Дневник

Берр Элен

1942

 

 

Вторник, 7 апреля, 4 часа дня

Сегодня я ходила… в дом, где живет Поль Валери. Собралась наконец забрать свою книгу. После обеда было солнечно, ни намека на дождь. Я доехала на 92-м до площади Звезды. Потом пошла по улице Виктора Гюго и тут стала трусить. На углу улицы Вильжюст чуть не повернула обратно. Но строго сказала себе: «Надо отвечать за свои поступки. There’s по one to blame but you?». И робости как не бывало. Самой странно стало, с чего это я вдруг испугалась. Всю прошлую неделю и сейчас, до этой самой минуты, я не видела в своем поступке ничего особенного. Это мама сбила меня с толку — она ужасно удивлялась, как это я решилась на такую дерзость. А по-моему, все очень просто. Я шла и, как всегда, витала в облаках. Позвонила в дверь дома номер 40. На звонок с лаем выскочил фокстерьер, потом появилась консьержка. Недоверчиво спросила: «Вы к кому?» Я ответила самым непринужденным тоном: «Месье Валери мне ничего не оставлял?» (При этом как-то отстраненно — как будто глядя на себя издалека — удивлялась собственной наглости.) Консьержка шагнула в свой закуток: «На чье имя?» — «Мадемуазель Берр». Она направилась к столу. Я точно знала — книга здесь. Консьержка поискала на столе и протянула мне сверток в белой бумаге. «Большое спасибо», — сказала я. «К вашим услугам», — любезно ответила она. И я вышла, едва успев разглядеть свое имя, аккуратно выведенное на свертке. А на улице сразу его развернула. На форзаце тем же разборчивым почерком было написано: «Для мадемуазель Элен Берр». И ниже: «Ясным утром свет так ласков и дышит жизнью синева. Поль Валери».

Радость захлестнула меня — радость, созвучная тому, как виделся мне мир, поющая в унисон с веселым солнцем и чисто умытым, украшенным пенистыми облаками синим небом. До дому я дошла пешком, довольная своей маленькой победой — что-то скажут родители! — и тем, что самое невероятное сбывается.

Книга, которую Поль Валери подписал для Элен Берр.

© Mémorial de la Shoah / Coll. Job

* * *

Жду мисс Дэй — она должна прийти к ужину. Небо вдруг потемнело, дождь хлещет в окна; кажется, будет нешуточная гроза — вот уже молния сверкнула, прогремел гром. Завтра мы собираемся устроить пикник в Обержанвиле — будут Франсуа и Николь Жоб, Франсуаза и Жан Пино, Жак Клер. Еще недавно, спускаясь по ступенькам на Трокадеро, я с радостью думала об этом: по крайней мере можно будет развеяться. А сейчас моя радость потускнела. Впрочем, гроза почти прошла, скоро выглянет солнце. И почему такая переменчивая погода? То плачет, то смеется, прямо как ребенок.

* * *

Вчера заснула, дочитав вторую часть «Муссона». Замечательная книга. Чем дальше, тем больше ею восхищаюсь. Позавчера прочитала разговор Ферн с матерью, двух одиноких женщин. Вчера вечером — про наводнение, дом Беннерджи и Смайли. Я как будто сама живу среди этих героев. Рэнсом — мой старый знакомый, он такой славный.

* * *

Весь вечер прошел в предвкушении того, что будет завтра. Не то чтобы я бурно веселилась, но душу наполняла какая-то тихая радость, она то забывалась, то поднималась снова. Я готовилась так основательно, будто уезжаю в дальние странствия. Поезд в восемь тридцать три. Надо встать без четверти семь.

 

Среда, 8 апреля

Вернулась из Обержанвиля. Было столько всего: воздух, солнце, ветер, дождик; я так счастлива, так устала, что ничего не соображаю. Помню только, что перед ужином в маминой спальне меня вдруг скрутила ужасная тоска, без всякой разумной причины, просто прекрасный день подходил к концу, еще немного — и придется оторваться от этого благодатного места. Никак не могу смириться с тем, что все хорошее кончается. Но чтобы впасть в отчаяние — такого я сама от себя не ждала. Я-то думала, эти детские штучки давно забыты, но получилось как-то само собой, я не успела спохватиться и даже не пыталась побороть эту напасть. Дома нашла две открытки — одну от Одиль, другую от Жерара, сердитую, резкую. Он насмехается над моим письмом. Я уж не помню, что писала, но думала, он меня поймет. Отвечу в таком же тоне.

* * *

Слипаются глаза. Я совсем разомлела, перед глазами прокручивается весь сегодняшний день: вот мы на вокзале — серое небо и дождь; едем в поезде, шутим, болтаем, уверены, что все сегодня будет хорошо; вот первый раз вышли в сад, гуляем под дождем по мокрой траве, вдруг показалось солнце, и небо, начиная с маленького лоскуточка, расчистилось; перед обедом играем в deck tennis; обедаем на кухне, всем страшно весело, посуду моем всей компанией, Франсуаза Пино старательно вытирает тарелки, Жоб с трубкой в зубах их аккуратно расставляет, Жан Пино несет тарелку или вилку, кто-нибудь обнимает его на ходу, он смеется, разводит руками; потом гуляем по дороге — ясно, солнечно, и вдруг короткий ливень; разговор с Жаном Пино, возвращение домой, там нас ждет Жак Клер; опять идем гулять все вместе, доходим до Незеля, небо чистое до горизонта, наливается светом и цветом; приятный ужин: несладкий безвкусный шоколад, варенье, хлеб; все счастливы; едем обратно, мы с Денизой и обеими Николь сидим впритирку на скамье, чтобы мог поместиться и Жоб, у меня пылают щеки; напротив Жан Пино, такой красивый: мужественное лицо и светлые глаза; прощаемся в метро, все улыбаются, довольные, день правда удался. Все это видится и очень близким, и каким-то странно отдаленным. Я знаю, все уже прошло и я в своей комнате, но в то же время слышу голоса, вижу лица, фигуры, словцо меня окружают призраки живых людей. Ведь этот день — уже не совсем Настоящее и еще не совсем Прошедшее. Воспоминания, картинки наполняют тихим шелестом ночной покой.

 

Четверг, утро, 9 апреля

Проснулась в семь часов. В голове все смешалось. Вчерашняя радость, вечерняя обида, сегодняшнее состояние unpreparedness, потому что позавчера дальше следующего дня ничего не планировала, досада на Жерара — если подумать, напрасная, он прав, что надо мной смеется; серьезное и вдохновенное лицо Жана Пино в поезде; мысль о том, что Одиль уехала насовсем как раз тогда, когда между нами стала завязываться настоящая глубокая дружба. Как я теперь без нее?

 

Суббота, 11 апреля

Так захотелось взять и прямо сейчас послать все подальше. Мне надоело, что я не могу жить нормально, не могу чувствовать себя совершенно свободной, как в прошлом году, и не имею права стать такой, как прежде. Я будто привязана к чему-то невидимому, короткая привязь не пускает на волю, так что я начинаю ненавидеть это незримое препятствие, хочу его разрушить.

Хуже всего, что внутренне сама-то я чувствую себя по-прежнему свободной, но перед другими, перед родителями, перед Николь и, главное, перед Жераром, вынуждена играть некую роль. Что бы я ни сказала, они все равно будут убеждены, что моя жизнь изменилась. И пропасть между этими двумя взглядами с каждым днем расширяется. Есть «я», которое изо всех сил старается снова стать таким, каким было всегда, каким осталось бы, если бы ничего не случилось; и есть другое «я», какое, по мнению всех окружающих, должно было прийти на смену прежнему. Или, может, это новое «я» — плод моего воображения? Да нет, не думаю.

Чем больше проходит времени, тем тягостнее мне нынешнее положение. Как получилось, что оно вызывает во мне неловкое чувство, от которого хочется убежать, спрятаться?

Вот почему когда вечером, вернувшись домой, я нашла письмо от Жерара, в котором он пишет, что мы увидимся не раньше осени, то расплакалась, впервые за много месяцев. Не то чтобы я огорчилась, но страшно устала от этой смутной неловкости. Не могу больше оставаться в ложном положении — ложном, да, ложном! — перед ним, перед родителями, перед Денизой, Николь, Ивонной. У меня была надежда, что он приедет и все наконец прояснится. А выходит, еще всю весну и все лето жить вот так… И я никому ничего не могу объяснить. Я подняла голову — страшно хотелось назло неведомо кому и чему, недолго думая, выложить все как есть… Эх, я бы с таким удовольствием!.. Но кончилось тем, что я засунула эту новость в кучу. Какая она неприятная.

Прекрасно понимаю, что сама все запутываю, но как так получается?

Всему причиной — к такому заключению я неизменно прихожу — то, что я ничего не могу решить, пока не увижу его опять и не узнаю лучше.

С этим никто и не спорит, но вот чего родители, мне кажется, не понимают: для меня этот вывод имеет абсолютное, буквальное значение — я абсолютно ничего не знаю о том, как все обернется, и я абсолютно не склонна ни к какому решению, а просто жду результата, будто слежу за спортивным матчем, в котором сама не участвую.

Наверно, дело в том, что я совсем не выношу неопределенности. Чтобы освободиться и вернуться к нормальному состоянию, мне необходимо поставить точку. Любое изменение в привычном течении жизни выбивает меня из колеи. Я, как сказала бы Дениза, «домоседка».

Как только я все это поняла, я стала просто ждать, когда же кончится этот матч, который разыгрывается где-то там, вне меня; чем кончится, мне безразлично, лишь бы скорее.

Но это тянется так долго, что я, как ни стараюсь, не выдерживаю напряжения. Поэтому я сорвалась, когда узнала, что оно еще продлится.

Поэтому я ненавижу всю эту историю и чуть ли не сама довожу ее до абсурда. В глубине души я не хочу никаких перемен, хотя они в подобных случаях неизбежны. Но пусть эта перемена окажется быстрой и, главное, радостной, как и должно быть, когда все хорошо!

Конечно, я могла бы сегодня вечером броситься на кровать, разрыдаться и сказать маме, что я хочу одного — чтобы все стало как раньше. И мама стала бы меня утешать, и я заснула бы, с соленым привкусом слез во рту, зато со спокойной душой. Но на душе у мамы, когда она вернется в свою спальню, тяжести прибавится.

Да и не уверена я, что смогла бы. Это значило бы поддаться self-pity, а я стала очень строгой к себе — по-моему, сейчас это нужнее всего. Только поэтому я удержалась, а вовсе не из гордости. Какая там гордость рядом с мамой — смешно! И не потому, что не желала выставлять напоказ и преувеличивать страдание, которое на самом деле не так уж сильно, — ведь тем самым я бы добилась только одного: сделала бы его cheap. Нет, я говорила бы честно и искренне. Но я не хочу огорчать маму. Хватит того, что папа получил сегодня извещение об изъятии, и мама все это тяжело переживает, хотя виду не подает.

It sufficeth that I have told thee тебе, мой белый лист; мне уже полегчало.

* * *

Подумаем о другом. О сказочна красивом сегодняшнем, совсем уже летнем дне в Обержанвиле. Он был великолепен с самого начала до конца, с сияющего, полного прохлады и надежды восхода до тихого вечера, который и сейчас, когда я подошла закрыть ставни, дохнул на меня ласковым теплом.

Утром, как только мы приехали, я начистила картошки и сразу побежала в сад — вот где мне всегда хорошо. И там меня, как старые знакомые, ждали те же, что прошлым летом, ощущения, но только свежие и обновленные. Слепящий простор огородных грядок, восторг от того, как буйно все растет под утренним солнцем; чудесные открытия на каждом шагу, тонкий аромат цветущих кустов, пчелиный гул; неровный, будто бы слегка хмельной полет невесть откуда взявшейся бабочки. Все это я узнавала с невыразимой радостью. Села на скамейку и замерла, вдыхая воздух счастья, от которого сердце мое таяло, как воск; каждый миг дарил что-то новое: вот в сплетении пока еще голых ветвей какая-то птаха, которой я прежде не слышала, вдруг придется пробовать голос и вспоротая им тишина тотчас заполнится другими птичьими голосами, далеким воркованием голубей, чьим-то щебетом, а вот еще одно чудо: гляжу не нагляжусь на капельки росы, усыпавшие траву; чуть поведешь головой — и алмазы превратятся в изумруды, а потом в червонное золото. Один из этих маленьких фонариков дошел аж до рубиновой густоты. И тут мне вздумалось запрокинуть голову и посмотреть а на мир снизу вверх — какая же гармония красок открылась в раскинувшемся вокруг пейзаже: синее небо, сизая дымка холмов, подернутые туманом розовато-зеленоватые или бурые поля, коричневые и приглушенно-рыжие черепичные крыши, мягко-серая колокольня, и все залито нежным светом. Только зелень молодой травы у меня под ногами вносила резкую ноту, словно была единственным клочком живой яви в этом зачарованном пейзаже. «На картине такое зеленое пятно на пастельном фоне показалось бы неуместным», — подумала я. Но в реальности ему нашлось место.

 

Среда, 15 апреля

Пишу здесь, потому что не знаю, с кем поговорить. Я получила открытку, и столько в ней горечи, тоски и отчаяния. Сначала мне стало даже приятно — от того, что он чувствует то же, что я. А потом — страшно при мысли о том, что любой перепад моего настроения причиняет боль другому человеку.

От некоторых слов бросало в дрожь: «наши пути расходятся», «впереди — тупик»… — я вдруг услышала в них подтверждение смутных предчувствий, которые давно меня томили. Это ужасно.

Что же делать? Нам обоим плохо. Но разделить эту тяжесть на двоих, как сделали бы другие, мы не можем: в утешение ему я только и могу сказать, что чувствую то же самое, но ведь от этого ему станет еще хуже? А если я напишу в ответ что-нибудь ободряюще-нежное, получится или ложь, или слащавость.

Кроме того, я как будто столкнулась с незнакомым человеком, с мужской натурой, а тут у меня нет никакого опыта, и я не знаю, как себя вести.

Помочь могла бы только мама. Но я знаю заранее: она, как всегда, подумает о папе, будет рассказывать, как поступал и поступил бы он, и не поймет, почему меня коробит, когда она ставит Жерара на место папы. А для меня это совсем не одно и то же.

Жерару не нравится тон моих открыток. «Наши пути расходятся» — сказано как раз по этому поводу. Но неужели он не понимает: я как раз потому «расписываю пейзажи», что не могу писать о другом, о своих чувствах, в которых не так уверена, как он. Но и объяснить ему это тоже не могу.

Иногда меня охватывает какая-то холодная безысходность. Думаю: я же знала, что мы не подходим друг другу. Я чувствовала это, и мне было страшно, оттого что все вокруг считают иначе. Видно, в моем характере есть что-то индийское. Господи, что же делать? Что я ему отвечу?

В конце он написал что-то циничное. Но я не обижаюсь. Если бы он знал! Почему все в жизни стало так сложно?

 

Среда, 15 апреля

С утра засела за работу, чтобы отвлечься. И действительно обо всем забыла. Через три часа я словно вынырнула из другого, далекого мира, и мне снова показалось, что все это не стоит выеденного яйца.

После обеда снова работала — печатала главу о Бруте. Солнце так пекло, что пришлось закрыть ставни. На улице настоящее лето.

В четыре часа вышла из дому и окунулась в летнюю жару — странное ощущение; пошла в Сорбонну на лекцию Эскарпи. Это напомнило мне прошлогоднюю сессию, только теперь я чувствую себя не такой скованной, более свободной и спокойной. Перед сном дочитала «Муссон». Но спала плохо.

 

Четверг, 16 апреля

Утром пошла в Сорбонну, чтобы развеяться. Надеялась встретить Спаркенброка, но его не было. Разумеется — я ведь пришла слишком рано, мы с ним увиделись позже. Заглянула на минутку в библиотеку, а на обратном пути, спускаясь, услышала, как кто-то распевает во все горло. Оказалось, это Эскарпи, который стоял внизу со своей невестой. Пел он, наверно, от счастья — все у него шло прекрасно и в любви, и в работе. Эскарпи — очень цельная натура. Пусть он не слишком начитан, но в нем чувствуется нравственная чистота и здоровый интеллект. Дойдя донизу и узнав его, я так и застыла на ступеньках. Он ничуть не смутился и рассмеялся, а за ним и я и его невеста. Стало ужасно приятно.

Оставшееся время я болтала во дворе с Шарлоттой Бронте, то есть с девушкой, которая пишет диплом по Шарлотте Бронте. Она очень милая. В ней, как во всех моих университетских знакомых, есть какая-то внутренняя доброжелательность.

На занятии у Казамиана один студент, на вид смешной и диковатый, делал сообщение о лирике Шелли. Я не особенно вслушивалась, но почувствовала, что он говорил очень горячо и поэтично. Казамиан его похвалил — значит, мое впечатление было верным. Но дослушать у меня не хватило терпения. В четверть двенадцатого я ушла. Зашла в секретариат продлить свой билет и вернулась домой.

После обеда мы с мамой поехали на машине к доктору Редону. Он вскрыл мне палец и выпустил скрытый гной, а потом я пошла по людному, залитому солнцем бульвару Сен-Мишель, и чем ближе к улице Суффло, тем больше меня охватывала привычная, волшебная радость. От улицы Суффло до бульвара Сен-Жермен простирается моя страна чудес.

Поэтому я ничуть не удивилась, когда, едва расставшись с мамой, наткнулась на остановке автобуса «С» на Жана Пино. Он пожал мне руку и не заметил, что я убрала больной палец. Лицо его порозовело — может, от радости, что встретил меня? Не знаю. Но самая ужасно обрадовалась. Он схватил мою книгу — Гуго фон Гофмансталя, — которую я на самом деле хотела показать Спаркенброку. Резкий, веселый — не знаю, как сказать. Мы быстро разошлись, он пошел вверх по бульвару, а я в университет. Было десять минут четвертого, я хотела успеть на лекцию Делатра.

Зашла в аудиторию и сразу увидела Спаркенброка, он сидел на своем обычном месте. Я села на свое, рядом с неприветливого вида девицей. Делатр говорил о каждом отдельно, я не слушала, а разглядывала свою тень. В середине занятия, перед началом объяснения текста, как всегда, поднялась суета. Моя соседка направилась к выходу мимо меня. Я встала, чтобы ее пропустить, и увидела, что Спаркенброк жестами спрашивает: «Вы остаетесь?». Я покачала головой, и мы оба вышли на солнце. Я почувствовала удивительное облегчение. Если бы я его не увидела, мне было бы очень плохо — это единственный проблеск света посреди ада, в котором я живу, единственный способ укрыться, связь с нормальной жизнью.

«Пойдем в Люксембургский сад?» — предложил он. Я посмотрела на часы — к нам на чай вот-вот должна была прийти Франсуаза Масс. Но недолго думая согласилась. Он сбегал в аудиторию за своим портфелем, и мы пошли. Странная прогулка — я не узнавала знакомые улицы, как будто все они: улица Эколь-де-Медсин, улица Антуана Дюбуа, улица Медичи — вдруг стали какими-то другими. Он рассказывал о своем замысле — написать про Шантеклера и Пертелот, я вслушивалась в его беспечный голос, ловила его интонации, привычно робела, и мало-помалу все приходило в норму.

В Люксембургском саду мы остановились перед прудиком, где плавали десятки парусных корабликов; мы о чем-то разговаривали, но я помню только завороженное блаженство от солнечных бликов на воде, тихий плеск и ласковые складки волн, упруго изогнувшиеся под ветром маленькие парусники и распростертую надо всем этим трепещущую синеву неба. Вокруг было множество людей — детей и взрослых. Но меня притягивала танцующая, искрящаяся вода. Я не отрывалась от нее, даже когда говорила, она со мной и теперь. Однако, когда Спаркенброк проговорил: «Немцы победят в этой войне», мне захотелось возразить. Я сказала: «Нет!» Но не знала, что еще прибавить. И тут же почувствовала, что это малодушие — я не отстаиваю перед ним свои убеждения из малодушия; тогда я встряхнулась и воскликнула: «Что же с нами будет, если немцы победят?» Он неопределенно взмахнул рукой: «Да ничего не изменится… — Я знала, заранее знала, что он так и скажет. — Будет все то же: солнце, вода…» Такой ответ мне не нравился, тем более что в глубине души я тоже в этот миг ощущала полную ничтожность всех споров перед лицом красоты. Но все же понимала, что уступаю какому-то дурному мороку, предаю себя и что буду потом себя корить за это малодушие. И я заставила себя произнести: «Но любоваться светом и водой они позволят не всем!» Эти слова меня спасли, я не хотела поддаваться трусости.

Ведь я знаю теперь: это малодушие; мы не имеем права думать в этом мире только о поэзии; поэзия — это волшебство, но предаваться ему в высшей степени эгоистично.

Потом он заговорил о корабликах, о деревьях в Обержанвиле, о своих детских играх, и мое неприятное чувство прошло. У выхода он встретил какого-то приятеля, я пошла дальше, потом увидела Жака Вейль-Рейналя и остановилась с ним поболтать. Вскоре Спаркенброк догнал меня, и мы вышли вместе. Он сказал: «Вот странно, стоит мне встретить знакомого, как и вы тут же встречаете своего». А потом он сказал, что не хотел бы повстречать свою жену. Об этом он всегда говорил совершенно непринужденно, поэтому и я попробовала тем же тоном спросить: «Почему? Она рассердится?» Но он сказал, что она ждет ребенка и стала очень раздражительной.

И тут что-то обрушилось на меня, то самое, что всегда грозило замутить ясную атмосферу наших встреч, такую странную, волшебную, — что-то такое, что теперь вдруг заставило меня увидеть все «со стороны», и я поняла: пускай у его жены нет причин для ревности, я все равно не имею права продолжать, потому что это причинило бы ей боль. А если бы я знала, что ей больно, не осталось бы ни высоких мыслей, ни идеальной красоты. Теперь всё.

Мы шли по бульвару Сен-Мишель, и он рассказывал о своих друзьях — они все женаты, у всех уже есть дети. Я сказала: да, мальчики женятся рано. Мы стали говорить на эту тему. И в какой-то момент я сказала: «Жениться нетрудно, трудно другое… найти настоящее счастье», — тут я запнулась, и, пока искала слова, он ответил: «Я никогда в это не верил». Я твердо возразила: «А я пока еще верю и не хочу, чтобы вы разрушали мои иллюзии». И вдруг мне стало одиноко. Он тоже чужой, мы с ним совсем разные. На бульваре мы говорили о наших взглядах на жизнь, и он сказал, что ему интересно все — все без разбора… — «А мне нет, я по натуре не дилетант, я ищу красоту, совершенство, отбираю из множества вещей действительно стоящие. У меня еще сохранилась шкала ценностей, и я не дошла до того, чтобы считать интересным все подряд». Потом мы заговорили о том, что невозможно понять чужую мысль, о том, как передать свою мысль другому. Он довел меня до входа в метро, солнце светило прямо в глаза. Он сказал: «Я завтра приду». Я замялась, почувствовала вдруг, что нам незачем видеться, точнее, у меня отпало желание с ним видеться, и я пробормотала: «Я, может быть, тоже». Он ушел. А я вдруг спохватилась, что у меня нет ни денег, ни билетиков на метро. Оставалось одно — я побежала за ним. Он шел медленно, как-то задумчиво. Я догнала его, объяснила, что случилось. Самой было смешно. Он улыбнулся своей хитренькой улыбкой и достал из кармана билетную книжечку. И все снова стало как прежде.

Но сейчас, вечером, все ушло, и опять ощущается диссонанс. Кажется, единственное, что было сегодня простого, здорового и радостного, так это встреча с Жаном Пино.

Я еще молодая, и это такая несправедливость, что все в моей жизни взбаламучено, я не хочу «наживать опыт», становиться пресыщенной, разочарованной и старой. Как бы от этого спастись?

Долго и о многом разговаривала с Франсуазой Масс, показывала ей свои книги, свой диплом. Иногда подступало отчаяние. Когда она сказала, что, как пишет Жорж, Жерар все больше и больше замыкается в себе, меня это задело за живое, потому что мне и самой это покоя не дает. И надо же ей было мне напомнить, что я больше не имею права свободно собой распоряжаться и все, что я делаю, касается не только меня, а еще и другого, связанного со мной человека! Ведь свобода — это все-таки утешение, даже если страдаешь.

 

Воскресенье, 19 апреля, 12 часов

Дописала я это письмо. Слезы текли ручьем и как будто омыли мне душу.

Сильно болит палец, и я с благодарностью принимаю эту физическую боль.

Только что вернулась от Редона с улицы Шез. Он опять вскрывал нарыв, чтобы стало легче. Сказал, ничего страшного.

После обеда немножко поработала над главой об «Антонии и Клеопатре». Вся горечь, скопившаяся вчера вечером, прошла. Приходила Лизетта Леоте — она, по обыкновению, все перепутала, решила, что оркестр будет в это воскресенье, мы с ней посидели в моей комнате; я непричесанная, с голыми ногами, но все Леоте — свои, с ними это не важно. Было очень хорошо.

