он испытал дикий ужас, вызвавший выброс адреналина в кровь, что придало ему обманчивую бодрость. Чтобы использовать этот настрой, он начал тренироваться в целенаправленном оптимизме. Главный комиссар Зайлер не бросит его так просто в беде, наоборот. Как любой другой грамотный полицейский, она обеспокоится его внезапным исчезновением и приведет в действие все рычаги, чтобы разыскать его, потому что для любого здравомыслящего человека само собой разумеется, что его исчезновение определенно связано с расследуемым делом. Давид заметил, что ему стало немного лучше, и активно начал разрабатывать программу позитивного мышления, потому что это имело все же больше смысла, чем унизительное полусознательное существование и болтанка вверх-вниз на волнах подступающей тошноты.

Итак: не позже чем сегодня после обеда, в четыре часа, когда семинар официально закончится, она снова попытается позвонить ему. Затем спросит Фабиана, где он есть, выяснит, что в последний день он отсутствовал, затем… Давид задумался. Она приведет в движение весь полицейский аппарат. Эта формулировка так ему понравилась, что он мысленно повторил ее еще раз. «Привести в движение полицейский аппарат» — это звучало так, будто речь шла о хорошо смазанном, стопроцентно эффективном механизме, который срабатывает при первом нажатии на кнопку, что, правда, не совсем соответствовало его фактическому опыту, но выполнило свою задачу, подбодрив его Дело в том, что теперь не имело смысла спать и отключаться Слишком много покоя только ослабит его, а ему нужно быть сильным, чтобы оставаться живым как можно дольше. Нет, он не сдастся, он будет бороться до последнего вдоха, потому что только так он сможет выиграть.

Давид, несмотря на тесные путы, попытался двигать руками и ногами, чтобы они не онемели полностью. Ног он почти не чувствовал, поэтому попытался поочередно напрягать и расслаблять хотя бы пальцы ног. После нескольких слабых попыток у него все же появился зуд в правой ноге. Руки, казалось, были в порядке. Он чувствовал все десять пальцев и даже мог шевелить ими без особых усилий. Это было уже хорошо. Хуже было то, что его сразу же стало ужасно тошнить. Он тут же затих. Никаких движений. Тихо и ритмично дышать через нос. Не допускать рвоты ни в коем случае.

Тошнота прошла, но головная боль стала почти невыносимой. Снова на лбу выступил пот, он снова ощутил себя измученным до смерти и очень одиноким. На глазах появились слезы — так жалко ему стало себя. Наверное, лучше всего было хотя бы мысленно попрощаться сейчас со всеми людьми, которые были ему дороги. Он подумал о родителях, об отце, потерявшем желание разговаривать, о запуганной матери. Каким счастливым он был в детстве, до тех пор пока его отец, вернее, его гордость, достоинство и любовь к жизни не оказались необратимо разрушенными и он не стал вымещать свою боль на семье. Даная…

Он почувствовал, что ему не хватает воздуха, и тут же перестал плакать. Изо всей силы Давид высморкался прямо на каменный пол под собой и глубоко вздохнул. Ему вдруг показалось, что он что-то увидел. Это было что-то почти призрачное — какой-то светлый квадрат, постепенно выделившийся на фоне полной темноты. Он уставился на квадрат, как на видение, но тот не менялся, не становился ни светлее, ни темнее. В непосредственной близости от себя он, как и раньше, ничего не видел. Его охватила сонливость, словно кто-то дал ему наркотик. Наверное, этот медленный уход из осознанного восприятия и был началом долгого путешествия к смерти.

 

13

1989 год

Незадолго до своего семнадцатого дня рождения мальчик совершил первое настоящее убийство. Со времени истории с маленькой девочкой прошло уже полгода, и воспоминания о ней постепенно улетучились из памяти людей. Это было возможно потому, что в этой стране не существовало средств массовой информации, часто и с наслаждением подогревавших интерес к страшным историям такого рода, чтобы даже самые равнодушные натуры воображали, будто страна кишит убийцами-извращенцами.

В этот раз мальчик хотел сделать все правильно. Лучше всего, чтобы жертвой стала женщина, а не ребенок. Однако проблема с наркозом не была решена, поэтому сам акт снова должен будет совершаться довольно насильственно, что мальчику не нравилось, но, в силу сложившихся обстоятельств, изменить он ничего не мог. Идеальный сценарий в его представлении реализовывался без применения силы, потому что только тогда становилась возможной чистая работа. Поскольку у мальчика так и не было доступа ни к снотворным, ни к наркотикам, то ему, очевидно, придется использовать целенаправленный удар, который должен был «выключить» его «особую цель» (он называл свою жертву «особой целью», как в западных телевизионных детективах, прекрасно зная, что там имелось в виду совершенно другое).

В первые же теплые дни и вечера он, вооружившись молотком, мотком липкой ленты и ножом, выходил на охоту за людьми. Он знал, что ему следует полагаться только на случай (если не найдет женщину, то пусть и в этот раз будет ребенок), потому что у него не было ни машины, ни даже достаточно свободного времени, чтобы тратить на охоту часы и дни. Но все в этот раз действительно должно было пройти как надо. Его возможности были ограничены, поэтому он хотел использовать их по максимуму. Он стал уже большим и довольно сильным, намного мускулистее, чем в прошлом году — хоть в этом кое-что изменилось к лучшему.

Теперь важнее всего было терпение. В этот раз все должно получиться.

Прошло три недели, в течение которых ничего не случилось, за исключением того, что мальчик разодрал себе руки и ноги о камни и сучья, наезжая на велосипеде километры по тем местам, где надеялся встретить одиноко идущую женщину. И вот однажды вечером пробил его час. Погода была прохладной, днем несколько раз шел дождь, зато теперь небо прояснилось. Мальчик ехал по проселочной дороге со множеством выбоин, асфальтовое покрытие дороги было испещрено такими широкими трещенами, что в них росла трава. Он проехал крутой поворот и увидел женщину, быстро, торопливо и не совсем уверенно шагавшую метрах в пятидесяти впереди него. На ней было тонкое летнее пальто. Свою правую руку она согнула, видимо, придерживая пальто, а левая как-то неловко и резко болталась из стороны в сторону в ритме ее шагов. Это выглядело странно, и мальчик подумал, не инвалид ли она. Эта мысль заставила его притормозить. Он перестал крутить педали и отстал метров на двадцать-тридцать. Фигура женщины становилась меньше и меньше. Мальчик медлил. Он не хотел иметь дело с инвалидом, ему была нужна настоящая взрослая женщина.

С другой стороны, у него уже больше не было терпения дожидаться идеальной жертвы.

«Ее себе не испечешь», — подумал он и поехал быстрее, пока не смог снова ясно рассмотреть женщину. Затем он пустил велосипед катиться по инерции и стал ждать, сам не зная чего. Было семь часов вечера, солнце садилось и заливало все вокруг золотисто-красным светом. Затем медленно подкрадывающиеся сумерки стерли контуры яблонь, росших по обеим сторонам дороги, образовывая аллею. Он снова увеличил скорость. Женщина не оборачивалась, но мальчику показалось, что она идет быстрее по мере его приближения к ней, словно она что-то чувствовала, но не желала этого знать поточнее, как это делают дети, когда им страшно: крепко закрывают глаза, свято веря, что любая опасность улетучится, если не обращать на нее внимания.

Мальчик ухватил левой рукой молоток, спрятанный в глубоком кармане его плаща. Воздух все еще был холоден и влажен, и от его дыхания подымался пар. Он притормозил и наконец остановился рядом с женщиной. «Извините», — крикнул он ей, улыбаясь своей самой вежливой из натренированных улыбок, которая не раз обманывала самого строгого учителя и самого упорного «фенхенфюрера».

Но не обманула ни Бену, ни его мать, ни эту женщину. Она, казалось, ясно почувствовала: что-то здесь не так, и отступила на пару шагов. Женщина не была похожа на инвалида, однако на очень умную — тоже. Она была худощавой, лет под пятьдесят, с маленьким серым мышиным лицом, обрамленным короткими жесткими волосами. Мальчик встал с велосипеда, успокаивающе махнул рукой и остался на месте. Она сама должна подойти к нему: охота с преследованием и громкими криками о помощи была для него очень рискованной. Он подождал пару секунд, и женщина действительно подошла к нему, однако она остановилась в нерешительности слишком далеко от него, так что он не мог до нее дотянуться.

— Вы не могли бы мне сказать, который час? — спросил он самым вежливым в мире голосом.

Женщина стояла, не двигаясь, вцепившись правой рукой в отворот своего пальто и ничего не отвечала, словно была парализована страхом. Мальчик взял свой велосипед за руль и медленно пошел к ней.

— Я хотел просто узнать время, — сказал он. — В половине восьмого я должен быть дома.

— Так, — произнесла женщина, видимо, прилагая все усилия, чтобы сохранять самообладание.

Она все еще не двигалась с места.

— Да, — сказал мальчик. — Вы не могли бы… У вас есть часы?

Он и сам толком не знал, что делать дальше. Хватит ли у него мужества напасть на женщину спереди и смотреть ей в глаза, когда он придавит ее коленями, левой рукой сожмет горло, а правой рукой с зажатым в ней молотком размахнется для нанесения финального удара? Он не знал этого, но понимал лишь одно: сегодня у него выбора не было. В случае чего ему придется убить ее, она хорошо видела его и позже сможет узнать. Его охватило странное чувство, нечто среднее между возбуждением и страхом. Если сейчас проедет машина или пройдет пешеход, то ничего не случится. Ничего. Женщина, может, на секунду удивится, может, сегодня вечером расскажет об этом своему мужу, а потом забудет его. В какой-то момент эта мысль показалась мальчику привлекательной. Ему можно ничего не делать с ней. Пусть все остается как было. Он уставился на женщину и из чистого любопытства перестал прикидываться. Улыбка сползла с его лица, зубы оскалились, как у волка, и он зарычал. Ему стало очень хорошо, будто его подхватили какие-то посторонние силы и собрали его энергию в один пучок, словно луч лазера.

В ту же секунду с женщины слетело оцепенение. С коротким жалобным криком она повернулась и побежала по дороге в ту сторону, откуда пришла. Мальчик швырнул велосипед на дорогу и кинулся за ней. Сейчас он превратился в машину, запрограммированную на убийство, сильную и безжалостную. Он уже ничего не видел, кроме своей жертвы. На бегу он вытащил из кармана молоток и взял его в левую руку. Догнав женщину (конечно, у нее не было никаких шансов против него), он протянул правую руку и схватил ее за воротник пальто.

— Стоять! — заорал он своим самым красивым басом, как у полицейского.

Но она и не собиралась этого делать, наоборот, отчаянно пыталась вырваться, и в конце концов они упали на твердый разбитый асфальт. Она оказалась, на удивление, сильной для женщины такого маленького роста, но все же мальчик повалил ее лицом вниз, на асфальт, и уперся коленом ей в затылок. Он схватил молоток в правую руку и, поскольку в таком положении не мог хорошо размахнуться, ударил ее молотком в висок. Женщина закричала изо всех сил и забилась под ним, как сумасшедшая. Он ударил ее еще раз, стараясь поточнее попасть в то же место, но в этот раз получилось еще хуже. Вместо того, чтобы потерять сознание, женщина заорала, от боли и страха, как резанная, а мальчика при этом охватил такой гнев, что он теперь уже был не в состоянии выполнять работу чисто.

Он отбросил молоток и подсунул руку ей под горло, сдавив его так, что она умолкла. Она даже была не в состоянии хрипеть. Вместо этого он услышал отчетливый щелчок (из своих медицинских книг он знал, что это значит, — вероятно, он сломал ей подъязычную кость). Он задрал ее голову назад и резко повернул влево. Второй щелчок, и ее тело окончательно обмякло.

Это было потрясающее чувство. Мальчику захотелось вскочить и орать о своем триумфе на весь мир. Если бы его кто-то сейчас увидел, он бы даже не смог убежать. Эта жертва была его, ЕГО, и он мог делать с ней все, что захочет. Он ни за что не отдал бы ее без боя никому. Он перевернул мертвую на спину. У нее были ссадины на подбородке, на носу и на левой щеке, потому что он очень сильно прижал ее к асфальту. Глаза и рот были раскрыты в немом крике. Мальчик поднял свою добычу и потащил ее с дороги к близлежащему лесу. Между тем стало почти темно. Хорошо, что он продумал все и не забыл взять карманный фонарик. Он посмотрел на небо и улыбнулся. В первый раз он был уверен, что на все сто процентов действует в соответствии со своим предназначением, и даже если это прекрасное чувство пройдет, он сохранит это ощущение эйфории от того что сейчас предстояло сделать. Он поклялся себе в этом.

Труп был тяжелее, чем он думал. В конце концов он взвалил труп себе на плечи, как мешок картошки, и, тяжело дыша, сбросил его за кустами в сотне метров от дороги. Листья надежно закрывали его от дороги, даже если ему придется включить фонарик. Но в принципе, ему было все равно — что-то в нем даже хотело, чтобы его сейчас увидели. Что-то в нем тосковало по зрителям, он чувствовал себя собакой, положившей палку к ногам хозяина и вилявшей хвостом от гордости за свою работу. Одновременно ему, как никогда раньше, стало ясно, что этот поступок обрек его на полное одиночество — навсегда, на вечные времена. Мальчик отогнал от себя эти мысли, включил фонарик и положил его на пенек, направив луч на нижнюю часть живота трупа. Он расстегнул пальто женщины и разрезал недавно наточенным ножом юбку и блузку, затем бюстгальтер и трусы. Теперь женщина, имени которой он даже не знал, лежала перед ним совершенно голая. И в этот раз он сможет сделать с ней все, что только захочет. Она уже не будет сопротивляться, никогда больше не будет. Его сердце билось в бешеном ритме. Он глубоко вздохнул. Затем медленно склонился над ней и сделал первый разрез. В нем бушевало желание, направленное на полное разрушение, но он надеялся удержать его под контролем, пока не закончит свою работу.

 

14

Пятница, 25.07, 8 часов 5 минут

Вертолет с Моной и Фишером на борту приземлился. Бергхаммер остался в клинике в Марбурге, там боролись за его жизнь. Они еще успели заехать в клинику и попытались увидеться с ним, но их в реанимацию не пустили. Женщина-врач, дежурившая возле него, сообщила, что он сейчас в коме и в настоящее время невозможно сказать, выйдет ли он из нее вообще, а если да, то когда. «Дела обстоят неважно», — добавила она. За все время полета ни Мона, ни Фишер не сказали друг другу ни слова, хотя можно было разговаривать по внутренней связи. Говорить было не о чем, они перед этим уже все обсудили. Мона на полчаса уснула, несмотря на грохот лопастей винта, зная, что на сегодня отдыха больше не предвидится.

На аэродроме, когда они вышли из вертолета с занемевшими руками и ногами и с болью в шее, их ждали сразу две патрульные машины. Фишер сел в одну машину, Мона — в другую.

— Поехали, — сказала она полицейскому, сидевшему за рулем. — Я сейчас объясню, куда надо ехать.

Но полицейский из патрульной службы не слышал ее, потому что в этот момент по радиосвязи назвали номер его машины. Он ответил, указав свою фамилию и местонахождение. После этого и Мона, и он услышали, что произошло.

 

15

Пятница, 25.07, 10 часов 3 минуты

Розвита Плессен лежала в ванной, ее смерть была насильственной. В этот раз не было передозировки наркотика, которая позволила бы ей уснуть. Розвиту Плессен застрелили, как и полицейских, приставленных ее охранять. Двое мертвых полицейских сидели в патрульных машинах, один лежал перед ванной, широко открытыми немигающими глазами уставясь в потолок. Плессен уже находился в больнице, когда Мона приехала на его виллу. Его состояние, как сказал врач «скорой помощи», критическое, но какая-то надежда все-таки есть.

Для четверых человек уже не было никакой надежды. РОМ Прассе, РОМ Дельбрюкк, РОМ Кратцер были убиты прицельными выстрелами в голову, как и Розвита Плессен. Место преступления представляло собой страшное зрелище. Старослужащий полицейский из патруля заплакал, когда увидел своих убитых молодых коллег, у двоих из которых были семьи, а еще один недавно обручился. Мона взяла его за руку, он склонился на ее плечо, и ее футболка тут же намокла от его слез и соплей. Мона чувствовала себя такой усталой и слабой, как никогда в жизни, но знала, что пройдет еще много времени, прежде чем ей удастся отдохнуть.

