О БЕЗВРЕДНОСТИ СЛОВ
Вначале были не слова. Чудесные сочетания гласных и согласных, столь выразительные в нашей речи, были человеческим творением, не подарком человеку. По-видимому, наш обезьяноподобный предок и еще многие поколения после него вместо речи производили лишь невнятный звук воздуха, прогоняемого через носовые и горловые проходы. Возможно, подобные звуки и были устойчивыми, но в них не было ничего условного, иначе говоря, они не несли на себе печать социального соглашения, а значит, и не были общепонятными. Устное слово появилось поздно, но письменная речь возникла еще поздней.
Как бы ни возник язык (о его происхождении можно только строить догадки), его отсутствие должно было жестоко стеснять наших отдаленнейших предков. На вещи они могли показывать, но указать на отношения между вещами им, наверное, было нелегко. Можно себе представить волосатый палец, указывающий на то или другое дерево. Однако с помощью жеста или нечленораздельного звука было не так просто передать мысль о том, что это дерево слева от другого, и, пожалуй, совсем невозможно выразить идею, что деревья вообще образуют один из многих ботанических классов. В предыдущей главе мы видели, что в современном обществе встречаются господа с очень передовыми взглядами, которые именно в этом отношении испытывают трудность первобытного человека.
Поскольку обмен мыслей был затруднен, постольку, очевидно, не было и простора для обмена. Стоический примитив, пожалуй, мог произнести "О-о!", когда ему хотелось сказать "Эх!", и таким образом дипломатично скрыть свое неудовольствие. Не исключено, что ж жесты могли вводить в заблуждение. Но искусство внушения ложных представлений и обдуманного неудовольства вряд ли мыслимо в условиях, когда язык еще не получил своего полного развития. Существование порока – своеобразный налог, уплачиваемый людьми за свою цивилизованность. Порок – свидетельство вместе и несовершенства людей и их способности к совершенствованию.
Язык даже не просто пассивный инструмент обмана, не маска, которая ничего не скрывает, пока ее не наденут. Язык может вводить в заблуждение даже тогда, когда им пользуются с самыми лучшими намерениями, пытаясь выразить именно то, что действительно думают. Слова и соединяющий их синтаксис – известные хитрецы. Хотя этим и не оправдываются спекуляции Чейза и Кожибского, но сам этот факт отрицать не приходится. В то время как я пишу эти строки, меня неотступно преследует сознание, что многие мои фразы, казалось бы точно прилаженные к моей мысли, донесут до читателя довольно-таки измененное значение.
Это другое значение от меня ускользнуло, но читатель с полным правом принимает его, ведь оно налицо. Двусмысленность может таиться в самом, казалось бы, немудрящем синтаксисе, в самых коротких предложениях и простейших словах. Профессор Куайн предлагает рассмотреть в качестве примера фразу: Pretty little girls' camp".
Если у вас хватит терпения извлечь из этой фразы возможные значения, то вы обнаружите, что таковых имеется пять, т.е. больше, чем слов. Вот эти значения.
1. Прелестный лагерь для маленьких девочек.
2. Прелестный маленький лагерь для девочек.
3. Лагерь для прелестных маленьких девочек.
А если взять слово "pretty" в значении "довольно", то получим.
4. Довольно маленький лагерь для девочек.
5. Лагерь для довольно маленьких девочек.
Вероятнее всего, в виду имелось второе значение, но любое из остальных пяти значений также можно подразумевать. Наличие такого количества вариантов окрашивает сомнением даже наш, казалось бы, самый правдоподобный выбор.
Если уж такая простая фраза может таить в себе столько неприятности, то что говорить о предложениях со сложным синтаксисом и обилием неудобных слов! Полагают, что философам особенно свойственно злоупотреблять нагромождением сложностей в языке, но, как показывает самый беспристрастный анализ, они подвержены этому пороку не в большей степени, чем другие жертвы эрудиции. Я могу назвать пяток экономистов, десяток представителей политической науки и дюжину теологов, с которыми ни один философ не сможет потягаться в отношении запутанности языка. Что ни говори, но такие люди умеют производить впечатление. Подобные таланты проникают и в сферу организованной пропаганды, где они, закутавшись темными фразами, словно великолепным плащом, встают в позу пророка. Непревзойденным образцом здесь могут служить произнесенные в период избирательной кампании 1932 г. речи Гувера о золотом стандарте, о которых я, видимо, буду помнить до гробовой доски. Ни один луч света не мог проникнуть в эту темноту, ни один ключ нельзя было подобрать к секретному замку этих фраз. Среди нескончаемого потока усыпляющих звуков можно лишь было расслышать глухую борьбу с неподатливыми мыслями.