Потом я пошла к Жобам, там уже была Дениза. Она, Брейнар и Франсуа играли трио Шуберта. Чуть позже пришел Сеннизерг, приятель Жоба и Даниеля. Было роскошное угощение, вкусное мороженое. В половине шестого я ушла, поехала к Франсине Бакри; в метро душно, потно. Отец Франсины сидел в домашнем халате, еще там были Жанна Одран с родителями и подруга Франсины, которую я знаю только в лицо, с матерью. Говорили, естественно, о политике.

 

Понедельник

Вчера перед сном палец опять разболелся так, будто его рак клешней защемил. Приняла аспирин и только тогда уснула.

Все-таки странно: физическая боль будто вбирает в себя всю мою досаду, все моральные терзания. Это боль спасительная, избавительная. Благодаря ей случилась важная перемена. Не знаю, люблю я Жерара или нет, но неприязнь к нему исчезла. Теперь я думаю о нем чуть ли не как о святыне, к которой нельзя прикасаться.

* * *

Все утро работала, дописывала главу об «Антонии и Клеопатре». После обеда мы с мамой снова ходили к Редону — палец очень уж плох. Он сделал мне четыре обезболивающих укола. Что было не слишком приятно. Я встала после этого сама не своя и вышла в коридор — надо было выждать десять минут, пока подействует анестезия. Когда наконец он начал резать, я ничего не чувствовала — как будто все происходило за десять километров от меня — и не смотрела; зато смотрела мама, и по ее гримасам было ясно, что зрелище не из приятных. Я только видела, как он что-то убирает маленьким пинцетиком. Но палец был чужой.

Оттуда пошла на дежурство в библиотеку.Все, конечно, ахали. Особенно я благодарна Виви Лафон за заботу. Со мной возились, как с ребенком. Пришли Дениза и Николь. Когда отошел наркоз, было страшно больно, но потом успокоилось.

После ужина, лежа в постели, диктовала Денизе начало новой следующей главы. Мы провели приятный, можно сказать, замечательный вечер.

 

Вторник, 21 апреля

С утра опять взялись за дело: я диктовала, Дениза печатала. Говорит, получается хорошо. Я тоже довольна, хотя немножко страшновато. Потом ходила в Сорбонну. К обеду пришел Жас. За столом они с мамой так спорили — я думала, будет скандал.

Сейчас, после обеда, сижу в каком-то отупении, — борюсь со сном. Может, это перед грозой? Или из-за пальца — запоздалая реакция? Будь здесь Одиль, она бы посмеялась — ведь сегодня вторник. А вторники весь год — неудачные дни. Но ее тут нет. Я заснула прямо за письменным столом, очень хочется писать дальше. Но перечитать «Кориолана» не хватает духу. Сходила на улицу Сен-Доминик — отдала в починку скрипичный футляр. Выпила чаю в надежде наконец проснуться. Но бесполезно — меня совсем разморило.

 

Среда, 22 апреля

Получила две открытки.

Вся неделя прошла вот так: с утра — работа над дипломом, после обеда — потерянное время, вечером — угрызения совести, после ужина — сидение за пишущей машинкой и отчаяние из-за того, что я не способна выражать свои мысли словами. Просыпаюсь в семь с намерением поработать на свежую голову, но стоит встать с постели — вся свежесть испаряется.

Живу как в дурном сне, потеряла счет дням, не замечаю, как проходит время.

 

Пятница, 24 апреля

Ходила на обед к Жану и Клодине, и это единственное светлое пятно за всю неделю. Просидела у них до четырех, играла на скрипке. Жан прочитал две главы моего диплома и вообще был любезен, как никогда, небывалое великодушие! Все-таки я его немножко стесняюсь, и он меня, кажется, тоже. Но он замечательный.

Пришла домой и, как всегда в это время, чувствую себя разбитой. В шесть часов вышла из дому — отправилась к доктору Редону. На бульваре Монпарнас шумно и людно: полно народу за столиками на террасах кафе, толпы гуляющих на тротуарах, а мне среди этой толчеи вдруг стало страшно одиноко и тоскливо. Потом увидела прекрасные деревья у Малого Люксембургского дворца, и только тогда меня отпустило.

 

Суббота, 25 апреля

Получила открытку от Жерара, довольно сумбурную. Между нами происходит что-то очень серьезное. Чем все это кончится? Теперь я думаю о нем с какой-то невыразимой нежностью.

Обедали в «Харчевне королевы Гусиные Лапки». Потом поехали в Обержанвиль. Дениза осталась дома — она ждала гостей, Жана Виге с женой.

Сирень в цвету, трава уже высокая, но любоваться ими я не стала — с тех пор, как поняла, до чего бесили Жерара мои описания, не перестаю стыдиться своей глупости.

 

Воскресенье, 26 апреля

Оркестр: Жоб, Брейнар, его сестра, Франсуаза Масс, Анник Бутвиль. Дениза играла концерт Моцарта, мы ей аккомпанировали, Франсуа дирижировал.

 

Понедельник, 27 апреля

Снова встретила в библиотеке того сероглазого юношу; к моему удивлению, он пригласил меня в четверг послушать вместе с ним пластинки, мы добрых четверть часа разговаривали о музыке. И говорили бы еще, но тут пришла Франсина Бакри — сказать, что она думает о моем дипломе. Я знаю, как его зовут. Жан Моравецки. Но еще до того, как я узнала это имя, мне казалось, что у него славянская внешность, он похож на славянского князя. Жаль, что у него такой голос.

Поскольку мама сочла это приглашение совершенно естественным, я и сама тут же решила, что все в порядке, и написала Жану, что приду.

 

Вторник, 28 апреля

Играли скрипичный дуэт с месье Лион-Каном. Потом я ужинала у мисс Дей. Хоть это были приглашения на будний день, я приняла их оба, чтобы спастись от вторничного проклятия. И это сработало. Идти к Лион-Канам было и страшно, и приятно, но, так или иначе, в этом была новизна, а это уже хорошо. Правда, согласилась я не подумав, а уже когда шла пешком к ним на улицу Лоншан, сообразила, что сделала. Ведь той же дорогой я когда-то ходила сначала одна по четвергам, а потом с Жераром по воскресеньям. Я вдруг осознала, что иду к его родителям, и струсила.

Кроме того, мне всегда немного не по себе, когда я поднимаюсь к ним по лестнице и стою перед дверью.

Однако все прошло отлично. Месье Лион-Кан великолепен. Когда он вошел в гостиную, я тут же отвела глаза. — с первого взгляда его лицо напомнило мне Жерара. Но, приглядевшись, я поняла, что они не похожи, и уже дальше смотрела на него спокойно. У него походка и вообще вся пластика молодого человека — просто удивительно! Сначала мне Казалось, что играть с господином в годах, которого к тому же я почти не знаю, — довольно дерзко с моей стороны. К счастью, Франсуаза тоже была тут. А потом меня захватила музыка, и больше я уж ни о чем не думала. За столом, рядом с мадам Лион-Кан и Клодом, мне стало совсем легко: я была в гостях у обычных людей.

 

Среда, 29 апреля

Проснулась ни свет ни заря, мне снился Жерар. Я лежала, думала о нем, и мне было очень хорошо. Это было какое-то новое, незнакомое чувство, которое я приняла без рассуждений. И точно знала: сегодня утром получу открытку.

И получила. Ничего особенного, а в конце какой-то непонятный намек. Впервые за долгое время я целый день в каком-то смысле была с ним. Это по-настоящему? Или только иллюзия?

Относила пакет месье Буассери в лицей Генриха IV и на обратном пути проходила мимо юрфака. С грустью подумала: будь Жерар тут, я бы запросто могла встретить его у выхода с факультета. А когда-то я скорее провалилась бы сквозь землю, чем даже подумала свернуть в ту сторону. Для меня это было бы верхом «девчачества», да и никогда бы я на такое не осмелилась. Знал бы он, что я думала о нем еще так давно — это же было в первый год войны! Как все изменилось!

 

Четверг, 30 апреля

Прекрасный оказался вечер.

Мне было ужасно неловко идти слушать пластинки с этим совершенно незнакомым молодым человеком. Но как только он вошел во двор Английского института, где я назначила встречу, всякая неловкость исчезла. Все оказалось очень просто.

Он повел нас — меня и своего приятеля, которого я знаю только в лицо, ужасно некрасивого, но симпатичного, — в Литературный дом на улице Суффло.

Мы слушали пластинки до половины седьмого. Сначала где-то рядом какой-то студент безостановочно играл Шопена, и это ужасно мешало. Но потом стало тихо. Я послушала квинтет Иоганна Кристиана Баха, начало Восьмой симфонии, адажио из Десятой — нарочно попросила, и это было чудо, — концерт для кларнета с оркестром Моцарта, кантату и две прелюдии Баха и восхитительную «Траурную музыку» Моцарта.

Забавно — мне принесли чаю с поджаренным хлебом, правда чай безвкусный, но я была тронута вниманием.

Жан Моравецки проводил меня и обещал в воскресенье принести квартет Бетховена.

Дома творилась кутерьма. Только что ушли мамины друзья и пришел папа, суетились Николь и Дениза, тут же — тетя Жер.

К ужину пришел месье Перилу, потом он опробовал мою скрипку. Мы сыграли дуэтом — две скрипки — концерт и сонату Баха. И он все называл нас девчонками что надо. Интересно, знает ли он, что мы о нем думаем.

 

Воскресенье

Изумительный день. Но я ничего сегодня не сделала.

Утром отнесла бабушке и Франсуазе Масс сирень. Было так ясно, солнечно, каштаны во всей красе, синее небо — я и думать забыла о всяких угрызениях и наслаждалась этой красотой. Пришлось зайти к Лион-Канам, мы долго беседовали с месье Лион-Каном. Я всегда у них стесняюсь.

К обеду пришла мадам Леви. А потом мы начали готовиться к вечеру.

Франсуа не пришел музицировать. Анник привела альтиста — невысокого, молчаливого, но очень милого паренька. Мы попробовали сыграть концертную симфонию Моцарта, оказалось слишком трудно. В середине вечера заявился Брейнар, мы сыграли концерт Баха для двух скрипок, но я злилась, потому что он все время играл форте.

В четыре часа я перестала играть. В половине пятого — звонок в дверь, я открыла. Это были Франсуа и Жан Моравецки. По-моему, он всех покорил.

Невозможно поверить: я его едва знаю, встретила в Сорбонне и еще в понедельник не знала, как его зовут, а теперь вот он здесь. Все как по волшебству.

Все только и говорят о его славянской внешности, и мне это неприятно. Не хочется думать, что он приглянулся мне из-за этого. Нет, без всякой причины, просто потому, что это он. Никаких выдумок, никаких обожаний. Он принес Корелли и Пятнадцатый квартет, тот самый, под который Спэндрелл встречает свою смерть. Heiliger Dankgesang. Окна были нараспашку, солнце вливалось в них, и этот свет сотворил какое-то чудо, которому, мне кажется, все поддались.

 

Понедельник, 4 мая

Какая ночь! Мне все время что-то снилось. Утром проснулась, задумалась об этом сне, о том, к чему все это может так внезапно привести, и тихо ахнула.

Вспоминаю сейчас, как сегодня вместе с Жаном Моравецки, которого я знать не знала еще неделю тому назад, читала «Во сне я горько плакал» Гейне. И думаю, как это прекрасно и как странно, прекрасно и трагично — до слез.

Ведь мы опять весь вечер были вместе, я знала, что его увижу; вчера он мне это сказал, но я и сама знала. Он пришел в библиотеку примерно в полчетвертого. Сел в глубине зала. Целый час я была завалена работой. Уже почти потеряла надежду с ним поговорить. Но около половины пятого он сам встал, подошел и попросил разрешения оставить свой портфель, пока он отойдет что-то купить. А сам никуда не ушел и остался рядом со мной до без четверти шесть.

Вечером меня одолела какая-то тревога. Может, я опять сбилась с пути? Опять теряю голову?

Если я останусь с Жераром, то упущу все то прекрасное, что ждет впереди: постепенное пробуждение, цветущую весну, медленное созревание глубокого чувства! С Жераром все слишком нормально, или это просто мои капризы? Неужели в один прекрасный день я разорву эти страницы, потому что выберу Жерара?

Что же со мною станет? Сама не знаю, куда иду и что будет завтра.

 

Четверг, 7 мая

Видела Жана Моравецки на лекции Делатра. После занятия мы пошли гулять: по улице Одеон, потом в Люксембургский сад; до пяти часов сидели на скамейке под каштанами центральной аллеи. Тут было тихо и тень, а на солнце — нестерпимо жарко.

Он был еще бледнее обычного. Не переносит солнца. Это болезнь?

Кажется, я поняла, кто он такой. Видимо, его отец занимает какой-то пост в посольстве. Сегодня он сказал, что отец принимал в Барселоне всех приезжавших туда с визитом важных лиц. (К разговору о Поле Валери.) А в воскресенье говорил, что ни в одном городе не прожил дольше трех месяцев. Манеры у него изысканные, утонченные — настоящий аристократ.

До сих пор слышу его голос — довольно высокий, с несколько искусственными интонациями. И каждый раз он отворачивался, когда я на него смотрела.

Он пригласил нас с Денизой в следующий четверг послушать пластинки с русской музыкой.

 

Суббота, 9 мая, вечер

С ума я, что ли, сошла?

Весь день ходила взвинченная до предела. Наговорила Николь совершенно непозволительных вещей.

Впрочем, до ужина мне еще казалось, что все так и есть. Что я и вправду купаюсь в блаженстве и что теперь оно уж точно никуда не денется, постоянно будет со мной.

Но к концу дня ужасно устала, перед глазами все словно окутано густой дымкой; ничего больше не чувствую и только удивляюсь, как могла так разволноваться, я совершенно остыла и вижу, какой была дурой.

Письмо от Жерара, обед с Симоной, квартет Бетховена и разговор с Николь — мы сидели на подоконнике и глядели сверху на каштаны в цвету. Что я сегодня наговорила? О чем только думала? Неужели завтра опять начнется та же неразбериха? Буду спать.

 

Воскресенье

Все вчерашнее наваждение развеялось. Не понимаю, что на меня нашло. Больше никогда себе такого не позволю. День в Обержанвиле. Духота, гроза. После обеда меня так разморило, что я заснула наверху на каменной скамейке. Просто не было сил.

 

Четверг, 14 мая

После вчерашнего чувствовала себя разбитой и в то же время взбудораженной, как после бала.

Хорошо ли, плохо ли, но я закончила диплом. Сегодня Вознесение — день чем-то похож на воскресный. Папа дома… вчерашнее происшествие — все это очень непривычно.

Не успела как следует приготовиться к вечеру, но оно и к лучшему. Договорились, что мы с Денизой придем к институту. Латинский квартал был пуст, как в воскресенье. Ж. М. с приятелем нас уже ждали; из дома напротив кто-то выплеснул стакан воды — прямо мне на голову. Пошли в Литературный дом. А вот на бульваре Сен-Мишель народу полно. Я рассказала Моравецки вчерашние невероятные новости. Он не стал говорить, что такого не может быть, не то что Спаркенброк вчера. Определенно, он мне ближе, чем Спаркенброк. Вообще-то Литературный дом был закрыт, но у друга Моравецки Молинье, того, что был с нами в прошлый раз, есть ключ, он встретил нас вместе с девушкой, которую я тоже видела в тот раз. Все тут было в нашем распоряжении. Сначала слушали Четырнадцатый квартет Бетховена, который мне все же больше нравится, чем Пятнадцатый. Потом перешли к русской музыке. «Князь Игорь», цыгане, народные песни, Шаляпин; я была в восторге; нас угостили вкусным ужином, шоколадом с молочной пенкой, а Ж. М. принес египетские и русские сигареты. Все было очень-очень здорово.

Он доехал с нами в метро до «Севр-Вавилон». Перед сном мне, как всегда, стало жаль, что день уже кончился. Что за неделя была — ничего не понимаю. Вчерашняя история, сегодняшняя буйная радость по поводу диплома. И завтра будет то же самое. Может, к понедельнику все войдет в нормальное русло.

 

Среда, 20 мая

Заходила Франсина де Жессе. Три года я ее не видела.

Было очень хорошо, никаких трений, несмотря даже на то, что мы разошлись во взглядах на исход войны.

Она похорошела; это единственная из одноклассниц, с которой мне было приятно пообщаться. К сожалению, она в понедельник уезжает в Лимож.

Эта встреча пробудила столько воспоминаний о школе!

 

Четверг, 2 часа

Мне страшно трудно делать то, что я сейчас делаю.

Сама не знаю, какая нелепая сила меня на это толкает. Да нет, знаю — внезапное сознание того, что я должна остановиться, иначе причиню боль Ж. М. До недавних пор мне казалось, что все чудесно — вот самое подходящее слово, чтобы выразить, что я чувствовала. Потом, на той неделе, был этот порыв, все быстро прошло, но я стала задумываться, попыталась заглянуть вперед. И увидела там, впереди, среди полной неизвестности, какие-то «сигнальные огни», какие-то помехи. Не знаю, действительно это так или мне опять что-то мерещится. Не знаю, правда ли, что он мне не пара, что все это был только недолгий порыв, что я не успела подумать… Но таково мое смутное чувство, и я ему беспрекословно повинуюсь.

Но только вижу, как это трудно. Не потому, что мне трудно сказать «нет», а потому, что ни за что на свете я не хотела бы хоть чем-то огорчить его. Он, наверное, очень чувствительный, как Жак, почти как девушка — а я-то знаю, как сильно может девушку задеть любая мелочь. Ну и еще я вижу, что для меня это чуть ли не жертва. Нужно набраться духу, чтобы дойти до конца и отказаться от этой радости, от того, что делало такими приятными каждый понедельник и четверг.

По временам все во мне возмущается. Я думаю: зачем драматизировать?

И сама себе отвечаю: так надо, и я нисколько не драматизирую, он действительно будет страдать, и все это не так уж просто и обычно.

Прекрасно понимаю, что делаю это не ради Жерара, а во имя справедливости.

Но я как Брут. Я fall back on instinct, по сути, всему причиной мысль о том, что я принадлежу Жерару и ему будет больно. А этого я не хочу.

Мы должны были встретиться в половине четвертого. И не прийти я не могла бы — он должен был принести мне Доттена. Но я встретила его утром на улице Дез-Эколь, на обратном пути из секретариата. Так и знала, что встречу, и это оказалось очень кстати. Позволяло не приходить в три часа специально. Но мне было не по себе, потому что я знала о своем решении. Все казалось, что я его обижаю. В половине двенадцатого он пришел в институт и сел напротив меня. Не знаю, с чего мне вздумалось, но я дала ему программу цикла исполнительского искусства. Он сказал, что пойдет, хоть и не уточнил, что прямо завтра. Для этого он слишком сдержан и благовоспитан. Спросил, в какое время я обычно прихожу. Зная его манеру, думаю, он там будет.

И вот я решила не ходить. Очень жаль, потому что независимо от всего остального мне была интересна эта программа. Ноне хочу идти — я хорошо знаю, как на него действует музыка, да и на меня тоже. И не хочу встречаться с ним слишком часто.

Все так сложно, что я сбегаю из дому до вечера, благо у меня много дел.

Хорошо, что есть «Беовульф».

 

7 часов

Пришла домой расстроенная до слез.

Случилось вот что. Я носилась по делам в разные концы города. В мастерскую, в Американскую библиотеку, на улицу Пасси за парой туфель и т. д. В пять часов добралась до бабушки. Застала там в гостиной Николь и Жан-Поля, успокоилась. Но за столом Николь спросила, пойду ли я завтра на концерт, я поняла, что сама она пойдет. И это снова все разбередило. Во мне проснулась чуть ли не ревность при мысли, что другие-то его увидят, а он так хорош. И то же самое, когда Николь сказала, что Жан-Поль спрашивал, как зовут, «того приятного белокурого юношу». Мне показалось, что речь идет о чем-то, что уже было и прошло. Я сжала зубы. А внутренний голос твердил, что если я выстою в этой борьбе, то это будет очищением, от чего, почему — я не знаю. И иногда сама не понимаю, зачем так резко, по собственной воле все оборвала.

Окончательно меня довел нахальный сапожник — я отдала ему новые туфли на деревянных подошвах, чтобы сделать каучуковые набойки. И он взял с меня тридцать франков авансом. А когда вечером я за ними пришла, потребовал еще тридцать за работу. Я не умею пререкаться с людьми, и денег у меня больше не было, поэтому я ушла, оставив туфли и готовая расплакаться.

Села в метро на «Ла-Мюэтт», вагон набит битком, вонь, пот, жара, духота. Я мечтала об одном: хоть бы пришло письмо от Жерара. И вдруг, проезжая Черновицкую улицу, я словно бы воочию увидела прояснившееся будущее, а все потому, что я так долго думала о Жераре.

Но дома меня ждали две открытки: одна от Владимира, другая от Жан-Пьера Арона, ужасно смешная и трогательная. Я все-таки написала Жерару. Может быть, зря.

Когда мама пришла, я рассказала ей в деталях про сапожника и туфли. От этого житейского разговора как-то сразу полегчало. Сейчас мне лучше. Но надо прожить еще завтрашний день.

 

Пятница, 22 мая

Его не было на концерте. Первой моей мыслью было: «Все начнется сначала». А потом пришло огромное облегчение.

* * *

Не знала, как убить время; сначала еще ничего — я была на свадьбе Пьеретты Венсан, но в четверть третьего вернулась, разряженная в пух и прах, и было совершенно нечем заполнить этот бестолковый день.

На свадьбе я держалась рядом с Франсиной. Так было безопаснее, подальше от всей этой оравы — Лемерля, Вьено и компании, — под надежной защитой. Впрочем, Пьеретта мне нравится, мужу нее потрясающий. И вообще все было очень мило.

 

Суббота, 23 мая

Утром — с девяти в институте. Видела Жака Ульмана, Роже Нордмана (у него недавно расстреляли брата) и Франсуазу Блюм, его невесту, которую едва узнала. Они так восторженно описали мне то, что было на прошлой неделе, что я усомнилась в собственных впечатлениях. В институте наткнулась на полотеров — по субботам он открывается с десяти. Внизу встретила студента, с которым прежде никогда не разговаривала. Он оказался вполне приятным, и мы вместе пошли искать: я — перевод «Кориолана», он — англосаксонскую грамматику. В десять вернулись наверх, и я погрузилась в «Беовульфа».

Сыграть трио не получилось. Мы с Жобом были не в духе. Жан забежал на пять минут. В пять вернулась домой, взялась за «Короля Хорна». Ужинала в полном расстройстве из-за того, что ничего не сделала.

Писем все нет. Опять, как несколько месяцев тому назад, начинаю беспокоиться.

 

Воскресенье

Обед в Обере с Жобом, Жан-Полем и Жаком Моно. Жан-Поль прелестный, с ним легко, Моно грубый и нудный.

Чудесный день, но мне было скучно, чего-то страшно не хватало.

 

Понедельник, Духов день

Я с головой ушла в «Короля Хорна», как вдруг меня позвал папа: «Звонит Моравецки». Я витала так далеко, что это не произвело на меня никакого впечатления, или я уже все для себя решила окончательно? Он хотел узнать, открыта ли библиотека, — нашел предлог! А потом повисла такая неловкая пауза, что мне пришлось ее прервать, и я пожаловалась на англосаксонский. И пригласила его на седьмое. Странное дело — до чего я осталась спокойной.

 

Суббота, 30 мая

Сегодня утром первый раз с тех пор, как я засела за работу, никак не могла ее начать. Была почти уверена, что утром получу открытку, мне это и ночью приснилось — приснилось, что я получила сразу два письма, в одном почему-то рассуждения о Блейке, а другое прочитать не получалось. Так уверена, что даже суматоха с воздушной тревогой посреди ночи не испортила мне настроение, и я встала, полная бодрости. А ведь мои надежды уже столько раз были обмануты, что в глубине души я подозревала: ничего не получу. Но так хотелось посрамить это сомнение.

Однако ничего так и не пришло. Чтобы забыть о разочаровании, погрузилась в работу.

 

Воскресенье, 31 мая

Осталась в городе одна, чтобы поработать. Интересно, что в этом году я почти не волнуюсь за свою работу.

Обедала у бабушки, там опять был Декур. Ужаснулась тому, что Клодина говорила о вчерашнем дне. Она восхищается Катрин Вьено и т. д. Жан, к счастью, прямо противоположного мнения. Пришла домой в три часа и до семи штудировала англосаксонскую грамматику.

Подумала было — вот-вот взбешусь от собственного невежества. Ложная тревога: меня ничто не может вывести из равновесия. Ухожу в работу, как в убежище.

 

Понедельник, 1 июня

Утром перечитала «Старый Риволи». Мама зашла рассказать мне новость о желтых звездах, а я не стала слушать, сказала: «Потом поговорим». Но понимала, что at the back of ту mind затаилось что-то неприятное.

Пришла из Сорбонны совершенно одуревшая. Я пыталась совместить работу библиотекаря и свою собственную. В результате свои обязанности я выполняла кое-как и вообще плохо соображала. Часа в три зашел Ж. М., потом Николь с Жан-Полем — у них не было лекции Понса. Я пребывала в glorious muddle.