 

16

Пятница, 25.07, 10 часов 6 минут

— Что-то случилось, — сказал Клеменс Керн из аналитического отдела.

Он нагнулся над трупом Розвиты Плессен. Убийца полностью раздел ее (белая окровавленная ночная рубашка валялась, скомканная, на полу в ванной) и на коже внизу живота вырезал слово «S-T-I–L-L». Тело в области половых органов было изрезано многочисленными ударами ножа, язык был вырезан. Убийца вложил его в руку жертвы.

— Что-то случилось, — повторил Керн.

— Очень остроумно, — сказала Мона, заглядывая ему через плечо.

— Перестань, Мона. Ты знаешь, что я имею в виду. — Керн выпрямился, и Мона сделала пару шагов назад, из этой маленькой, полностью оскверненной ванной.

Несмотря на ранний час, жара нового летнего дня уже проникала через открытые окна. Запах пролитой крови был подавляющим — страшно подавляющим. Керн и Мона остановились в коридоре, Мона протянула Керну сигарету, а он дал ей прикурить. Они стояли рядом, прислонившись к окрашенной в теплый желтоватый цвет стене, и курили не глядя друг на друга.

— Дерьмо тут случилось, — сказала Мона наконец.

— Ясное дело. Но я не это имел в виду.

Мона повернула голову и посмотрела на резкий профиль Керна.

— Да, знаю я. И что же ты хотел сказать?

Керн уставился в какую-то точку на противоположной стене.

— Убийца… Что-то выманило его из засады. Что-то или кто-то.

— Все это здесь… значит, это не было запланировано?

— Совершенно точно — нет. До сих пор все шло по плану, я имею в виду, по его плану; он всегда опережал нас на какой-то шаг. Совершенно хладнокровно. А здесь — настоящая бойня.

— Ты хочешь сказать, что он этого не хотел?

— Нет. Кто-то помешал ему, поэтому он и устроил это здесь.

— Кто же это мог быть, Клеменс? Я думаю… мы же послушно танцевали под его дудку. Всегда опаздывали к месту преступления. Точно так же, как и сейчас.

Мона глубоко затянулась, слишком поздно заметив, что у нее уже горит фильтр.

Теперь к запахам смерти примешалась еще и противная вонь горелого фильтра. Она расстроено бросила сигарету на пол и растоптала ее. Люди из отдела по осмотру места преступления уже побывали здесь, так что теперь это было неважно.

— Не знаю, — сказал Керн и оттолкнулся от стены. — Когда совещание?

Мона посмотрела на часы:

— Через два часа. В двенадцать. До того я еще хочу заглянуть в клинику к Плессену.

Внезапно она поняла, что болезнь Бергхаммера неожиданно сделала ее руководителем расследования. Не было никого, кроме нее, кто мог бы возглавить его. ЕКГК Кригер уже полтора года болел, и на его место никого не брали, потому что собирались сокращать эту должность. Бергхаммер заодно выполнял и его обязанности. А теперь наступила ее очередь замещать Бергхаммера, по крайней мере, в рамках особой комиссии «Самуэль».

— В двенадцать часов, — повторила она.

Если они сейчас не поторопятся, то об отпуске втроем можно будет забыть, и она точно знала, что такие соображения любой мужчина назвал бы несущественными. Но для нее это очень существенно. Отпуск был единственной возможностью круглые сутки находиться рядом с сыном. Как сыну хочется быть рядом с матерью, так и мать постоянно стремится к нему.

Они просто обязаны были довести дело до конца.

— В двенадцать, — повторил Керн.

Он вернулся в ванную, бросил окурок сигареты в унитаз и нажал на смыв. Казалось, его не смущает труп в ванной и красно-коричневая кровь на ее стенках.

Мона какое-то время смотрела на него, думая о своем, затем пошла вниз, на первый этаж, чтобы найти своих людей — свою команду, которая была далека от совершенства, но сейчас в ее распоряжении больше никого не было. На лестнице она столкнулась с Патриком Бауэром, который сидел спиной к ней на третьей ступеньке снизу и что-то старательно царапал в своем блокноте.

— Ну и как? — спросила Мона у него за спиной. — Нашел что-то важное?

Бауэр подскочил и встал по стойке «смирно», как новобранец, затем повернулся. Его лицо покраснело:

— Я… э-э…

— Ладно, — сказала Мона, ободряюще потрепав его по плечу, и прошла мимо него вниз. — Подождем до совещания.

— Извините, — сказал Бауэр смущенно.

— Да ладно уж, — Мона пошла дальше, к выходу из дома.

Что-то с ним было опять не так, но сейчас она не могла заниматься еще и проблемами Бауэра.

— Кстати, совещание в двенадцать. Можешь передать это остальным?

— Да, я…

— О’кей, — Мона открыла дверь, и луч утреннего солнца осветил коридор. — Пока.

— Мона, подожди… Ты можешь секунду подождать?

Этого еще не хватало. Мона обернулась, держась за ручку двери.

— Ну что там? — нетерпеливо спросила она.

— Я… Тут была повариха. Или домработница. Она все это пережила. Я только что говорил с ней. Случайно. Она сидела в своей комнате, а я случайно зашел, и…

— О! Вот как!

Стоп! Что-то не так. В этом было что-то важное. Мона медленно и тщательно закрыла дверь. Коридор снова погрузился в прохладные сумерки. Бауэр все еще стоял на лестнице. Она подошла к нему.

— Давай сядем, — сказала она и села первой, как бы подавая ему пример.

Он, помедлив, сел на ступеньку рядом с ней.

— Какая еще домработница? — спросила Мона, чувствуя в этот момент, что они на пороге разгадки.

Единственная надежная свидетельница могла бы значительно продвинуть дело.

— Она уже целую вечность работает у Плессенов, — сказал Бауэр, роясь в блокноте.

— Что значит «целую вечность»?

— Не менее десяти лет, она сама уже точно не помнит. Когда убили Самуэля Плессена и Соню Мартинес, она была в отпуске. У своей матери в России, — добавил Бауэр.

— Так, — сказала Мона.

Значит, вот почему не был проведен допрос женщины, которая могла рассказать о семье Плессенов больше, чем члены этой самой семьи. Ее просто не было здесь. И естественно, Плессен ничего не сказал о ее существовании — именно тогда, когда они могли еще что-то предотвратить. Можно было бы доставить ее из России самолетом, можно было бы…

Ничего этого не было сделано, потому что Плессен ничего не сказал.

— Что она рассказала? — спросила Мона, чувствуя, что на нее наваливается слабость от злости на Плессена, человека, который сейчас боролся со смертью, чья семья теперь была полностью уничтожена, кто был единственным, способным предотвратить эту трагедию. Она была убеждена: Плессен мог своевременно вмешаться. Ему стоило лишь рассказать всю правду. О сестре, о детстве, о своей работе, клиентах и о результатах психологических исследований. Таким образом они бы, вероятно, вычислили бы его — душевнобольного человека, который смог натворить столько зла, потому что они, по сути, не имели ни малейшего понятия о том, что им двигало и как его можно было остановить.

— Ее зовут как-то вроде Ольга Вирмакова, — сообщил Бауэр.

— Русская?

— Да, из Санкт-Петербурга. Там живет и ее мать. Я думаю, она тут нелегально, то есть только по туристической визе. Поэтому она и не вызвала полицию.

— О’кей. Ну и?

— Я туда случайно зашел. Она… Ну, в общем, она сидела на кровати, словно ей было плохо или что-то вроде этого.

— Где она сейчас? — спросила Мона.

— Один из врачей «скорой помощи» занимается ею.

— Это ты организовал?

— Я, — сказал Бауэр таким тоном, словно не был уверен, правильно ли он поступил. — Ты была наверху с Клеменсом, вот я и подумал…

— Да все в порядке. Ты имеешь право принимать такие решения. А ты с ней до этого…

— Да.

— Что?

— Я говорил с ней. До прихода врача.

Мона посмотрела на него.

— Хорошо, — только и произнесла она. — И что она рассказала?

— Сначала она была, ну… очень взволнована. Но мне удалось успокоить ее. Она довольно хорошо говорит по-немецки.

— Хорошо, Патрик. Так что она сказала?

— Она вчера вечером рано отправилась спать, около девяти. Ее комната с ванной и прочим находится рядом с кухней. Убийца, очевидно, этого не знал, поэтому он и не нашел ее.

— Ну и? Что же произошло?

— Плессен и его жена около десяти часов поужинали и сами убрали со стола.

— Это нормально? Они часто так делали?

— Да. Но Плессену еще раньше кто-то позвонил по телефону, и он выглядел потрясенным, как она сказала. Он сильно побледнел. Однако она не знает, кто звонил, а он ничего ей не сказал.

— Наверное, звонил Бергхаммер, — предположила Мона. — По поводу его сестры.

— Может быть. В любом случае, с ее слов, он был очень бледным. Потом он отправил ее спать. Среди ночи — она не знает точно, во сколько, — она проснулась от звука, похожего на выстрел. И сразу же услышала крики и топот ног над головой. Потом она встала и прокралась наверх. Она взяла нож на кухне и поднялась по лестнице, и там она увидела убийцу. Он стрелял. Она видела, как он застрелил полицейского, который должен был охранять Розвиту Плессен. Это было перед ванной.

— Женщина разглядела его лицо? Лицо убийцы?

— Не совсем. Но это был молодой человек, в этом она уверена. Худощавый крепкий молодой человек.

— Цвет волос, рост? Или было слишком темно?

Патрик с сожалением оторвался от своих заметок.

— Нет, было светло. Как она сказала, в доме было чуть ли не праздничное освещение. Но она очень боялась. Она от ужаса толком не рассмотрела его. Худощавый, короткие светлые волосы, и больше она ничего не помнит.

Мона вспомнила соседку Сони Мартинес. Она тоже видела в день убийства мужчину, который стоял перед дверью квартиры Сони. Правда, он был в футболке с капюшоном.

— О’кей, — сказала она. — Дальше.

— Затем она побежала по лестнице вниз, в свою комнату. Закрыла дверь на ключ, молилась и плакала.

— Убийца видел ее?

— Она точно не знает. Кто-то, возможно, преступник, ходил по всему дому. Она слышала, как он ходил, и думала, что он искал ее. Но он не пытался открыть дверь ее комнаты. Может быть, он ее просто не нашел, комната не очень заметна. Дверь узкая, можно подумать, что она ведет в кладовую для продуктов. И потом, она не уверена, что он видел ее.

— Что она делала дальше?

— Просидела остаток ночи на кровати, потому что была сильно напугана.

— У нее в комнате нет телефона?

— Нет.

— Мобильный телефон?

— Говорит, что нет.

— Я ей не верю. У нее он, конечно же, есть, экономка или домработница должна иметь мобильный телефон. Скорее всего, дело обстоит так, как ты сказал: она здесь нелегально, поэтому и не вызвала полицию.

— Может быть, — сказал Патрик.

Его голос звучал увереннее и бодрее, чем прежде, и казалось, что за последние минуты он стал выше ростом.

— Где она сейчас? — спросила Мона.

Ей надо было двигаться, что-то делать, чтобы снять сковывающую усталость.

— Только что была в гостиной с врачом.

— О’кей, я сейчас пойду туда. А ты поставь остальных в известность, что совещание в двенадцать. И Патрик…

— Да?

— Ты молодец. Я надеюсь, что это позволит нам сделать огромный шаг вперед.

— Спасибо, — Бауэр поднялся и, казалось, опять не знал, куда девать свои руки.

Он засунул их в задние карманы джинсов. Выглядело это довольно комично, особенно когда он двигался, и Мона с трудом подавила смех, хотя, конечно, обстановка к этому не располагала, совсем наоборот. Тяжело, словно старуха, она подтянулась к перилам из черного полированного дерева. В голове промелькнула мысль о том, кто же унаследует теперь виллу, если Плессен тоже помрет, и что если бы она была наследницей, то ни за что бы не согласилась сохранить за собой этот дом. «Даже принять в подарок», — подумала она и пошла в гостиную к единственной стоящей свидетельнице, которой располагала особая комиссия «Самуэль».

 

17

Пятница, 25.07, 10 часов 47 минут

Ольга Вирмакова, или как там ее звали, оказалась маленькой толстой женщиной в возрасте около пятидесяти лет. Она лежала на одном из обтянутых белой кожей диванов. Первое, что бросилось Моне в глаза, были огромные желто-голубые кеды, торчавшие над боковиной дивана, наверное, потому, что врач посоветовал ей положить ноги повыше. Больше в гостиной никого не было, лишь выдвинутые ящики, снятые со стен картины и сдвинутая со своих мест мебель говорили о том, что тут уже побывало множество людей, искавших следы, которые мог оставить преступник. Но к этому времени люди из отдела по фиксации следов, выезжавшие на происшествие, уже уехали, «скорая» — тоже. Вместо них в ближайшие минуты должна подъехать машина для транспортировки трупов, которая заберет мертвецов в институт судебной экспертизы. Фишер сейчас разговаривал с клиентами Плессена, которые с восьми часов стояли перед воротами, напуганные видом мертвых полицейских. Шмидт, Форстер, Бауэр и оба сотрудника из федерального ведомства по уголовным делам, наверное, еще находились в этом огромном доме, в то время как Клеменс Керн уже, скорее всего, был в городе и сидел за своим компьютером, пытаясь найти почерк преступника, похожий на почерк того, кто побывал в этом доме, и таким образом идентифицировать убийцу.

Керн был суперклассным специалистом в своем деле, в этом Мона не сомневалась, как не сомневалась в смысле и цели всеобъемлющего анализа преступления. Но старую, добрую, тяжкую и утомительную, часто ведущую в тупик работу следователя он не мог заменить. А эта работа состояла, прежде всего, в том, чтобы задавать вопросы — себе, прямо или косвенно причастным к делу лицам — всем тем, кто думал обойтись одной теорией, а всего лишь сотрясал воздух; и всем тем, кто с твердостью скалы верил, что ничего не знает, — это иногда было правдой, а иногда и нет. Задавать вопросы, именно правильные вопросы — вот в чем состояла их работа. Даже самые лучшие, самые откровенные свидетели были как поезда, которые следовало ставить на соответствующие рельсы, потому что иначе они отправлялись не в том направлении.

— Фрау Вирмакова? — сказала Мона и подошла к дивану, на котором лежала женщина в огромных кедах, вообще не подходивших к ее простому серому платью и толстым ногам, обтянутым нейлоновыми чулками телесного цвета. Женщина повернула голову и посмотрела на Мону, и та, к своему удивлению, увидела светлые, очень голубые глаза, в которых был уже не испуг, а скорее, лукавство: совершенно очевидно, что она уже вполне оправилась от шока. Мона села на краешек дивана и улыбнулась женщине:

— Вы — госпожа Вирмакова?

Женщина кивнула, не сводя глаз с Моны.

— Мы можем поговорить, или вы еще не очень хорошо себя чувствуете? — спросила Мона.

Она сразу же после разговора с Бауэром позвонила в клинику, где лежал Плессен, и узнала, что его состояние — без изменений. Плессен был без сознания, его состояние оценивалось как критическое. В него попали две пули — одна в колено, другая — ниже сердца. Сами по себе раны были не очень опасны для жизни, но Плессен потерял много крови и был далеко уже не молодым человеком, способным легко перенести такие ранения. «Вполне возможно, что он больше не придет в себя, — сказал врач. — Может быть и такое, что он полностью поправится. В нынешнем его состоянии мы даже не можем оперировать его, а это уже плохо». Мона сказала: «О’кей», — и сразу же позвонила обоим охранникам, дежурившим у двери в палату Плессена. Они пообещали ей позвонить, как только с Плессеном можно будет разговаривать.

— Я чувствую себя хорошо, — ответила Ольга Вирмакова.

У нее был глубокий, слегка надтреснутый голос. Она говорила с сильным восточноевропейским акцентом. Женщина положила свою теплую, чуть потную руку на руку Моны и попыталась сесть.

— Как ваши дела? — спросила она Мону, словно речь шла о простом визите вежливости. Наверное, у нее была более сильная душевная травма, чем можно было предположить по ее виду.