Поскольку мы считаем важным высказывать то, что думаем, и понимать то, что хотели высказать другие, постольку мы ценим точность в употреблении языка. Но, помимо невольных неточностей, которые свойственно допускать каждому, имеют место умышленные попытки использовать язык как ширму для сокрытия истинного смысла и истинных целей. Поэтому двусмысленности невинные могут соседствовать с двусмысленностями злокозненными, а за якобы непроизвольной ошибкой может скрываться злой умысел. Когда плута прижмут к стенке, он может выдать себя за дурака.
Неумышленная ошибка в языке может причинить некоторый вред, нарушая связь, которую язык в первую очередь призван осуществлять. Но поистине огромный вред наносится там, где в действие вступают коварство и обман. Конечно, убеждение, что "словами мне никогда не навредить", помогает оставаться невозмутимым под градом оскорблений, но в наш век насилия за словами не замедляют появиться и палки, и камни, от которых потом не собрать костей. В словесной перепалке оскорбительных эпитетов пускают в ход не меньше, чем рациональных аргументов, а эти эпитеты способны подрывать репутации, лишать людей средств к существованию и даже подстрекать к прямому насилию. Пожалуй, еще хуже то, что подобные эпитеты уводят дискуссию в сторону, заставляют тратить силы впустую и тем самым мешают действию в главном направлении. Поэтому один из первых шагов не только к познанию, но и к безопасности – опознание обычнейших злоупотреблений языка, чтобы не впадать в подобные ошибки самим и не страдать, когда их совершают другие.
МНОГОГРАННОСТЬ СЛОВА
Слова – зрительные или слуховые знаки, удивительно богатые различными свойствами. Назвать их знаками – значит сказать, что они отсылают к чему-то вовне себя и что это отсылание и составляет их значение. Слова могут отсылать к вещам, событиям, отношениям, качествам и количествам: слова "стул", "взрыв", "братство", "дружелюбие" и "пять" соответственно иллюстрируют каждую из названных категорий. Под микроскопами современной науки и философии различие между "вещами" и "событиями" улетучилось. Мы, однако, можем сохранить это разграничение с целью подчеркнуть различные аспекты объектов: либо их стабильность (как в случае со словом "стул"), либо быстроту изменения (как в случае со словом "взрыв").
В конечном счете каждое значение закрепляется общественным соглашением. Одной логикой нельзя объяснить, почему "стул" должно указывать на предмет мебели, поддерживающий человека в сидячем положении; единственным объяснением здесь может служить, что люди, говорящие на данном языке, согласились так называть этот предмет. Конечно, нельзя сказать, что соглашение достигается раз и навсегда. Язык постоянно в движении, старые слова исчезают, новые появляются, старые значения преобразуются в новые. Составители словарей могут затормозить, но не могут остановить этот процесс изменения. В отношении словарей, как и в отношении правительств, последнее слово принадлежит народу.
Если бы слова имели установленные употребления и только, вся проблема сводилась бы к тому, чтобы не отклоняться от этого употребления и следить за тем, чтобы оно изменялось с ростом наших знаний о мире. Но вдобавок к словарным значениям слова несут на себе печать различных ассоциаций; будто туманом обволакивая основное употребление, ассоциации могут иногда затмевать его собой и выдавать себя за него. В косном провинциальном сознании, например, слово "иностранец" совершенно утратило свое коренное значение под пеленой тягостных представлений о чем-то чуждом и опасном, так что это слово вызывает не образ человека, родившегося в другой стране, а образ носителя темных подрывных намерений. Прежде чем смеяться с чувством превосходства над этой ошибкой, нам стоило бы присмотреться, как мы сами относимся к выражению "иностранные измы". Буквальное его значение звучало бы как "теории, возникшие за границей и теперь имеющие хождение в нашей стране". Но "измы" – слово из словаря сатириков, почти сленг, и "иностранные" вызывает у нас все тот же безотчетный страх. Это выражение особенно нелепо в Америке, где трудно отыскать теорию, которая не была бы завезена извне. Пока мне приходит в голову только одна: теория Счастливых Охотничьих Просторов (Happy Hunting Ground), которую, видимо, сочинили индейцы и которая стараниями первых переселенцев обернулась ужасной действительностью.