Дома нашла написанную карандашом открытку от Жерара — ничего существенного и даже без особого тепла. Но это меня не расстроило.

 

Четверг, 4 июня

Голова идет кругом.

У меня было wild morning. Родители с Денизой уехали в шесть часов в Обер. Я попросилась остаться, чтобы посмотреть, — как друзья сдают экзамены.

Началось с того, что я тоже проснулась в шесть от света и жары.

Позавтракала одна, в девять вышла из дому и зашагала, свободная как ветер, наслаждаясь ясным и еще прохладным утром. Первым делом отправилась на почту послать Спаркенброку его книгу и вспомнила о прошлом годе — как же это было давно. Я ни о чем не жалею, но думаю об этом с легкой тоской.

Села в метро, доехала до «Одеона». В институте уже начались экзамены. Я вдруг почувствовала, как состарилась за один вчерашний день. Встретила в вестибюле Виви Лафон. Она рассказывала какие-то дикие вещи о желтых звездах — не может такого быть.

Виви очень славная, добрая, для меня она — воплощение институтского духа. Мы вместе поднялись в аудиторию, потом опять спустились — посмотреть, как другие сдают, я разговорилась с одной знакомой, и тут появился Ж. М. Конечно, он остановился, и мы целый час разговаривали на лестнице. Потом я пошла с ним к Дидье и в книжный магазин на улице Суффло; он там извел продавцов, я, кажется, тоже.

Потом я вернулась в институт, посмотрела, проведала Виви Лафон, поболтала с Жаном и ушла.

Ж. М. проводил меня до метро. Ему хотелось пойти со мной вечером куда-нибудь на концерт. Вот для чего он искал газету. Но я поняла, к чему он клонит, и сказала, что не смогу.

Вот я пришла сюда, пообедала с мадам Леви. Теперь иду к мадам Журдан.

Забавно — не могу подобрать лучшего слова для этого дня — wild, вот какой он был. Когда я занята, мне некогда хандрить. Вечером опять пойду в институт посмотреть свой результат.

* * *

Сходила, жарища была страшная. У меня 92 балла. У мадам Журдан встретила […], поговорили с ним об отличительном знаке. Тогда я решительно не собиралась его носить. Считала, что это позор, знак покорности немецким законам.

Теперь же думаю иначе: мне кажется, не надевать звезду — предательство по отношению к тем, кто наденет.

Но уж если я ее надену, то должна всегда сохранять достоинство, быть элегантной — пусть все видят. На это нужно много мужества. Сейчас думаю — носить ее надо.

Только к чему все это приведет?

Была у бабушки, застала там мадемуазель Детро. Бабушка дала мне очень красивую брошку и конверт. Когда пришел Жан, Николь сказала мне всю правду. Понятно, почему вчера она была такой подавленной. Я была потрясена.

Ну а потом поднялась суета, совсем как 14–15 мая сорокового года, и прогнала печаль.

Хорошо, что бабушка глухая.

В полшестого мы с Жаном сели в метро, я доехала до «Ламотт-Пике». В институте еще час прождала, болтала с Морисом Сором и Полеттой Бреан. Результаты объявили только в семь. Приходила Сесиль Леман, кажется, вчера я видела ее в черном. Она поздоровалась, посмотрела на меня своими ясными голубыми глазами и твердым голосом сказала, что ее отец погиб в концлагере Питивье.

Не знаю, что почувствовали другие, а мне передалось ее огромное, безутешное, безысходное горе. Мы с ней виделись по вторникам, и я каждый раз справлялась о ее отце. Поэтому он представлялся мне живым. И вдруг такой конец — все оборвалось так внезапно, так чудовищно несправедливо… какой ужас, как больно за Сесиль, ведь она мне не чужая.

Друзья бросились меня поздравлять, но мне было совсем не весело. Я думала только об этой смерти, она перечеркивала все остальное.

 

Понедельник, 8 июня

Сегодня я впервые почувствовала, что в самом деле начались каникулы. Погода солнечная, воздух свежий после вчерашней грозы. Щебечут птицы, утро прямо как у Поля Валери. И сегодня я надену желтую звезду. Две стороны нынешней жизни: светлое утро — воплощение свежести, молодости, красоты и желтая звезда — порождение варварства и зла.

* * *

Вчера устроили пикник в Обере. Мама зашла ко мне в четверть седьмого (они с папой и Денизой уезжали рано) и открыла ставни; небо сияло, но золотистые тучки предвещали недоброе. Без четверти семь я вскочила и, одна во всем доме, пошлепала босиком в малую гостиную — посмотреть на барометр. Небо успело нахмуриться. Погромыхивал гром. Но птицы распелись на удивление. В половине восьмого я встала, помылась с ног до головы. Надела розовое платье и, босая, почувствовала себя свободной как ветер. Во время завтрака пошел дождь, пасмурная тяжесть не проходила. Я спустилась в погреб за вином, чуть не заблудилась.

Вышла из дому в половине девятого. С одной только мыслью: благополучно добраться до вокзала. Приказ вошел в силу вчера. На улицах пока еще никого не было. На вокзале вздохнула с облегчением. Прождала четверть часа. Первым пришел Ж. М. в белом чесучовом пиджаке, прямо как из американского фильма. Очень красивый. Потом примчалась Франсуаза. Я у нее спросила: «Как дела?», она ответила: «Плохо»; — я застыла на месте: такой ответ не в ее привычках. Тогда она отрывисто пробормотала, отводя глаза, — она всегда так делала, говоря об отце, — что отца увезли из Компьеня, скорее всего, в Кельн — разбирать руины вокзала, который разбомбили англичане. Я онемела.

Тем временем подошел Молинье, он дважды бегал к матери (на улицу Пепиньер), она его о чем-то просила. Пришли Пино, Клод Леруа и, наконец, Николь. Мы до половины десятого ждали Бернара, потом присоединились к остальным (Николь, Франсуаза и Пино уже сели в поезд).‘Как всегда, долго рассаживались. В конце концов я села в одном конце вагона рядом с Молинье; Пино и Клод Леруа — в другом, а Николь, Франсуаза и Моравецки — в середине. Дождь лил и лил, небо было низкое и серое. Но все же мне казалось, что скоро распогодится.

В Мезон-Лаффите вышло много народа, и мы с Молинье пересели к нашим в середину вагона. На следующей остановке рядом со мной сел Жан Пино. Как-то раньше он мне не попадался на глаза. А тут вдруг — вот он опять.

После сегодняшнего дня я сравнила его с Ж. М., и победил Ж. М., хоть я его и мало видела. Он покорил всех, даже моих родителей, своей энергичностью, силой духа; он, между прочим, единственный из молодых людей, за кем можно признать редкостные нравственные качества. Он — сама энергия и честность.

 

Понедельник, вечер

Господи, я не думала, что это будет так тяжело.

Весь день я крепилась изо всех сил. Шла, высоко подняв голову, и смотрела встречным прямо в лицо, так что они отворачивались. Но это тяжело.

Впрочем, большинство людей вообще не смотрят на тебя. А хуже всего встречать других таких же, со звездой. Утром я вышла из дому с мамой. На улице две девчонки показывали на нас пальцем: «Видала? А? Евреи». А в остальном все прошло нормально. На площади Мадлен встретили месье Симона, он остановился и слез с велосипеда. Дальше я одна доехала на метро до «Звезды», там зашла в мастерскую за своей блузкой и села на 92-й. На остановке стояли девушка с парнем. Девушка показала ему на меня. Они что-то говорили.

Я инстинктивно повернула голову — солнце светило в глаза — и услышала: «Какая мерзость!» Одна женщина, по виду maid, улыбнулась мне еще на остановке, а потом несколько раз оборачивалась и улыбалась в автобусе; а какой-то шикарно одетый господин не сводил с меня глаз, я не могла понять смысл этого взгляда, но гордо смотрела в ответ.

Опять села в метро — до Сорбонны, еще одна простая женщина мне улыбнулась. А у меня почему-то слезы на глаза навернулись. В Латинском квартале почти никого. Дел у меня в библиотеке не было. До четырех часов расхаживала по прохладному залу, опущенные шторы пропускали рыжеватый свет. В четыре вошел Ж. М. Какое счастье было с ним поговорить! Он сел перед моим столом и так просидел до конца, мы разговаривали, а то и просто молчали. На полчаса он отлучился — ходил за билетами на концерт в среду, и тут зашла Николь.

Страница Дневника. Запись, сделанная 8 июня 1942 года, в день, когда Элен первый раз надела желтую звезду.

© Mémorial de la Shoah / Coll. Job

Когда из библиотеки все ушли, я достала свой пиджак и показала ему звезду. Но смотреть на него не могла — я снимала звезду, а сине-красно-белый букетик на булавке, которой она была приколота, вставляла в петлицу. Когда же подняла глаза, увидела, что он поражен до глубины души. Уверена, он ни о чем не догадывался. Я испугалась, что теперь наша дружба даст трещину и ослабнет. Но он проводил меня до «Севр-Вавилон» и был очень внимателен. Хотела бы я знать, что он думал.

 

Вторник, 9 июня

Сегодня было еще хуже, чем вчера.

Устала так, как будто отшагала пешком пять километров. Лицо растянулось от постоянных усилий сдержать подступающие слезы.

Утром осталась дома, играла на скрипке. Моцарта. Все в нем перезабыла.

Но после обеда началось то же самое, я обещала в два часа зайти в институт за Виви Лафон после ее курсов подготовки к агрегасьон. Звезду надевать не хотела, но все-таки приколола; сочла, что это нежелание — просто трусость. И вот… сперва на проспекте Ла Бурдоннэ на меня показывали пальцем две девчонки. Потом контролер в метро «Медицинская школа» (а когда я спускалась, одна женщина сказала мне: «Здравствуйте, мадемуазель!») приказал мне: «В последний вагон!» Значит, вчерашние слухи оказались правдой. Дурной сон сбывался наяву. Подошел поезд, я зашла в первый вагон. А после пересадки ехала в последнем. Звезд ни у кого не было. И тут-то, с запозданием, я чуть не расплакалась — так было горько, так противно; чтобы сдержать слезы, я старательно глядела в одну точку.

В большой двор Сорбонны я вошла ровно в два часа, мне показалось, там был Молинье, но я не была уверена, поэтому направилась прямо в вестибюль библиотеки. Молинье, это все же оказался он, подошел ко мне сам. Разговаривал очень дружелюбно, но отводил взгляд от моей звезды. Смотрел на меня поверх нее. Мы словно говорили друг другу глазами: «Не обращай внимания!» Он сдал второй экзамен по философии.

Мы расстались, и я подошла к лестнице. Там было полно студентов, одни прогуливались, другие кого-то поджидали, некоторые поглядывали на меня. Спустилась Виви Лафон, пришла еще одна моя подруга, и мы вышли на солнце. Говорили об экзамене, но я чувствовала, что все наши мысли вертелись вокруг желтой звезды. Когда мы с Виви остались наедине, она спросила, не боюсь ли я, что мой букетик-триколор сорвут, и сказала: «Не могу видеть это на людях». Знаю, многим неприятно. Но знали бы они, какая это пытка для меня. Я стояла и мучилась, здесь, во дворе Сорбонны, на виду у всех друзей. Вдруг мне почудилось, что я уже не я, все вокруг изменилось и я теперь какая-то чужая, — так бывает в ночных кошмарах. Вокруг все знакомые, но я чувствовала: всем им горько и неловко. Как будто у меня клеймо на лбу пылало. На ступеньках стояли Мондолони и муж мадам Буйа. При виде меня они обомлели. А Жаклин Ниезан заговорила со мной как ни в чем не бывало; Воск тоже был смущен, я протянула ему руку, чтобы он пришел в себя. Старалась вести себя естественно, но получалось плохо. Страшный сон затянулся. Подошел Дюмюржье — он брал у меня книжку, спросил, когда можно вернуть мне мои записи. Вид у него был непринужденный — подчеркнуто непринужденный, как мне показалось. Наконец вышел Ж. М., и стоило мне его увидеть, как я почувствовала что-то такое, какое-то несказанное облегчение — вот кто все знает и понимает меня. Я позвала его, он обернулся, улыбнулся. Ужасно бледный. Сказал мне: «Извините, я сегодня сам не свой». И правда, он выглядел совершенно растерянным и разбитым. Но все же улыбался, и по крайней мере он-то не переменился.

Через минуту-другую он спросил, что я собираюсь делать. Сам он шел к Молинье, а потом надеялся снова найти меня во дворе. Я вернулась к Виви Лафон, Маргерит Казамиан и еще одной, очень милой девочке. Скоро мы все пошли в Люксембургский сад. Приходил ли потом Ж. М., я не знаю. Но ждать его не стала, так лучше. Лучше для нас обоих: я была слишком взволнована, а он подумал бы, что я пришла ради него. В саду мы сидели за столиком, пили лимонад и оранжад. Все такие милые: и Виви Лафон, и мадемуазель Коше — она вышла замуж два месяца тому назад, — и та девочка, не знаю ее имени, и Маргерит Казамиан. Но никто из них, по-моему, не понимал, как мне плохо. Иначе спросили бы: «Зачем же вы ее носите?» Стесняются, наверное. Иной раз я и сама себя спрашиваю зачем, но точно знаю ответ: чтобы испытать свое мужество.

Минут пятнадцать я посидела на солнышке с Виви и мадемуазель Коше, потом пошла в институт в надежде повидать Николь и Жан-Поля, а то было как-то одиноко. Николь я не встретила, зато сразу почувствовала себя среди своих; конечно, мое появление было впечатляющим, но тут все всё знали, никто не смутился. Специально подошла Моник Дюкре — мне хорошо известны ее взгляды — и завела со мной долгий, сердечный разговор; один студент по имени Ибален (он приходил узнать свою оценку) так и подскочил, наткнувшись на меня взглядом, но демонстративно подошел к нам и присоединился к беседе — о музыке. О чем говорить, было совершенно не важно, главное — подтвердить без всяких слов, что нас объединяет дружба.

Анни Дижон тоже была очень приветлива. Я пошла на почту купить марку, и у меня опять перехватило горло, а когда служащий с улыбкой сказал мне: «Так вы еще красивее, чем раньше», чуть не разревелась.

В метро контролер ничего не сказал мне. Я поехала к Жану. Там была и Клодина. Жан не выходит из дому. Если бы не Клодина, я бы могла поговорить с ним вволю. Но она была тут, вмешивалась во все, о чем бы ни зашла речь, и во все вносила blight и я осекалась — заранее знала, что она будет нам возражать. В общем, ничего хорошего из этой встречи не вышло, и я с тяжелым сердцем вернулась домой, без звезды.

Стала рассказывать маме, как прошел день, но не договорила — едва не расплакалась и убежала к себе, не понимаю, что со мной творится.

В половине четвертого звонил Ж. М., просил передать, что будет ждать меня завтра утром, без четверти десять, — наверно, он вернулся во двор и не застал меня. Он ведет себя очень благородно, я ему благодарна, точнее, этого я от него и ждала.

 

Среда, 10 июня

Утром была на концерте в Трокадеро. Эту штуку не надевала.

Было холодно, шел дождь. У входа увидела Николь и Ж. М., они стояли и разговаривали. Потом подошла Симона. Но сидели мы в разных местах. Первый раз в жизни я ходила на концерт вдвоем с молодым человеком.

Так приятно, когда за тобой ухаживают, когда, например, он подавал мне жакет, мне это непривычно. У него такие изысканные, я бы сказала даже безупречные, манеры.

 

Четверг, 11 июня

Были в Обере.

Выехали в семь мантским поездом. Все утро собирали клубнику и черешню.

Нам было страшно весело, может, оттого, что в кои-то веки мы собрались все вместе — никого из семьи, кроме нас четверых, тут больше не осталось. Кроме того, это была разрядка.

Вернулись двухчасовым поездом.

Мы с мамой пошли к бабушке взять фотографии. В Париже было солнечно и очень жарко. Фотографии — чудесные. От радости я летела домой как на крыльях.

Приходила мадемуазель Фок. Я дала ей первый урок английского. По ходу дела набиралась дерзости.

В пять часов почтальон принес две открытки от Жака, одну от Владимира и одну от Жерара.

К ужину пришла Анни Леоте. А после ужина варили компоты и беспечно болтали.

 

Пятница, 12

Встала не в духе, обидела маму. Она попросила меня показать открытки от Жака. Я же, сама того не желая, должно быть, ответила слишком snappily. Дальше все пошло только хуже.

Перед уходом я зашла к ней проститься, с желтой звездой на кармане. Маму это, естественно, рассердило. Она велела мне прикрепить ее на другое место. А меня бесило, что ее вообще нужно носить. Я сорвала ее и прицепила на плащ. А она сказала, что и так тоже плохо. Мы накричали Друг на друга, и я ушла, хлопнув дверью.

Дошла пешком через все Марсово поле до метро «Ла-Мотт-Пике» (чтобы купить пирожное в «Птит-маркиз»). Там маршировали боши, команды звучали как звериный рык.

Доехала на метро до «Одеона». Прошлась по Латинскому кварталу. Пришла в библиотеку, там встретила Мориса Сора, который, говоря со мной, явно искал глазами звезду. Ему было неловко. Купила томик Малларме на улице Гей-Люссака и стала дожидаться у входа одиннадцати часов, когда кончается занятие у группы агреже. Долго никто не выходил, и вдруг я заметила Ж. М. — он шел по двору. Он обернулся, увидел меня. Кончилось тем, что он проводил меня до дому. Я всю дорогу болтала без умолку, такого со мной не бывало. А что говорила, не помню.

Видела и Спаркенброка, он был какой-то весь растерзанный, с отросшими волосами. Я его насилу узнала. Рядом с Ж. М. у него женоподобный вид. Что-то с ним не так.

Во второй половине дня пришла Франсуаза Масс, мы целый час проболтали, потом пошли в зал Гаво на мастер-класс Маргерит Лон и Жака Тибо. Мы договорились встретиться в четыре с Франсуазой и Жаном Пино. Были еще Дениза и Николь. Сидели в ложе. Концерт был великолепный.

Домой шли пешком. Успели обо всем поговорить, пока не расстались с Пино на улице Боске. Чудесное, воодушевляющее чувство — знать, что у тебя есть настоящие друзья, которые тебя любят и понимают. Никогда раньше я такого не испытывала. Пожимая на прощание руку, Жан Пино сказал: «Что ни говори, а вы замечательные девушки, да-да, просто восхитительные». Это было сказано от всего сердца и выражало то, что всегда сквозит в наших беседах, делает их неповторимыми. Я так расчувствовалась, что перешла улицу не глядя.

Вспоминаю сейчас все, что случилось на этой неделе, и вижу: она прошла под сумрачным небом, это была трагическая, сумбурная, полная потрясений неделя. Но в то же время я с восторгом думаю, какое счастье, что я встретила родственные души: Пино, Ж. М. Прекрасное сопутствует трагедии. Оно как бы сгущается посреди моря мерзости. Удивительно.

 

Суббота, 13 июня

Мы музицировали, сыграли Четвертый квартет и струнное трио Бетховена. Я играла несколько часов подряд и к вечеру совсем устала.

 

Воскресенье, 14 июня

Обержанвиль — с Симоной и Франсуазой.

Все трое были в дурашливом настроении. Особенно мы с Николь резвились и веселились, как в детстве, — почему-то на нас всегда находит такой стих, когда мы с ней моем посуду. Как говорится, телячий восторг.

Лопали черешни-помпончики. Болтали глупости. Подкалывали друг друга по поводу Жана Пино и Жан-Поля. В общем, вели себя как cracked. Но было здорово.

 

Понедельник, 15 июня, вечер

Жизнь остается невероятно гнусной и невероятно прекрасной. Со мной случаются такие вещи, какие, я думала, бывают только в книгах.

Вот, например, сегодня вечером по пути из Сорбонны я встретила на проспекте Ла Бурдоннэ Жана Пино. Он остановился, мы обменялись парой слов, он смотрел на меня своим чистым взглядом, со своей улыбкой на грани смеха. В руках он держал букет роз. И вдруг говорит: «Хотите эти цветы? Берите!» — и я согласилась. Взяла букет. Но тут же ужаснулась — что это я такое сделала! А он не захотел брать цветы обратно, мы оба рассмеялись, сердечно пожали друг другу руки и разошлись.

До трех часов сидела в библиотеке над «Преступлением и наказанием» — читаю взахлеб. Вдруг открывается дверь, входит Ж. М., и я смотрю на него совершенно спокойно. Он зашел на минутку и убежал звонить по телефону. Нам, как ни странно, было не о чем говорить. Он принес мне книги. Начал говорить и запнулся: «Постойте-ка, когда же это было?..» — долго соображал и наконец припомнил, что в пятницу вечером — в тот день он звонил мне домой и приглашал отметить окончание экзаменов с ним и Молинье. Бернадетта мне ничего не сказала.

Часам к пяти внезапно набежали дела. Он разговаривал с Мондолони. Потом ушел, а я так и не успела с ним поговорить, только промямлила что-то, когда он прощался. Он трижды переспрашивал, но так и не расслышал. В конце концов сказал по-английски: «It’s crowded now» — и ушел.

Тот парень, Сталин (почему-то его прозвали так), просидел до самого конца, может, нарочно — у меня на кармашке была приколота звезда. Мы с Николь, Жан-Полем и Сюзанной Бенезеш вместе поехали на метро. На улице Медицинской школы встретила Жерара Кайе с нашего курса. Красивый парень. Он это знает и расточает всем свои чары.

Дома нашла две открытки от Одиль.

 

Вторник, 16 июня

Странный день. Мы с Николь поехали в Обержанвиль за свиной тушей. Все утро дурачились — все тот же «телячий восторг». Это было здорово.

Вернулась я в четыре, с тяжеленной корзинкой, выпила чаю и была в прекрасном настроении. Без всякой причины.

Вдруг вспоминаю, что уже давно не думаю о Жераре и могу совсем забыть его. Сердце у меня сжимается — ведь как раз теперь он уехал на плато. И просил писать ему почаще. Мне кажется, расстояние между нами увеличилось втрое, я живу какой-то другой жизнью. Как случилось, что я обо всем забыла? Бывают минуты, когда мне мерещится трагический исход. Но в остальное время я об этом и не вспоминаю.

Совершенно ясно, что я его не люблю так, как надо бы.

И могу писать это вот так хладнокровно?

Одно хорошо — я твердо решила быть искренней. Чем все это кончится? Не могу ничего загадывать дальше завтрашнего дня.

 

Среда, 17 июня

Такого, как сегодня утром, я не слышала никогда в жизни.

Концерт был великолепный.

И никогда уж не смогу без слез слушать адажио из Concerto еп mi. Долго не могла прийти в себя. Очнулась, только пройдясь по Латинскому кварталу — искала Фукидида для Жака. Заходила в лавки Жибера, Дидье, в магазины на улице Суффло, на бульваре Сен-Мишель. Пока рылась в книгах, успокоилась.

Вечером была у бабушки.

* * *

Вчера умер Клод Мангейм, после двух месяцев болезни. Какое страшное, безутешное горе — потерять мужа, когда ты еще совсем молода. Дениза осталась с двумя маленькими дочками. Как она теперь будет жить?

 

Четверг, 18 июня

Мастерские, Метей.

После обеда четверть часа вздремнула. Это напомнило мне Бержерак.

В половине третьего пришел Пьер Детеф.

Вечер — у Жана. Но его самого я почти не видела. Сначала пришла Дениза Сикар. Потом Клодина попросила меня сыграть. Потом пришла мадам Симон, и мы играли вместе.

А около половины седьмого я ушла на урок с мадемуазель Фок.

К ужину пришли Брокары и мадам Леви.

 

Четверг

Не знаю, то ли я до сих пор жила в каком-то помрачении, а теперь прозрела?

То ли, наоборот, помешалась сейчас?

Получила вечером четыре открытки от Жерара. Он не может знать, что со мной творится. И, несмотря на мою сухость, по-прежнему во мне уверен. Ни о чем больше не знает. Ждет, когда мы соединимся. Еще недели три назад это заставило бы меня строить планы на счастливое будущее. Ну а сегодня мне только стало очень тяжело. Правильно ли я решила, не знаю.

Месяц назад я была в полной растерянности. Теперь же что-то во мне повернулось в другую сторону, потому что я старалась жить нормальной жизнью, как будто не было этой смуты. И вот что произошло.

Наверное, так было суждено. Это должно было случиться. Я с самого начала думала, не потому ли так увлеклась, что не знала никого, кроме Жерара. Никто, даже мама, не понимал, как мне тревожно. Разве только Ивонна, но она далеко.

Целую неделю я пыталась бороться. Но что толку? Раз так должно было случиться, я не могу и не должна этому мешать.

Не знаю, по-настоящему ли все теперь, но я хотя бы поняла, что тогда, в первый раз, никакого чувства во мне не было.

Вернее, оно шло от головы. Но любят не головой, не рассудком.

Может быть, я не люблю Жерара по-другому просто потому, что не вижусь с ним? Вот в чем вопрос.