— Хорошо, спасибо, — произнесла Мона, решив не терять напрасно времени. — Лежите спокойно, не надо вставать только потому, что я здесь.

— А можно? Я очень устала.

— Конечно, это ничего. Я слышала, вы уже говорили с моим коллегой, Патриком Бауэром.

— Да. Он очень приятный человек.

— Да, это правда. Фрау Вирмакова, как сказал мне господин Бауэр, вы не смогли четко рассмотреть преступника, и…

— Нет. Нечетко. Слишком взволнована, слишком много страха. Сразу же побежала вниз по лестнице, чтобы он меня не видеть.

— Вы могли бы узнать его?

На лице женщины появилось выражение страха. Она ничего не ответила.

— Пожалуйста, фрау Вирмакова. Этот человек убил людей.

— Может быть, узнаю. Я надеюсь.

— О’кей. Вы сказали господину Бауэру, что это был молодой человек. Это правда?

— Да. Я уверена. Молодой человек, не старый.

— Теперь меня, собственно, интересует только то, почему вы уверены в этом? Если вы даже толком не разглядели его?

Ольга Вирмакова задумалась, на ее лбу появились глубокие морщины.

— Движения, — сказала она наконец.

— Движения?

— Да. Они были молодые. Не старые, не скованные. Молодые.

— В смысле — гибкие, сильные, спортивные, у него хорошая фигура? Вы это имеете в виду?

— Да, все это тоже, но еще что-то… Я не знаю слова.

Мона задумалась.

— Может, вы имеете в виду… отработанные?

— Отработанные? Я не знаю, что это значит. Извините…

— Отработанные — это значит, привычные, как если бы кто-то такое делал часто.

Правильные вопросы иногда появлялись будто ниоткуда.

— Да! — согласилась Ольга Вирмакова и просто засияла. — Как будто он каждый день это делает. Как будто он много упражняется это делать. Каждое движение точное. Понимаете?

— Да.

— Очень… э-э… профессионально. Как в телевизоре, когда показывают полицию.

Руки и ноги Моны стали тяжелыми, как свинец, и больше всего ей захотелось лечь рядом с пожилой Ольгой на диван. Но это был бы уже конец всему. Мона вытащила пачку сигарет из своей сумки, вытряхнула одну сигарету и закурила. Никотин сейчас был единственным средством, которое поддерживало ее в нормальном состоянии. Она осознала, что приток адреналина, нужный ей, чтобы сделать все необходимые распоряжения, она получила с опозданием.

Он — один из нас.

Это, как минимум, было возможным и, действительно, не таким уж неожиданным. Собственно, они и раньше могли бы додуматься до этого. Преступления, какими бы сумасшедшими они не были, показали, что в части планирования и исполнения почерк убийцы был почерком профессионала. Не успела Мона побывать у сестры Плессена, как она уже на следующий день умерла насильственной смертью, и это случилось, несмотря на то, что Мона ее предупреждала. Такое совпадение по времени не могло быть случайным. Кто-то наблюдал за нею, и так, что она этого не замечала. Кто-то играл с ней, тот, кто знал, как идет расследование. И поэтому он всегда оказывался на шаг впереди.

Давид Герулайтис. Единственный, на кого она подумала.

Нет, это невозможно!

Или все же?..

Давид Герулайтис был молод. Работая под прикрытием, он привык вводить других людей в заблуждение. Натренирован в обращении с огнестрельным оружием. Без проблем мог, например, подслушивать телефон той же Хельги Кайзер. Не успела Мона по телефону сообщить ей, что приезжает, как он тут же заказал себе билет на поезд до Марбурга. Она вспомнила о своем последнем телефонном разговоре с ним, когда она была в этой затхлой гостинице в Марбурге. Он звонил ей с мобильного телефона. Это он мог сделать откуда угодно, в том числе из Марбурга. Он играл с ней в свою игру с самого начала. Из-за трупа, который Давид нашел и сам доложил об этом, он автоматически был исключен из круга подозреваемых…

Неужели можно себе такое представить? Или она заблуждается, подобно Бергхаммеру с его швейцарским героиновым врачом?

— Фрау… э-э… полицай?

Это напомнила о себе Ольга Вирмакова, о которой она совсем забыла. Мона посмотрела сверху вниз на женщину с широкоскулым усталым лицом и чистыми голубыми глазами.

— Извините, я совсем забыла, где я.

— Я могу идти в моя кровать? Очень устала.

Мона задумалась.

— Нет, вам надо будет поехать с нами, — сказала она. — В этом доме вам находиться опасно.

— Что? Нет, пожалуйста, я…

— Иначе нельзя, — объясняла Мона. — Убийца может вернуться. И тогда он найдет вас.

— Я…

— Не думайте ничего такого. Речь идет не о вашем разрешении на пребывание в стране. Лишь о вашей безопасности.

— У меня только туристическая виза. Каждые три месяца новая.

— Мы так и думали.

— Я получать наказание?

— Не думаю. В худшем случае вам просто придется вернуться в Россию.

— Да. Это было бы худшее наказание.

Ольга Вирмакова, тихо постанывая, но с удивительной легкостью, сняла свои ноги в нелепых кедах с боковины дивана. Теперь она сидела рядом с Моной. От нее исходил легкий запах пота и дешевых парфюмированных гигиенических средств. Мона на всякий случай дала ей свою визитную карточку.

— Мона Зайлер, — сказала она женщине и показала на свою напечатанную фамилию, надеясь, что та сможет ее прочитать, — ведь в России используются совсем другие шрифты. Но Ольга Вирмакова кивнула.

— Мона Зайлер, — повторила она и провела указательным пальцем по выпуклым буквам. Затем спросила:

— Вы — шеф?

Мона на какой-то момент задумалась, прежде чем ответить. Затем она сказала:

— Да, в настоящий момент я — шеф.

Ощущение оказалось приятным, этого нельзя было отрицать.

Она привела одного из сотрудников охранной полиции, который должен был доставить Ольгу Вирмакову в децернат, и вышла в коридор, пытаясь дозвониться Давиду Герулайтису уже второй раз за сегодняшнее утро, и опять безрезультатно. На его домашнем телефоне работал автоответчик, приветствие которого Мона за это время уже выучила наизусть, а когда она набрала номер мобильного телефона Давида, снова прозвучали слова: «Абонент временно недоступен».

Мона размышляла обо всем этом, стоя в коридоре с мобильником в руке, как вдруг откуда-то появился Фишер.

— Ты поговорил с клиентами Плессена? — спросила она.

— Да, со всеми, кто был здесь сегодня, — сказал Фишер.

Его лицо было бледным и небритым, глаза запали. Он выглядел, как минимум, таким же изможденным и опустошенным, какой чувствовала себя Мона, но голос его звучал четко и бодро.

— Они что-нибудь знают?

Фишер отрицательно мотнул головой, схватил единственный стул, стоявший в коридоре перед столиком с зеркалом, рядом с гардеробом, и буквально рухнул на него, словно никогда больше не собираясь с него вставать.

— Плессен работал с ними — все, как всегда. Вчера. Они не заметили ничего необычного, ничего не видели, ничего не слышали. Это всегда так. Однако вчера не было двоих. А сегодня утром отсутствовали трое.

Мона вся обратилась в слух.

— Кто? — спросила она.

— Участники семинара знают друг друга только по именам, но я нашел список участников. Одного зовут Гельмут Швакке, другую — Сабина Фрост, третьего — Давид Герулайтис. Это тот, который не явился сегодня утром. Здесь их данные.

Фишер помахал листом формата A4, наверное, это был список участников.

— Странно, — сказала Мона. — Сегодня ведь последний день семинара. Так или нет?

— Вчера произошла какая-то размолвка или нечто подобное, — ответил Фишер и полистал свой блокнот. — Во всяком случае, эта Сабина Фрост вчера в обед просто убежала. Вся в слезах, как говорят остальные. Плессен вроде бы выставил ее перед остальными кем-то вроде проститутки.

— Так.

— А этот Гельмут Швакке со вчерашнего дня уже больше не приходил.

— Давид Герулайтис был тут до вчерашнего вечера.

— Все время? — спросила Мона как можно равнодушнее.

— Как — все время?

— Этот Давид, как его там. Был ли он все время здесь? За исключением сегодняшнего утра?

Она с беспокойством заметила, что Фишер начал о чем-то догадываться. Он всматривался в список.

— Этот Давид, как его там, — а скажи-ка, почему мне эта фамилия кажется чертовски знакомой…

Когда-нибудь ему все равно придется это узнать.

— Ты, наверное, уже догадался.

Фишер развалился на стуле и уставился на Мону снизу вверх.

— Это же тот, кто нашел первый труп. Полицейский, работавший под прикрытием.

— Правильно, — сказала Мона.

Фишер задумался, перебирая факты в своем усталом мозгу.

— Ты заслала его сюда в качестве участника семинара?

— Правильно.

— Он должен был заниматься с остальными и определить, нет ли тут убийцы?

— Да.

Фишер больше ничего не сказал.

— Может быть, — медленно произнесла Мона, — он в бегах.

— Что?

— Я не могу дозвониться до него со вчерашнего дня.

— Что это значит?

— Ты слышал, что я сказала. Если он участвовал в семинаре каждый день, с утра до вечера, то, по крайней мере, относительно убийства Хельги Кайзер у него есть алиби. Есть оно у него?

— Почему ты мне ничего не сказала? Перед допросом этих людей? Ты меня так подставила!

— Не начинай снова, все это глупости, Ганс. Я имею право поступать так, как считаю нужным, даже если ты не дашь мне разрешения. Ясно?

— Мона…

— Был ли Герулайтис тут вчера, то есть на момент убийства Хельги Кайзер, или нет?

Фишер опустил голову. Он слишком устал, чтобы продолжать спор с присущим ему боевым духом.

— Он был здесь, — наконец ответил он. — Все время. Вчера все были здесь, за исключением этого Гельмута Швакке. И этой, Сабины Фрост, которая смылась в обед.

— И все же, — сказала Мона, — что-то тут не так. Я не могу дозвониться до Герулайтиса со вчерашнего утра. Мобильный телефон недоступен, на городском телефоне все время только автоответчик. Его жены тоже, кажется, нет дома. Чего-то я не понимаю.

— Может, с ним что-то случилось.

— Так или иначе, — решила Мона, — я объявляю его в розыск.

 

18

1989 год

После своего первого убийства мальчик сделал перерыв на несколько месяцев. Не потому, что его мучила совесть, — за прошедшее время он уже понял, что его призванием было убивать, и он просто запретил себе задумываться над этим фактом, — а потому, что удовлетворение от содеянного было настолько глубоким, что сохранилось гораздо дольше, чем это происходило после его детских игр с животными.

Наступило лето, и он чувствовал себя довольно беззаботно, учитывая сложившиеся обстоятельства. Он, к своему удивлению, сблизился с некоторыми своими школьными знакомыми. Среди них была девочка — не Бена, — которая проявляла к нему повышенный интерес. Он не считал ее особо привлекательной, но и не отталкивающей — она казалась ему достаточно симпатичной, чтобы принять ее в их компанию, состоявшую из еще двух девочек и двух мальчиков его возраста. Они назвали себя «шайкой шестерых» и занимались обычными вещами: плавали ночью, курили, напивались, целовались взасос. Мальчику не то чтобы действительно нравились эти занятия, но раз уж такой была цена общения, то он согласен был ее платить. Девочка — ее звали Ренатой, — казалось, была довольно опытной в сексуальном плане. Она часто рассказывала о своих приключениях с пожилыми мужчинами и о навыках, которые якобы приобрела благодаря опытным любовникам. При обсуждении таких тем, мальчик понимал, в чем было дело, и для вида поддакивал, причем шутливо преувеличивал ее привлекательность. Это на некоторое время хорошо помогало ему скрывать отсутствие вожделения к ней.

— Ты, конечно, заполучишь каждого, кого захочешь, — шептал он ей при свете костра, в то время как остальные две пары уже резво занимались любовью. Он немного выпил, это было приятно, и он чувствовал себя расслабленным.

— Можешь мне верить, — прошептала она в ответ.

— Покажи мне, что ты умеешь.

Рената с готовностью нагнулась, схватила его за плавки, не позволяя ввести себя в заблуждение расслабленным состоянием их содержимого, сняла плавки и начала гладить его член. Мальчик лег на спину и стал смотреть на звездное небо. Ночь была теплой, и его мысли блуждали далеко от этого места, он забыл о Ренате — и вот его член уже отвердел. К счастью, Рената не требовала, чтобы он трогал ее — иначе его эрекция моментально исчезла бы, — а действительно старалась изо всех сил, демонстрируя, какими эротическими способностями она обладает.

И действительно, пока он не думал о Ренате, он мог наслаждаться тем, что она с ним делала. Его член становился все тверже и тверже, мальчик начал стонать, перед его мысленным взором появлялись и исчезали картины, не имеющие ничего общего с тем, что здесь происходило. Он рывком приподнял свой таз навстречу ее рту, потом прибегнул к помощи ее руки и тер, тер свой член до тех пор, пока его стон не превратился в крик и он разрядился в ее руку.

И сразу после этого его затошнило. Он поспешно вскочил, снова надел плавки и побежал к озеру, где его вырвало. Рената стояла позади него, нежно и заботливо похлопывая его по спине, и не замечала, что ее прикосновения вызывали у него новые приступы рвоты. Мальчик не решился сказать ей об этом, просто промолчал. Он знал, что нужно взять себя в руки, иначе он потеряет не только Ренату, но и остальных. На протяжении этих недель он привык к обществу настолько, что вдруг ему разонравилось одиночество. Он не смог бы объяснить, почему ему нравилось находиться вместе со своими одногодками, которые, очевидно, признавали его.

Факт оставался фактом — он не хотел отказываться от их общества. Во всяком случае, пока. Но это означало и другое: ему надо было каким-то образом находить общий язык с Ренатой. Она ни в коем случае не должна понять, что ему не нравится прикасаться к ней, тем более — он внутренне содрогнулся — переспать с ней, как это делала Бена со своим приятелем.

Когда ему стало лучше, он нежно поцеловал ее в губы и поблагодарил ее глубоким взглядом, и это пока ее удовлетворило.

— Извини, — прошептал он.

— Ничего. Тебе уже лучше?

— Да, спасибо.

Остальные парочки ничего не заметили из их интермеццо, настолько они были заняты друг другом. Мальчик смотрел на них сверху вниз. На человека не из их мира, каким он был, вид переплетенных тел действовал не возбуждающе, а отталкивающе. Мальчик взял Ренату за руку, и они совершили романтичную прогулку по берегу озера. Через час, где-то в четыре утра, он попрощался с ней, нежно обняв ее.

— Ты — особенная, — прошептал он ей на ухо, и эти слова подействовали так, как он и предполагал.

— Спасибо, Ханнес, — прошептала Рената и прижалась губами к его губам.

Ханнес с отвращением открыл рот и позволил ее языку играть в своем рту, потому что знал, что так нужно, чтобы она и дальше хорошо относилась к нему. И что значительно важнее, чтобы казаться ей и другим нормальным человеком.

НОРМАЛЬНЫЙ. Какое абсурдное слово.

 

19

Пятница, 25.07

Давид просыпался, снова засыпал, видел дикие страшные сны и окончательно проснулся оттого, что услышал шорох. Настоящий шорох, а не отзвук своих бредовых видений. Он раскрыл глаза и уставился в темноту. Кто-то спускался по лестнице вниз, судя по звуку. Лестница была из камня или бетона, потому что не было слышно скрипа, а лишь глухое «топ-топ-топ-топ». Судя по всему, на спускавшемся была обувь на мягкой подошве. На резиновой подошве. Кроссовки или кеды. Резиновая подошва. Кроссовки.

Давид уцепился за эти понятия, которые, казалось, служили ему опорой в этом шатком мире, в котором так внезапно исчезло все, что создавало ощущение безопасности, словно его никогда и не существовало. И вдруг это состояние показалось ему само собой разумеющимся, словно он десятилетиями жил в иллюзии и только сейчас столкнулся с действительностью. Действительность же была таковой, что в любой момент могло случиться все, что угодно. Самое лучшее и самое плохое. Самое лучшее и самое плохое.