У ассоциаций, обволакивающих буквальные значения слов, разные источники. Слова могут, например, окрашиваться теми же эмоциями, какие вызывают в нас обозначенные этими словами вещи. "Не произносите при мне слово «шпинат!»", – восклицает несчастная жертва диететики, и мы понимаем, что слово стало вызывать у человека такое же отвращение, как и сам овощ. Описанное здесь превращение носит единичный и личный характер, но когда подобная реакция становится общераспространенной и отражает чувства большинства людей, новая окраска слова становится устойчивым социальным фактом. Яркая иллюстрация этого процесса – эвфемизмы. Их образование связано с тем, что слово или фраза начинает вызывать то же неприятное чувство, что и обозначаемые вещи, и тогда слово или фраза преобразуется (или отбрасывается) в надежде, что неприятное чувство не будет окрашивать хотя бы символ. Название профессии "устроитель похорон" (funeral undertaker) стало столь непривлекательным, что его пришлось заменить одним словом "устроитель" (undertaker). Однако, отказ от слова "похороны" (funeral) принес только временную передышку, и в конце концов представители этой печально необходимой профессии стали называть себя словом латинского корня morticians. Под прикрытием этой явно ошибочной этимологии они, по-видимому, смогут спокойно просуществовать еще очень долго.
Представители других профессий не замедлили догадаться, что и они могут подняться в общественном мнении, если заменят привычные и непритязательные названия более изысканными или хотя бы слывущими за таковые. Так, парикмахеры стали "косметиками", зубные хирурги "эксодантистами", а дворники "охранителями". Я не совсем согласен с мнением профессора Робертсона, что эти изменения продиктованы американской помпезностью. Думаю, они в большей степени показывают деловую хватку. Помпезность никоим образом не наша национальная черта, если она когда и проявляется, то в форме, смягченной добродушием, или уж в момент исключительного elan. Несколько лет назад, когда я жил в плохо отапливаемом помещении, владелец дома сказал, что печь "дает все, что она может дать". Так как внешний вид печи побуждал поверить этому утверждению, то я предложил ему позвать печника. Я ждал, ждал, пока хозяин соизволит что-то предпринять, и в конце концов обратился к первому попавшемуся печнику. Тот явился на встречу со мной в.подвал, только что оторвавшись от бутылки. Он осмотрел печь и трубы с видом непревзойденного знатока и затем, пошатываясь то взад, то вперед, с отменным достоинством произнес: "Передайте м-ру Блэнку, что вы позвали своего теплоинженера – вашего теплоинженера, сэр, и что ваш теплоинженер заявляет, что огонь будет гореть лучше, если положить больше угля".
Не стоит придираться к этим потугам на элегантность, пускай ложные этимологии и заставляют пуристов морщиться. Гораздо важнее пронаблюдать, как люди малой разборчивости в средствах могут использовать в своих интересах тот факт, что, кроме значений, слова имеют еще ассоциации, с помощью которых можно затемнить и даже вытеснить значения, и что, вообще говоря, именно ассоциации вызывают в сознании людей одобрение или неодобрение.
ЯЗЫК КАК АРСЕНАЛ ЯРЛЫКОВ
Зачастую пропагандист – это человек, защищающий неправое дело. Будь это не так, он мог бы позволить себе отстаивать свои взгляды с доказательствами в руках. Он мог бы даже позволить себе говорить то, что действительно думает. Поскольку, однако, его взгляды неудобоваримы, а аргументы неубедительны, то он может склонить слушателей на свою сторону, только если сумеет завуалировать свою мысль, используя различные словесные уловки вместо доказательств. О том, кто из участников полемики в общем и целом прав и кто из них честен, можно судить по количеству представленных каждой из сторон доказательств и по их строгости: пропорция здесь прямая. Возможно, этот критерий не является совершенным, но на практике он себя оправдывает.