Но мне всегда чего-то в Жераре не хватало.

Так это или нет?

Будь он тут, с нами, я бы могла выбирать свободно. Но меня мучит, не дает ясно мыслить само то, что я связана обязательствами.

Я этого не отрицаю. Но не могу понять, как это получилось. Все оттого, что я слишком люблю писать письма.

Придется начинать все сначала.

Теперь я совсем-совсем не представляю себе, что будет дальше.

Заснула в слезах. После разговора с мамой. Она зашла пожелать мне спокойной ночи. И задержалась в комнате. Я видела — она ждет. И все ей сказала, а потом пожалела, потому что плохо выразила то, что думала, потому что не уверена, действительно ли думаю то, что сказала, потому что говорить неправду нечестно, потому что не хочу никого затруднять своими делами, потому что, конечно же, разревелась.

Проснулась утром — те же сомнения в голове. Да еще чувствую себя опустошенной, как будто долго рыдала.

Перечитала вчерашние открытки. И снова стало больно — ничего не поделаешь. И еще щемящее чувство — как будто что-то потеряно, что-то оборвалось.

Как я могла, не любя его, допустить, чтобы он писал мне такие письма? Читаю — и кажется, я теряю что-то чудесное. А как подумаю — снова раздваиваюсь.

Я написала ответную открытку. Отрывистые, горькие, не оставляющие надежды слова.

Начала — и сразу вспомнила, с каким удовольствием писала раньше. Меня заклинило, будто что-то разбилось.

Слепая, что ли, я раньше была? Нельзя так писать, если не уверена в своих чувствах.

Но верно ли, что теперь все прояснилось? А может, это теперь я ослепла? А если все прояснилось, не окажусь ли я на пустом месте?

Singleness of mind.

* * *

За обедом — месье Буассери.

Музыка у Лион-Канов. Я страшно нервничала и выглядела полной дурой. Франсуаза заметила.

Когда месье Лион-Кан ушел, мы с Франсуазой остались поболтать, и это было уже не так ужасно. Потом я зашла к бабушке за мамой.

Забыла сумку на улице Лоншан.

 

Суббота, 20

Заходила за сумкой. Франсуаза забыла оставить ее у консьержки. Я поднялась, позвонила три раза. Давно знакомая дверь стала мне неприятна, я ее разлюбила. Никого не оказалось дома. Спускаясь, встретила на лестнице месье Лион-Кана, мы вместе зашли в квартиру, он долго искал сумку в комнате Франсуазы, но не нашел.

Краем сознания я понимала, как забавно это выглядело: мы вдвоем в пустой квартире, я тут почти своя. Но смеяться совсем не хотелось.

Ушла без сумки, доехала на метро до «Сент-Огюстен». А оттуда пешком до лавки Галиньяни. Купила стихи Уолтера де ла Мера.

На музыке была в кошмарном настроении и никак не могла встряхнуться.

А тут еще Дениза — душа болит на нее смотреть. Она тоже мучится, хоть и молчит. Но я-то знаю.

 

Среда, 24 июня

Хотела записать еще вчера вечером… Но была слишком потрясена, не хватило сил. Заставлю себя сделать это сегодня утром, чтобы ничего не забыть.

* * *

Первое, о чем я подумала, как только проснулась и увидела свет сквозь ставни: у папы сегодня не будет нормального завтрака, он не будет сидеть за столом, не съест свой ломтик поджаренного хлеба, не нальет себе кофе. И так стало от этого тяжело.

Это была только первая мысль, за ней не сразу (я, как часто бывает, снова задремала), но последовали другие, пока не пришло полное понимание того, что произошло; обычно же я не встаю, пока не услышу, как бренчат ключи в его кармане, как открываются ставни в его спальне, — жду, когда он включит газ. Не услышала — и поняла. А вот сейчас — опять в голове не укладывается.

* * *

Это случилось вчера, примерно в такое же время, как сейчас. Утром я дважды выходила. В первый раз — сбегала в ближайшую молочную посмотреть, нет ли там сливочного сыра, мы ждали к обеду Симону. Во второй — села в 92-й и доехала до площади Звезды, пошла сначала в мастерские, а оттуда в Американскую библиотеку. Мы с папой договорились идти домой вместе, но было еще рано, и я задержалась на Тегеранской улице.

На улице Бом у привратницкой стояло все семейство Карпантье, я поздоровалась, мне едва ответили. Все выглядели чем-то озабоченными, так что и я не стала ни с кем заговаривать; только погладила собаку, а мимо застывшей, как статуя, мадам Карпантье прошла молча. Аро зашел в вестибюль вместе со мной, мне это показалось странным, но мало ли какие у него дела. К тому же, когда я сказала: «Как здесь хорошо», он самым естественным тоном ответил: «Да, прохладно». Но он и по лестнице пошел за мной следом. И я опять подумала — с чего бы это. Я спросила, на месте ли папа, он сказал — нет. Уже потом я вспомнила, каким растерянным тоном это было сказано. Он предложил мне пойти к президенту, месье Дюшмену. А я сказала: «Но папа ведь скоро придет». Он ответил «да-да», но как-то не очень уверенно. Наверху увидела Карпантье — он был за секретаря, у него тоже спросила, на месте ли папа. Он сказал: «Нет, мадемуазель, но вы можете пройти к господину президенту». Тут уж не только любопытство, но и страх шевельнулся во мне. Карпантье и Аро переглянулись. От всей этой таинственности мне стало не по себе. Но паниковать раньше времени не хотелось, поэтому я с легкостью заглушила в себе все сомнения. Однако же, когда Карпантье распахнул передо мной дверь в кабинет месье Дюшмена, я подумала: «Ну, вот сейчас…» — и все опять нахлынуло. Месье Дюшмен встал из-за стола, и я спросила: «Что случилось?»

Он начал так: «Сегодня утром, Элен, я видел вашего отца, и он оставил мне вот эту записку». И еще долго что-То говорил, но я не поняла ни слова (пришлось потом переспрашивать), только одно было ясно: папу арестовали. Я не сразу заметила, что и не слушаю его. Еще только войдя, я была поражена его видом. Я знала, что у него экзема, но сейчас он был просто зеленый, с двухдневной щетиной, и от него разило лекарством. В конце концов до меня дошло, что он хочет отвезти меня домой на машине и поговорить с мамой. Записку я взяла с собой. Листок бумаги с фирменной шапкой. Помню, там было очень точно указано время: 23 июня, девять часов тридцать минут, а дальше отчетливым папиным почерком: «Полицейский инспектор уводит меня на улицу Греффюль, а оттуда в немецкую полицию», потом отдельной строкой: «Почему — не знаю».

И еще ниже: «Возможно, это необязательно арест или лагерь». «Связался с мэром». И наконец: «Жена ничего не знает, поскольку я и сам не знаю, чем все кончится. С уважением…»

Так и вижу этот листок.

Месье Дюшмен закрыл чернильницу, сложил бумаги, и мы поехали. По дороге я худо-бедно представила себе, что и как. Но окончательно все уяснила из его рассказа маме: он пришел на работу в половине десятого и увидел, что отца уводит инспектор полиции. Папа думал, что не дождется его, поэтому написал записку.

В машине я не раскрывала рта и видела все словно сквозь туман. Месье Дюшмен два раза пытался меня разговорить: спрашивал про Ивонну и поздравлял меня с получением диплома. Была отличная погода. Светлое июньское утро в Париже… но я не замечала этой красоты. Во время катастроф погода всегда хорошая.

Пока поднимались по лестнице, думала, как подготовить маму. Первые три этажа шла нормально, а последний — шагала через ступеньку, чтобы опередить запыхавшегося месье Дюшмена; открыла Луиза и явно удивилась, что со мной Дюшмен, а я ничего не говорю. Мама что-то писала за секретером в малой гостиной. Я с порога сказала: «Мама, пришел месье Дюшмен… видимо… папа арестован…» И это все, что я успела, — вошел сам Дюшмен. Мама резко встала. Потом они оба сели, и месье Дюшмен рассказал все по порядку. Тогда-то я все и узнала. В голове прояснилось, и я пошла сказать Денизе — она занималась на пианино. На нее известие подействовало как разорвавшаяся бомба: она вскочила, я старалась выложить все побыстрее, говорила чуть ли не односложными словами, помню, она не то вздохнула, не то застонала и чуть не упала, я ее поддержала. Потом мы тоже пошли в малую гостиную.

Месье Дюшмен встал и собрался уходить. А мама все сидела в кресле. Потирала лоб и бормотала: «Я ничего не чувствую… совсем ничего». Знаю я это ощущение. Но мама хотя бы все осознала, а я до сих пор не могу. Она позвонила тете Жер.

В половине первого зазвонил телефон — незнакомый мужской голос. Мы сразу поняли — это инспектор, который задержал папу; я взяла вторую трубку. Было так странно слышать все ту же историю из уст постороннего человека. Это удостоверяло ее, как печать. До сих пор она оставалась чем-то, что ходило между нами и чего, может, и не было на самом деле. Теперь же мы убедились — все действительно так. И все непоправимо.

По словам инспектора, папу могли бы отпустить, потому что допрос на проспекте Фоша прошел благополучно, но у него была плохо пришита звезда. Я возразила. Мама тоже, она объяснила, что прикрепила звезду скрепками и кнопками, чтобы ее можно было снимать и прицеплять на другие костюмы. Но полицейский стоял на своем: папу отправят в лагерь из-за этого. «В Дранси все звезды хорошо пришиты». Так мы узнали, что его интернируют в Дранси.

* * *

Долго я буду помнить этот обед. Пришла Симона. Все сидели молча. Я, как ни странно, ела с большим аппетитом. Мама позвонила мадам Леви и попросила ее подняться к нам. А когда она пришла и села, все ей рассказала. Я старалась не смотреть на мадам Леви, боялась, что ей будет неприятно. Она сидела рядом со мной. Но по выражению лица Денизы поняла, что она побледнела. Дениза сказала: «Ей сейчас станет дурно». Мы обе в душе упрекали маму за то, что она не щадит ее чувств. Но, может, мы просто сами еще мало что пережили и потому могли думать о чувствах мадам Леви.

Еще запомнилась суматоха, которая поднялась в доме после обеда. Как будто мы собирались куда-то уезжать. Во время обеда прибежала Андре с двумя батонами хлеба. В комнате мисс Чайлд были разложены папины вещи. Мадам Леви так и сидела в кресле перед кофейным подносом. В спальне мама с Андре отбирали белье. Симона пулей помчалась к себе домой за ветчиной. Я скоро тоже ушла в лавку Тиффро с целым списком покупок. Там, на улице Монтессюи, пришлось подождать минут десять. Тротуар раскалился под солнцем, и я даже под тентом вся взмокла. Топталась перед дверью и умирала от нетерпения. На улице было спокойно, как всегда в час дня. Наконец подошел сам Тиффро, которого я не сразу узнала. Я все рассказала, он помолчал и спросил: «Простите, не соображу, как вас зовут?» — «Мадемуазель Берр». — «Да-да, конечно». Мы зашли в лавку, он медленно, методично стал доставать нужные вещи. Я еле вытерпела. Ушла с полными руками: термос (он сменил на нем пробку), зубная паста, щетка, мятная настойка. Когда вернулась домой, уже почти все было собрано. Пришли тетя Жер и Николь, но я их заметила только потом.

Поехали все втроем, отвез нас Аро. Париж хорош как никогда, снова набережные, Сена, Лувр. Мне вспомнился другой случай, когда вся эта красота поразила меня вопиющим несоответствием с трагическими обстоятельствами. Дело было 16 мая 1940 года, в день ланского прорыва, когда мы спешили за мадемуазель Лезье. Это уже далеко позади. Будущее тогда еще оставалось неведомым. Теперь оно проявилось, мы его знаем. И опять перед нами новый и опять неизведанный пласт будущего. А тогда уже через двенадцать дней еще один отрезок времени сбросил покров тайны и неизвестности и оказался горестным и безобразным.

Автомобиль остановился у цветочного рынка. Мы вышли, нагруженные вещами. Это была целая процессия. Я несла рюкзак и одеяла, Дениза — корзину. У дверей префектуры нас остановил полицейский. Мама стала объяснять ему, зачем мы пришли, эти слова прозвучали первый раз, и я вздрогнула: «Мы по поводу одного интернированного, его отправляют в Дранси. Нам сказали, можно принести вот это…» Но тут же смирилась со своей ролью. Мы шли по каким-то бесконечным лестницам и коридорам с голыми стенами и дверями по правой и левой стороне, я думала, может, это камеры и в одной из них папа; нас посылали с этажа на этаж. В коридорах попадались то какие-то личности с бандитскими рожами, или мне так казалось, то служащие за столиками, все чрезвычайно вежливые. Рюкзак был тяжелый. У мамы едва хватило сил подняться на последний этаж. Да и я твердила себе: «Иди, иди, осталось еще немного». Как путь на Голгофу.

Нас еще погоняли по длинному коридору, в который выходило множество застекленных дверей, и привели в кабинет номер «?», как оказалось, предназначенный для иностранцев, потому что сидевший там полицейский сказал в телефон: «Пятый этаж. Нет, он француз. Понятно, значит, на третьем». Но и на третьем папы не было. Там была комната без таблички, в ней что-то вроде длинной конторки, за которой сидели несколько служащих. За эту загородку вела деревянная дверца. А справа была еще одна дверь, перед ней стоял полицейский, невысокого роста, чернявый, молодой. На вид понятливый. Мы изложили ему, по какому делу пришли, он скрылся за той самой дверью и выкрикнул имя — Берр.

Как только появился папа, мне показалось, что вот этот час автоматически сцепился с недавним временем, когда мы были все вместе, а все промежуточное — просто дурной сон. Как будто наступило затишье, грозовое небо ненадолго прояснилось. Теперь я думаю: это милость судьбы, что мы увидели папу уже после первого акта трагедии, после ареста. Он рассказал нам, как все было. И при этом улыбался.

Так с улыбкой потом и ушел. Теперь мы все знаем, и у меня такое чувство, что мы стали еще ближе друг другу и что он уехал в Дранси еще теснее с нами связанный.

* * *

Вошел он со своей сияющей улыбкой, как бы приглашая оценить забавную сторону ситуации; он был без галстука, меня это сразу кольнуло — всего два часа прошло, а уже успели. Папа без галстука — первый признак «заключенного». Но оказалось, это временно. Один из полицейских извинился и сказал, что галстук, шнурки и подтяжки папе сейчас вернут. Мы засмеялись. Чтобы нас утешить, полицейский объяснил, что таков приказ, поскольку накануне один заключенный чуть не повесился.

Так и вижу, как папа не спеша одевается прямо там, в этой комнате. Сначала галстук ему дали чужой — месье Розенберга, папа уже знал своих сокамерников по именам. Со всеми успел познакомиться, мне захотелось расспросить о них, и от его рассказов почему-то стало легче. Своих соседей, судя по всему, он изучал с какой-то насмешливой отстраненностью, смотрел на все с иронией, а значит, сохранил не только спокойствие, но и sense of humour. У меня на душе потеплело, я была ему благодарна. Но все это так трудно объяснить.

От этих двух часов остались в памяти какие-то обрывки. Сначала я сидела на деревянной скамье напротив папы с мамой и пришивала его желтую звезду. Дениза что-то возмущенно говорила полицейскому, а тот смотрел на нее сочувственно. Я помалкивала. Старалась осознать, что же происходит. Наверно, именно тогда до меня все окончательно дошло, и голова была занята только сиюминутным.

Было похоже, будто мы сидим и ждем поезд на вокзале. Нет, было даже намного спокойнее, чем на вокзале. Почти что весело. Тон задавал сам папа. Иногда волнами подступало тревожное предчувствие — что будет дальше, когда кончится это свидание. Но, в сущности, это казалось неважным.

Мы даже разговаривали с полицейским и префектурными служащими. Был среди них человечек маленького роста, очень аккуратный и, казалось, очень concerned, настоящий диккенсовский персонаж вроде мистер Чиллипа. Он все советовал нам с Денизой вести себя осторожно. Был искренне огорчен и очень учтив. Самый молодой служащий беспечно раскачивался на дверце. Сцена была достаточно комичной — папа в роли заключенного, представители власти — полны сочувствия и уважения. Что, спрашивается, все мы там делали.

Но все это потому, что с нами не было немцев. Поскольку все были французы, жуткий смысл происходящего не ощущался в полной мере.

Забыла описать подробности ареста, это все, что я знаю с папиных слов, и не узнаю больше, пока он не вернется. Его действительно доставили на улицу Греффюль, потом — на проспект Фоша, где на него налетел немецкий офицер (или, как я расслышала, солдат), стал его оскорблять (schwein и все такое) и сорвал с него звезду с криком: «В Дранси, в Дранси!» Это все, что я поняла. Папа говорил довольно сбивчиво, потому что мы засыпали его вопросами.

В середине свидания вдруг поднялась какая-то суета. То и дело открывалась и закрывалась дверь в коридор. Один из полицейских громко сказал: «Они пытались разговаривать с заключенным через щели в стене». А служащий ему ответил: «Впустите их, это мать и невеста». До этого я никогда не бывала в тюрьме. Но то, что подразумевалось в этих словах, в ту же секунду воскресило в памяти все сцены в полицейском участке из «Преступления и наказания», вернее, одну обобщенную сцену. Как будто действие всего романа сосредоточилось в полицейском участке.

Опять открылась дверь, вошли три женщины: мать, толстая блондинка простецкого вида, невеста, а третья, должно быть, сестра, потом ввели заключенного — черноволосого юношу, красивого какой-то грубоватой красотой, это был итальянский еврей, которого, кажется, обвиняли в торговле на черном рынке. Все они сели на деревянную скамью напротив нашей. И вот тогда запахло настоящей бедой. Но мы, все четверо, были настолько далеки от этих несчастных людей, что я и забыла, что мой отец тоже арестован.

 

Пятница, 26 июня

Утром в библиотеке.

Все так добры ко мне. Я вижу, как тяжело Сильви Себаун. Но предложить ей свою помощь не могу — она слишком гордая. Хоть знаю, что она очень бедствует. Я сообщила новость множеству друзей. Под конец уже затвердила все наизусть; а в одиннадцать часов пришла Сесиль Леман, очень красивая, в черном платье. Мы разговорились. Не подумав, я сказала ей, что все виновники поплатятся, а Сесиль мне ответила: «Да, но погибших уже не оживить». И только тут я осознала всю жестокость своих слов. Явился Сталин, я ему все рассказала. Он так и сел.

Он пробыл со мной целый день, и мы вместе ушли. Я ведь его почти не знаю, а он такой заботливый…

Мама сегодня получше. Может, потому что она выспалась. Я стараюсь делать всякие мелочи, которые обычно делал папа, — если она не заметит, что их не хватает, то и не огорчится лишний раз: по утрам открываю, по вечерам закрываю ставни в ее комнате, включаю утром газ.

Всю вторую половину дня спала на ходу. Отнесла пакет мадемуазель Детро, оттуда через Люксембургский сад пошла в институт. Свежая листва высоких красавцев-деревьев, пляска солнечных бликов — блаженный покой, он не отменяет печали, но словно разделяет ее с вами.

Отвозила письмо на улицу Бьенфезанс, в метро толкучка, духота. Издергалась страшно — хоть плачь, три раза переспрашивала номер дома.

Потом поехала к бабушке на улицу Рейнуар. Разглядывала народ в вагоне, и вдруг ясно представился папа — красивый, элегантный. В ту минуту до меня дошло: вот почему я превратилась в безжизненный автомат, вот в чем смысл того, чем были наполнены последние дни, — все-все сводилось к одному, к тому, что папы, вот такого, каким его вижу, теперь с нами нет, его увезли.

От бабушки узнала новость: дома получили открытку от папы. Я помчалась туда. Усталость как рукой сняло. Прочитала на открытке: «Берр Реймон, номер 11943, лагерь Дранси», — но смысл не поняла, понимание приходит какими-то вспышками. Перечитала несколько раз, чтоб убедить себя, что все так и есть.

Дома уже была мама. Она читала и плакала. До половины восьмого не могли уйти — все время кто-то приходил.

Звонил адмирал Вриакос. Дениза ухитрилась засунуть себе в ухо черешневую косточку, мы все посмеялись. Еще была мадам Леви.

 

Пятница, вечер, 23.15

В какую-то минуту сегодня вечером я очень остро ощутила, как все ужасно. И не тогда, когда готовила пирог для папы. Хоть в голове так и роились мелкие воспоминания: как он наведывался на кухню и вдыхал аромат, когда мы пекли пироги. Но это меня не огорчало, даже наоборот — поддерживало иллюзию, что он тут, и еще дальше отодвигало мысль о реальном положении вещей.

Нет, это случилось, когда я перечитывала открытку: места, где он обращается к нам «мои девочки»; где описывает, чем занимался в первый день. То есть сначала я не расстраивалась, а скорее была рада узнать, что он там делает. Но потом почувствовала, до чего же скудна его новая жизнь и что означает этот перечень материальных нужд. На первый взгляд, кажется — он просто обустраивает быт на новом месте, а потом понимаешь, что это за быт.

И все-таки, глядя на знакомый почерк, я никак не могла уразуметь, что к чему, — он напоминал мне только папины письма из разных поездок. Еще недавно я видела его на открытках, которые он отправлял Жаку и Ивонне и где по большей части писал про Обержанвиль. Совсем не вязался этот почерк со значением слов, со смыслом того, что написано.

Вот и теперь опять не укладывается в голове.

Нет, вот какой-то проблеск среди ночи: я вижу, что между папой, каким он был дома и каким стал сейчас, там, где он есть и откуда прислал это письмо, разверзается непреодолимая пропасть.

 

Суббота, 27 июня, утро

Сегодня утром мадам Леви получила открытку от мужа, который уступил папе всю оборотную сторону.

Папа уже не так бодр, как накануне (писал он вчера). Говорит, что лагерная жизнь очень уныла. Мы и так уже о многом догадывались, но заговорить решилась только мама, остальные старались не верить или думать, что так и должно быть. Мама обратила внимание, что он просит теплую одежду. Она сидит переписывает письмо и плачет.

Первую посылку мы собрали прямо на столе в гостиной. Я плюнула на все свои дела и осталась дома с мамой. Позвонила Пино, чтобы сказать им, что папа там познакомился со студентом Эколь нормаль. Дениза пошла отправлять посылку. Я переписала вчерашнюю папину открытку для Жака. Многое пришлось опустить, чтобы не причинить ему боль.

Я позвонила мадам Агаш, хотела рассказать ей новости. Но подошел санитар, сказал, что мадам Агаш не стоит беспокоить — ее муж совсем плох. Кругом одни страдания! Надо же, как неловко получилось: в доме умирает человек, а тут телефон растрезвонился. Я поскорей повесила трубку, будто хотела стереть этот звонок.

Этим же утром он и правда скончался.

 

7 ч 30 мин

Ничего не понимаю. Традиционный субботний вечер прошел так хорошо, я окунулась в нормальную жизнь, хоть знаю, что вокруг беспросветный кошмар. На ужин пришли Детеф с женой, Анник, ее кузен Легран, Жоб, Николь и Брейнар. С вечерней почтой получила две открытки от Одиль и две от Жерара. Все нормально. Не знаю, что и думать. Такое чувство, будто после тяжелого сна я вынырнула в спокойную жизнь.

Притом что до восьми часов пребывала в этом кошмаре — с утра все было хуже некуда. После обеда я переписала папину открытку для Ивонны (сейчас, когда я пишу, эти слова до меня не доходят). Пришел Жоб, остался с Денизой в кабинете. А у мамы сидели Легасты. Я их почти и не застала, только проводила до дверей. Мадам Легаст, по-моему, плакала — даже проститься не смогла.

Потом все собрались, и я тоже. Поговорили с Жобом, и постепенно все: беседа, настроение — вошло в обычное русло. Мы даже немножко поиграли трио. Я попросила маму оставить место на открытке, чтобы и я могла хоть строчку папе приписать. Но когда она ее принесла, я будто позабыла, как это важно, все снова улетучилось из головы.

Казалось бы, открытки от Жерара должны были вчера занимать мои мысли. Но эта часть меня как будто отмерла. Я перестала отвечать — в фигуральном смысле. Читать эти открытки любопытно, но не более. Потому ли, что я так решила? Или на самом деле он мне стал безразличен? Уверена, что никакой другой причины нет, хоть всю неделю много думала об этом. Во мне все погасло.

Вот пришла мама, сейчас этот цепенящий морок пройдет.

 

Понедельник, 29 июня

Когда утром встаешь, еще не знаешь точно, что сегодня будешь делать. И каждый раз настигает какая-нибудь неожиданность.

Я вот утром получила открытку от Жерара, не ту, что помечена номером первым, а написанную еще раньше. Поколебалась и решила про нее забыть.

Пошла к Терезе, отнесла письмо для мадам Дюк. Открыла ее кухарка и стала 62 убежденно говорить, что русские за меня отомстят!