Сначала шаги звучали не ритмично, скорее нерешительно, потом вдруг стали тверже и быстрее, затем затихли на пару секунд. Достаточно долго для того, чтобы Давид засомневался, не ошибся ли он. В той ситуации, в какой он очутился, можно было вообразить себе все, что угодно.

Затем раздался скрежет, словно отворялась тяжелая металлическая дверь. Загорелся свет под потолком: там висела голая лампочка. Давид непроизвольно закрыл глаза, хотя до этого страстно мечтал, чтобы стало светло. Какое-то время он не видел ничего, затем наконец заставил себя открыть слезившиеся глаза. Он мог видеть. Наконец-то. Его настолько переполняло чувство благодарности за эту ничтожную радость, что ему захотелось заплакать, если бы это было можно сделать без риска за какую-то секунду задохнуться в собственных соплях. Хлопчатобумажный кляп крепко сидел у него во рту. Давид старательно задышал носом. Он рассматривал неравномерно окрашенный потолок над собой.

Он находился, как и предполагал, в каком-то подвальном помещении. Рядом с ним — он осторожно повернул голову — размещалась какая-то огромная ржавая штука, окрашенная в буро коричневый цвет, — наверное, котел обогревательной системы. Значит, таки подвал. Давид с трудом поднял голову. В углу напротив него сидела какая-то фигура. Он напрягся, чтобы рассмотреть ее. Фигура безмолвно разглядывала его. Давид видел ее глаза, остальное — рот, подбородок, шея, лоб — было скрыто под черной лыжной шапочкой с вырезом, такие сейчас не увидишь на лыжне, зато сколько угодно — на мероприятиях с применением насилия или на видеокассетах, увековечивших ограбления банков. Рядом с этой фигурой стоял черный рюкзак.

Когда фигура увидела, что Давид пришел в себя, она встала и подошла к нему. Она была невысокой, округлой, в джинсах и красной футболке с короткими рукавами, с пятнами от пота под мышками, которые хорошо были видны Давиду с его места. Однозначно, это была женщина, и уже не юная. Ее фигура показалась Давиду знакомой, но он не развивал дальше эту мысль. Тот факт, что она старалась замаскироваться, позволял Давиду надеяться, что он может выйти отсюда живым. Поскольку он все равно не мог ничего сказать, то попытался хотя бы расслабиться.

Женщина стояла у него в ногах и молча рассматривала его. Ее глаза были серо-голубыми, с очень маленькими зрачками. Давид выдержал ее взгляд. Хотя он и не видел ее лица полностью, все же чувствовал угрозу, исходившую от нее. Давиду казалось, что если он произнесет хоть слово, то она выйдет из себя. И он ждал, не дергаясь и не издавая ни звука.

Но он не мог помешать тому, что к нему начали медленно возвращаться воспоминания. Он снова стоял возле машины второго полицейского, который лежал на руле. Он снова нагибался над ним, снова слышал шорох и снова видел это лицо. Лицо женщины. Сабина. Это была Сабина. Она сбила его с ног. Она привезла его сюда и, наверное, оставит умирать здесь.

«Боже, — подумал он, — Сабина Фрост». Та самая, на которую он с самого начала обращал меньше всего внимания, прежде всего потому, что ему была поставлена задача искать мужчину. Мужчину в возрасте от двадцати до тридцати лет. Сабине уже около сорока лет, и она, само собой разумеется, была женщиной. Давид пытался сохранять спокойствие, но тошнота, с которой он до сих пор справлялся, опять начала мучить его. Одновременно с этим он почувствовал, что его снова бросает в жар, пусть даже не такой сильный, как раньше, — несколько часов назад? Или минут? Он этого не знал. Давид знал лишь одно: он был болен, и ему нужен врач или хотя бы кровать, в которой он мог бы отлежаться.

Не сводя с него глаз, женщина вынула пачку сигарет из кармана брюк. С удивительной грацией она уселась, по-восточному скрестив ноги, и сдвинула край выреза шапочки себе под подбородок. Это действительно была Сабина. Она постучала пальцем по пачке и одна сигарета высунулась из нее. Сабина зажала ее во рту. Затем закурила и выпустила дым прямо на Давида. У него зачесалось в носу, и он вынужден был чихнуть — очень неприятная процедура, потому что он не мог двигаться. Сабина хрипло рассмеялась. Давид почувствовал свое тело, свои скрученные липкой лентой руки, онемевшие ноги. И все же он начал двигаться, вне себя от ярости на свою беспомощность, принуждавшей его быть пленником этой сумасшедшей идиотки. Зачем она все это сделала? Что она вообще тут делает? Хочет посмотреть, как он будет умирать? Он перевернулся на спину, затем, когда боль в руках стала невыносимой, на другой бок. Потом повернулся в прежнее положение, чтобы видеть Сабину, которая невозмутимо курила и, казалось, вообще не обращала на него внимания.

Наконец она потушила сигарету о пол и швырнула окурок мимо Давида под котел. Затем присела и наклонилась над лицом Давида. Глаза и губы у нее были старыми и опухшими. Одним движением, причинившим ему сильную боль, она сорвала липкую ленту с его губ. У Давида на глазах выступили слезы, но он побоялся издать хотя бы звук до тех пор, пока она не вынула у него кляп изо рта.

— Пить, — тихо сказал он хриплым голосом, боясь, что она снова заткнет ему рот. Это она все равно рано или поздно сделает. В этом он был уверен, как и в том, что добровольно она его отсюда не выпустит. Никогда. Она сняла маску, словно ей уже было все равно, узнал он ее или нет, а это могло означать лишь одно: его смерть была решенным делом.

Его единственный шанс состоял в том, чтобы оставаться в живых как можно дольше, пока кто-нибудь не обратит внимание на его отсутствие. Пока кто-нибудь не начнет его искать. Пока кто-нибудь его не найдет.

— Кстати, можешь орать так громко, как тебе хочется, — сказала Сабина, будто прочитав его мысли. — Тут тебя никто не услышит.

Если это так, то зачем она заткнула ему рот? Давид не спросил ее об этом.

Может, просто чтобы помучить его. Сабина небрежным жестом стащила с себя шапку полностью и бросила в угол — туда, где стоял ее рюкзак. Стало хорошо видно, что она очень бледная, волосы растрепаны, губы ненакрашены, вообще не было никакой косметики. Последнее особенно бросилось в глаза Давиду, потому что во время семинара она всегда была тщательно накрашена.

— Где я? — прохрипел он, чтобы она не ушла и не оставила его опять одного.

Если она уйдет, значит, он приговорен к смерти, он знал это точно. Сабина встала и поплелась к своему рюкзаку. Какое-то мгновение Давид боялся, что она просто взвалит этот черный мешок себе на плечи и исчезнет, и у него чуть было не вырвался протестующий крик. Но вместо этого Сабина нагнулась и стала рыться в рюкзаке. Наконец она вытащила из него бутылку с водой и вернулась к Давиду.

— Открой рот!

Давид послушно открыл рот, и Сабина приложила бутылку к его губам. Давид стал жадно пить, а поскольку он лежал на боку, то много воды пролилось мимо рта, его футболка намокла, но ему это было все равно. Если она дала ему попить, то значит, пока что оставляет его в живых. «Хорошая примета», — думал Давид, глотая имевшую привкус затхлости воду с таким наслаждением, как будто это было шампанское. «Хорошая примета, хорошая примета, хорошая…»

Сабина отняла у него бутылку, хотя он далеко еще не утолил жажду.

— Пожалуйста, — прошептал Давид.

Его губы были еще мокрыми, и он стал жадно облизывать их.

— Пожалуйста, еще.

Сабина, словно ничего не слышала, закрыла бутылку синей пластиковой крышкой с резьбой, но Давид не сдавался.

— Пожалуйста, дай еще, пожалуйста!

Для него эта полупустая бутылка, которую небрежно держала в руке Сабина, словно какую-то абсолютно второстепенную мелочь, стала вдруг самой важной вещью на свете. Красный туман клубился перед глазами Давида, в горле было такое ощущение, будто через него протащили колючую ветку, а то единственное, что ему могло сейчас помочь, Сабина только что спрятала в свой рюкзак. Сухое всхлипывание сотрясло Давида, смесь ярости и отчаяния.

Нет! Так просто он не умрет!

— Сабина! — услышал он свой голос.

Сейчас он уже звучал громче.

Она повернулась к нему с презрительной улыбкой на лице. В руке у нее была видеокассета, новая на вид, словно на ней ничего не было записано. Надписей на ней тоже не было. Она была похожа на ту, что Давид взял в кабинете у Фабиана.

— Что это? — спросил он, прикидываясь простаком.

— Ты, задница, ведь точно знаешь, что это!

— Не знаю. Без понятия.

— Он хотел, чтобы ты это посмотрел.

— Что? Видео?

Лицо Сабины вдруг сразу стало угрюмым. Она ничего не ответила. Просто стояла посредине подвала, словно не зная, что делать дальше.

— Кто он? — настойчиво продолжал спрашивать Давид.

Жажда сменилась страстным желанием не оставаться одному. Только бы не быть одному. Тем более, в темноте.

— Кто он? Что на этой кассете?

Он просто не мог остановиться.

— Тихо!

— Сабина…

Это было ошибкой — назвать ее по имени, а он сделал это уже во второй раз. Это было ошибкой — подчеркивать, что он ее знает, что может выдать ее, — из этого следовало, что он должен умереть, если она не хочет попасть в тюрьму по обвинению в тяжком преступлении. Какова мера наказания за похищение человека? Не менее десяти-пятнадцати лет тюрьмы, насколько он помнил. Потом он вспомнил мертвых полицейских и на секунду закрыл глаза. Похищение. Это преступление, с точки зрения Сабины, уже ничего не значило.

Сабина швырнула ему кассету под ноги. Он непонимающе смотрел на нее.

— Сейчас я смываюсь, — сказала она.

Выражение, которое вообще не подходило робкой плаксивой Сабине, какой он ее знал по занятиям у Плессена.

— Нет! Нет! — тут же закричал Давид и задергался в своих путах. — Не уходи! Останься здесь!

Он снова был маленьким ребенком, которого оставили одного в темной спальне. Он боролся с этим унизительным страхом, но в таком состоянии — связанному, промокшему от пота, измученному — ему просто-уже не удавалось сохранять хладнокровие.

— Мамочка скоро придет, — цепляя рюкзак на плечи, сказала Сабина нараспев издевательским тоном. — Мамочка оставит тебя одного совсем-совсем ненадолго, это я тебе обещаю. Совсем на короткое время. Только чтобы принести кое-что для моего маленького сокровища.

Ее лицо появилось просто над лицом Давида. Она ухмылялась. Ее дыхание отдавало луком. И снова Давида затошнило, но, слава Богу, она не собиралась опять заталкивать ему в рот этот противный кляп.

— Мое маленькое сокровище, — сказала она, и в этот раз ее голос звучал почти нежно. — Приятного отдыха!

Свет погас. Дверь с глухим стуком закрылась на защелку.

 

20

Пятница, 25.07, 11 часов

Поскольку служебная машина Моны стояла в гараже децерната 11, полицейский из охранного отделения предложил подвезти ее в город. Как только Мона заняла место рядом с водителем, она сразу же уснула, прислонив голову к закрытому окну, не обращая внимания на яркое солнце, обещавшее жаркий день. Без пятнадцати двенадцать она проснулась от того, что кто-то тряс ее за плечо. Она вздрогнула и увидела склоненное над собой встревоженное лицо водителя.

— Вам плохо? — озабоченно спросил он.

Машина уже находилась на стоянке перед зданием децерната, во втором ряду. Мона была заспанной, пропотевшей, и ей казалось, что от нее плохо пахнет. Нет, ей было нехорошо, совсем нехорошо. Во рту чувствовался отвратительный вкус выкуренных сигарет. А когда она в последний раз меняла одежду? Она уже и не помнила.

— Спасибо, все в порядке, — ответила Мона, поспешно открывая дверцу автомобиля.

Шум машин и бензиновая вонь явно не улучшили состояние, но она вышла из машины, потянулась и пожала руку полицейскому, который из вежливости тоже вышел из авто. Когда он снова сел в машину, она помахала ему рукой и через стеклянную дверь вошла в уродливое здание, построенное еще в шестидесятые годы, в котором уже много лет размещался их децернат, несмотря на обещание городских властей построить для этого и для других децернатов новое, современное здание. Она нажала на кнопку вызова лифта, и в лифтовой шахте что-то задрожало, словно начиналось землетрясение.

Все, как всегда.

И в этом было что-то успокаивающее.

Прибыл лифт, и Мона зашла в него. У нее было еще десять минут до начала совещания, и она хотела использовать их, чтобы попросить секретаршу Бергхаммера Лючию привезти ей свежие футболку и нижнее белье. Нет, нельзя. Лючия, как и остальные коллеги, не знала, что старая квартира нужна Моне только для маскировки, а на самом деле она живет у Антона. Нельзя, чтобы Лючия увидела квартиру, в которой не было ничего, кроме старой мебели. Ей нужно было как-то достать свежую одежду. Неподалеку хватало магазинов, где продавались джинсы и футболки, и за десять-двадцать евро можно было купить любую. Мона вздрогнула, когда лифт резко остановился на четвертом этаже. Она задремала стоя. Зевая, она оттолкнулась от стенки и нажала на дверь лифта. Взгляд ее усталых глаз остановился на висевшем на окрашенной зеленой краской стене коридора плакате с надписью: «Нет — власти наркотиков!», на котором в черно-белом цвете была изображена девушка меланхоличного вида. Плакат так долго висел на этом месте, что у него уже совершенно выцвели края.

«Когда не бываешь здесь долго, замечаешь, как тут все ужасно выглядит», — подумала Мона, упустив из внимания тот факт, что не далее как вчера она провела в децернате целый день, то есть длительное отсутствие исключалось. Но за последнюю ночь и это ужасное утро произошло так много всего, что ей казалось, будто прошла целая вечность. Она зашла к Лючии и дала ей задание купить футболку и белье, придумав неубедительную отговорку, что дома ужасный беспорядок и она не может никому позволить видеть это. Лючия посмотрела на нее странным взглядом, затем передернула плечами, взяла деньги и свою большую сумку и сразу же отправилась в магазин. Мона пошла к себе в кабинет, чтобы найти хотя бы свежий носовой платок. Нашла один, почти чистый, и умылась над умывальником, используя найденный обмылок. Вода, на счастье, была ледяной, несмотря на жару. Она подставила лицо под струю воды и держала его так, пока более-менее взбодрилась. Затем позвонила Антону.

— Ты когда появишься домой? — это был его первый вопрос.

— Не знаю. Мы как раз в работе.

— В работе? Ты уже почти две недели в работе!

— Да. Извини. Как дела у Лукаса?

— А кто это — Лукас? Я никакого Лукаса не знаю.

— Очень смешно. Он в школе?

— Нет, я послал его в бар за пивом.

— Антон, ну не злись. Я должна довести дело до конца.

— Ты вообще дома не бываешь.

— Это — моя работа. Как только у тебя будет престижная работа, я уволюсь. Тогда я всегда буду дома.

— Прекрати свои глупости.

Но она слышала, что он ухмылялся, и облегченно вздохнула Только сражений на домашнем фронте ей еще не хватало.

— Пока, — сухо сказала она и, чтобы он не успел опомниться, положила трубку.

Какую-то минуту она посидела за своим столом, запустив руки в свои мокрые волосы и прокручивая привычную карусель своих мыслей. Антон в качестве спутника жизни далек от совершенства, зато он неплохой отец. Она знала, что на него можно положиться. И она знала, что это гораздо важнее, чем многие достоинства других мужчин, имевших вполне респектабельную работу. В конце концов, самое главное — это то, что у них был общий сын.

Или… Или что?

В дверь постучали, вошла Лючия, держа в руках огромный пакет.

— Как ты быстро, — удивленно сказала Мона.

— Товары со скидкой. Тут рядом, за углом, — пояснила Лючия и поставила пакет на стол. — Я взяла три штуки, можешь выбрать себе одну. Плюс трусы и лифчик. Обошлось в пятьдесят евро шестьдесят центов. Спишем на служебные расходы. Я что-нибудь придумаю, — она подмигнула Моне и сунула ее банкноту в сто евро ей в руку.

— Супер. Спасибо.

— Никаких проблем. Может, что еще нужно?