Отбросив искренность как вредную помеху, а доказательства как не дающиеся в руки, интриган начинает добиваться от нас взаимности средствами, какими ее в конце концов только и можно добиться. Не исключены сладкозвучные серенады и обольстительный полумрак, но рано или поздно должна начаться речь. Не исключены бравурные марши и бодрящие фейерверки огней, но опять же в конце концов должна зазвучать речь. А из чего эта речь будет состоять? Она будет состоять из таких слов, которые сближали бы то, чего хочет он, с тем, что нравится нам, а то, чего он не хочет, с тем, к чему мы питаем отвращение. И все это должно развертываться на фоне нашего непонимания сути вопроса.
Например. В одном из американских городов управление жилищным строительством предложило снести квартал, занятый трущобами, и возвести на этом месте современные дома. Не секрет, конечно, что такой поворот событий лишает владельцев трущоб части доходов и вводит федеральное правительство в роль нежелательного конкурента. Не секрет также, что люди предпочли бы жить в современных домах, а не в трущобах. Задача пропагандиста – убедить людей оставаться в трущобах, где они жить не хотят, заставить их против, собственного желания платить деньги домовладельцам, от которых они охотно бы избавились. Вот как решает он эту задачу:
"Как добропорядочный американец, я протестую против несвойственного американцам метода лишения людей права иметь домашний очаг там, где они сочтут нужным. Управление хотело бы оторвать людей от их очага и предложить им в аренду карликовые домики. Вам вроде бы протягивают сладкий персик, а на самом деле это кислый лимон. Это коммунистическая затея. Она ведет к ограничению семьи, контролю над рождаемостью".
Эти слова, произнесенные священником, совершенно бездоказательны и просто внушают, во что мы "должны" верить. Внушение это идет приблизительно по следующим линиям.
1. Я добропорядочный американец, поэтому (подразумевается) желаю вам всех благ; я с вами. Ни один добропорядочный американец врать не станет, поэтому вы можете мне поверить, если я скажу, что я добропорядочный американец. (Здесь мы имеем маленький круг.)
2. Не по-американски (значит, вы не должны это одобрять) выселять людей из трущоб, где они сами "сочли нужным" поселиться.
3. Кое-кому эти жилища могут показаться трущобами, но для вас они домашний "очаг". Они ваша "собственность". Управление хочет снести эти жилища и построит карликовые домики, которые не будут такими просторными, как ваши однокомнатные квартиры.
4. Персик и лимон: выглядит привлекательно, но вам это не понравится.
5. В этом проекте ощущается влияние коммунизма – не коммунизма в полном смысле слова, но "изма", что почти то же самое. (Вот безошибочная магическая формула, призванная заклясть всякий прогресс.)
6. Карликовые домики заставят вас ограничивать рост своей семьи, тогда как однокомнатные квартиры поощряют вас увеличивать потомство.
Этот отрывок, несомненно, имеет подтекст. Он не бессмыслен, как могло бы показаться. Наоборот, этот смысл вполне выводится из направленности речи против муниципального жилищного строительства, и он поэтому таков: "Желаю, чтобы жилищное положение ни на йоту не изменилось". Здесь делается попытка пробудить то же желание у других, связав в их сознании снос трущоб с вещами, вызывающими смутный, но, как предполагается, яростный протест ("не по-американски", "карликовый", "кислый лимон", "коммунистический", "контроль рождаемости"). Подобная тактика связана с определенным риском, поскольку явные преимущества программы способны свести на нет действие бранных слов. Именно такая брань, срывающаяся с языка противника, воспринимается теперь многими как признак доброкачественности политики, против которой эта брань направлена.
Гораздо более мощное средство шельмования – слова, связанные с политическим радикализмом. Во времена, когда средний класс восставал против аристократии, такую роль выполняли эпитеты "якобинец", "атеист" и "республиканец". Якобинцы, как известно, были левым крылом французской революции, к атеистам относили всякого противника господства феодальной церкви, а к республиканцам – любых противников монархического правления. За исключением "атеиста", все эти эпитеты ныне мертвы, ибо ушла в прошлое породившая их борьба. "Атеист" еще сохраняет какую-то действенную силу, поскольку между политикой и организованной религией все еще остается некоторая связь. Но сила его постепенно уменьшается, потому что лица, отвечающие этому наименованию, встречаются теперь во всех политических группировках.