Шла обратно по проспекту Ла Бурдоннэ и думала, насколько я помню, о своих туфлях. Вдруг меня вывел из раздумья какой-то человек — подошел, протянул мне руку и громко сказал: «Французский католик жмет вашу руку… они за все заплатят!» Я сказала «спасибо», пошла дальше и не сразу сообразила, что произошло. Если и был на улице кто-нибудь еще, то не очень близко. Мне стало смешно. А ведь это был благородный поступок. Прохожий, видно, эльзасец, у него три ленточки в петлице.

На улице чувствуешь себя как на сцене, это нелегко.

* * *

Ходила за молоком и врезалась со всего маху в железную шторку — страшно больно. А все потому, что, когда после обеда, примерно в половине первого, я вышла из дому, на улице было так солнечно, ясно и хорошо, что я замечталась.

Часа в четыре в библиотеку пришел Ж. М. Я ждала его. С ним был Жан-Поль. Вышли вместе и дошли пешком до «Севр-Вавилон».

Вчера Франсуаза Масс рассказала, что на прошлой неделе из Турель депортировали восемьдесят женщин, одну из них арестовали лишь за то, что ее шестилетний сын не носил звезду. Среди них была дочь одной женщины-врача, которую знают и Ж. М. (она живет в Сен-Клу), и сама Франсуаза. Ее приговорили к пожизненным принудительным работам. Остальных, говорят, отправили куда-то под Краков.

* * *

В воскресенье ездили в Обержанвиль — Дениза, Николь, Франсуаза и я. Мама в последнюю минуту не поехала — ей нужно было повидаться с месье Обреном. Оно и к лучшему. Боюсь, ей было бы слишком тяжело.

Я заставила себя не думать. Всю дорогу мы болтали. А когда собирали клубнику, думала совсем о другом — о чем все время думаю невольно. Конечно, нас угнетало чувство невосполнимой пустоты, мы с Денизой все время были вместе — я ходила за ней, помогала собирать ягоды. Но о своих чувствах мы не говорили.

Провозились с клубникой до самого вечера. С виду все было так, будто мы просто приехали сюда среди недели без родителей. Но на дне души был тяжелый осадок — мы помнили, что случилось. Только сейчас я поняла, что мы не ходили никуда, кроме клубничных грядок, а весь сад так и жил своей собственной жизнью — ведь живет же он сам по себе, когда нас нет. Я больше не могу сливаться с ним, как прежде, не чувствую, что он меня принимает и любит. Теперь он ко мне равнодушен. И виновата я сама, потому что перестала обходить его весь целиком. Да и приезжаем мы редко и ненадолго.

Расцвели штамбовые розы, розовые и красные. Было похоже на garden-party.

Я старалась делать все, что обычно делал папа. Чтобы Дениза об этом не думала. Катила садовую тележку, нагружала пакеты.

Перед уходом мы простились с Юпами. Они все знали, но детям не говорили. У мадам Юп посреди разговора вдруг дернулось, как от боли, лицо, она чуть не заплакала. Это было ужасно. Но быстро прошло. Месье Юп пришел помочь нам собирать черешню. Обсуждали, что нужно сделать для папы. Разговоры о материальных вещах плотно занимают ум.

На обратном пути сидели в поезде перепачканные клубничным соком. А я еще яйцо разбила, и оно потекло. Потом уступили места женщинам с грудными детьми. На вокзале нас встретили Андре с мужем и Луиза. Так было приятно! Хотя, если вдуматься, в этой радости таилась печаль.

 

Вторник, 30 июня

Ночью стреляли пушки, выла сирена, но взрывов слышно не было. Мне смутно вспомнилось: вот только-только вечером мы говорили, что прекратились английские налеты. А Ж. М. сказал, что их больше и не будет. Мы переговаривались с мамой, каждая из своей комнаты, и обе думали об одном — о папе. Ночью эта мысль мучит нестерпимо, как никогда днем. Днем боль, как коркой, затягивается житейскими заботами.

Утром получили от папы список необходимых вещей. Мама стала читать и заплакала — он просил много теплого, шерстяного. Чем дальше, тем хуже, голос у нее срывался. Про одну вещь я вообще не знала, что это такое; оказалось, порошок от насекомых. Мама показала на голову. Я поняла.

Я тут же сходила в молочную лавку. Но там ничего не было.

После обеда поеду в Обержанвиль за папиным серым костюмом — он ему нужен. Смогу ли хоть тогда осознать, что значит эта поездка? Пока не могу. Ничего не могу поделать — все это не укладывается в голове. Знаю, что папа в Дранси. Знаю, что еще неделю назад он был тут, веселый, живой, энергичный. Но эти две вещи никак не вяжутся друг с другом.

 

Четверг, 2 июля, вечер, 23.15

Только я закрыла ставни в спальне, как сверкнула молния во все небо. Оно остается зловещим. Это после того, как весь день бушевало, лил дождь, вдали грохотало. Был страшно напряженный день, и только к вечеру наступила развязка. Хочу все записать, пока не уснула. Потому что усну, несмотря ни на что, это точно, сон пересилит разум, как всегда.

Что же случилось? Началось с того, что только мы сели за стол, как позвонил месье Дюшмен. Я сняла трубку и передала маме. Она говорила уверенным, спокойным голосом, так что потом, когда, она сказала: «Папу освободят при условии, что он уедет», — я просто опешила. Я еще не освоилась с самой этой мыслью и удивилась, как быстро согласилась мама; она потом спросила, что бы сделали мы на ее месте.

Уехать. Всю неделю меня не оставляло смутное предчувствие. Первый отклик на эту мысль — жгучее отчаяние. А затем — протест. Сейчас, немного подумав, я вижу, что во мне говорит эгоизм; я не хочу жертвовать своим счастьем, ведь все хорошее, что было в моей жизни, сосредоточено здесь. Но допустим, я себя уговорю, заставлю себя пойти на эту жертву. Остается другое.

Согласиться уехать, как делают многие, — значит пожертвовать еще и чувством собственного достоинства.

Пожертвовать причастностью к героической борьбе, которую чувствуешь здесь.

Пожертвовать тем, что на равных правах участвуешь в сопротивлении, и смириться с тем, чтобы покинуть других французов, которые останутся бороться.

Все это так, но на другой чаше весов — папа. И колебаться нельзя. В начале недели мы сильно опасались, что его отправят еще дальше. Так что никаких колебаний, это даже не обсуждается. Но это гнусный шантаж, хотя многие люди обрадуются. Одни верят, что проявляют доброту и милосердие, не догадываясь, что в конечном счете рады потому, что больше не придется утруждаться из-за нас и даже нас жалеть; другие будут думать, что нашли для нас идеальное решение, и не поймут, что для нас это такая же тяжелая потеря, какой была бы для них, — они не представляют себя на нашем месте, считают, что мы обречены на изгнание просто потому, что мы — это мы. Но все это происходит в уме. Я могу эти мысли прогнать, сказать себе, что это только мысли. А дело-то не только в них. Есть вещи невозможные, чуть подумаешь — вздрогнешь, потому что это правда совершенно невозможно: оставить бабушку и тетю Жер, уехать, когда другие остаются в лагере. Оставить мадам Леви.

Она примчалась сразу после того телефонного разговора. Страшно взволнованная. Ее вдруг прорвало. Она должна нам кое-что сказать, о чем ей самой рассказали. Казалось, от волнения слова вот-вот хлынут, как слезы. Это касалось указа, который должен появиться 15-го числа и согласно которому в концлагеря отправят всех евреев. Должно быть, весь душный предгрозовой день она размышляла об этом в одиночестве. И за ужином тоже только об этом и думала, мы же, все трое, думали о другом. Два мысленных потока встречались или текли параллельно друг другу, в полном молчании. И я холодела при мысли о том, что нас относит в сторону от общей участи. Утешало одно: в свободной зоне нас ничего хорошего не ждет. Мне почему-то нужно было искупление.

После ужина небо нахмурилось еще больше. Прямо над головой загрохотал гром. Но мадам Леви понемногу приходила в себя. И ушла успокоенной. Мама вечером еще обдумывала, как отомстить подлецам, устроившим эту сделку, и что она скажет людям. У меня же слипаются глаза, ломит виски, и в голове мутится. Завтра утром буду лучше соображать. Не могу поверить в реальность всего, что было в этот вечер. Что бы там ни говорили.

 

Пятница, 3 июля, 7 часов утра

Проснулась с единственной, ясной мыслью: нас хотят принудить совершить ужасную подлость. Чего же еще можно было ждать от немцев? В обмен на папу они забирают у нас то, чем мы больше всего дорожим: нашу гордость, достоинство, дух сопротивления. Какая подлость! А люди подумают, что мы еще и рады этой подлости. Боже мой — рады!

И даже будут довольны, что теперь-то можно больше не считать нас достойными восхищения и уважения.

Да и для немцев это выгодная сделка. Держать папу в тюрьме — значит вызывать довольно громкое возмущение. Это им не на пользу. Выпустить папу на волю, чтобы он жил как раньше, — затруднительно и опасно. А сделать так, чтобы папа исчез, растворился в свободной зоне — и все успокоится, все уляжется, — вот это идеальный вариант. Им не нужен герой. Надо сделать его презренным. Жертвы не должны вызывать восхищение.

Ну, если так, клянусь и дальше мешать им, насколько хватит сил.

Во мне живут два очень близких, хотя и разнородных чувства: с одной стороны, я чувствую, что, уезжая, мы совершаем пусть вынужденную, но подлость — да, подлость по отношению к остающимся в лагерях и всем другим несчастным людям; а с другой — что мы жертвуем радостью борьбы, то есть жертвуем счастьем, ведь в борьбе находишь не только радость от самого действия, но и друзей, братьев по сопротивлению.

По сути, правомерны обе точки зрения: для меня самой отъезд — это не подлость, а огромная жертва, в другом месте мне будет плохо, но я не могу требовать от других, чтобы они думали так, как я. Для других это подлость.

 

Пятница

Утро было какое-то странное. Небо так и не прояснилось — оставалось низким и хмурым. В помещении влажно и душно. Я вышла из дому с опозданием (сегодня мое дежурство в библиотеке), потому что дожидалась почты. Пришли две открытки от Жерара, я прочла их на улице. В институтском дворе уже собирались студенты, Альбус сказал мне, что во время устных экзаменов библиотека не работает. Так что неожиданно я оказалась свободной. Поднялась в библиотеку, с трудом пробилась сквозь толпу на лестнице. Но там было страшно жарко, и я вернулась вниз. На втором этаже Шарль Делатр принимал экзамен у филологов, я приоткрыла дверь и заглянула — всего на секунду, поэтому не поняла, заметил он меня или нет. Но тут же услышала через дверь уверенные шаги — это был он. Он вышел, поздоровался, увидел папку у меня под мышкой, сразу понял, что это мой диплом, и спросил, как продвигается дело. Я ответила: «Насколько возможно». Он уже собирался вернуться обратно, но снова подошел и спросил: «Правда, что арестовали вашего отца?» Я рассказала, как все было. Он сочувственно выслушал, прежде чем вернуться в аудиторию.

Я вышла во двор и целый час стояла, прислонясь к стене, ждала Николь. Студенты этого курса были по большей части незнакомыми. Но некоторые меня знали и подошли поболтать. Довольно долго разговаривала с Моник Дюкре. Часов в десять появился Жан-Поль. Я обрадовалась — наконец кто-то из своих. Он страшно нервничал из-за экзамена. Я проводила его, для поддержания духа, до первой аудитории, где принимал Ландре. Он был записан на вторую половину дня. Не помню, сколько раз бегала вверх и вниз по лестнице встретила там Сильвера Моно — очень приятный парень — и хорошенькую Анни Дижон. У нее маленький носик, и, когда она чем-то возмущается, ноздри очень забавно раздуваются. Мы как-то раз разговаривали о ней с Жаном Пино, и он назвал ее «очень-очень милой». Так и есть. Наконец я нашла Николь, она была с Жан-Полем. И уж тогда, в одиннадцать часов, пошла домой. Застала там маму с Денизой. Новостей никаких. Оказывается, вчерашнее предложение не было ультиматумом. А мы все трое так вчера измотались. Я пошла на кухню печь к ужину песочное печенье. Луиза ушла, за нее все делает Бернадетта. Стараемся держаться друг за друга.

Месье Буассери пришел в одно время с месье Дюшменом. Я немного послушала под дверью: месье Дюшмен настроен очень оптимистично, говорит с убежденностью, явно искренней, не нарочитой: про де Бринона, который «принял близко к сердцу» и т. д.

Месье Буассери ничего не знал и был потрясен. За обедом было невесело. Потом нам с Денизой ужасно захотелось спать. Но я героически держалась. В полтретьего сходила к Метею. Жара невыносимая. Часов в пять пришла Франсуаза Масс. Мы с ней поужинали в моей комнате. Сыграли сонату Моцарта.

Часов в семь, в одно время с Анник, пришел Оливье Дебре, гладко выбритый — дружеская шуточка.

После ужина мама ушла. Дениза в папином кабинете занималась немецким. Я читала биографию Достоевского. Мама вернулась около десяти. Мы еще посидели. Речь опять зашла о концлагерях. И, как всегда в таких случаях, сбивались с серьезного на смешное, шутили, так что, в конце концов, возобладали шутки, перебивающие трагизм ситуации. Под конец перебрались на кухню, наелись там холодного зеленого горошка — я его обожаю, потом — в ванную комнату Денизы, обсуждали сравнительные достоинства Ж. М., Денизе он не нравится, и Жана Пино.

Я потому описываю эти мелочи, что жизнь наша сжалась, сами мы стали ближе друг другу и каждая мелочь приобретает огромное значение. Живем уже не с недели на неделю, а с часу на час.

 

Суббота

Даннекер приказал эвакуировать больницу Ротшильда. Всех больных, в том числе прооперированных накануне, отправили в Дранси. В каком состоянии? В каких условиях? Просто зверство.

Приходили Жоб и Брейнар. Жоб и слышать не хочет об отъезде. Играли очень красивый квинтет «Форель».

 

Воскресенье

Ездили в Обержанвиль — со всем семейством Бардьё. Весь день собирали фрукты. Дикая жара. А потом всю ночь была гроза.

 

Понедельник, 5 июля

Утром пришла вторая открытка от папы. Он пишет, как живет, как проходят дни. Все они одинаково пустые. В семь утра пробуждение, около этого слова стоит вопросительный знак — видно, папа не очень-то спит. В восемь — перекличка. (Однажды некий месье Мюллер, 58 лет, заболел и остался в постели, на него донесли, приехал Даннекер, тут же направился прямо к нему, увидел, что он лежит, да еще и в слишком хорошей пижаме, и велел его депортировать.) С восьми до десяти прогулка, шатания, как пишет папа. Он то и дело вворачивает шутливые словечки, от которых в таких обстоятельствах сжимается сердце. Вот дальше пишет о potatoes. Я прямо слышу его голос, он любил так говорить в Обержанвиле. От этого, с одной стороны, становится легче, как будто вот он, рядом, а с другой — нож в сердце. В половине двенадцатого дают суп, им же кормят в половине шестого. Обед каждый устраивает себе как может. Особенно долго тянется вторая половина дня — спать папа не хочет, чтобы потом не разбивать ночной сон. Играет в шашки, в скребл, в бридж. Это папа, который никогда ни во что не играл и каждый раз, когда в Обере, в маленькой гостиной, Жан с кем-нибудь еще усаживались за скребл, преспокойно работал за своим столом. Вечера проходят в разговорах. Папа рассказывает, как дела у месье Баша, Мориса, Жана Блока. Как он ходил к зубному, соседу по комнате. Пришлось привыкнуть спать под храп и без ставней, дома луна ему била в глаза. Одно место в письме было особенно больно читать, хоть это и мелочь. Папа пишет: «Можете прислать мне красной смородины. Другим присылают — я видел». От этих слов мне хочется сбежать куда подальше. В них есть что-то детское.

И вот так день за днем. Папа пишет, не верится, что прошла уже целая неделя. А я тут, на свободе, хожу, куда хочу, каждый день, каждый час нахожу себе разные дела, так что некогда думать.

Все тем же почерком, отлично приспособленным, чтобы писать какие-нибудь речи, деловые письма или открытки из разных мест, куда он ездил, — ровным, красивым, разборчивым, все так же умно описывает он жалкую жизнь в заточении, жизнь уголовного преступника в тюрьме.

Чудовищная несправедливость, гнусное издевательство — в такое трудно поверить, настолько это переходит все границы, а с другой стороны, мы уже ждем чего угодно.

Папа пишет, что месье Баш совсем пал духом. Он там сидит уже полгода, целых полгода! — и, видимо, потерял надежду, что этому когда-нибудь придет конец. А вместе с ней и желание жить дальше.

Папа живет ради нас. Верно, думает о нас днем и ночью. А ведь я его почти не знаю. Может быть, странно и дурно так говорить. Но папа, такой, каким его знает мама, мало кому открывается. И только иногда в этих его письмах что-то вдруг проглянет. Так вот, сегодня утром, прочитав последнее, я вдруг почувствовала, что мы с ним связаны нерасторжимо.

 

Вторник, 6 июля, утро

Неприятности скапливаются, как черные тучи на небе. Я удивляюсь собственной способности забывать и не думать.

Пришла открытка от Жерара. Чем дальше, тем больше я убеждаюсь, что между нами произошло тяжелое недоразумение; я точно знаю что-то, чего не знает он, и я не хочу, чтобы он это знал; убеждаюсь, что я просто играла роль. Потому что любила писать. Но все же никогда не давала никакого слова.

Просто я думала, что все так и останется чем-то поверхностным, а для него само то, что я продолжала писать, означало углубление наших отношений.

Мне нравилось, что он пишет мне «милая Элен». Теперь же не получается это забыть, и кажется, будто бы он присвоил себе право вторгаться в мои чувства; а если я вспоминаю, что это обращение мне нравилось и я даже сама просила его так меня называть, оно представляется мне пустой, незначительной формулой.

* * *

В «Принцессе» Теннисона принц был подвержен странному недугу; он временами терял связь с реальным миром и погружался в потусторонний.

Я — как он, все происходит в жизни, наяву, вот я рассказываю Жерару что-то о Шекспире и не затрагиваю наших отношений, я всегда думала, что он хорошо меня знает и достаточно умен, чтобы понять, что я пишу, но вдруг мне бросается в глаза весь underlying. И делается как-то пусто и страшно.

Так, наверно, бывает, когда все происходит только в голове, а не в сердце.

* * *

Мы все втроем, Дениза, Николь и я, ходили на Тегеранскую улицу записываться в патронажную службу. По дороге смеялись, как сумасшедшие, скорее всего, это было что-то вроде exhilaration от перевозбуждения. «Нечего вам тут делать! — сказал нам месье Кац. — Послушайтесь моего совета, уезжайте!» Но я его оборвала и ответила; «Мы не хотим уезжать». Тогда он сказал: «В таком случае нужно найти вам занятие».

Нам выдали довольно неприятные удостоверения, Николь ужасно злится, говорит, что это уступка немцам. А я воспринимаю это как цену, которую надо заплатить за то, чтобы остаться здесь. Конечно, это некоторая жертва, потому что я терпеть не могу все эти в той или иной степени сионистские движения, которые невольно подыгрывают немцам; кроме того, это отнимет у нас много времени. До чего же странная у нас жизнь.

* * *

После обеда — с мадам Леви — сначала позвонила Франсуаза Пино, пригласила нас на субботу, а потом Клод Леруа, который любезно зашел ко мне часа в три.

Я до вечера ждала Сесиль Леман, но она не пришла. Ужинала с Николь, она пришла от Жана страшно взволнованная. Потом я пошла к Юдело. Урок Жанне Фок вместо меня дала Дениза, у меня теперь в это время назначены встречи, надеюсь, все как-нибудь само утрясется. Придумывать что-то уже нет сил. У меня воспалился глаз, а лечить его — муторное дело.

* * *

После ужина пекла печенье для Жака.

Близнецы взяли и ушли. Марианна хочет, Эммелина нет. Хорошенькое дело.

 

Четверг, 9 июля

Плохо спала. Неудивительно после такого вечера. Поехали на целый день в Обер с Николь и Франсуазой. В саду тишина, мы собирали клубнику и красную смородину. Нам было хорошо и спокойно, хотя тяжелые мысли не уходили. Мы прекрасно понимаем друг друга, Франсуаза на той неделе уезжает и, мне кажется, уже не вернется. Кажется, происходит что-то непоправимое и я никогда больше не увижу тех, с кем расстаюсь.

Дома меня ждала Жизель. Получилось неловко. В малой гостиной сидела мадам Перилу. Николь с Франсуазой помогли мне перетаскать пакеты. Постепенно собралось много народу: месье и мадам Жакобсон, месье Леоте, месье Матей, маленькая мамина подопечная. А надо было проститься с Франсуазой и Николь, перебрать ягоды и выслушать Жизель. Она тоже уезжает и страшно расстроена. В воздухе витает ощущение конца света. Помимо всего прочего, пришла открытка от Жерара, и я никак не успевала ее прочесть; наконец прочла, пока мы с Жизель шли в лавку Тиффро. Очень печальное письмо. Но мне было некогда подумать.

Что-то соображать я стала потом, когда ушел месье Матей. Вчера вечером чаши весов опять уравновесились. Уже лежа в постели, я вдруг задумалась, почему не могу просто принять все как есть, пусть бы все шло как идет! И в полусне почти сдалась. Доводы, которые я приводила себе днем, улетучились, но сегодня утром вернулись. Хочу я того или нет, но ситуация обостряется: он пишет, что его планы зависят от меня. А мне это претит, я хочу быть свободной и не хочу, чтобы кто-то от меня зависел.

* * *

Сходила за фотографиями и отнесла их месье Кацу.

Днем зашла в магазин Бюде за книгами для Жака. Купила Светония и Вордсворта (себе). Заглянула в институт — там пусто, никого нет, потом прогулялась по Люксембургскому саду, теперь полному воспоминаний.

От бабушки пошла к мадемуазель Фок, застала там Денизу.

Нашла открытку от Жерара, написанную 22-го числа, и почувствовала, как он мне близок. Так это или нет?

 

Пятница, 10 июля

В библиотеке сегодня не было никакой работы. Я почти дочитала «Слепца в Газе». Замечательно.

За мной зашла Николь.

К обеду пришла мадемуазель Детро.

Сегодня вышел новый приказ о метро. Еще утром на станции «Военная школа» я собиралась зайти в первый вагон. Как вдруг контролер грубо закричал: «Эй вы там, в другой вагон!» — и я поняла, что это он мне. Я помчалась со всех ног, пока поезд не ушел, еле успела сесть в предпоследний. И от бешенства, от унижения из глаз хлынули слезы.

Евреям теперь запрещается ходить по Елисейским Полям. В театры и рестораны тоже нельзя. Об этом сообщается в таком притворно-непринужденном тоне, как будто преследование евреев во Франции — нечто совершенно обыденное, само собой разумеющееся и узаконенное.

При одной мысли об этом во мне закипает дикая злость, вот пришла сюда успокоиться.

Мы с Бернаром и Николь ходили в галерею Шарпантье, потом Бернар позвал нас к себе домой на ужин.

 

Суббота, 11 июля

Музыка. Пришли Пино, Франсуаза Масс и Легран. Мы сыграли квинтет «Форель». Но принять гостей как следует не вышло. В половине седьмого пришли… корсетница и мадемуазель Монсенжон. А когда я вернулась в гостиную, было уже поздно. Все расходились. После ужина — Симоны.

 

Воскресенье, 12 июля

Обер с мадам Леви.

 

Понедельник, 13 июля

Ж. М. приходил в библиотеку. Он не стал дожидаться результатов экзамена и проводил меня домой, шли пешком.

 

Вторник, 14 июля

Серый тягостный день. Ничего не понимаю. Написала три резкие открытки и думаю, не глупость ли все мои «угрызения» и не разрушаю ли я сама свое же собственное счастье.

Может быть, причина моей резкости в другом. Меня, как никогда, раздирают сомнения. Утром получила еще три открытки. Каждая теперь для меня — настоящая пытка, потому что каждая ставит вопрос все острее. Я признаю, что он вправе сердиться и даже грубить. Живительно, что он это делает не так уж часто.

Не случится ли так, что однажды утром я проснусь и пойму, что все это были химеры и я упустила свое счастье?

 

Среда, 15 июля, 23 часа

Что-то готовится, что-то ужасное, быть может, самое ужасное.

Вечером, в десять часов, приходил месье Симон предупредить, что, как говорят, на послезавтра намечена большая облава, схватят двадцать тысяч человек. Я уже привыкла, что он приносит страшные вести.

День дурно начался — в обувной мастерской я прочитала новый приказ — и дурно кончился.

Вообще в последние дни всех вокруг охватил дикий страх. Кажется, власть во Франции принадлежит СС, и террор будет все нарастать.

Все осуждают нас за то, что мы не уезжаем. Обычно молча, но когда мы сами об этом заговариваем, то и вслух. Вчера мадам Лион-Кан, сегодня Марго, Робер, месье Симон.