— Нет. Как дела у Мартина?

— Не очень. Он все еще в Марбурге.

— Нетранспортабелен?

— Нет. Жена сейчас у него. Она мне недавно звонила.

— Как у нее дела? Как она, держится? — Мона видела госпожу Бергхаммер за все эти долгие годы, может, раз пять-шесть. Маленькая нервная женщина со тщательно накрученными волосами и бдительным взглядом. Она выглядела так, словно жила в постоянном ожидании несчастья.

— Не особенно, — сказала Лючия. — Она очень плакала.

— Хм. Да. Могу понять.

— По крайней мере, старший сын сейчас с ней.

— Это хорошо.

— Да, — согласилась Лючия. — Я считаю, что это хорошо. По крайней мере, она не осталась одна перед лицом того, что случилось. Совещание в двенадцать?

— Да, — Мона посмотрела на часы. — Я только переоденусь, и начнем. Остальные пусть уже собираются в конференц-зале. Передашь им?

— Да, конечно. Пока.

Лючия вышла из кабинета.

Мона поспешно сменила всю одежду, за исключением джинсов. В следующий вторник у Лукаса начинаются каникулы. До того времени надо завершить следствие, потому что они в среду уже должны вместе поехать в отпуск. Вот так. Они уезжают в отпуск, поэтому дело нужно срочно заканчивать.

Мона взяла необходимые документы и вышла из кабинета.

 

21

Пятница, 25.07, 12 часов 30 минут

После того как Мона доложила особой комиссии «Самуэль» о случившемся с Бергхаммером и на нее обрушились первые вопросы о его состоянии, на которые она ответила так подробно, насколько это было возможно, слово получил Клеменс Керн. Зажглись первые сигареты. Керн, по существу, повторил то, что он уже говорил Моне на месте преступления в Герстинге. По его мнению, что-то произошло, что вывело преступника из себя.

— Это, однако, не означает, — подчеркнул Керн, — что он никого больше не хотел убивать. Наоборот, убийство Розвиты было, конечно, спланированным.

— Буквы на ее животе… — начала Мона, но Керн перебил ее:

— Я к этому и веду. Фраза закончена, она звучит так: «DAMALS WARST DU STILL». Это значит, что имелась в виду именно Розвита Плессен. Только этот невероятный по своей жестокости сценарий преступления как-то не вписывается в серию. Поэтому я думаю, что кто-то в чем-то помешал преступнику. У него появилось чувство… Мне кажется, что он решил, что следует поторопиться.

— Кто или что это могло быть? — спросила Мона.

Она подумала о Давиде Герулайтисе, но в настоящий момент об этом было рано говорить. По крайней мере, она вспомнила, что собиралась объявить его в розыск.

— Как ты уже сказала, Мона, — ответил Керн, — не мы помешали ему.

— Кто же тогда? Плессен?

— Возможно. Но почему именно сейчас?

— Может, он заметил что-то.

Но Мона сама не верила в это. Плессен, конечно, уже давно подозревал о существовании какой-то взаимосвязи между ним и убийствами, ничего не предпринимая. Но сейчас дело коснулось его жены, которую, насколько могла судить Мона, он любил больше, чем кого-либо. Может быть, он все-таки решился что-то предпринять, может быть…

— Теперь, в любом случае, нам нужно сконцентрироваться на вопросе: кого преступник имел в виду под словом «ТЫ»? — сказал Керн.

— Ну нет! — пробурчал кто-то, может, Шмидт, а может, Форстер.

— …потому что, — невозмутимо продолжал Керн, — если мы будем знать, кто этот «ТЫ», мы узнаем также, кто убийца.

— Преступником, — медленно проговорила Мона, — может быть человек по имени Ханнес Шталлер. Но пока что это только предположение.

— Что? — изумленно спросил Керн. — У тебя есть конкретное подозрение? Так почему…

И вдруг он стал совершенно спокойным. Мона подождала пару секунд, пока взгляды всех присутствовавших не сконцентрировались на ней. Она закурила сигарету и выпустила дым в завесу дыма, образовавшуюся в конференц-зале уже в первые пять минут совещания. Исходя из опыта, по ходу совещания она сгустится настолько, что присутствующие вряд ли смогут различать лица сидящих напротив.

— Я нашла письма, которые написал сын Хельги Кайзер, — сказала Мона. — Поскольку преступник, вероятно, как-то связан с каким-то событием, произошедшим очень давно, то я очень внимательно их прочла.

— Ну и? — спросил Керн, явно раздосадованный тем, что она утром ничего ему об этом не сказала.

Мона специально повернулась лицом к нему и продолжала говорить. Такой человек, как Керн, был незаменим, даже если некоторые его выводы временами казались банальными. Нельзя было позволять себе обманывать его.

— Сын Хельги Кайзер Франк Шталлер жил в Восточной Германии. Он умер в начале восьмидесятых от рака. Остались жена и двое детей. Одно из его писем, написанное в семидесятых годах, особенно заинтересовало меня. Оно… оно, к сожалению, только является ответом на письмо, полученное им от матери. В нем, скорее всего, речь шла о чем-то, что случилось во время бегства семьи Хельги Кайзер от русских. Сын, очевидно, был очень шокирован тем, что мать написала об этом событии.

Керн сидел, опустив голову, но Мона точно знала, что он слушал очень внимательно.

— Еще раз, чтобы напомнить, — сказала она. — Хельга Кайзер — это старшая сестра Плессена, о которой он умолчал в начале нашего расследования. Более того, он соврал Форстеру, сказав, что она умерла. Поскольку там, где родились Плессен и Кайзер, нет никаких документов, касающихся их…

— А почему нет? — спросил Шмидт.

— Утеряны во время войны — так сообщили в тамошнем ЗАГСе. В этом нет ничего необычного, принимая во внимание хаос, царивший в 1944–1945 годах. Но сестра Плессена вышла второй раз замуж в Берлине, и в этих документах снова появляется девичья фамилия Хельги Кайзер — Плессен. Так мы ее и нашли.

Это были факты, уже известные особой комиссии, но никогда не мешает освежить воспоминания.

— Теперь об этом письме, — Мона заглянула в свои записи, — и вообще о всех письмах. Из них следует, что у Франка Шталлера, сына Хельги Кайзер, было трое детей. Младшего звали Фердинандом, он умер при невыясненных обстоятельствах. Среднего зовут Ханнес, а его старшую сестру — Ида. Ханнесу сейчас около тридцати лет. По возрасту он — единственный, кто соответствует профилю преступника. Он знал всех жертв. И у него, возможно, был мотив.

— Или у его сестры, — вставил слово Фишер.

— Преступник — мужчина, — возразил Керн.

— Этого ты вообще не можешь знать.

— Нет, это мы знаем, — сказала Мона. — У нас есть свидетельница, которая видела, как совершались последние убийства, по крайней мере, кое-что видела. Патрик нашел эту свидетельницу, он говорил с ней. Ее зовут Ольга Вирмакова, она работала домохозяйкой у Плессенов. Она тоже находится здесь, для ее же безопасности, поскольку видела преступника. Он довольно молод. В этом нет никаких сомнений. Убийца — молодой мужчина.

— Однако этот Ханнес Шталлер… — перебил ее Фишер.

— Естественно, мы не знаем, был ли это он, — продолжила Мона. — Мы даже не знаем, где он сейчас. Но ясно одно: мы должны найти его и поговорить с ним. Мы также должны найти его мать, Сузанну Шталлер, потому что она тоже, вероятно, что-то знает. Проблема состоит в том, что мы не знаем, где она сейчас живет. Где находится ее сын Ханнес — тоже не знаем. Единственное, что мы о них знаем, — это то, что написано в письмах. А они датированы 1979 годом.

Тишина.

— А что с Плессеном? — в конце концов спросил Форстер.

С тех пор как он запорол дело с сестрой Плессена, он вел себя примерно.

— Плессен в больнице. Его состояние без изменений. Как только он сможет отвечать на вопросы, нам сообщит об этом охрана и мы допросим его. Пулю, попавшую в него, пока что даже нельзя удалять: он слишком слаб для операции. Пули, которыми убиты полицейские и Розвита Плессен, уже в лаборатории.

Версию, что преступника нужно искать среди полицейских, Мона пока оставила при себе. Кто-то открыл окно, и уличный шум заполнил прокуренное помещение. Пару секунд никто ничего не говорил, затем Бауэр закрыл окно.

— И что теперь? — спросил Фишер, который уже немного успокоился.

— Сузанна Шталлер и Ханнес Шталлер. Мы должны найти их, — сказала Мона.

— Я могу сделать это, — вызвался Форстер.

— Хорошо, — согласилась Мона. — Как только у тебя будет список фамилий, Патрик поможет тебе всех обзвонить.

Бауэр кивнул.

— Теперь я должна вам сообщить еще кое-что.

И Мона рассказала о задании Давида Герулайтиса, участвовавшего в расследовании дела Плессена под прикрытием.

— Проблема в том, что он со вчерашнего утра не отвечает ни по мобильному, ни по домашнему телефону. Сегодня утром он не появился. Значит, нам придется объявить его в розыск. Ганс, возьмешь это на себя?

— Как ты думаешь, где он? — спросил Фишер таким спокойным тоном, какого Мона давно уже от него не слышала.

— Без понятия, — ответила она. — Честно говоря, вполне вероятно, что с ним что-то случилось.

— Может быть, преступник его…

— Возможно. Может быть, Герулайтис, не предупредив меня, что-то предпринял на свой страх и риск.

Мона ничего не сказала о своем телефонном разговоре с ним тогда, в Марбурге. Каким взвинченным он был тогда, каким подавленным! Вполне могло быть, что он в таком состоянии поддался на провокацию преступника и таким образом стал ему поперек дороги. Могло быть, что он тоже мертв. Тогда Мона долго не сможет спать спокойно.

После совещания Мона отвела Фишера в сторону.

— Мы должны найти его, — сказала она. — Понимаешь?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты уже все понял. Он, выполняя задание, подвергался опасности. Мы за него в ответе. Поезжай на место последнею преступления, поговори с людьми из отдела по фиксации следов. Может быть, они нашли что-нибудь, что указывает на Герулайтиса.

— Он был на месте преступления? Ночью?

— Не знаю, — нетерпеливо ответила Мона. — Но он исчез, и у меня нет другого объяснения этому. Ах да, еще: у него есть партнер, с которым они вместе работают под прикрытием. Я без понятия, как его зовут, но его фамилия записана в протоколе допроса Герулайтиса. Ну ты знаешь, за предпоследний вторник, когда мы нашли сына Плессена.

— О’кей.

— Позвони напарнику Герулайтиса. Может быть, он что-то знает.

— Хорошо, сделаю. А ты?

— Поеду в клинику. Посмотрю, как дела у Плессена. Я уверена, что он что-то знает. И сейчас он все расскажет.

— Если он еще жив, — сказал Фишер, усиливая опасения Моны на этот счет.

Если Плессен умер, то они, возможно, так никогда и не раскроют эти преступления.

 

21

Когда Сабина закрыла за собой дверь, Давид подождал еще пару минут, а затем начал кричать и звать на помощь. Конечно, это было рискованно, потому что Сабина, возможно, еще находилась в этом доме и могла его услышать, но ему нужно было делать все возможное, чтобы его могли найти. Добровольно Сабина его не отпустит, это он знал точно. Ему было плохо. Он снова лежал в полной темноте, в помещении стояла абсолютная тишина. Когда свет еще горел, он увидел, что в подвале нет ни единого окна, было только маленькое зарешеченное четырехугольное отверстие, за которым, вероятно, находилась вентиляционная шахта. Он попытался сфокусировать зрение на этом четырехугольнике, и постепенно его серые контуры стали просматриваться на темном фоне. Это мало что давало, но все же было лучше, чем ничего. Давид снова и снова звал на помощь, время от времени прислушиваясь, но ничего не происходило.

Ничего.

Он сделал следующий вывод: дом, в подвале которого он находился, или стоял в безлюдной местности, или был окружен садом. В обоих случаях он мог орать, пока душа не отделится от тела, — все равно его никто не услышит. С другой стороны, у него не было другого шанса выбраться отсюда. К тому же, наверное, у него было мало времени. Он придумал две фразы, которые постоянно повторял. Они звучали так: «Меня зовут Давид Герулайтис и меня тут удерживают насильно! Пожалуйста, вызовите полицию!» Он кричал эти две фразы громко, как только мог, не особо, однако, надеясь на результат, но сознавая, что лучше кричать, чем молча отдаться на волю судьбы.

Сколько было времени? Какой сегодня день? Будет ли КГК Зайлер разыскивать его? Может быть, на месте преступления остались следы, по которым можно будет его найти. Да, конечно, следы были: мельчайшие частички, по которым можно было сделать анализ ДНК, а затем сравнить с анализом его волос или чешуек кожи (в его доме, в его ванной их было полным-полно). Другие следы — на машине убитого полицейского, — без сомнения, покажут, что на этом месте происходила борьба: рано или поздно правда выяснится, в этом можно не сомневаться. Но пока это выяснят, он уже будет мертв. Нет, Сабина не оставит его в живых, раз он узнал ее.

— Меня зовут Давид Герулайтис и меня тут удерживают насильно! Пожалуйста, вызовите полицию!

Его голос стал хриплым, жажда усилилась. Он попытался прокашляться, чтобы прочистить дыхательные пути, но его кашель был сухим от пыли, и, начав кашлять, он не мог больше остановиться. В отчаянии он высморкался, чтобы избавиться от першения в горле и легких. Когда он затем попытался закричать еще раз, то обнаружил, что у него пропал голос. Он сделал еще две попытки, а потом сдался.

Прошло еще с полчаса, и Давид чувствовал, как приходила, замирала и уходила каждая секунда. В его фантазии время материализовалось и превратилось в вязкое непроницаемое вещество, казалось, двигающееся с убийственной инертностью, хотя на самом деле оно почти стояло на месте. После этого получаса нервозность Давида усилилась, он затосковал от темноты и одиночества и был бы рад любому обществу, пусть даже это означало бы смерть для него. Он был бы рад любой перемене, лишь бы она нарушила эту мучительную неподвижность. Несмотря на боль, которую причиняло ему любое движение, он переворачивался со спины на живот и снова на спину, чтобы чувствовать свое тело, которое, казалось, все меньше и меньше ему повиновалось. Он вспоминал истории о людях, которых держали в заточении в полной темноте. Они зачастую через три дня оказывались на грани потери рассудка и рассказывали своим палачам все, что те хотели услышать.

Человеческое достоинство неприкосновенно.

О да, теперь Давид знал, что это — правда. Пребывание его в нынешнем состоянии меняло все, в том числе и его сущность, его ощущение самого себя. Оно разрушало такие важные человеческие качества, как гордость и мужество, оно коренным образом изменяло характер, и, возможно, навсегда. Его мысли начали жить своей собственной жизнью, перед его мысленным взором проносились картины, превращающиеся в бесконечный поток воспоминаний, запомнившихся сцен из фильмов и просто химер. Его стали преследовать черные глаза одного мальчика, албанца, которого Давид арестовал пару месяцев назад. Он был одной из мелких рыбешек, которых проживающие в Германии семьи дилеров пытались протащить в страну для замены тех, кто попал в сети полиции.

Его мать изнасиловали и убили сербы, отец пропал без вести. Он рассказывал об этом Давиду, Давид смотрел в его глаза. Они были пустыми, как глаза человека, которому нечего больше ждать от себе подобных и которому больше нечего им дать. Человеческое достоинство неприкосновенно. Мысли Давида спутались, он на секунду потерял сознание и снова пришел в себя.

Вокруг все еще было темно. Но он что-то услышал. «Топ-топ». Шаги по лестнице перед дверью. Его охватил страх. В его жизни не было ничего хуже, чем эти последние полчаса. Кто-то, ругаясь, возился с дверью. Наконец она распахнулась, снаружи в подвал проник свет и под потолком загорелась лампочка. Давид увидел, что в дверь вошла Сабина, неся что-то перед собой. Это был маленький телевизор со встроенным видеомагнитофоном. Она, отдуваясь, поставила телевизор у ног Давида и стала искать розетку, куда можно было бы его подключить. Наконец нашла и включила телевизор. На Сабине были те же джинсы и та же пропотевшая красная футболка. Шапочки на лице не было. Ее лицо стало еще более помятым и бледным, со странным, почти болезненным выражением.