В наши дни сравниваемую роль играют слова "коммунист", "красный", "левый", "анархист" и "социалист". Понятие "красный" шире, чем "коммунист", а "левый" – еще шире, чем "красный", и кажется, что более широкий термин несет на себе некий налет эвфемизма. В Америке анархизм перестал существовать как политическое течение, да и в качестве ярлыка он со времени Эммы Гольдман очень редко использовался, утеряв под собой реальную почву. Социалисты пока еще есть, но они обрели респектабельность благодаря оппозиции по отношению к Советскому Союзу и коммунистам вообще. Уже с 1914 г., когда европейские социалисты распрощались со своими интернационалистскими убеждениями и поддержали военную политику правительств своих стран, термин "социалист" в значительной мере утратил свой старый ореол революционности. Любопытны последствия этого. Нацисты смогли, никого особенно не озадачив, присвоить себе титул "национал-социалистов". Однако невозможно даже представить себе, чтобы они назвали себя "национал-коммунистами". Ибо как смогли бы они на своей вывеске начертать слово, служившее у них самым бранным эпитетом?
Подобные соображения проливают свет на характер нашей проблемы. Мы говорим не о словесных оскорблениях, которые люди наносят друг другу в пылу спора. Если вы утверждаете, что Земля имеет форму шара, а я говорю: "Дурак, этому никто не поверит!" – то мы говорим: в чисто личном плане, когда глупость налицо, а ущерб невелик. Но если вы утверждаете, что заработную плату рабочих нужно повысить, а я заявляю: "Ты, коммунист! Так говорить нельзя!" – то здесь мы выступаем в социальном плане, где глупость далеко не очевидна, а ущерб от сказанного не мал. Ведь если я политический писатель, то могу назвать вас коммунистом не обязательно из личной к вам ненависти, а, возможно, из желания воспрепятствовать распространению ваших взглядов и лишить их действенности. В политике большое внимание уделяют подбору порочащих эпитетов, и даже гневный тон, с каким их произносят, может оказаться искусной игрой. И все для того, чтобы изолировать жертву – может быть, от работы, может быть, от жизни, но обязательно от других людей.
Печать и радио изобилуют подобными выпадами, причем одни из них "грубы, как земля", другие изощренней. Вот один из таких примеров, в котором либеральная и реформистская политика нового курса становится под удар как "красная".
"В общем и целом можно сказать, что Рузвельт позволил про-коммунистически настроенному Гарри Бриджису деморализовать американский торговый флот. Он сумел протащить задуманный им самим или его друзьями-радикалами совершенно коммунистически задуманный законопроект о налоге на прибыль до ее распределения; если он не будет аннулирован, он сделает частные корпорации беспомощными во время будущих депрессий. Он протащил законопроект Вагнера о трудовых конфликтах, заставивший недоумевать, огорчаться и терпеть убытки как работодателей, так и наемных рабочих... Его союзниками были радикалы, в том числе несколько самых прокоммунистически настроенных людей нашего времени. А его речи, особенно речь, произнесенная в 1936 г. по поводу его избрания, ясно говорит о коммунистических истоках его планов. Я без колебаний заявляю, что эти данные свидетельствуют о наличии в действиях президента тенденции коммунизировать Соединенные Штаты".
Вся тирада была обращена к слушателям, чьи тучные тела, наверное, сотрясались от тревоги. Всегда пугает, когда такие вещи говорятся "без колебаний", даже если речь идет всего лишь о тенденции наклонности, так сказать, крене. Если бы, однако, подобная тревога овладела большинством американцев, они проголосовали бы за отмену нового курса, а значит, и за отмену пособий по безработице и социального обеспечения вообще. На это, конечно, и делалась ставка. И если ничего подобного не произошло, то только благодаря здравомыслию американского народа, который не поступился своими интересами, как ни пугали его словами.
Порочить хорошую политику можно и не прибегая к столь грубым и вульгарным приемам. Это могут делать, не повышая тона и апеллируя к науке, к высокой политической теории. Какие поразительные выводы можно делать из экономической теории, мы узнаем из "Сайенс ньюс леттер" от 12 ноября 1938 г.: "Постепенное увеличение налогов позволяет нации как угодно близко подходить к коммунизму, не порывая формально с принципом права на частную собственность, – говорит д-р К.Г.Хагстрём, шведский статистик страхового общества. – Если бы "партия иждивенцев", состоящая из тех, кто получает бесплатное питание, денежную помощь, пенсии, "благотворительные бутерброды" или пособия по безработице, получила большинство, то она имела бы полную возможность обложить налогом рабочую часть населения, что ввергло бы страну в пучину коммунизма без революции, бескровной или какой-то иной".