 

Суббота, 18 июля

Вот я опять пишу. Думала, жизнь остановится в четверг. Но она продолжается. Она возобновилась. Вчера я провела весь день в библиотеке, и к вечеру ощущение нормальной жизни восстановилось настолько, что я уже не могла поверить в реальность того, что произошло накануне. И вдруг новый поворот событий. Прихожу сегодня домой, а мама говорит, что появилась надежда на лучшее для папы. С одной стороны, возвращение папы, с другой — этот переезд в свободную зону. То и другое непросто. Не знаю почему, но отъезд родных оказался для меня тяжелым ударом. Помню, я возвращалась, готовая бороться против зла вместе со всеми, кто на стороне добра, и пошла в Фобур-Сен-Дени к несчастной мадам Бьедер — ее мужа депортировали, и она осталась одна с восемью детьми. Мы с Денизой пробыли у нее с четверть часа, а когда ушли, я чуть ли не радовалась, что мне пришлось соприкоснуться с настоящим горем. И чувствовала свою вину за то, что раньше не видела такого, хотя оно было рядом. Сестру этой женщины, у которой четверо детей, забрали во время облавы. Она в тот вечер спряталась, но, по несчастной случайности, спустилась к консьержке как раз в ту минуту, когда за ней пришла полиция. Вид у мадам Бьедер затравленный. Ей не за себя страшно. Она боится, что у нее отнимут детей. Во время облавы детей волочили по земле. На Монмартре арестовали столько людей, что улицы были забиты. На Фобур-Сен-Дени забрали почти всех. Разлучали матерей и детей.

Пишу наспех, только факты, чтобы не забыть, потому что это нельзя забывать.

В квартале у мадемуазель Монсенжон целое семейство, отец, мать и пятеро детей, отравились газом, чтобы их не забрали.

Одна женщина выбросилась из окна.

Говорят, были расстреляны несколько полицейских, которые предупредили людей, чтобы те успели убежать. Им всем угрожали концлагерем, если откажутся выполнять приказ. Кто будет кормить узников Дранси теперь, когда арестованы их жены? Маленькие дети навсегда потеряли родителей. К чему приведет то, что произошло позавчера вечером и вчера на рассвете?

На той неделе уехала двоюродная сестра Марго, но не смогла спастись: ее схватили прямо на линии, бросили в тюрьму; ее одиннадцатилетнего сына допрашивали несколько часов, заставляя признать, что она еврейка; у нее диабет, и через четыре дня она умерла. Конец. Когда она впала в кому, тюремная медсестра переправила ее в больницу, но было уже поздно.

Я встретила в метро мадам Бор. Она, как всегда, прекрасно держится, но видно, что совершенно подавлена. Не сразу меня узнала. И очень удивилась, что мы все еще здесь. В ответ на это мне всегда хочется гордо поднять голову. Она сказала, что у нас на Тегеранской улице прибавится работы. Скоро, по ее словам, доберутся до француженок. Когда она заговорила об Одиль, мне показалось, что все это было так давно.

И что же, придется уехать, уехать и променять борьбу, героизм на жалкое прозябание? Нет, я что-нибудь придумаю.

Народ у нас замечательный. Говорят, все простые парижские работницы, которые жили с евреями, а таких немало, просят разрешение вступить с ними в брак, чтобы спасти от депортации.

* * *

Да и просто на улице, в метро незнакомые мужчины и женщины полны сочувствия. Трудно выразить, как теплеет на душе от их добрых взглядов. Понимаешь, что ты выше мучителей, а все настоящие люди с тобой. И, по мере того как усиливаются гонения, эта связь становится все прочнее. Все искусственные разделения: национальные, религиозные, социальные — я в них и не верила никогда — уходят, уступают место состраданию и сплоченности против зла.

* * *

Я хочу остаться здесь, чтобы до конца осознать все, что случилось на этой неделе, хочу остаться, чтобы встряхнуть и растревожить равнодушных.

Пишу это и думаю о «Бранде» Ибсена, вчера начала читать эту пьесу. И по ассоциации — о Ж. М., который мне ее дал.

Я, конечно же, знаю — и вполне откровенна с собой, — что хочу остаться еще и из-за него. Знаю и то, что у меня нет ни малейшего желания встретиться с Жераром. Увидеться с Ж. М. — вот единственное, о чем я думала всю неделю. Я видела его в понедельник, а в четверг утром он прислал письмо — по поводу того, о чем он просил узнать папу. Я тут же написала ответ. И когда запечатывала конверт, прибежала от молочницы Дениза и, задыхаясь, сказала: «Схватили всех — и женщин и детей! Только маме не говори». Я все подробно расскажу — приделала к письму постскриптум, в котором обещала это сделать. Возможно, получится что-то похожее на «Последний день приговоренного к смерти» Гюго. Меня трясло, как в лихорадке: предположение о том, какого масштаба катастрофа готовится, не укладывалось в голове.

Наконец вчера днем, после нескончаемого четверга и испорченного утра пятницы, я пошла в институт. Придет ли он, я не знала. Временами появлялось что-то вроде предчувствия: нет, не придет. И становилось тоскливо. Я поняла: библиотека для меня — это он. К счастью, там была чудесная Моник Дюкре. Поначалу я вообще была in a haze, разбитая после бессонной ночи, и ничего не соображала. Но понемногу отошла в спокойной знакомой обстановке. Время подошло к четырем, а Ж. М. все не приходил. Заглянул Мондолони, и почему-то это меня обнадежило. Потом кто-то заслонил мне проход, а когда я обернулась, то узнала со спины его плащ и волосы. И сразу успокоилась. Довольно долго мы не разговаривали. Я была занята, он тоже. И мне еще всегда неловко из-за того, что я его ждала. Весь вчерашний кошмар словно рассеялся. Не знаю, что бы со мной было, если б он не пришел.

Мне нисколько не стыдно это писать. Пишу, потому что это правда, а не моя выдумка. Возможно, я просто привыкла его видеть, но дни, проведенные с ним, — лучшее, что есть в моей жизни, и я не хочу этого лишаться. Во вторник я была совершенно измучена и растеряна после понедельника, весь день: во время визита на улицу Лоншан и потом. В среду утром думала только о том, как бы увидеть Ж. М. И не отгоняла эту мысль, чтобы проверить, насколько она сильна.

 

8 часов вечера

Новый приказ, девятый: запрещено входить в магазины, разрешается только между тремя и четырьмя часами (в это время все лавки закрыты).

Мама позвонила мадам Кац. Завтра утром — массовая депортация в Дранси, и уточнение, чтоб мы не волновались: не заберут ни одного француза-ветерана, только иностранцев (включая ветеранов) и женщин. К ним отовсюду поступает множество несчастных детей: из Бельфора, из Монсо-ле-Мин.

Вечером приходила Франсуаза, рассказывала, что творится на Вель д’Ив, куда согнали тысячи детей и женщин: дети кричат, некоторые женщины рожают, все это на голой земле, рядом немцы-охранники.

Мы, как обычно, музицировали. Совершенно невероятно, что Франсуа еще здесь. Он все время смеется, отшучивается. Но все прекрасно понимает. В этом мужестве есть какое-то трагическое безумство. Мы словно идем по канату, который с каждым часом натягивается все туже.

Часам к семи пришла Франсуаза Пино, принесла тексты из Эколь нормаль, которые просил Жак. Держалась она так, будто все как обычно, но я чувствовала: она что-то хочет и не может сказать. Только быстро пробормотала, что они готовы выполнить любое наше поручение, а ее мать позаботится о продуктах.

 

Воскресенье, 19 июля, вечер

Еще подробности.

Какая-то женщина сошла с ума и выбросила в окно четверых своих детей. Полицейские приходили по шестеро, с электрическими фонариками.

Месье Буше рассказывал про Вель д’Ив. Туда согнали двенадцать тысяч человек — настоящий ад. Уже немало смертей, канализация забита и т. д.

Вчера вечером — новости от папы.

Уже два дня они сидят взаперти в своей полутораметровой каморке. Он видел ужасные сцены. Эжена Б. скрутил ревматизм, он лежит в ужасном состоянии.

* * *

С утра — вместе с Пино. В четверть десятого я зашла за Франсуазой. Мы сели в метро. Лил дождь. Франсуаза такая спокойная, уравновешенная, от нее заряжаешься бодростью.

Жан ждал нас в Эколь нормаль. Я выслушала ответы по истории, по французскому и по литературе. Сначала смущалась. Это мало чем отличалось от обычных школьных экзаменов. Но все же было как-то неудобно: Жан Пино позвал меня и посвятил в свои дела. Несколько студентов в очках. Но вообще пусто, не считая поступающих и тех, кто сдает агрегасьон. Возвращались пешком. Обошли все мои любимые улицы, вышли на площадь Пантеона, мокрую, в туманной дымке, но оттого еще более милую сердцу.

Меня обогнал на велосипеде Крюссар. Я узнала его только потом, но мог бы он и сам остановиться.

Я с жаром говорила об ужасах, которые творятся тут, и о том, что мне претит отъезд в свободную зону, а зря. Потому что Жан прошептал: «Мне двадцать один, такому, как я, тяжело сидеть сложа руки. Тошно». Я знаю, о чем он думает, и боюсь, как бы он не погиб совсем молодым смертью храбрых. У него благородная душа. Это прекрасно, но и очень страшно. Трудно описать это чувство.

* * *

С друзьями, которые появились в этом году, меня связывают такие искренние, глубокие, уважительно-нежные чувства, каких не может быть ни с кем другим. Это тайный союз товарищей по несчастью и по борьбе.

* * *

Пришла домой в половине первого. У мамы и Денизы были красные глаза. Я не стала расспрашивать, что случилось, ждала, пока они скажут сами. Дениза плачет постоянно, и это неудивительно. Но на этот раз была и конкретная причина: наш отъезд стал действительно необходимым. Мама утром ходила к Рене Дюшмену; обычно он архиспокоен и оптимистичен, сегодня же сказал, что все-таки надо готовиться к отъезду.

А вот, в общих чертах, что произошло в четверг.

Поскольку французские рабочие отказываются ехать в Германию, Лаваль продал польских и русских евреев, уверенный, что никто не станет протестовать. Возмущенные рабочие стали противиться еще упорнее. Есть еще один, третий, контингент приезжих евреев (из Турции, Греции и Америки), а потом настанет очередь французских.

 

6 часов

Я совершенно опустошена и перестала понимать, что происходит.

После обеда мы пошли на улицу Клода Бернара. Нас там осыпали упреками. И, чувствую, заслуженно, так что и спорить нечего. Обдумывала это всю обратную дорогу. В конце концов решила написать письмо месье Лефшецу. До этого успела заскочить в институт, а там мадемуазель Муати передала мне просьбу Казамиана, чтобы я больше не носила в библиотеке свою куртку, и сказала, что Дениза Кейшелевич уезжает. В другое время меня бы это потрясло. Но сейчас я словно попала в страшный сон, все знакомые места стали неузнаваемы: Латинский квартал, институт, но мне было все равно.

 

Вторник, 21 июля, вечер

Еще сведения, от Изабель: пятнадцать тысяч человек — мужчин, женщин и детей — на стадионе, теснота, пройти можно только через головы сидящих на корточках. Ни капли воды — воду и газ перекрыли немцы. Под ногами липкая грязь. Здесь же больные, их схватили прямо в больницах, в том числе туберкулезные, с табличками «заразный» на шее. Тут же рожают женщины. Ухода никакого. Ни лекарств, ни перевязок. Проникнуть туда можно, обив сто порогов. Но завтра всякая помощь прекратится вовсе. Всех, скорее всего, депортируют.

Мадам Карпантье видела в четверг в Дранси два товарных поезда, куда, как скотину, загоняли для депортации мужчин и женщин, набивали полные вагоны, не подстелив даже соломы на пол.

* * *

Сейчас зайдет мадемуазель Фок. Но урока не будет — у нее нет на это времени. Так даже лучше. Урок — это что-то из нормальной жизни, которая кончилась две недели назад.

Она все знала — от нее я узнала еще, как на бульваре Сен-Мишель одна женщина родила прямо на тротуаре и как один мужчина, когда забирали его жену, бросился за ней, а немец вынул револьвер, и его насилу оттащили четверо прохожих.

 

Среда, 22 июля, утро

Пришла открытка от папы. Он писал ее 12-го, 13-го и 14-го. Я переписала ее для месье Дюшмена. Мама не может прочитать ее вслух — мешают слезы. Там говорится о предстоящем отъезде неведомо куда. Пока читала, я как будто прожила целый день вместе с папой. Привожу здесь последние полстраницы записи от 12-го числа, до этого папа описывал тамошнюю жизнь, а тут — дрожащим почерком:

«12 июля, 21 час. Узнал, что нас, вероятно и даже скорее всего, скоро увезут очень далеко. Знайте, любимая моя жена, дорогие мои девочки Дениза и Элен, Ивонна, моя старшая, и ее чудный Максим [125] , дорогой Даниель и мой милый мальчик Жак, — вы все всегда у меня в мыслях и перед глазами, я с вами не расстаюсь и никогда не расстанусь. Что бы ни случилось, я постараюсь выдержать и, даст Бог, вернусь к вам. Антуанетта, любимая, я знаю, у тебя хватит силы духа и веры выдержать это испытание, ты сможешь направлять и поддерживать наших детей. А вы, дорогие мои дети, знаю, навсегда сохраните душевную близость и, что бы ни случилось, будете поддерживать друг Друга. Я также уверен, что ты, Антуанетта, примешь верные, сообразные обстоятельствам решения относительно себя и наших девочек, Денден и Ленлен [126] . Не сомневаюсь, что фирма „Кюльман“, на благо которой я работал, не щадя себя, сделает для вас, о ком я так заботился, все, что нужно, я полностью доверяю месье Дюшмену и его коллегам, если понадобится их помощь.
Папст».

13 июля, 19 часов. Если можно и еще будет время (??), постарайтесь прислать в следующей вещевой посылке коричневое пальто с подкладкой и две трубочки гарденала [127] .

13 июля, 20 часов. С одиннадцати часов — противоречивые новости. Анри говорит, что остается с Полем до новых распоряжений. Это показывает, как важно и срочно, чтобы Юп успешно съездил. Анри не уверен, будет ли недоставать одного до тысячи [128] .

14 июля, 11 часов. Ничего нового. Несмотря на тревогу, хорошо спал, а в прошлую ночь — очень скверно. С утра — очень легкая работа. Целую вас троих и всех остальных, люблю всей душой и всем сердцем.

Утром мы с мамой относили вещи для этих несчастных людей на улицу Бьенфезанс. На мосту Альма я встретила Жана Пино, на улице Миромениль — месье Эйссена; мадам Кац и мадам Орвиллер сказали, что я могу прийти помочь им после обеда и вообще приходить по утрам.

Наконец-то я нашла дело, благодаря которому не погрязну в эгоизме. Очень рада.

Кажется, с прошлой среды прошел целый год.

 

Четверг, 23 июля

Работала вчера с двух до половины шестого и сегодня с девяти утра до полудня на улице Бьенфезанс. Возня с бумажками. Но я почти рада погружаться в эту страшную реальность. Вчера у Николь я, flop, рассказывала все, чего наслушалась; о депортации здесь говорится как о чем-то совершенно обыденном. В Дранси, как я поняла, есть и женщины и дети. Депортируют оттуда каждый день. На стадионе никого не осталось, всех вывезли в Бон-ла-Роланд.

Тут работают изумительные женщины. Мадам Орвиллер, мадам Кац и другие. Они измучены, но стойко держатся. Весь день — непрерывный поток женщин, потерявших детей, мужчин, потерявших жен, детей, потерявших родителей, людей, приходящих что-нибудь узнать о своих детях и женах или предлагающих приютить чужих детей. Некоторые женщины плачут. Одна вчера упала в обморок. Я сижу в соседней комнате, так что всего этого не вижу. Но кое-что слышу и понимаю, что происходит.

Вчера прибыл целый поезд с детьми из Бордо и Бельфора; как будто их привезли на каникулы в летний лагерь — ужасно!

Некоторых женщин увезли в Дранси прямо в ночных рубашках.

Пришла одна девочка, сказала, что ее родителей увели, а больше никого у нее нет.

Рядом со мной Франсуаза Бернейм обзванивает больницы — узнает о здоровье детей, чьих родителей, братьев и сестер арестовали.

С улицы Бьенфезанс я пошла навестить мадам Бор, она ужасно милая, очень молодо выглядит.

 

Пятница, 24 июля

Утро — улица Бьенфезанс. Много работала с Франсуазой Бернейм. Сортировали вещи, присланные заключенными: кольца, ключи, ножницы, были даже огромные портновские, наверное, какой-то портной прихватил их с собой, думал, что будет там работать по специальности. Среди множества кое-как запакованных пакетов была небольшая, очень аккуратная белая коробочка; не знаю почему, но я сразу поняла — это папина. И правда — это оказалось его пенсне, он послал его в починку.

Мадемуазель Детро.

После обеда — библиотека. Глоток, нормальной жизни. Приходили Ж. М., Жан-Поль и Николь. Ж. М. подарил мне «Братьев Карамазовых», такая ирония.

Была там до пяти, потом пошла к Николь, должны были прийти Пино. Я пригласила Ж. М. на воскресенье. До самого конца, до «Севр-Вавилон», не знала, сделаю это или нет. И в ту минуту, когда твердо решила не делать, все сделалось само собой, просто вырвалось у меня. И хорошо, что так получилось и теперь уж сказанного не отменишь. Он сразу согласился.

 

Воскресенье, 26 июля, вечер

Жизнь удивительна. Это не афоризм. Сегодня вечером я сама не своя. Мне все кажется, что я живу в каком-то романе, не знаю, как сказать точнее. Как будто крылья выросли. Вчера мы с Денизой были у Ж. М. в Сен-Клу. Провели прекрасный вечер — слушали пластинки у него в библиотеке, открытые окна которой выходили в ослепительно сияющий под солнцем и в то же время безмятежный сад. Дениза играла. Был Молинье и еще один очень приятный юноша.

А после ужина, в девять часов, Ж. М. позвонил и сказал, что сегодня не придет; кажется, у него размолвка с родителями, не знаю из-за чего.

Я так расстроилась, нет, не то слово, — никогда бы не подумала, что могу так сильно огорчиться по подобному поводу. Всю ночь не спала. Мучилась и ничего не могла с собой сделать. Думала, день будет испорчен. Готовилась хандрить.

Но, хоть ничего не изменилось, день получился восхитительный, спасибо Жану Пино. Он, с его благородством и тактом, помог мне не замкнуться в себе. После ужина мы долго разговаривали с ним на крыльце. Я открыла ему душу и не думала даже, что в этом может быть что-то плохое. С ним все легко и естественно. Не жалею и не раскаиваюсь. Я как в волшебной сказке. Что-то волшебное есть в моей нынешней жизни. И это наполняет мое сердце благодарностью.

 

Понедельник, 27 июля

Утром работала на улице Бьенфезанс.

Новости от папы. Он описывает что-то невероятное, душераздирающее. С 16-го числа никому не позволено выходить наружу. Дантов ад — говорит Поль. По сравнению с этим им кажется раем Компьень! Слушала первую подготовительную лекцию — и поначалу ощущала глухой протест. Когда Левшец рассказывал о еврейском вопросе, меня так и распирало от возмущения: он говорил о еврействе, о том, что мы не понимаем, почему нас преследуют (это правда), потому что утратили свои традиции, и призывал вернуться в гетто. Нет, я не принадлежу к еврейской нации. Живи мы во времена Христа… Тогда были только иудеи и язычники, верующие и непросвещенные. Оттуда все идет. Эти люди мыслят узко, по-сектантски. И, что сейчас серьезнее всего, они оправдывают нацизм. Чем больше они замыкаются в своих гетто, тем больше их будут преследовать. Зачем устраивать государства в государствах? Он напомнил о положении Французской революции, признающем еврея как отдельную личность, но не иудейскую нацию. Но это единственно разумное положение. Иудаизм — религия, а не нация. Впрочем, если как-то выделять евреев, то и приходится прибегать к религиозному критерию.

От этих рассуждений у меня мутится в голове. Следить за ними не хватает ума. Понимаю только, что я не согласна и что они грешат против истины в самом своем основании.

Оттуда мы пошли на улицу Урсулинок к Леоте. Вот где прелесть как хорошо. Такая красота, что перед тем, как раствориться в «атмосфере Леоте», где всё как встарь, мне стало дурно — настоящая акклиматизация.

Пришли открытки: от Одиль, Франсуазы Масс и Жерара. Ответить захотелось только Франсуазе — она одна все понимает.

Насмешки Жерара меня раздражают. В нем копится какая-то враждебность, да и во мне самой тоже. Это плохо кончится.

 

Вторник, 28 июля

Нынче утром прошел слух, что мужей и отцов женщин, работающих в УЖИФ, освободят. Наверное, все, включая мадам Кац, удивились, почему я не очень обрадовалась.

На улице Клода Бернара неплохо, училась играм на свежем воздухе; на обратном пути заглянула к мадам Журдан, но она как раз куда-то вышла. Дома взялась было за «Братьев Карамазовых». Но так устала, что заснула. И потом чувствовала себя совершенно разбитой.

После ужина разбирали с Денизой Вторую сонату Шумана.

 

Среда, 29 июля, 14 часов

Все утро просидела на улице Бьенфезанс, ничего толком не делая, а с двенадцати до четверти первого носилась как сумасшедшая. Освободили четверых мужчин из УЖИФ, в том числе месье Рея, — нельзя не признать очевидное. Но все равно я не могу радоваться, как наши женщины, — по-моему, это несправедливо, я думаю о тех, у кого столько же, если не больше прав на свободу. Но я заставила себя улыбаться, иначе получится некрасиво. Сбегала на Тегеранскую и на Лиссабонскую улицы получить и заверить удостоверение для Андре Бора. Летала вихрем, так что взмокла. Мадам Кац и мадам Франк могли принять эту прыть за восторг.

Дома застала маму расстроенной — у нее было ужасное утро. К ней приходила одна женщина, за которую хлопотал папа, а месье Лемер принял ее очень грубо. Мама плачет — все папины старания пошли прахом.

Из чувства долга я пошла к мадам Леви пересказать ей то немногое, что удалось узнать от мадам Рей. Она восприняла это, как я и ожидала, или даже с еще большей горечью; могу понять ее, это был почти личный упрек.

 

Четверг, 30 июля

Утром — улица Клода Бернара.

Матей, бабушка.

Вечером — музыка с Жобом.

 

Пятница, 31 июля

Утром — улица Бьенфезанс.

После обеда — библиотека.

Заходил Ж. М. Он согласился прийти в воскресенье. Сразу же согласился. Я долго не решалась пригласить его. Потом собралась с силами, и вдруг получилось само, я сказала: «Вы придете в воскресенье?» А он ответил сразу: «С удовольствием». Он проводил меня до «Севр-Вавилон».

 

Суббота, 1 августа

Вечер у Жобов, невероятная жара. Я только и ждала, когда наступит воскресенье. Дома получила по пневмопочте телеграмму от Жан-Поля — он не придет. Расстроилась. Все шло не так. Барометр падал, машинка плохо шила, юбка осталась незаконченной. Я была уверена, что ничего не получится.

 

Понедельник, 3 августа, вечер

Не знаю, что со мной, но я стала совсем-совсем другой. Живу, окруженная воспоминаниями, в которых странным образом сплетаются вчера и сегодня. С самой пятницы дни перестали отличаться от ночей; ночами я не сплю, вернее, вот уже три ночи засыпаю и сразу просыпаюсь, думаю о нем и больше уснуть не могу. Но ничуть не устала, наоборот, очень счастлива в эти бессонные ночи.

Сегодня, когда мы увиделись вечером и он спросил, хорошо ли мне спалось, я ответила: «Нет, очень плохо, а вам?» — и заранее знала, что он скажет. Мне казалось, будто мы не расставались, и ему, я знала, тоже. Все было так естественно. Он сказал, что я представлялась ему Юстасией. Юстасия, Эгдонская пустошь, ветер на плоской вершине холма в Обержанвиле вчера, темное небо над куполом института сегодня, мокрые блестящие мостовые, и все это время — постоянное, чудное, прочное счастье; такое чувство, будто крылья отросли. Я даже думаю о нем не просто как о конкретном человеке. Он для меня — нечто отвлеченное, причина моего счастья.

Вчера в Обержанвиле был лучший день моей жизни. Он прошел как сон. Но сон такой счастливый, такой прозрачный, чистый и inmixed, что, когда день приближался к концу, мне не стало ни страшно, ни жалко.

 

Среда, 5 августа, вечер

Написала Жерару. В ответ на обе его открытки, полученные в понедельник. Это было страшно тяжело. Я все откладывала с часу на час и со дня на день. В основном потому, что самой не все было ясно. А вчера вечером на меня напала сонная болезнь: я легла в полдевятого и тут же заснула. Была еще одна, не менее важная причина: я избегала этого ответа, потому что не знала, что писать. Не все обдумала, а знаю, что надо принять крайне важное решение. Не знаю, что ответить, во-первых, потому что мне трудно представить себе, что все так далеко зашло; во-вторых, потому что боюсь покривить душой из-за того, что есть другое, но вот сегодня вечером я мысленно отстранилась от этого другого. Мне удалось забыть об этом на минуту, и это, думаю, не значит, что я притворщица и лицемерка.