— Он хочет, чтобы ты посмотрел это, — сказала она сухо.

— Зачем? Что? — прошептал Давид, потому что его измученный голос не был способен на большее. Он почувствовал, что его снова бросило в жар, пот выступил на всем теле. Его начало трясти, хотя в подвале было тепло.

— Молчи и смотри! — она включила телевизор и нажала кнопку пульта дистанционного управления. Пустой экран, короткое шипение. Затем Давид увидел силуэт человека, сидящего перед окном в незнакомой комнате. Изображение увеличилось. Солнечный свет падал в комнату, и против яркого света рассмотреть лицо человека было невозможно. Но Давид сразу понял, кто это, хотя он не мог и не хотел этому верить.

 

22

Пятница, 25.07, 14 часов 3 минуты

Здание клиники, где врачи боролись за жизнь Плессена, окружал небольшой залитый солнцем сад, хотя клиника находилась в центре города. Мона легла на одну из скамеек в тени каштана и сразу же уснула. Ей снился Плессен, его мягкий взгляд, тихий голос, при этом он казался человеком с непререкаемым авторитетом. Ей снилось, что она видит его перед собой и погружается в его гипнотический взгляд.

«Ты не такая, как твоя мать, и никогда не будешь такой», — сказал он ей, потому что умел читать мысли и знал, чего она боялась больше всего в жизни, — сойти с ума, как мать. Быть навсегда оглушенной лекарствами и дотлевать в психиатрической больнице, как мать. «Такого не будет» — так сказал Плессен. Она даже всплакнула с облегчением, но вдруг он сказал: «Но твой сын несет в себе огонь разрушения».

Ей показалось, что она падает, она услышала свой громкий стон и открыла глаза. Один из полицейских, охранявших Плессена, стоял перед ней. Мона вскочила так резко, что у нее потемнело в глазах и ей пришлось прислониться к спинке скамьи. Какая же она горячая!

— Он что?..

— Он пришел в себя, — сказал полицейский, пот заливал его загорелый лоб. — Он может разговаривать. Идемте быстрее!

Они торопливо прошли по длинному коридору к лифту и поднялись на пятый этаж — там находилась реанимация.

— Он не сможет долго говорить, — предупредил в лифте полицейский. — Его сразу же будут готовить к операции, пока он чувствует себя лучше.

— У него… есть что-то в горле? Какая-нибудь трубка или что-то подобное?

— Ничего, но, возможно, врачи уже там…

— Да все равно, — произнесла Мона, — нам хватит и двух минут. Он знает преступника, я в этом уверена, Он должен только назвать его имя.

Подошвы ее туфель скользили по вымытому до блеска линолеуму, больничный запах пота, страха и дезинфекции перехватывал горло. Когда они очутились перед палатой Плессена, Мона не стала тратить время на то, чтобы постучать в дверь.

Плессен был один. На фоне белых простыней он казался маленьким и старым. Как и говорил полицейский, он не был подключен к аппарату искусственного дыхания. Только от его руки тянулась тонкая трубка к пластмассовому флакону с прозрачной жидкостью, висевшему на хромированной стойке. Мона взяла стул и уселась рядом с кроватью. Плессен действительно находился в сознании. Его синие глаза следили за каждым ее движением. Губы запеклись и были совершенно бледными.

— Как вы себя чувствуете? — тихо спросила Мона.

Плессен попытался ответить, но не смог издать ни звука. Мона наклонилась к нему:

— Не старайтесь громко говорить, можете тихонько шептать. Я слышу вас.

Она наклонилась так, что ее ухо почти касалось его губ.

— Кто это был? — тихо спросила она.

— Я не знаю, — прошептал Плессен.

— Но вы видели преступника, это же правда?

— Да. Он молодой. Очень сильный.

— Итак: кто это был?

— Я его не знаю. Правда.

Мона выпрямилась:

— Это неправда, — сказала она громко, может, даже слишком громко.

Плессен был ее последней надеждой. Не может быть, чтобы он не знал преступника. Только не это. Плессен был ее последней надеждой. Он что-то пробормотал, и Мона снова наклонилась к нему. Она расслышала:

— Это был тот самый мужчина, что и на видеокассете.

— На какой видеокассете? Где она?

— В моем бюро. Он меня шантажировал. Я дал ему много денег. Но он постоянно хотел больше.

— Денег за что? Чтобы он чего-то не делал?

— Это долгая история.

— Поэтому вы сказали, что ваша сестра умерла, хотя она была живой? Чтобы она не рассказала эту историю?

Плессен не ответил, но отвел взгляд. У него были глаза смертельно больного человека. Но это все же был ответ. В этот момент в дверь постучали, и вошла женщина-врач с гладко причесанными светлыми волосами. Мона подняла руку, и врач непроизвольно остановилась. Мона понимала, что сейчас счет пошел на секунды. Ей не дадут спокойно поговорить с тяжелораненым человеком, и, с точки зрения врачей, это было вполне понятно. Она ломала себе голову над последним вопросом, который заставил бы его сказать правду, пока его не увезли в операционную.

Мона повернулась к Плессену.

— Где находится Ханнес Шталлер? — спросила она.

На лице пожилого человека отразилось полнейшее непонимание, и уверенности у нее поубавилось.

— Ханнес Шталлер, — повторила она настойчиво. — Внук вашей сестры. Сын невестки Хельги Кайзер — Сузанны Шталлер. Где он?

И тут что-то изменилось, и не только в лице Плессена. Казалось, в палате посветлело.

— Сузанна… — прошептал Плессен.

— Да?

— У нее теперь другая фамилия. Теперь она… уже не помню… Она мне один раз звонила, пару месяцев назад…

— Где она сейчас?

— Ей нужна была помощь, деньги. А я…

— Вы ей отказали?

— Я же ее не знаю. Я…

В палату вошли две медсестры. Врач подошла к кровати и сказала:

— Слушайте, фрау… как там вас, немедленно прекращайте. Мы должны готовить пациента.

— Да, — сказала Мона. — Еще один вопрос: пожалуйста, вспомните, какая сейчас фамилия у Сузанны Шталлер? Пожалуйста, господин Плессен, подумайте. Где она сейчас?

— Она живет где-то тут, в городе. Фамилия… Что-то на «К» — Кайлер…

— Кляйбер? — переспросила Мона, сама не зная, почему.

— Да! Правильно, Сузанна Кляйбер.

Докторша отодвинула ее в сторону, и Мона больше не сопротивлялась. Она вышла в коридор и села на скамейку у окна.

Кляйбер. Чья же это фамилия? Что она ей напоминала? Она вытащила мобильный телефон, чтобы позвонить в децернат. Дверь палаты Плессена распахнулась, и мимо Моны проехала каталка. Она увидела лицо Плессена, его синие глаза, которые смотрели на нее так, словно он что-то хотел ей сказать. Она бросилась следом за врачом и медсестрами, увозившими его на операцию, которую, возможно, он и не переживет.

Догнав каталку, она пошла рядом с ней и взяла Плессена за бледную, очень изменившуюся руку. Он все еще смотрел на нее, как ребенок смотрит на мать: он боялся, она это чувствовала. Это был страх, что он больше никогда не проснется, никогда. Они остановились перед дверью лифта Врач нажала на кнопку. Дверь лифта бесшумно раскрылась.

— Все, сюда вам уже нельзя, — энергично произнес врач.

Но Плессен уцепился за руку Моны.

— В моей спальне, — сказал он вдруг громким и чистым голосом.

— Да?

— Там вы найдете письмо.

Мона среагировала моментально.

— Письмо вашей сестры ее сыну?

— Оно… в моей тумбочке. Копия. Он меня этим шантажировал.

— Кто? Кто шантажировал вас?

— Я… я его не знаю. Я не знаю, кто это. Я не знаю, откуда у него это письмо. Он сказал, что купил его у кого-то.

Купил? Что-то невероятное!

— У кого он его купил?

— Я… Я не знаю.

— О’кей. Я… мы это узнаем.

Но Плессен все еще не отпускал ее руку.

— Мне очень жаль, — сказал он. — Так жаль. Я…

— Да, — проговорила Мона. — Мне тоже жаль. Удачи вам.

Рука Плессена обмякла, и Мона осторожно уложила ее на тонкую простыню. Врач толкнула кровать в лифт, и дверь закрылась.

 

23

«Янош», — произнес Давид. Янош, его напарник, которому он доверял, как доверяют лишь лучшим друзьям. Янош был его лучшим другом. И вот оказывается, что он — тайный злой гений преступлений, которые не укладывались даже в буйную, впитавшую многолетний опыт фантазию Давида.

— Привет, Давид, — сказала фигура у окна, и если у Давида и были какие-то сомнения по поводу ее идентичности, то теперь они исчезли. Это был голос Яноша, его тихий смех, который был Давиду знаком, как его собственный. В этот момент освещенность кадра изменилась. Кто-то включил фонарь, и его луч медленно, чтобы создать еще большую напряженность, стал двигаться в направлении Яноша, пока не осветил его лицо, так что теперь его легко было узнать: пепельно-светлые очень коротко подстриженные волосы, острый орлиный нос, не очень чистая кожа, хотя ему было уже за тридцать, тонкие губы, крепкий подбородок. Слегка повернутая левая нога — недостаток, который Янош устранил путем длительных упражнений, так что он был заметен только тогда, когда Янош сильно уставал.

— Ты, конечно, удивлен, что видишь меня здесь, Давид, — сказал Янош, и это прозвучало так, словно он читал готовый текст или словно он выучил его наизусть специально для этого случая. — Но ты должен знать, что ты был единственным человеком, которому я доверял, и поэтому я хочу, чтобы ты знал обо мне все до того, как я исчезну. Давай начнем, ну хотя бы с «перелома».

Тогда мне было семнадцать, и там, откуда я родом, произошли, скажем так, некоторые вещи, побудившие меня искать счастья в другом месте. Все началось…

 

24

1989 год

…с Ренаты, этой проклятой сучки, этой проститутки, которая не могла оставить мальчика в покое, до тех пор пока одной октябрьской ночью, когда у него в сексуальном плане не получилось то, что она себе представляла, он совершенно безобразно и совершенно незапланированно задушил ее. И как раз теми трусиками из «Интершопа», которыми эта дура так гордилась. По телевизору один старый западный политик с заметно оттопыренными ушами произнес перед тысячами людей несколько слов, которые должны были изменить все, а в это время у мальчика в постели лежала мертвая женщина, и он к этому был не готов. Его злость на Ренату, на себя самого, на свою неспособность хотя бы для вида заниматься сексом с женщиной, не имела пределов. Постель была единственным местом, где он не мог врать.

Мальчик вскочил с постели и оделся, не зная, что делать дальше. К счастью, он был дома один, потому что его мать со своим женихом пошла в гости к коллеге по работе (мальчик возненавидел этого мужчину, какого-то герра Кляйбера, который после нескольких недель знакомства предложил матери выйти за него замуж). Он бросил взгляд на смятую постель. Одеяло наполовину прикрывало правую ногу Ренаты, ее левая нога, ее бедра, грудь, посиневшее лицо были открыты. Взгляд мальчика не мог оторваться от черного курчавого треугольника между ее ногами. Почему она так возбуждала его сейчас, когда была уже мертва? Этот вопрос он себе не задавал, потому что не хотел знать на него ответ.

Просто все было так, как было, и в этом он никогда и ничего не сможет изменить.

Однако он слишком нервничал, чтобы смочь реализовать то, что соблазнительно подсказывала ему его фантазия. Он пошел в кухню и выкурил сигарету, которую нашел в комнате своей матери. Потом, словно тигр, бродил по дому, не зная, что делать. В конце концов он посмотрел на часы и с ужасом обнаружил, что уже половина первого ночи. Матери завтра предстоял долгий рабочий день, она не позже чем через час будет дома, и до того времени нужно избавиться от Ренаты. Нужно ее спрятать. Может быть, зарыть. Может быть, утопить в озере. И это нужно сделать быстро, очень быстро. Нужно что-то придумать, немедленно.

Он вспомнил о лодке, принадлежавшей их соседке. Она была просто привязана канатом, развязать который не составит труда. Летом он с Ренатой и своими новыми друзьями иногда тайком по ночам плавали на лодке по озеру, пили и купались при лунном свете. Мальчик взвалил труп Ренаты на плечи. Мертвое тело было неуклюжим и тяжелым, словно свинец. Он, шатаясь, вынес труп из дома. Полная луна заливала его своим холодным светом, когда он тащился со своим грузом к причалу соседки. Когда он бросил тело Ренаты на толстые доски причала, отливавшие перламутром в лунном свете, раздался глухой стук. Видел ли его кто-нибудь? Вдруг ему стало абсолютно все равно. Он пошел обратно к дому, просто так, не скрываясь, не пригибаясь и не прячась в тени деревьев, взял в сарае старый коричневый мешок из-под картошки и быстро набил его камнями так, что еле смог унести.

Он втащил мешок на причал, обливаясь потом, несмотря на ночной холод, бросил короткий взгляд на мертвое искаженное гримасой лицо Ренаты, натянул мешок на труп и завязал его куском шнура для посылок. Он не испытывал ни печали, ни сожаления — собственно, он ее никогда особенно не любил.

Проводить время вместе с ее друзьями доставляло ему удовольствие, но влюбленность Ренаты он всегда принимал с оттенком презрения. В принципе, он был рад, что все это закончилось: его слащавые любовные клятвы, его ложь о якобы существующем родстве их душ — все эти словеса, призванные нарядить в красивые одежды то, что он на самом деле не ощущал. А кроме этого, отговорки, которые приходилось придумывать, лишь бы не очутиться с ней наедине в одной комнате, где была кровать или диван. И не в последнюю очередь, усиливающееся нежелание общаться с ней, граничащее с отвращением.

Все закончилось. Наконец.

Он перекатил мешок вместе с содержимым в лодку, которая закачалась, но не потеряла равновесия. Затем отвязал лодку и поплыл на середину озера. Луна молча наблюдала, как он с трудом перевалил мешок через борт в озера Мальчик с чувством удовлетворения смотрел, как мешок, отягощенный телом Ренаты и кучей камней, исчез под водой, поверхность которой сразу же разгладилась, словно ничего и не случилось. Как будто Ренаты и не существовало. Он чувствовал облегчение и свободу, когда греб назад, к берегу. Затем он тщательно привязал лодку. Прежде чем заснуть, он подумал о том, что он скажет полиции, которая определенно захочет поговорить с ним, — ведь в этой местности люди просто так не пропадали. И вообще нигде люди просто так не исчезали. Но он что-нибудь придумает.

Так оно и было. Полиция пришла через два дня, когда его мать была в больнице, и мальчик, сделав честное лицо, сообщил, что в тот вечер он расстался с Ренатой и что она заплакала и выбежала из дома, и с тех пор он ничего о ней не слышал. Он изобразил чувство вины и озабоченности тем, что она, возможно, что-то сделала с собой. В их маленьком городке все были взбудоражены. Он некоторое время находился под подозрением, но против него не было никаких доказательств. Вспоминали женщину, найденную мертвой ранним летом. Но в конце концов, волнение опять улеглось. Труп Ренаты не был найден, потому что никто особенно не старался искать ее. Время было переломное, и Ренату, у которой не было никого, кроме тяжелобольной матери, долго не разыскивали.

Через восемь месяцев его мать снова вышла замуж. У нее и у мальчика теперь были новые фамилии. Его старшая сестра уже несколько лет была замужем за пропойцей, который к тому же избивал ее. Но несмотря на это, она все же его не бросала. Вскоре после свадьбы мать и ее новый муж, Андреас Кляйбер, решили попытать счастья на Западе, где можно было заработать намного больше денег, чем в здешнем захолустье. Естественно, мальчик решил уехать с ними, тем более, что его могли вызвать на новый допрос. На родине его не держало ничего, кроме воспоминаний о детстве и юности, полных мучений и загадочных навязчивых состояний. «Может, — думал он, — на новом месте можно будет начать новую жизнь». Потом он забыл об этом.