При мысли о том, что это разрыв, меня бросает из крайности в крайность. То я осознаю, как к нему привязалась, сама того не желая. И все из-за того, что мы всю зиму переписывались. То, наоборот, мне кажется, что он совсем чужой, что я не властна над происходящим, а последнее решение, я вижу это чуть ли не со страхом, сложилось как бы и без моего участия. А то опять впадаю в привычную растерянность.

 

Четверг, утро

С утра пришло два письма: одно из банка, другое — пухлый конверт, адресованный мне. Я знала, что это.

Очень хорошее письмо, наполовину на английском, наполовину на французском, забавное, со стихотворением Мередита в конце. Но, дочитав его, я дрожала всем телом. Серьезный разговор с мамой — она начала его перед моим уходом на улицу Клода Бернара и продолжила после обеда. Мама твердит, что я все выдумываю и погублю себя, такое у нее предчувствие. Я уж боялась возвращаться домой. Но вечером, когда я лежала в постели, мы поговорили спокойно; все кончилось giggles, я показала маме его письмо и мой ответ, и к нам вернулась прежняя сердечность, легкость и ясность; теперь мне остается спорить только с самой собой. Во мне уже нет того лучезарного счастья, какое было в воскресенье; я ничего не помню о том дне, потому что не думала о нем. Но, боюсь, в следующее воскресенье воспоминания так и нахлынут.

 

Пятница, 7 августа

Последняя лекция на ул. Клода Бернара.

Чай у Николь с Жобами.

Утром — письмо от папы; очень печальное, как мне показалось. Хотела переписать из него некоторые отрывки, но мама его забрала. Он постоянно думает про Обержанвиль, так его любит, знает, с какого дерева каждый из тех фруктов, что мы ему присылаем. А под конец терзается, правильно ли он сделал, что не уехал. Его тоже осаждают неразрешимые вопросы, которые заставляют усомниться в том, насколько оправданны нравственные принципы, в том числе принципиальное желание остаться. Люди не поймут, почему мы остались. Мы не имеем права не хотеть уехать. Бегство ли это, когда спасаешься от неизбежной участи? Я все еще уверена, что да. Но на нашей стороне только собственная совесть.

 

Суббота, 8 августа

В кои-то веки выдался свободный вечер. Читала «Вечного мужа», потом сходила к Жильберте.

Выпустили четверых, я думала — и папу, но нет. Конечно, мне жаль. Но как, должно быть, огорчился он.

 

Вторник, 11 августа

Вчера утром, вот уж не ожидала, пришло еще одно письмо; на этот раз целиком на английском, с цветком эдельвейса внутри.

Всю первую половину дня я думала о вечере — ни малейшего представления, что я скажу и что вообще будет.

А все произошло так быстро, несмотря на паузы; мы прошли от улицы Медицинской школы до улицы Аптекарской школы, потом гуляли по невесть каким улицам и добрели сюда пешком. Мне было так спокойно, и никаких тебе мыслей. Вот только говорить было ужасно трудно — я не знала, что отвечать. Но то была единственная трудность: найти нужные слова, а в остальном — восхитительная свобода! Дома мы перекусили за маленьким столиком под Крейцерову сонату. Странно, но мне больше нечего было сказать. Мне не удавалось осознать то, что между нами произошло. При мысли об этом во мне вскипали волны радости и гордости. Он без всяких уговоров сел за пианино и сыграл Шопена. Потом я сыграла на скрипке. И до чего все было просто и непринужденно. Я проводила его до моста Альма, посреди вечернего золота. А когда вернулась, мне досталось за это от мамы. Но перед сном, когда ушла мадемуазель Монсенжон, а за ней месье Перец, который засиделся до одиннадцати, мама так нежно и ласково говорила со мной, что никакой обиды не осталось.

Разумеется, я почти не спала. Но это пустяки.

* * *

Была у бабушки. Видела Терезу.

Дома потом закончила письмо.

 

Среда, 12 августа

Заходили Леоте (Жильберта, Анни).

Месье Перилу.

Месье Симон.

 

Четверг, 13 августа

Не пошла на улицу Бьенфезанс, осталась дома, писала письма и читала.

Жоб и Брейнар; закончили Струнным трио № 1 Бетховена. Очень красиво.

 

Пятница, 14 августа

Он придет завтра.

Была у бабушки. Видела Мари-Луизу Тиль, подругу Николь.

 

Пятница, 14 августа

Пришло письмо — мне.

* * *

Письмо от папы — больно читать. В конце он пишет: «Я все же думал, что умница Ленлен вытащит меня из этой ямы». Значит, он надеялся. А я — нет. Он рассчитывал на меня.

Он описывает все, что видит: как люди расстаются, уезжают, оставляют свои вещи. Жуткое зловоние.

Надо вызволить его. Ему там не выдержать.

 

Суббота, 15 августа

Вторая поездка в Обержанвиль.

Я боялась, что повторение все испортит, боялась, как бы после того, что произошло совсем недавно, в понедельник, чудо не возобновится.

Мы все, вместе с мадам Леви вышли из дому, погода великолепная. И до самого вокзала я трусила. Дух перехватывало, сердце сжималось от страха.

Всю дорогу проехали стоя. И эта ужасная робость понемногу прошла. Приехали и первым делом начистили картошки, а потом мы с Ж. М. отправились в сад собирать фрукты. Как вспомню — мне все кажется, что это какое-то волшебство. Синее небо, трава вся в росе, каждая капелька искрится на солнце, и меня переполняет радость. Мне всегда особенно хорошо в саду, но сегодня утром я была совершенно счастлива.

После обеда мы пошли гулять в сторону Базмона, на холм.

Но чем ближе к вечеру, тем больше я беспокоилась о времени, боялась, что вот-вот все кончится. Перед отъездом успела показать ему весь дом.

Чудесный обратный путь. На вокзале он сразу спросил, увидимся ли мы в понедельник; от неожиданности я сказала «да». Что ж, у меня теперь будет светлая точка в недалеком будущем — уже послезавтра.

 

Воскресенье, 16 августа

Первая прогулка с детьми. Ездили в Робинзон.

День был утомительный, но дети чудесные, очень трогательные.

 

Понедельник, 17 августа

Институт, половина четвертого. Он был весь в белом. Мы прошлись по бульвару Генриха IV и вернулись сюда по набережным.

Когда он ушел, мне стало страшно — это слишком хорошо, слишком невероятно.

 

Вторник, 18 августа

Была у бабушки.

 

Среда, 19 августа

Весь вечер просидела одна дома. Первый раз за два месяца.

Страшная жара.

Принялась за блузку. Но мысли мешали работать; попыталась отвлечься чтением: открыла «Братьев Карамазовых», потом Мередита. А кончилось все скрипкой.

 

Четверг, 20 августа

Письмо от папы. Он совсем пал духом.

Что делать?

Приходили Сесиль Леман и Пино. Когда Жан Пино уезжал, я не думала, что мы еще увидимся. Но вот дождалась.

 

Пятница, 21 августа

Улица Бьенфезанс. Я помогала Сюзанне принимать людей. Ужасно — почти всех схватили на линии. А это означает —, немедленная депортация. Сколько же им всем пришлось перенести! И совсем страшно, если вдруг, когда распаковывались присланные из лагеря вещи, кто-нибудь из них видел материнские кольца или отцовские часы.

Всех детей из Бон переводят в Дранси — видимо, для депортации. Они играют во дворе, грязные, завшивевшие, все в болячках. Бедные малыши.

 

Суббота, 22 августа

Узнали про подлый шантаж насчет папы.

Была у Брейнаров.

 

Воскресенье, 23 августа

Ла Варен. Прогулка.

Ничего не получилось.

Дети совсем не слушались.

После обеда рассказывала им «Рикки-Тикки-Тави». Собрались в кружок. Мои любимцы. Эрбер тоже слушал. Сначала я чувствовала себя очень nervous. Но, когда закончила и один мальчик со все еще затуманенным взглядом стал машинально повторять: «Еще, мадам, пожалуйста, еще!», — была просто счастлива.

 

Понедельник, 24 августа

Николь попросила привести к ней Жана М. Должны были прийти еще Пино и Жоб. Выходя из дому, я еще не знала, как поступлю. Он сидел в библиотеке. Пришел Спаркенброк. Было так странно его увидеть. Он так же хорош собой.

Но мне показалось, что с тех пор, как мы познакомились, прошла целая вечность. Я спросила, как у него дела, он ответил: «Скоро стану отцом». Было как-то неловко, и я была рада уйти.

До дома Николь мы дошли пешком. Там было очень приятно. Но в общем я не очень довольна сегодняшним днем.

 

Вторник, 25 августа

Была на улице Рейнуар.

 

Четверг, 27 августа

Жобы, музыка; был еще Брейнар. Ближе к концу вечера пришел месье Перилу.

 

Пятница, 28 августа

Пошла сначала на улицу Рейнуар, у бабушки никого, кроме меня, не было.

Потом — к Сесиль Валанси. Все как раньше: болтали по-английски, говорили о музыке. Но впечатление осталось тяжелое — мне казалось, что время, когда мы вот так сидели, давным-давно прошло. А ведь это было всего лишь в июне.

 

Суббота, 29 августа

Относила пакет мадам Шварц. На улицу Тур-д’Овернь — красивая старая улочка, такая приветливая и уютная.

После обеда, задыхаясь от жары, мы пошли к С., было почти как в Обержанвиле, потому что там были тетя Жер и дядя Жюль. Мы с Денизой играли. Странная, но приятная суббота.

Вечером у нас до восьми просидел месье Оллеон. Рассказывал об аресте Розовских, этот рассказ, вся эта история не выходит у меня из головы. Так и вижу тот вечер: пара русских белоэмигрантов, которые смирились с тем, что их арестуют, а маленького сына доверили Оллеону; жена — белокурая красавица, но бледная и больная, лежит на диване, уставясь в одну точку; и муж — его уговаривают выпить и передумать; а потом… Дранси, депортация, она, наверное, не выдержит и умрет в дороге.

Мама пришла встревоженная — ей сказали, что «не подлежащих депортации» отправляют в Питивье.

За последнюю неделю она еще больше изменилась. Стала худенькой, нервной, похожей на ребенка.

После ужина зашел Нослей. Все немножко успокоились.

 

Воскресенье, 30 августа

Прекрасное мое воскресенье. Вспомнилось «Воскресенье на родине» Киплинга. Две недели я мечтала об этом дне в Обержанвиле.

Были Жан Пино, Жоб и Ланселот Озерный. Чудо повторилось. Разве могло быть иначе? Залитый солнцем сад, ветер на холме после обеда и обратный путь в поезде.

* * *

Но дома на чудные воспоминания, которыми я была захвачена, наложилась печаль из-за нового, такого же отчаянного письма от папы.

 

Понедельник, 31 августа

Схватили Андре Мея с женой. На вокзале. Скорее всего, по доносу.

Многих отправляют в Дранси за попытку пересечь линию. На глазах у папы привезли Тевененов, родственников Шварцев, они были в Обере на свадьбе. Так он увидел их второй раз. Ужас. Генеральша Леви.

Огромное множество поляков, мужчин и женщин, в списках, которые присылают к нам на улицу Бьенфезанс. Сегодня утром один мужчина, едва-едва говоривший по-французски, спрашивал, «не вернули ли вещи малыша». Это четырехлетний ребенок, который умер в лагере Питивье.

 

Вторник, 1 сентября

Я так хотела увидеться с Ж. М. сегодня, чтобы не ждать слишком долго, до конца недели. Прекрасный день. Мы сделали большой круг по городу: площадь Карусель, Елисейские Поля, улица Марсо. Гулять с ним по Елисейским Полям — восхитительно. Потом пришли сюда попить малинового сиропа и послушать финал Пятой.

Утром получила письмо от Жана Пино, которое мне как-то боязно понимать.

 

Среда, 2 сентября

Прогулка с детишками из приюта на улице Клода Бернара, которой я так боялась, прошла очень хорошо. Нас было семеро, с симпатичной вожатой Казоар. Я надела ее спортивные штаны. Ужасно смешно, но Николь сказала, что мне идет. Провели весь день в Монморанси. Занимались гимнастикой, учились приемам первой помощи, языку жестов, разным играм.

 

Четверг, 3 сентября

Приходил Жоб. Разучивали Тройной концерт.

 

Пятница, 4 сентября

Не пошла на улицу Бьенфезанс. Специально осталась — читать «Учебник для волчат».

Но пол-утра писала ответ на письмо Ж. М.

 

Суббота, 5 сентября

Прогулка с восемью командирами шестерок. Робинзон.

Хорошо, но утомительно.

Бернар своим детским голоском, заикаясь, рассказал мне про себя. Его мать и сестру депортировали. «Я уверен, живыми они не вернутся», — сказал он, и было странно слышать такие взрослые слова из уст младенца. Он похож на ангела.

 

Воскресенье, 6 сентября

Обержанвиль.

Жоб. Собирали сливы.

В соседней с папой комнате один человек покончил с собой.

 

Понедельник, 7 сентября

Узнала подробности от мадам Рей. Это был некий Мецже, француз. Они с женой и дочерью остались в Ла Боль, и их арестовали. Жену и дочь депортировали, а его оставили в Дранси (ему 63 года), он терзался чувством вины и перерезал себе горло.

Утром приняли молоденькую женщину, ее отца депортировали полгода, мать — месяц назад, а только что умер ее семимесячный ребенок. Она отказалась работать на немцев, хотя тогда могли бы отпустить ее мать. Я восхищаюсь ее поступком, хотя иногда начинаю сомневаться, нужно ли безусловно следовать нравственным принципам, когда они извращаются и верность им карается смертью.

* * *

В три часа встречалась с Ж. М. в библиотеке. Там было полно народа. Он сидел в середине зала, напротив Мондолони. Я словно явилась сюда из другого мира. Видела Андре Бутелло, Эйлин Гриффин, Женни. Вышли мы вдвоем, пошли по улице Одеон, заглянули в книжные лавки Кленксик и Бюде, потом дошли до дому, перекусили вместе с Денизой, послушали концерт Шуберта и симфонию Моцарта. Но время идет так быстро. Я высунулась с балкона — на улице уже второй день стоит теплая осенняя погода. Светлое, прозрачное небо сладко томит душу. Мне хотелось поймать неуловимое. Все так невероятно, и мы так мало говорим о реальных вещах, что временами мне кажется, будто их и нет.

Я проводила его до метро. И все-таки сегодня было что-то не то, не знаю, как сказать, но не так хорошо, как в прошлый вторник.

Приходил месье Оллеон.

 

Вторник, 8 сентября

На меня вдруг обрушились сомнения и страхи, но мне стало лучше после того, как я зашла к Николь. И к Жозетте — там, у нее, на меня пахнуло Сорбонной, была еще ее подруга Мадлен Будо-Ламотт, которая работает у Галлимара и знает Шардона и Андре Бутелло. Вообще Жозетта всегда действует на меня ободряюще.

Дочитала «Дафну Эдин». У меня осталось неприятное чувство от этой книги, она пугающе напоминает мою собственную историю, а я слишком сильно верю книгам. Впрочем, роман неплохой, только какой-то скомканный.

 

Среда, 9 сентября

Целый день провела в Кламаре, а когда вернулась, Дениза прямо с порога объявила, что родился Ив. У меня это никак не укладывается в голове. Не могу представить себе, что на земле стало одним маленьким человечком больше и это сын Ивонны. Все это происходит так далеко от нас. Невообразимо.

 

Четверг, 10 сентября

Помню, как родился Максим в Блуа. Я увидела его через четверть часа и заплакала. Если поискать, можно найти эту страницу в моем дневнике. Подумать только — прошло уже два года.

Нет времени над этим размышлять. Я перестала думать, проходят дни, проходят ночи, по ночам снятся сны, в которых происходит то же, что наяву.

И дневник я больше не веду как следует, нет сил, только записываю самое примечательное, чтобы не забыть.

Мама узнала подробности о казни Пиронно, он совсем молодой. Все было обставлено очень торжественно, его и еще одного арестанта привезли в тюремном фургоне, там же лежали приготовленные для них гробы. Не нашлось никого, кто бы взялся их расстрелять, ждали до трех часов дня, пока появился «доброволец», и тогда уж расстреляли — одного на глазах у другого.

 

Пятница, 11 сентября, утро

Мне приснилась Ивонна, и я встала с таким чувством, будто действительно видела ее, неожиданно провела с ней целый день. Сейчас ее уже нет, но впечатление осталось.

Я не ждала письма, разумом понимала, что его не должно быть. И все же, когда в дверь позвонили, во мне вспыхнуло a wild flame of joy. Я говорила себе: «Нет, я не надеюсь», а сама надеялась. Говорила себе: «Надо помнить, что я не надеюсь», и все равно надежда теплилась. Когда же я увидела конверт, все так и просияло.

Он написал это письмо в прошлую субботу, но не хотел отсылать, потому что оно слишком длинное.

Я прочитала и прямо взлетела, как на крыльях, мои способности любить и чувствовать разом удесятерились.

 

Воскресенье, 13 сентября

Потом же осталось какое-то бесконечно нежное и в то же время лихорадочное воспоминание — и это опять подтверждает, что я переменилась и боюсь лишний раз прикоснуться к себе, как будто во мне горит неведомый огонь.

Но очень скоро на меня опять, как всю эту неделю, нападает сомнение и недоверие к себе.

* * *

До вечера бродила по улицам (по бульвару Сен-Жермен, к Сорбонне и Сите-Кондорсе), а потом зашла в храм на Рош ха-Шана. Поскольку синагогу разгромили дориотисты, служба шла в молельне и свадебном зале. Плачевное зрелище. Ни одного молодого. Одни старики, из «былых времен» только мадам Бор.

 

Суббота, 12 сентября

Мы с Николь вместе с Жан-Полем и Ж. М. ездили в Обержанвиль. В последний момент у меня чуть не испортилось настроение из-за мамы — она очень беспокоилась.

Ехали стоя. Погода была прекрасная. Если бы мы сразу пошли гулять, то увидели бы, как от земли поднимается туман.

Погуляли после обеда (обед с гусиной печенкой, шартрезом и американскими сигаретами).

Была сильнейшая гроза, я вся промокла.

Не могу вести дневник, потому что почти не принадлежу себе. Вот и записываю только внешние события для памяти.

 

Воскресенье, 13 сентября

Жаркий, утомительный день, ездили в Сен-Кюкюфа с тридцатью пятью детьми. Лоры не было.

Жан-Поль сдержал слово: к великому нашему удивлению, он около четырех появился на нашей поляне.

 

Понедельник, 14 сентября

Самое лучшее происходит, когда не ждешь. Сегодняшний день, такой насыщенный, я запомню на всю жизнь. Мы с ним ходили в Сен-Северен, потом бродили по набережным, сели посидеть в садике позади Нотр-Дам. Невыразимый покой.

Нас прогнал сторож из-за моей, звезды. Но я была с ним и потому даже не почувствовала боли, мы пошли дальше вдоль Набережных.

Собиралась гроза и наконец разразилась. Вот эту грозу я буду помнить: дождь, хлещущий по ступеням Тюильри, темное небо, розовые молнии, так бы и осталась там навечно.

 

Вторник, 15 сентября

Тетя Жер сломала ногу. Я это узнала, когда пришла на улицу Рейнуар, ждали Редона. Вечером она уехала на улицу Шез.

 

Среда, 16 сентября

День в Робинзоне с Казоар, без Николь.

Много занимались гимнастикой.

Жозе, одна из девочек, которые ездили с нами, боится, что ее арестуют, — поговаривают, что будут забирать бельгийцев.

Мы тоже после давешних арестов были не совсем уверены, можно ли ехать в Сену-и-Уазу.

Папа прислал отчаянное письмо. Говорит, что больше нас не увидит. Мама писала ему про Ж. М. Он ничего не возразил, но относится ко всему так, будто все кончено и его не касается.

 

Четверг, 17 сентября

Улица Бьенфезанс.

Немного немецкого, музыка с Жобом и Брейнаром.

Получила список от Ж. М.

 

Пятница, 18 сентября

Сегодня утром вернулась с улицы Бьенфезанс (там был Роже) и застала маму в слезах. Папа прислал пневматичку: «Срочно решительные меры. Начинают уезжать Элиан Эберы». У меня все утро были смутные опасения, у нас там говорили, что зря они остались в Дранси и что теперь их будут забирать, чтобы доукомплектовывать эшелоны с депортируемыми.

Арестовали бельгийцев и голландцев — Жозе? Думаю, повторится все, как в июне.

Доктора Шарля Мейера арестовали за то, что звезда у него была прикреплена слишком высоко… Одна из наших сотрудниц воскликнула: «Это же незаконно!!!» Верить, что они будут соблюдать ими же установленные законы, когда эти законы с самого начала были неправомочны и придумывались совершенно произвольно, с единственной целью — чтобы был предлог арестовывать; только для этого они и существуют, а вовсе не для того, чтобы что-то упорядочивать или регулировать.

 

Воскресенье, 20 сентября

Никогда прежде у меня не было никаких предчувствий. А на этой неделе они постоянно закрадывались в душу. И вот вчера я поняла почему. Вчера утром на улице Бьенфезанс поднялась кутерьма. Было много дел. В полдвенадцатого мне понадобилось сходить за письмом на улицу Р. Когда рассказала о папином письме, все женщины сказали: «Да, мы знаем (что из Дранси начинают вывозить французов)». Посыпались письма с просьбами прислать удостоверения или теплые вещи. Без четверти двенадцать я еще была там. Пришел месье Кац. Мне надо было кое-что у него спросить. Он разговаривал с женой. Обернулся и сказал мне: «Предупредите всех, у кого родные в Питивье, пусть завтра до десяти утра принесут теплые вещи». Я с ужасом поняла: это означало одно — «массовая депортация из Питивье».

Утром, когда я выходила, консьерж предупредил меня, что из-за какого-то «покушения» все население будет наказано, никому нельзя выходить с трех часов дня и до ночи, расстреляно сто шестнадцать заложников и готовится «массовая депортация».

Вот оно что.

 

6 часов вечера

Ловлю себя на желании, чтобы этот день кончился и остался позади, но вдруг осознаю, что и будущее не сулит ничего хорошего, завтра и дальше предстоят одни несчастья.

Бывают минуты, когда ощущение неминуемой беды как-то притупляется. Иногда же, наоборот, становится острее.

М. Р. описал Денизе, как происходит депортация. Всех бреют наголо, загоняют за колючую проволоку, заталкивают в вагоны для скота даже без соломы и опечатывают.

* * *

Что-то готовится, назревает, как финал какой-нибудь пьесы. В пятницу Пьера Масса перевели из Санте в Дранси. И, по его словам, он знал, что это означает. Итак, всех собрали и приготовили для этого ужаса, страшного события, за которым последует тревожная тишина, изгнание неведомо куда и непрерывные муки, с первой же минуты после того, как все это произойдет.

* * *

Странный день. Все сидят по домам. На последнем этаже, где живет прислуга, люди смотрят из окон. Ветер гонит облака по синему небу.

* * *

Во время обеда пришла одна женщина, которая вчера вышла из Дранси, она принесла новости о месье Леви — вот изумительный человек! Там, в лагере, он занимается с детьми, гуляет с ними. К среде лагерь должен быть пуст. И кем его наполнят снова?

Эта женщина провела там неделю, голодала, спала на соломе и видела страшные вещи. Как отправляют — две девушки, арестованные вместе с ней, депортированы в прошлую среду в цветастых платьицах и тряпичных туфлях.

* * *

Утром, в полдесятого, отправилась к Франсуазе Пино, потом с ней вместе к мадам Кон за письмом. Шли по улице Севр.

Вернулась домой и снова вышла — на почту, отправить мамину открытку Жаку. Там встретила Денизу, всю в слезах — она прочитала папину записку (в письме мадам R). Месье Жесман сказал, что вывезут всех.

Сама я не смогла прочитать записку как следует — мама так рыдала, что я никак не могла сосредоточиться. И плакать пока не могу. Но если случится эта беда, мне будет очень тяжело и уже навсегда.

Это было прощание, это конец всего, что делало счастливой нашу жизнь.

Вчера утром, едва проснувшись, я почувствовала, что мне хорошо, как никогда, и удивилась этому чувству.

Но все так быстро переменилось. Всего лишь иллюзия — иначе и быть не могло. К вечеру настроение стало каким-то невероятно гнетущим, и вечером же должен прийти Ж. М. Но радоваться мне было стыдно. Минуты летели одна за другой. Пришел месье Оллеон и просидел почти час. Между нами словно был некий барьер, который не исчез, даже когда мы ужинали вдвоем за столом с синей скатертью. И ничего не поделаешь. Впрочем, это не важно, я не имею права быть счастливой.

* * *

Завтра Йом-Киппур. И мы сегодня так вымотаны, как будто давно постимся.

 

Понедельник, 21 сентября, 11 часов вечера

Завтра в полдень вернется папа.

Вечером, в девять часов, пришли месье и мадам Дюшмен, я вышла в гостиную, они меня обняли и сказали: «Завтра в полдень».

А я уже так погрузилась в горестные переживания, так извелась, думая о том, что произойдет в ночь со вторника на среду и каково им всем там ждать, что не ощутила никакой радости. Думала только об остальных. Получалось, будто совершается какая-то несправедливость. Нет, это никак нельзя назвать радостью.

 

Вторник, 22 сентября, утро

Наверно, за ночь я свыклась с мыслью о папином возвращении. И думаю теперь, как все будет: что это значит для мамы, что скажет папа, когда сам узнает? Ведь этой ночью он еще не знал и снова долгие часы провел в безысходной тоске и отчаянии.

Вчера в шесть вечера, когда пришла домой, я и сама была в отчаянии. Уже ничего не чувствовала, остались только смутные воспоминания об этих двух страшных днях. Я не постилась. Собиралась, но что-то заставило меня отказаться от поста и пойти помогать на улицу Бьенфезанс, это решилось само собой в одну секунду. Не помню уж, что со мной тогда было, но точно знаю, что несколько раз чуть не расплакалась в метро при мысли обо всем этом ужасе. Весь день мы работали так, будто позади Страшный суд; чувствовалось, что свершилось нечто безвозвратное. Была мадам Шварц — она постилась, мадам Кац и мадам Орвиллер. Если их не считать, в доме царили хаос и запустение; в полдень я поехала обратно на метро с мадам Орвиллер. Мама была дома, тогда-то я и узнала от нее о последнем, очень благородном поступке месье Дюшмена. Мадам Леви обедала с нами.

 

Вторник, 22 сентября, вечер

Папа тут, дома. Вот уже шесть часов, как он вернулся, и спать будет дома. Сегодня вечером мы будем вместе с ним. Он тут, ходит из угла в угол с потерянным видом. Но внешне он почти не изменился, и так приятно на него смотреть.

Когда он вошел, мне показалось, что две разорванные части жизни вдруг опять точнехонько срослись, а всего остального будто и нет. Слава богу, это ощущение быстро прошло, а то мне было как-то не по себе, я не хочу забывать. Оно быстро прошло, потому что я знаю, чего навидался папа, потому что я полна страданием других, потому что никто не может забыть того, что произошло уже и произойдет еще нынешней ночью и завтра.

* * *

Только что ушла мадам Жан Блок, мы не стали ей говорить, что ее муж, и месье Баш, и еще триста человек, не уехавших в воскресенье из Питивье, прибыли сегодня утром в Дранси и будут депортированы с завтрашним поездом; утром они были в отсеке за колючей проволокой. Она и так скоро сойдет с ума. Говорит механическим, ровным голосом. Я знаю по себе (пишу это здесь, никто не увидит), что значит такое нервное напряжение, но она скоро дойдет до настоящего безумия. Когда ее послушаешь, понимаешь, что перед тобой непоправимое, невыразимое, безграничное, безутешное горе. Кажется, для нее, в ее мире мы уже не живые люди, а призраки, и нас разделяет глухая стена. Она ушла и, как я понимала, унесла с собой все свое бремя ледяной, застывшей боли и все свое отчаяние, без проблеска надежды и воли к сопротивлению.

* * *

Перебирая события сегодняшнего дня, я все же сохраняю трезвость и ясное сознание; так, бывает, во сне думаешь, что бодрствуешь. А потом просыпаешься. Так же и тут. Все утро, когда я бегала сначала к Франкам, потом к К. за шерстяными вещами для племянников мадам Кан, которые, может быть, завтра уедут, потом относила эти вещи на улицу Шомон, а потом вернулась работать в УЖИФ, сознание мое было вполне ясным, нормальным. Но после того как вернулся папа и пришло столько народу: месье Мэр, Дюшмен, Л., Шеври, Фроссар, Николь, Жоб, — после всей беготни в УЖИФ появилась вот такая ненормальная пронзительная ясность.

* * *

Вернулась и нашла чайные розы от Жана. Увидела цветы и назвала его про себя вот так — Жаном. Первым делом подумала: «Как он узнал?» Потом поняла, что не знал. А розы — свидетельство мысленной связи. Была тронута до глубины души. Каждый раз, как об этом подумаю, сердце теплеет, это единственная радость на общем фоне. И, как ни странно, я предаюсь этой радости без зазрения совести, она не кажется мне незаконной и недопустимой в этот трагический день.

 

Среда, 23 сентября, вечер

Мы все только и думаем, что об утреннем этапе.

Баш и Жан Блок уехали, все кончено.

Эта депортация еще намного ужаснее первой, просто конец света. Сколько пустот вокруг нас!

Сегодня я чуть не сорвалась, почувствовала, что меня вот-вот понесет и я потеряю контроль над собой; раньше со мной такого не бывало. Неподходящее время, чтобы распускаться. Это случилось, когда мы вернулись от Андре Бора, к которому ходили с папой. Он настроен очень пессимистично. Я пошла оттуда к мадам Фавар и в Дом военнопленного. А у нас застала знакомого Декура, и он довел меня до бешенства; завел со мной разговор о будущем, а я была не в себе. Все, о чем он говорил и спрашивал, словно относилось к другому миру, куда я больше не вернусь. Когда я слышу о книгах, о преподавателях Сорбонны, все это отдается во мне погребальным звоном.

* * *

А еще я весь день пыталась прочитать письмо от Ж. М., как бывает во сне, когда письмо то и дело куда-то исчезает. И до сих пор еще в него не вникла.

* * *

Вечером на кухне пекли пирог для Ивонны. Как совсем недавно для папы. Теперь папа здесь. Жизнь осталась точно такой же, какой была до его ареста, — не могу поверить, что прошло три месяца.

Сегодня вечером я слишком устала, чтобы писать.

Прекращаю.

Центр помощи военнопленным и их семьям.

 

Четверг, 24 сентября

Наконец-то достигнута цель, которая словно бы все время отдалялась.

Мы встретились в институте. Кошмар последних дней развеялся, я вырвалась из этой атмосферы.

Дома мы с Жобом и Денизой поужинали в нашей спальне. Больше было негде — везде гости.

 

Суббота, 26 сентября

Он пришел ко мне домой. Мы послушали пластинку, поужинали и пошли гулять по проспекту Анри Мартена. Было уже прохладно.

 

Воскресенье, 27 сентября

В Ла-Варен с «волчатами». Весь день пасмурно и дождливо.

 

Понедельник, 28 сентября

К ужину приходил Симон. Играли вместе.

 

Вторник, 29 сентября

Мадлен Блесс и Жозетта.

 

Среда, 30 сентября

Мадам Журдан.

Чай у Николь с Жобами. Они пели «Веронику».

 

Четверг, 1 октября

Шли пешком два часа — беседа завязалась на улице Гинмер и закончилась у метро «Альма». От самого Дома инвалидов я говорила и говорила, словно во сне. Не видела никого вокруг, хотя на улице было много народа.

 

Пятница, 2 октября

Была у д-ра Редона, он вскрыл мне панариций.

У нас Жоб, я не играла на скрипке и весь вечер спустя рукава готовилась к завтрашней прогулке.

Комическая опера французского композитора Андре Мессаже (1853–1929).

 

Суббота, 3 октября

Мы с Николь взяли каждая по четыре ребенка на прогулку по Парижу с девяти до одиннадцати часов. Мой маршрут: Пале-Рояль — улица Клода Бернара. Показала им все фасады Лувра. Сама воодушевилась. Смотрела с моста Искусств, как солнце пронизывает серый туман — похоже на обещание грядущей радости.

После обеда сидела в нашем центре, время тянулось слишком долго. Я ушла пораньше, чтобы послушать Жана Виге, но не успела — уже не застала его.

 

Воскресенье, 4

Как хорошо!

Все утро писала письмо.

Вечером, после какого-то бестолкового собрания на улице Воклен, мы с Николь пришли сюда. Послушали квартет, я полистала своего Стефана Георге. Проводила Николь, она была в восторге не меньше меня.

 

Понедельник, 5 октября

Снова вышла на работу в библиотеку. А думала, уже всё. Это вернуло мне душевное равновесие.

Как и три месяца назад, стала поджидать Ж. М. Совсем забыла, что произошло за это время между нами. А когда вспомнила, меня захватило чувство торжества. С трех часов стало боязно и очень горько. Но без четверти четыре он вошел, и вернулись покой и радость. Я оглядела всех других студентов — знают ли они. Но нет, никто не знает, и это прекрасно.

Потом я проводила его по Большим бульварам до вокзала Сен-Лазар. Было сумрачно, на улицах много народа. Нас окутывал влажный туман. На закате небо приобрело мертвенно-желтый оттенок. Странная картинка осталась в памяти: людные бульвары и низкое свинцовое небо над ними.

Он дал мне пластинки с «Любовью и жизнью женщины».

 

Вторник, 6 октября

В три ходила к Делатру.

Он отговаривал меня от всего, после этого разговора поняла, что я все больше разочаровываюсь в нем.

Потом с Николь и Жобом пошла к Леоте. Жоб забыл о своей музыке. Вместо того чтобы играть, мы сражались в пинг-понг.

Вечером напекла для Денизы целую гору булочек. Тайком от нее я затеяла tea-party в честь ее дня рождения. Пригласила Леоте, Пино, Жоба и Виге.

 

Среда, 7 октября

С утра бегала по ближайшим лавкам — закупала все для Денизы. Но сердце мое sang within. Никогда еще я так не радовалась при мысли, что очень скоро увижу его, вернулось все то, что я чувствовала прежде, состояние «перед балом». Но к этому прибавилось чистейшее, невыразимое счастье.

Закончила тут все приготовления и пошла в Сорбонну. Поднимаясь по ступенькам из метро, увидела его. Мы пошли на улицу Одеон, потом в Книжный комитет, где я была hot and bothered.

Пришли домой и там уже застали Жоба.

Когда вернулась Дениза, все, кроме Анник, спрятались за занавесками и мебелью, а потом разом выскочили и закричали: «С днем рождения!»

 

Четверг, 8 октября

Ул. Рейнуар, чай с Симоной. Я все ждала, когда настанет завтра.

 

Пятница, 9 октября

Договорились встретиться в метро «Пале-Рояль». Я пришла намного раньше времени.

Мы зашли в лавку Далло купить для него книги, потом дошли до вокзала Монпарнас, а оттуда до дому. Я устала. Дома он попросил поставить Lieder Шуберта. Но музыка играла даром. Он не слушал.

 

Суббота, 10

Весь день ходила какая-то потерянная, не пошла утром на улицу Бьенфезанс, мне показалось, что это все испортит. Но все утро проболталась без дела. После обеда пришел Жоб играть трио.

 

Воскресенье, 11

Собрание на Ламбларди. Решено организовать новую команду, там будут Берта, Николь и я. Но мы ушли от ребят в полдень. Они, бедные, очень расстроились.

Когда мы вышли из приюта, вовсю сияло солнце, и меня вдруг осенила счастливая идея: позвоню ему и скажу, что я весь день свободна.

Но поразмыслила и остыла. Когда подходила к дому, пошел дождь. Сама не знаю почему, я вдруг впала в какой-то ступор. Выкурила две сигареты, поработала над концертом Бетховена и пошла на улицу Рейнуар, там, в комнате Николь, замерзла, несмотря на все связанные с ней воспоминания.

 

Четверг, 15 октября

Трудно пересказать, что было в начале недели. Дни прошли незаметно. Я только и делала, что ждала. В воскресенье вечером думала, что предстоят еще два долгих дня ожидания. Мы собирались в среду съездить в Обержанвиль. Только вдвоем.

Мама ничего не сказала, я даже решила, что она не очень поняла.

Но в понедельник после обеда, когда мне стало невыносимо тягостно и скучно досиживать свои часы в библиотеке, он вдруг пришел. Не должен был — у него во вторник экзамен по праву. Я захлебнулась радостью. Довольно долго у нас не было возможности заговорить. Он бесшумно поднялся по лестнице, пока я была занята библиотечными делами. Потом сел за стол. А под конец подошел и стал помогать мне разбирать книги. Никогда еще библиотека не закрывалась так поздно. В полутьме между полками я забыла о времени.

Дома Луиза сказала, что вернулся месье Леви. И я впервые испытала мгновения полного, беспримесного счастья.

Во вторник я пошла встречать его после экзамена и целый час убивала время, сидя во дворе института. Было тоскливо и одиноко. К счастью, часов в пять появилась одна знакомая. Стало повеселее. А его я встретила на улице Одеон. Он тоже уже час слонялся просто так! Мы пошли гулять, заходящее солнце заливало золотом старый Париж. Был теплый октябрьский вечер. Мы постояли на набережной у моста Искусств, облокотясь о парапет. Все вокруг трепетало: тополя всеми листьями и даже сам воздух. Когда я шла домой одна через Кур-ла-Рен, в аллеи уже спустились сумерки, а небо еще розовело.

Ночь со вторника на среду была бесконечной.

Потом волшебная среда. Сегодня вечером сама себя не узнаю, еще утром была какой-то новой и думала, что это навсегда. Но вот снова стала прежней Элен. Разлука для меня — проклятие.

 

Четверг

Проснулась сегодня и очутилась в том же, что и вчера, прекрасном мире. Все утро было странным и чудесным, мне не сиделось в УЖИФ. В половине двенадцатого улизнула оттуда, помчалась домой что есть духу и села писать письмо ему.

Во второй половине дня встречалась в библиотеке с Казамианом, предложила тему диссертации о Китсе.

 

Пятница, 16 октября

Ходила с Николь покупать туфли и шарф, потом — на улицу Рейнуар.

 

Суббота, 17 октября

Около половины четвертого пришел Ж. М. Мы посидели за столом с папой, мамой и Жобом, было чуточку нервозно. Потом он пришел в эту комнату. Я проводила его до метро.

 

Воскресенье, 18 октября

Собрание на улице Воклен с Бертой и другими, к концу стало жутко скучно.

После обеда играли с Жобом у С. Близнецы тоже были.

 

Понедельник, 19 октября

В библиотеке мрачно и холодно. Как будто я там в полном одиночестве. Он не пришел, и я ощутила, каково мне будет, когда он уедет. Ненадолго заглядывали Андре Бутелло, Николь и Жан-Поль. Вернулась домой кислая, вымотанная и чуть не заснула перед обедом.

 

Вторник, 20 октября

Мы договорились встретиться на юрфаке и посмотреть результат его экзамена. Но он перепутал дату. Ему стало досадно, и это так отразилось на его mind, что испортило весь день. Мы спустились к Сене у моста Искусств, видели на берегу двух рыбаков. Потом пошли к его портному на проспект Оперы, а оттуда — на вокзал. Я вдруг испугалась, что потеряю его в вокзальной толпе. Тут он взял меня под руку. И я не смогла объяснить ему, почему этот простой жест так меня растрогал.

 

Среда, 21 октября

Он сообщил мне свой результат по телефону, когда я была на улице Рейнуар, а я ему позвонила после ужина.

 

Четверг, 22 октября

Суматошный вечер. Были все сразу: Симон, чета Леви, мадам Роже Леви, маленькая Бьедер, Ре, я сбилась с ног.

 

Пятница, 23 октября

Чай с Вудом и Дей, настоящее английское чаепитие, подали последнюю банку Dundee marmalade. Было очень мило.

 

Суббота, 24 октября

Утром примчалась из Сорбонны на Тегеранскую улицу, дождалась там Николь и Берту.

В три часа пошла на вокзал встречать Ж. М. Что-то было не так. Из-за серого низкого неба? Или из-за меня самой? Из-за глухой тоски, которая находит на меня и разъедает душу? Или от горечи, что он не один, а с Жобом? Занимались музыкой, мне казалось, что я его и не видела, что мы за тысячу верст друг от друга. Перед ужином разрыдалась.

 

Воскресенье, 25 октября

Прогулка с ребятами сорвалась. Ул. Воклен. Не думала, что буду занята во второй половине дня. В полдень мне пришлось уйти, и я была уверена, что день кончится плохо. Рехтман после утренней сцены бродил по коридорам.

Вернулась домой в полном унынии. Обед с Понси. Жоб с Брейнаром музицировали. Мадемуазель Эрбо пришла сыграть в бридж.

 

Понедельник, 26 октября

Библиотека. Я знала, что он не придет, но все же надеялась. — То была подсказка свыше, потому что он пришел. В половине пятого. И все как будто озарилось. Кроме меня была еще одна библиотекарша, поэтому в пять я ушла. У него завтра устный экзамен. Мы шли под дождем по улице Ренн, я проводила его до метро «Дом инвалидов»; уже смеркалось, я думала о завтрашнем, дне, мы назначили свидание на юрфаке.

 

Вторник, 27 октября

Рано я радовалась, теперь такая беда — он провалился на экзамене. И ведь совсем не ожидал. В половине одиннадцатого, когда я первый раз пришла на факультет, он сказал, что освободится через сорок пять минут. Я сходила зарегистрироваться и вернулась. Мы дождались результатов, я не могла поверить и сейчас не хочу об этом думать. Потому что опять вижу, как он выходит из зала, и чувствую, как ему плохо.

Обратно шли молча, под дождем, взявшись за руки, — это все, чем я могла ему помочь. В час дня в ненастье на улицах никого. Париж был только наш.

И, несмотря на печаль, у меня осталось чудесное воспоминание от этой молчаливой прогулки под дождем.

Остаток дня ничего толкового не делала. Не хотелось заниматься ничем таким, что бы отделяло меня от него, ходила в парикмахерскую, к бабушке, под вечер — с Денизой к Жозетте.

 

Среда, 28 октября

Из Сорбонны пришли сюда, в эту комнату. Слушали пластинки Шумана, как мне и хотелось.

 

Четверг, 29 октября

И вдруг все оборвалось. Он так говорит о своем отъезде, что мне наконец стало страшно. Пока я была с ним, я верила ему, потому что верил он сам. Он сказал: «Возможно, мы видимся в последний раз». И я поверила, хотя знала, что перестану понимать, как только останусь одна. Шел страшный ливень, мы целый час стояли в коридоре Сорбонны. Он был не в духе, почти не разговаривал. Мы расстались в метро на станции «Сегюр». Я вернулась домой, собирала пазл с Симоном.

 

Четверг, 5 ноября

Весь конец прошлой недели я ждала звонка. В субботу вечером перестала бояться. Но настроение было мрачное.

Мы договорились встретиться во вторник, если все будет нормально.

В понедельник, День поминовения мертвых, я ходила в библиотеку. Никто не пришел. Очень грустно. Дикий холод. Темнотища, и он не пришел.

Наступил вторник. Утром я получила то самое письмо, которого ждала все эти дни — именно это ожидание и портило мне настроение, — оно было коротким, и there would have been room for deception, если бы во второй половине я не видела его самого.

В среду и я написала письмо.

 

Четверг

Была на Банковской улице.

В четверг и пятницу терзалась из-за телефонного звонка — подходила Андре и не разобрала, что сказали.

 

Воскресенье, 8 ноября

Странный день, ничего не соображаю.

Вчера все было очень хорошо. Даже перспектива его неминуемого отъезда — в четверг, это точно — не могла омрачить день. Я встретила его на вокзале, и мы пошли гулять по Елисейским Полям. Я первый раз надела меховое пальто.

Часов в пять пришел Жоб и был ужасно чудной — выпил лишнего. Всю ночь мне снился Ж. М., и в конце концов я проснулась от пронзительной мысли, что он уезжает.

Пошла на улицу Воклен, погода была прекрасная: робкое золотистое солнце, ярко-синее небо и кристальный воздух. А сейчас, когда я пишу, солнце палит вовсю, и тем страннее этот день.

Вдобавок сегодняшние новости. Все взбудоражены. Папа с мамой очень волнуются. Мне бы тоже, но не получается. Я не ликую не от излишнего недоверия, а скорее оттого, что не воспринимаю эти внезапные окрыляющие новости. Давно отвыкла от такого. А между тем это может быть началом конца.

 

Понедельник, 9 ноября

Библиотека уже закрывалась, когда Жан появился на пороге, это было как сон. Я так сильно хотела его увидеть, что уже и не ждала; и, как во сне, мы шли в сумерках — через площадь Карусели, по проспекту Оперы, на вокзал. Лувр вырисовывался на вечернем небе огромным темным кораблем. Будем теперь встречаться три дня подряд.

 

Вторник, 10 ноября

Родители поехали в Обер. Дениза осталась. В два тридцать пять я встретила его на вокзале. До дому дошли пешком по Кур-ла-Рен. Было ясно, но очень холодно. Последний раз, когда мы могли побыть вдвоем. Завтра идем к Молинье.

Он принес концерт ре мажор Бетховена и «Концертную симфонию». Чай пили, сидя на кровати.

 

Среда, 11 ноября

В конце концов он не уехал. Так сложились обстоятельства. Это он сказал нам — Молинье, Женевьеве Лош и мне, — когда мы встретились на Северном вокзале. Очень cosy день в Ангене у Молинье, слушали Баха.

 

Четверг, 12 ноября

Первый учебный день в Сорбонне.

В 11 часов — Казамиан. Аудитория № 1, душно, я как-то растерялась и ошалела, снова оказавшись тут после стольких событий, внешних и внутренних.

В два часа — Делатр. Аудитория набита битком.

 

Суббота, 14 ноября

Мы должны были идти на концерт в Мадлен. Но в последнюю минуту папа раздумал. Все же в два двадцать пять я встретила на вокзале его. Мы долго гуляли и пришли домой. Послушали Концерт ре мажор. Был Жоб, пили чай в малой гостиной, потом пошли в кабинет.

 

Воскресенье, 15 ноября

Утром — на улице Воклен.

Жоб и Анник Бутвиль.

 

Понедельник, 16 ноября

Библиотека.

 

Вторник, 17 ноября

В три часа — мадам Журдан, урок продлился полтора часа. Разобрали Первую сонату Баха и одну часть Тринадцатого квартета.

 

Среда, 18 ноября

Утром — ул. Бьенфезанс.

Вторая половина дня — в Сен-Клу. Мне страшно не терпелось туда поехать. В час позвонил он и сказал, что поезд отправляется раньше. Когда месье Леви мне это передал, я засмеялась.

Были Николь, Дениза, Молинье, Савари, Жак Бесс и Макс Гаэтти (два композитора).

Он уезжает в понедельник. Сказал это при всех, и у меня заныло сердце.

 

Четверг, 20 ноября

Сходила в Сорбонну попусту. Лекции Казамиана не было. В три часа встретила на вокзале Ж. М. Ходили к его портному. Сели в метро на «Сент-Огюстен» уже после четырех.

Это был наш предпоследний раз.

Он принес Пятый квартет.

Согласился прийти в субботу на обед.

 

Пятница, 21 ноября

Сбегала на ул. Бюзанваль. Потом купила у Галиньяни книгу для Ж.

Была на улице Тур. Они там разучивают трио Равеля.

 

Суббота, 22 ноября

Последний день.

Утро пронеслось как один миг, я ходила на Тегеранскую улицу поговорить с месье Кацем по поводу Сесиль Леман и занесла ему пакет. Вернулась домой и села писать письмо, которое отдам сегодня Жану. Сама не верила в то, что пишу, потому что знала, что он скоро будет тут. В полдень еще не переоделась.

Все остальное было похоже на дурной сон. Родители устроили прекрасный обед. Потом мы пошли слушать пластинки. Он ненадолго отлучался на улицу Монтессюи, неправильно посмотрел время. Оказалось, что уже не без четверти три, как я думала, а четыре часа, у нас украли целый час. Все резко кончилось, когда к нам в комнату вломились Жан-Поль и Николь, которых впустила Луиза, — я ведь пригласила гостей: Пино, Франсуазу, Дижонов, Жана Рожеса, Жоба, — все дальнейшее было «после» конца. Я была так reckless (комендантский час!), что пошла проводить его до метро. Когда вернулась, гости еще не разошлись. Поэтому было некогда думать.

 

Воскресенье, 23 ноября

Утром — на ул. Воклен.

Жоб и Брейнар.

 

Понедельник, 24 ноября

Библиотека.

Видела Савари.

Франсуаза де Брюнофф.

 

Вторник, 25 ноября

Pot black Tuesday, весь вечер просидела дома, мрачно корпела над Дж. М. Марри.

 

Среда, 26 ноября

Письмо от Жана. Он уехал только сегодня утром. Еще мог бы зайти ко мне в понедельник.

Когда я пришла из УЖИФ, меня ждал чудесный букет гвоздик от него. Его прислали из нашей цветочной лавки на улице Сент-Огюстен. Сияло солнце. Меня захлестнула радость, а вчерашний день показался страшным сном.

Ходила записываться в Сорбонну.

 

Четверг, 27 ноября

Заглянула к Николь.

У нас обедал Симон. Просидел до половины шестого; когда я вернулась от мадам Журдан, он еще был тут.

 

Пятница, 27 ноября

Вернулась от Надин Д. и нашла открытку от Жана, он написал ее в среду в поезде.

 

Суббота, 28 ноября

Во второй половине дня в библиотеке Сорбонны переписывала статью для Жака. Вернулась домой одна, немного поработала.