Получилось так, что именно ему представилась возможность учиться в полицейской школе в новом большом городе, и это оказалось правильным решением. Там дела у него пошли в гору. Он нашел себе маленькую однокомнатную квартиру, старательно учился и готовился к экзаменам. Он закончил курсы патрульно-постовой службы. Затем закончил высшие курсы подготовки для повышения звания, работал под прикрытием, познакомился с Давидом. Ему было хорошо в обществе молодых мужчин, которые не требовали от него проявления несуществующих чувств, а лишь мужественных поступков и умения много пить. И на то, и на другое его способностей хватало. О том, что ему было уже под тридцать, а у него не было даже подруги, не знал никто, даже Давид. Жизнь складывалась удачно. Даже отношения с матерью, к которой он теперь часто ездил в гости, стали лучше, чем были когда-либо. Мать нашла себе работу врача в больнице, ее новый муж работал начальником бюро на экспедиторском предприятии.

Больше десяти лет у него в жизни все было в порядке.

Затем Кляйбер, эта свинья, бросил мать из-за женщины помоложе. Мать потеряла работу и снова начала пить. Теперь у нее не было распорядка дня, который мешал бы ей уже с утра выпивать первую бутылку водки. Денег стало не хватать. Она обратилась за помощью сначала к его бабушке, затем к его дяде. И она, и он отказали. Яношу — так он теперь называл себя, чтобы окончательно отмежеваться от прошлого, — приходилось постоянно слушать ее пьяные рыдания, убирать в ее маленьком доме с садом, наводить там порядок, стирать ее вещи, вытирать блевоту, относить ее в постель, когда она была не в состоянии передвигаться самостоятельно.

Однажды вечером он увидел по телевизору своего дядю, того самого, который не хотел ничего знать о своих родственниках. Он разглагольствовал о семейных связях и их странных хитросплетениях, вещал о закодированных задачах, таинственных барьерах и страхах. Той же ночью Яношу впервые за столько лет снова приснилась мертвая женщина, ее белый девственный живот и нож, вдруг оживший в его руке.

Сон этот был совершенно некстати: он успешно работал, пользовался уважением коллег и дружеским расположением своего напарника. Вдруг оказалось, что ему есть что терять, и даже очень многое. Но от сознания этого кошмары, преследовавшие его теперь каждую ночь, не пропадали. Они манили его прекрасным и одновременно ужасным зрелищем смерти и власти, и однажды он осознал себя снова рыщущим ночами в поисках подходящего объекта для своего странного вожделения, он уже был почти не в силах совладать с ним, и в этом был…

 

25

«…виноват он», — сказал Янош.

Он наклонился вперед, и его лицо опять оказалось в тени. Луч фонаря отражался в оконном стекле позади него, и стало видно еще одну фигуру, похожую на призрак. Наверно, это была Сабина.

— Кто и в чем виноват? — спросил Давид, пораженный увиденным, не обращая внимания на то, что Янош не мог его слышать.

Он не получил ответ на свой вопрос, прозвучали лишь несколько заключительных фраз:

— Когда ты будешь слушать это, Давид, я уже буду далеко, очень далеко. Когда ты выберешься отсюда, — а ты выберешься, не бойся, — я уже буду в безопасности. У меня есть все необходимые документы. Спасибо тебе, Давид, что ты был моим единственным другом.

Опять послышалось шипение. Сабина с помощью пульта дистанционного управления отключила видеомагнитофон и уставилась на черный экран, словно ожидала большего. Как будто там должно было появиться что-то, что касалось ее самой. В подвале было очень тихо, и Давида опять начал охватывать страх. Возможно, Янош действительно не хотел, чтобы с Давидом что-то случилось. Что касается Сабины, то тут дело обстояло совершенно иначе. Давид чувствовал это по ее взгляду, по напряженным движениям, по ауре многолетней фрустрации, которую она носила в себе и которая окружала ее, словно душный, тяжелый и опасный запах. Сабина его не отпустит, по крайней мере, по доброй воле.

Давид знал, что ничего говорить нельзя, нельзя ни о чем спрашивать. Его спасение было лишь в хладнокровии, а нервозность могла убить. Сабина, щелкнув суставами ног, встала и унесла телевизор из подвала, в этот раз громко, обеспокоенно постанывая, словно телевизор весил теперь вдвое больше, чем раньше. Когда она вернулась, Давид пытался избегать ее взгляда и делал вид, что он очень устал и не все понял. Сабина села рядом с ним и начала говорить, словно его тут не было или же ей было глубоко плевать, был он тут или нет. Но на самом деле она хотела, чтобы он выслушал ее, чтобы он задавал вопросы, интересовался ею, ее переживаниями и мыслями. Пока он будет делать это, пока и будет жить. Поэтому он должен был сделать все, чтобы она начала рассказывать, пусть даже, если понадобится, это будет длиться тысячу и одну ночь.

 

26

Пятница, 25.07, 14 часов 32 минуты

— Янош Кляйбер, — сказал голос Фишера прямо Моне в ухо, — это напарник Герулайтиса. Так сказал Герулайтис на допросе. Прочитать тебе это место?

— Нет, спасибо, не надо. Я все равно сейчас приеду.

Мона на ходу отключила мобильник и опустила его в сумку. Янош Кляйбер на самом деле был Ханнесом Шталлером. Из Ханнеса он стал Яношем, а Кляйбер — это, скорее всего, потому, что его мать вышла замуж второй раз. Она была права: преступник — полицейский, и неудивительно, что он действовал так профессионально. Она снова позвонила Фишеру.

— Слушай Ганс, только не задавай вопросов. Янош Кляйбер и есть преступник. По крайней мере, с достаточной долей вероятности. Я хочу, чтобы ты вызвал его к нам.

— Прямо сейчас?

— Да, но так, чтобы у него не возникло подозрений. Скажи, что речь идет о его коллеге Герулайтисе. Сделай вид, что нам нужна его помощь. О’кей?

— Да.

— Я сейчас приеду. Минут через пятнадцать. Если его нигде не будет, попробуй найти его у матери, Сузанны Кляйбер. Ее тоже нужно вызвать. Если ты его нигде не найдешь, объявляй в розыск.

— А его мать?

— Пока не надо. Что-нибудь слышно о Герулайтисе?

— Ничего.

— О’кей. Пока. Нет, подожди. Пошли патрульную машину к Плессену домой. В его спальне, в тумбочке, есть копия одного письма. Она нам нужна. Поторопись, Ганс. У нас мало времени.

— Да.

— Ну хорошо. Спасибо. Я сейчас выезжаю.

Мона вышла из клиники, в которой оперировали Плессена, и направилась к стоянке, где оставила свою машину. Это был самый жаркий день, который ей пришлось пережить. Воздух был сухой, словно в пустыне, легкий ветерок не приносил облегчения. Наоборот, ощущение было такое, будто он дул прямо из духовки. Машина стояла на солнцепеке, потому что места в тени уже не было. Мона открыла дверь, волна жара ударила ей в лицо, и она чуть не задохнулась. Сиденья из искусственной кожи нагрелись так, что она чуть не обожгла себе руку, когда оперлась ею на сиденье. Руль тоже раскалился, и за него было трудно держаться. Мона вытащила из бардачка свои старые кожаные перчатки и представила себе, на кого она сейчас похожа: женщина, которая носит черные кожаные перчатки среди лета, самого лучшего за все времена. Она открыла все окна, выругалась уже в который раз за эти несколько недель по поводу отсутствия кондиционера и нажала на педаль газа.

Через четверть часа она уже сидела за своим столом в децернате и звонила Лючии, чтобы та собрала срочное внеочередное совещание в ее кабинете. Она уже часов тридцать не спала. Когда ела в последний раз — тоже не могла вспомнить. При такой жаре есть все равно не хотелось. Она разорвала зубами целлофан на новой пачке сигарет. Пришли Керн, Фишер, Бауэр, Форстер, Шмидт. Оба полицейских из федерального управления извинились, что не могут прийти. Моне было все равно: от них не было никакой помощи.

Мона доложила особой комиссии «Самуэль» о показаниях Плессена, если можно было так назвать бормотание тяжелораненого человека.

Скептическое молчание присутствующих Мона проигнорировала.

— Что с письмом? — спросила она Фишера.

— Один из полицейских только что позвонил. В тумбочке Плессена нет никакого письма. И в спальне его тоже нигде нет. Ничего похожего на письмо.

— Проклятье! Неужели спальню обыскали? Я имею в виду — убийца?

— Вполне вероятно. Полицейский сказал, что ящик тумбочки наполовину выдвинут, вещи валяются на полу.

— А что насчет Яноша Кляйбера?

Фишер покачал головой:

— Не отвечает ни мобильный, ни домашний телефон.

— Он что, в отпуске? Он у кого-нибудь отпрашивался?

— Да нет. По крайней мере, его начальство не знает, где он. У него эта неделя свободна, и их не интересует, что…

— Да-да. Что с Сузанне Кляйбер?

— Она не Сузанне, а Сузанна. «А» в конце. Ничего. По-видимому, ее нет дома. Мобильного телефона у нее нет. По крайней мере, зарегистрированного на ее имя.

— Он у тебя правильно записан?

— Номер и адрес я получил на службе у Кляйбера. Она входит в круг лиц, подлежащих извещению, если с Кляйбером что-то случится. Ты довольна?

— О’кей. Тогда…

Мона в последний раз затянулась сигаретой и раздавила дымящийся фильтр. Ее команда стояла вокруг ее стола и не знала, что делать. У них был довольно жалкий вид. Но других людей у нее просто не было.

— Патрик, — сказала она, — сейчас мы с тобой поедем на квартиру Кляйбера. После — к его матери. Ганс, раздобудь разрешение на обыск в обеих квартирах.

— Сейчас?

— Сейчас. Сегодня пятница, обычный рабочий день…

— Спорим, что при такой погоде ни одного судьи не будет на месте?

— Мне до лампочки. Значит, найдешь кого-нибудь на его яхте. Мне нужен ордер на обыск. Герулайтис исчез, а Кляйбер, возможно, сбежал. У нас больше нет времени.

— А что я им скажу?

— Что мы подозреваем Кляйбера в убийстве.

— Но…

— Это — он. Ответственность я беру на себя. Если кто-то захочет узнать подробности, пусть звонит мне.

— Кляйбер — это лишь наш главный подозреваемый, — сказал Фишер, и было видно, что в нем снова просыпается былой упрямец. — И больше ничего. Ты сама это прекрасно знаешь.

— Раздобудь мне ордер, а там посмотрим.

Мона встала и кивнула Бауэру.

— Дай мне адрес Кляйбера и его матери, — обратилась она к Фишеру.

Фишер вырвал листок из своего блокнота и подал его Моне.

— И что ты с ним будешь делать? — спросил он, но так, вроде бы уже знал ответ.

— Достань мне ордер, и тогда все будет в порядке. Задним числом никто не будет поднимать шум, — сказала Мона.

Вместе с Бауэром, следовавшим за ней, словно гончий пес, она вышла из кабинета, оставив там четверых мужчин в состоянии полной растерянности.

 

27

Казалось, что в подвале становилось все жарче, но, возможно, все дело было в том, что у Давида держалась температура и его мучила жажда. Сабина уже влила в него целую литровую бутылку воды, но он все еще испытывал такую жажду, словно прогулялся по пустыне. Проблема состояла в том, что он не мог послать Сабину за водой. Если она сейчас выйдет, то их связь прервется, и она снова поймет, что ей нужно делать: убить Давида, чтобы он не мог выдать ее.

Сабина все говорила и говорила, и до сих пор Давиду не пришлось предпринимать слишком много усилий, чтобы не дать иссякнуть этому бесконечному потоку откровений. Такие, как Сабина, проходили терапию, и даже, очевидно, не одну, только по одной-единственной причине: чтобы снова и снова выкладывать свои проблемы людям, которые обязаны были ее выслушать и дать ей то, что она не получала от других, — любовь, сочувствие, заботу. Так она хотя бы на короткое время чувствовала себя самой собой — человеком, личностью.

Таким образом, они с эпическими подробностями прошли детство Сабины, которое она провела в тени старшего брата. В юности у Сабины появились прыщи, она потолстела, из-за чего ее стали любить еще меньше, чем в детстве. Вот Сабина — молодая женщина, открывшая для себя секс как возможность хотя бы на короткое время привязывать к себе мужчин. А вот Сабина в возрасте под тридцать лет, когда она поняла, что мужчины, которых она хотела, не любили ее, а лишь пользовались ее чрезмерной готовностью отдаться. Сабина в возрасте за тридцать лет, бросившая хорошую работу на государственной службе в министерстве финансов, потому что один из психотерапевтов внушил ей, что она призвана быть человеком искусства. Сабина в возрасте под сорок лет, когда до нее постепенно дошло, что этот совет был плохим: никто не хотел покупать или выставлять ее произведения искусства, а вся окологалерейная тусовка оказалась сплошь продажной. И вот Сабине уже слегка за сорок лет, она почти разорилась, родители с неохотой присылали ей деньги, чтобы она не умерла с голоду, — каждый месяц, причем всегда такую сумму, которую она считала слишком маленькой для удовлетворения своих потребностей. А теперь медленно, но верно они приближались к настоящему времени или, точнее говоря, к ее недавнему прошлому.

Янош. Как она познакомилась с ним? Как ему удалось сделать ее орудием в своих руках? (Давиду сразу стало ясно, что она никогда не была для него чем-то большим.) Сабина в роли серийного убийцы, тщательно планирующая каждый свой шаг, не оставляющая никаких следов, по которым можно было бы ее обнаружить? Для этого у нее просто не хватило бы ума.

— Янош, — сказал Давид, горло у него было словно наждачная бумага. — Как вы с ним…

Сабина сидела рядом, скрестив ноги. Он смотрел на нее снизу вверх, хотя лежа на боку делать это было затруднительно (она, несмотря на оказанное ему доверие, даже не ослабила его путы), чтобы она не подумала, что его интерес к ней ослаб хотя бы на секунду. Она не ответила, очевидно, раздумывая, что можно ему говорить, а что нет. Потом ей, наверное, пришло в голову, что он все равно отсюда живым не выйдет. Странная самодовольная улыбка вдруг появилась на ее губах.

— Это было, когда я впервые пришла на семинар, — начала она, и ее губы сжались.

Она уставилась в пространство перед собой.

— Он заговорил со мной в городской электричке, в Герстинге, когда я возвращалась домой в последний день семинара. А почему ты хочешь это знать? — спросила она, наморщив лоб.

Затем Давид с облегчением заметил, что ее лицо смягчилось, и внутренне облегченно вздохнул. Желание рассказать о себе и Яноше победило.

 

28

2003 год

Дело было весной. Тогда Янош почувствовал, как в нем опять растет желание и что подавлять его становится все труднее. В это время он напал на одну полячку, путешествовавшую автостопом, сбил ее с ног, усыпил наркотиком, который теперь, благодаря своей работе, мог доставать без особого труда, и изрезал ее. Путешественница выжила, но обращаться в полицию не стала. Ему еще раз повезло. Но облегчения он не почувствовал — он больше его не чувствовал, потому что к тому времени уже слишком хорошо знал, что все это означает. Он уже не мог вводить себя в заблуждение. Теперь он знал, как называют людей, подобных ему, знал, что в тюремной иерархии они считались подонками из подонков и к ним относились почти так же, как к насильникам детей. Он не хотел быть таким, он хотел быть нормальным, хотел, чтобы у него была подруга и, может быть, когда-нибудь даже дети.

К несчастью, нормального полового акта у него не получалось, а он знал, что молодые женщины ждут от него именно этого. Его ненависть к ним росла. Однажды к нему в руки снова попало письмо его бабушки к его отцу, то самое письмо, которое он припрятал много лет назад, и вдруг ему показалось, что он знает, почему он стал таким, каким стал. Это было «задание» его семьи — искать правду через столько лет лжи и молчания. Его навязчивая идея — вскрывать людей — была обусловлена тем, что он хотел видеть их внутреннюю сущность, правду, которую они не могли бы отрицать, потому что она была видимой, явной, облеченной в плоть. Он считал, что его отец стал хирургом потому, что тоже подсознательно искал правду. И ему показалось, что он нашел виновного: это был его дядя, проповедующий правду, а сам живущий во лжи.

Однажды ему в голову пришла идея тайно понаблюдать за участниками семинара, который проводил его дядя. Каждый вечер, когда они собирались отправляться в обратный путь, домой, он стоял за кустом у ворот виллы. Сабина сразу бросилась ему в глаза, потому что она с каждым днем выглядела все несчастнее, постоянно была заплаканной. В конце семинара она испытывала к Плессену почти такое же чувство ненависти, как и он, хотя и по другим причинам. Фабиан был первым психотерапевтом, который отказался сочувствовать ей. Он обращался с ней строго, не давал никаких поблажек, а она к этому не привыкла. Он натолкнул ее на мысль, что вся ее жизнь была сплошной цепью ошибок, а теперь ей надо было их определить. Проблема, однако, состояла в том, что Сабина чувствовала, что она не в состоянии этого сделать. Для нее намного легче оказалось стать орудием в руках Яноша, чем серьезно и последовательно заниматься своим будущим. Она могла лишь оставаться такой, как была: убежденной в том, что в ее судьбе виноваты все, кроме нее самой.

Янош распознал это и обратил в свою пользу ее неудержимое тщеславие, желание, чтобы ее постоянно хвалили, ее неудовлетворенное честолюбие. Заполучить Сабину в качестве помощницы было легким упражнением на клавиатуре инструмента под названием «манипуляции», которым он за это время овладел так, как никто другой.

 

29

— А как вы это делали? — спросил Давид, стараясь, чтобы вопрос прозвучал как можно естественнее, но его рассудок лихорадочно работал, складывая из разрозненных кусочков правды общую картину, даже независимо от слов Сабины.

Янош был дилером Самуэля Плессена — понятно, что у него всегда были лучшие наркотики, присвоенные при конфискациях. Смертельные дозы, которые нужны были ему для Самуэля и для других жертв, он смог просто украсть, и никто ничего не заметил.

И Давид тоже не заметил. Он думал, что знает Яноша, но даже не мог себе представить, каким человеком тот был на самом деле.

— Это было просто, — сказала Сабина.

И потом рассказала последнюю историю — отведенное ему время пока не закончилось. Как Янош пришел к пациентке Плессена Соне Мартинес, выдав себя за посланца Плессена. Как он заманил Самуэля Плессена в дом своей матери, которая в то время находилась в клинике, проходя свой первый курс лечения от алкоголизма. Как он наблюдал за Самуэлем, когда тот вколол себе смертельную дозу, а после этого отвез его к клубу, который по случайности в ту ночь был закрыт и пустовал. Давид вспомнил о том, как его допрашивала главный комиссар Зайлер и как она его спросила, не могло ли само место, где он нашел труп, являться неким посланием, адресованным ему, а он решительно ответил «нет», поскольку не знал умершего.

Но это все-таки было послание, адресованное ему. Может быть, даже своего рода извращенный крик о помощи.

Давид закрыл глаза, а Сабина продолжала рассказывать. О шантаже Плессена, принесшего им много, очень много денег, потому что Плессен настолько боялся потерять свою репутацию, что тут же перевел всю требуемую сумму на анонимный зашифрованный счет за границу. Туда, где Янош будет ждать ее, чтобы они вместе смогли начать новую жизнь. «Не сделает он этого», — подумал Давид, но благоразумно промолчал. Он думал о том, который сейчас час. О том, ищут ли его уже или еще нет. Если нет, то скоро его время закончится. Он был в каком-то странном настроении, почти в состоянии эйфории. Подробностей убийств Сабина не знала, потому что при этом не присутствовала. Она лишь «все организовывала» — как она выразилась. Например, поездку в Марбург, к сестре Плессена. Даже убийство полицейских перед домом Плессена тоже было делом рук Яноша. Она была соучастницей, но не убийцей.

До сих пор.

— Зачем ты меня оглушила?

— Ты мешал.

— Чему мешал?

Она улыбнулась опять не глядя на него. И тут до него дошло. Розвита Плессен была следующей и последней жертвой. Янош довел свою месть Плессенам до конца. Давид просто подвернулся под руку, не желая этого, почти случайно.

И тогда он задал завершающий вопрос — тот, который мог стать последним, предшествующим верной смерти:

— Почему он все это делал?

Сабина, казалось, ждала этого вопроса.

— Ты хочешь это видеть?

— Видеть?

— Ну да.

Она снова включила телевизор и перемотала пленку в начало. Снова появилось изображение Яноша, но теперь он сидел спиной к камере, а волосы у него были еще длинными и спутанными. Значит, эти съемки сделаны раньше, чем те, которые уже видел Давид. Сабина нажала кнопку стоп-кадра и повернулась к Давиду.

— Это вся правда, — сказала она. — После этого ты умрешь.

— Я так не думаю, — от двери прозвучал женский голос.

Давид моментально перевернулся, хотя это причинило ему адскую боль. Он увидел, что у двери стояла главный комиссар Зайлер с пистолетом в руке. Она медленно зашла в подвал, за ней — ее коллега, у которого дергался левый глаз. Он тоже был вооружен пистолетом, но на вид казался таким же медлительным и неуклюжим, каким его запомнил Давид во время последнего допроса. Сабина молниеносно прыгнула за телевизор, словно у нее был шанс, что ее за ним не найдут. Несмотря на боль и свое весьма плачевное состояние, Давид чуть не рассмеялся. Вместо этого он вдруг начал плакать, как ребенок, когда КГК Зайлер поспешно развязывала его и кровь с мучительной силой устремилась в его онемевшие руки и ноги.

— Как вы себя чувствуете? — спросила она его, и в этот момент он просто любил ее, ее спутанные темные волосы, запавшие от бессонной ночи карие глаза, озабоченное лицо, не подходившее этой женщине, которую он знал как главного комиссара уголовной полиции Зайлер.

— Очень… хорошо, — услышал он собственный каркающий голос.

— Машина «скорой помощи» сейчас будет здесь.

— Да, — слезы неудержимо катились из глаз, но ему было все равно.

— Они вылечат вас.

— Да. И… спасибо. Мне очень жаль…

Два выстрела и взрыв не дали ему договорить. Сабина лежала на полу, сжимая слабеющей рукой пистолет. Из телевизора шел дым. И это было последнее, что он увидел, — дымящийся телевизор. Сам не замечая этого, он крепко зажмурил глаза. На ближайшие недели трупов с него хватит.

— Проклятье, Патрик, — услышал он голос КГК Зайлер, а перед его закрытыми глазами клубился красный туман. — Зачем ты стрелял?

— У нее… у нее было оружие. Она целилась в меня. Она хотела…

— Она еще жива?

— Я… я думаю, что нет.

— Проклятье! — сказала Мона Зайлер еще раз, прямо в ухо Давиду.

Он еще успел подумать: «Кассета! Она точно сгорела!»

Затем он потерял сознание.

 

30

Четверг, 01.08, около 17 часов

Солнце Греции пекло так жарко, что находиться на открытом воздухе можно было только в тени. Мона дремала в шезлонге под большим зонтом. Перед ней расстилалось море, гладкое, словно зеркало. Сзади возвышалось здание пятизвездочной гостиницы. Ее разбудил какой-то шорох.

— Я подумал, что это будет тебе интересно, — сказал Антон. Он положил ей на голые ноги газету, которую можно было купить на любом курорте.

«Жестокий серийный убийца заявляет:

«Это был не я».

Мона села и прочитала статью под заголовком.

— Ну и как? — спросил Антон, сидевший рядом с ней.

— Они написали «серийный убийца» вместо «предполагаемый серийный убийца». Определенно будут неприятности.

— Я не это имел в виду, — нетерпеливо сказал Антон.

— Знаю. А с каких это пор ты интересуешься моей работой?

— А чего? Интересно.

Мона покосилась на него:

— Ну вот, здесь же написано: «Янош К. отказался от своих признаний».

— А почему?

— Мне не разрешается говорить об этом. Ты же знаешь, — Мона встала. — Давай, идем поплаваем.

Когда они через два часа забирали ключи от своего номера, дежурный подал ей листок бумаги с незнакомым номером телефона. Рядом была написана фамилия «Бергамар».

— Он просил, чтобы вы позвонили ему, — сказал дежурный по-английски.

— О’кей. Я подойду попозже, — произнесла Мона, глядя на Антона.

Тот пожал плечами и потащил Лукаса к бару возле бассейна, где Лукас вознамерился выпить колы, а Антон — пива. Мона поднялась на лифте, зашла в номер и позвонила по номеру, указанному на листке. Уже после второго гудка Бергхаммер снял трубку. У него был голос еще не совсем здорового человека, но, по-видимому, он чувствовал себя уже значительно лучше.

— Судя по голосу у тебя все хорошо, — сказала Мона.

Она улеглась на кровать, прижав трубку к уху. Свежее постельное белье приятно пахло, в комнате, оснащенной кондиционером, было приятно — не слишком тепло, не слишком холодно. Комфорт имел множество положительных сторон.

— Да ничего, — голос Бергхаммера звучал прямо в ее ухе. — Меня посадили на диету.

— Бедный ты, бедный!

— Послушай, Мона, я хочу услышать это от тебя.

— Что? — спросила Мона, хотя прекрасно понимала, о чем речь.

— Янош Кляйбер. Я хочу услышать это от тебя. Остальные стараются меня щадить, ты — единственная…

— Да ладно тебе. Что ты хочешь знать?

— Прокуратура упрямится, они мне ничего не говорят, а потом я узнаю всю эту лажу из газет!

— Ну и прекрасно, — сказала Мона.

— Что мы сделали не так? Я не понимаю.

— Я знала, что так и будет, — ответила Мона.

— Что? Что знала?

— Когда мы арестовали Кляйбера в аэропорту, то нигде не нашли его фальшивого паспорта, по которому он зарегистрировался на рейс. Скорее всего, он подсунул его в багаж какой-нибудь иностранке. Нет, даже раньше.

— Что раньше?

— Я даже раньше знала, что он уничтожит все следы, как настоящий профессионал.

Мы ведь до того побывали в его квартире.

— А следственная бригада?

— Ничего, Мартин. Tabula rasa.

— Что, квартира была пустой?

— Вот в том-то и дело, что нет. Мебель на месте, одежда в шкафу — все так, словно человек просто ненадолго уехал. Совершенно беспричинно, просто так. Так он нам все это и преподнес. А все остальное он уничтожил. Все доказательства. Ни клочка бумаги. Никаких наркотиков. Ничего.

— Да быть этого не может.

— Сказано — профессионал.

— А что с этим греком? Геру… как его?

— Согласно показаниям Герулайтиса, Кляйбер записал на видеомагнитофон свое полное признание.

— Ну и?

— Признание Кляйбера было записано на видеокассете, вероятно, вместе с историей, которой Кляйбер шантажировал Плессена. Кассета сгорела при перестрелке в подвале дома Сузанны Кляйбер. Сообщница Кляйбера Сабина Фрост была… ну…

— Патрик застрелил ее, — подсказал Бергхаммер.

— Да. Это была необходимая оборона.

— Да-да. Так что с показаниями этого… Герулайтиса? Их же можно пустить в дело.

— Это как посмотреть. Герулайтис уволился. Из-за пережитого стресса. Он не уверен, что хочет продолжать работать в полиции. Я его понимаю, но на суд это производит неблагоприятное впечатление, сам знаешь. Хороший адвокат выставит Герулайтиса человеком с психическими проблемами, и тем самым его показания станут, ну… не то чтобы совсем недостоверными, но…

— Дерьмо!

— Кляйбер действительно хорош. Он просто ничего не сказал. Прокуратура, тем не менее, настояла на том, чтобы явить его общественности в качестве преступника. Она потребовала посадить его в следственную тюрьму, хотя обвинение строится лишь на косвенных уликах. Нет ни единого доказательства. У нас была первоклассная свидетельница, домохозяйка Плессена, — русская, которая видела убийцу в доме Плессена. Но она не опознала Кляйбера. По крайней мере, она так утверждала. Она русская, и…

— Русская?

— Да. Она тут нелегально.

— Значит, побоялась, — сказал Бергхаммер разочарованно. — Все русские способны наложить в штаны, когда речь заходит об убийстве.

— Просто она не хотела мне верить, что Кляйбер действовал в одиночку. Она думала, что это дело мафии или чего-то подобного. Как бы там ни было, но на очной ставке она его не опознала. Я считаю, что это разрушит любое обвинение. Хороший адвокат легко вытащит Кляйбера из тюрьмы.

— А ты?

— Официально я устранилась от этого. Я знала, что Кляйбер никогда и ни в чем не признается. Он так устроен. Он не даст себя запугать. Он такой… хладнокровный.

— Понимаю.

— Теперь очередь за прокуратурой, Мартин. Сами виноваты, если так подставляются. Мне все равно.

Возникла пауза.

Она слышала дыхание Бергхаммера на другом конце провода. Он не верил ей, да и она себе тоже. Такое зависшее окончание дела не могло оставить ее равнодушной. Это очень даже задевало ее. Но она уехала в отпуск, потому что Лукас был важнее — должен быть важнее — для нее, чем работа. Не было бы Лукаса, она, сцепив зубы, вела бы расследование дальше и, возможно, когда-нибудь и сдалась бы. Без Лукаса и без Антона, как Мона вдруг поняла, она стала бы одной из тех, у кого не было ничего, кроме своей работы. Без своей семьи она ощущала себя старой и одинокой.

Ее решение было правильным.

— У меня есть семья, — сказала Мона, подразумевая не только Лукаса, но не видя необходимости открывать Бергхаммеру правду. — Я нужна ей. И она мне тоже.

— Мне можешь не рассказывать. Я лежу тут потому, что забыл об этом. Но теперь все будет по-другому.

— Ах, Мартин, я так рада, что тебе стало лучше.

— Пока, Мона. Хорошего тебе отпуска. Не отказывай себе ни в чем, себе и твоему… э-э… сыну?

Мона улыбнулась:

— Да.

— Как…

— Его зовут Лукас.

— Когда вернешься, подумаем, как быть.

— Да. Спасибо, Мартин. Выздоравливай скорее! — Мона положила трубку и еще пару минут спокойно полежала на кровати. В номере царила тишина, нарушаемая лишь тихим жужжанием кондиционера.

Сабина Фрост была мертва, Плессену после операции на короткое время стало лучше, но через пару часов он впал в кому и вряд ли уже из нее выйдет. Домохозяйка Плессена Ольга Вирмакова не захотела опознать подозреваемого, а Герулайтис, у которого возникли проблемы с психикой, узнал обо всем из теперь уже не существующей видеозаписи и от женщины, которую даже близкие родственники считали психически больной. Таким образом, почему бы настоящему профессионалу, каковым является Янош Кляйбер, не настаивать на своей невиновности? Какие есть доказательства против него?

Хорошо, существовали косвенные улики. Было несколько подобных преступлений в той местности, откуда он приехал, — это разузнал Керн. Но эти преступления были совершены очень давно и при другом режиме, доказательства вряд ли сохранились, не говоря уже о следах ДНК, пригодных для опознания. До того как Плессен впал в кому, Мона еще раз успела поговорить с ним, но разговор был очень коротким. По его словам, после убийства Сони Мартинес и перед убийством его приемного сына он перевел полмиллиона на безымянный счет за границей, который, вероятно, открыла Сабина Фрост. Они нашли счет и деньги, но, поскольку счет был анонимным, толку от этого было мало. А поскольку письмо Хельги Кайзер к ее сыну исчезло, то они, вероятно, так никогда и не узнают, какое происшествие, случившееся в далеком прошлом, напугало Плессена настолько, что он молчал даже тогда, когда связь между шантажом и убийствами стала очевидной.

Кляйбер — не первый убийца, который будет освобожден за недостатком улик. И с этим придется смириться. Абсолютная и всеобъемлющая справедливость оставалась иллюзией. Если верить выводам Керна, Кляйбер будет убивать и дальше, потому что он не может жить по-другому. Убивая, он получает удовольствие, и он не сможет долго обходиться без этого удовольствия. Когда-нибудь он попадется, но для его жертв уже будет слишком поздно.

Так устроен мир. Жестоко и несправедливо.

Но сейчас у Моны отпуск. Она действительно заслужила его, она нуждалась в отпуске. Вернувшись на работу, она опять займется делом Яноша Кляйбера. Но не сейчас. Сейчас она будет наслаждаться жизнью, потому что очень долго ждала этого отпуска. Мона встала с кровати, приняла душ, переоделась, накрасилась и спустилась вниз на лифте. К своей семье.