Здесь о действительном смысле сказанного мы опять можем судить по его запланированному воздействию. Авторитет статистики и шведского эксперта (да еще доктора философии!) говорит против пенсий по старости, пособий но безработице, социального страхования и вообще против любых мер в интересах простых людей. Автор надеется, что, нарисовав отдаленную и в высшей степени невероятную перспективу, ему удастся отвлечь людей от мысли об удовлетворении своих ближайших и самых насущных потребностей. напечатавшего ее органа), но для кого?
Приведу последний пример, на котором покажу, что перед лицом более квалифицированной аудитории шельмование должно проводиться в более тонкой форме. Тирада нацелена против законопроекта Вагнера, и в ней утверждается, что обязательность коллективных трудовых договоров нарушает важный для демократии принцип "волюнтаризма".
"Англия и Соединенные Штаты сходны между собой в том, что обе эти страны демократические и в обеих этих странах принцип принуждения никогда не принимался ни одной сколь-нибудь весомой группой населения. В России, Германии и Италии – т.е. в фашистских странах – принцип принуждения узаконен. В Великобритании и Соединенных Штатах определяющим является принцип волюнтаризма: человек может вступать или не вступать в организации, закон же обязан защищать его право выбора. Здесь основа демократии. Этот принцип определяет основное социальное различие между государством демократическим и фашистским".
Проявляемая здесь забота о праве рабочего человека выбирать для себя профессию особенно трогательна, ибо, пользуясь этим "правом", меньшинство рабочих может помешать единому профсоюзу представлять интересы всех рабочих данного предприятия и тем самым серьезно подорвать позиции профсоюза как посредника в переговорах. А этого, конечно, и добивался мистер Сокольский. Если ослабление профсоюза можно изобразить как проявление принципа "волюнтаризма", а его усиление- как проявление принципа принуждения, тогда нам, видимо, придется одобрить первое и отвергнуть второе. Для закрепления достигнутого результата Сокольский намекает, что закон Вагнера является фашистским, хотя сама суть фашизма требует уничтожения профсоюзов и беззащитности рабочих перед лицом жесточайшей эксплуатации. Если уж к чему и приклеивать ярлык "фашистский", то больше всего на это напрашивается предложение самого Сокольского. Все это нагромождение путаницы Сокольский увенчивает тем, что называет "фашистским государством" Советский Союз, страну, где рабочий класс осуществляет как экономическое, так и политическое руководство. В то же время известно, что некоторые фашистские заправилы предпочли сдаться англо-американским войскам, а не Советской Армии, тем самым выразив собственное мнение по вопросу, с кем у них больше общего.
ЛОГИКА И ЯРЛЫК "КРАСНЫЙ"
Ярлык "красный" независимо от того, приклеен он или только подразумевается, вызывает явно негативную реакцию. Это потому, что в нем сгустились жесточайшая ненависть и панический страх. Коммунисты, верные своим принципам, как известно, предлагают обобществить средства производства и этим вызывают необузданную ярость у сегодняшних собственников, которые всеми средствами пытаются удержать эти средства у себя. Так рождается страх перед обвинением в коммунизме, ибо жертва этого обвинения хорошо знает: где появился ярлык, там скоро последует расправа.
Правда, исключительно сильные натуры могут вступить в борьбу за слово "коммунист", очистить его от всех привнесений и употреблять впредь как символ славы и самопожертвования. Такой натурой был, по-видимому, бывший редактор "Юманите" Габриэль Пери. Как один из руководителей французских коммунистов, он был арестован в числе первых и заключен в тюрьму, где нацисты не раз предлагали ему купить свободу ценой предательства товарищей. Он не поддался этому величайшему искушению, и наконец был назначен день его казни. Вечером накануне дня смерти, полный мрачных ожиданий и мучительных раздумий, он вел разговор со своей совестью, ибо, когда человек умирает за принципы, он хочет быть уверенным, что его принципы справедливы. В такой момент сомнения причиняют людям такие страдания, о каких самые завзятые скептики не имеют ни малейшего представления. Вот что писал Пери в ту ночь:
"Пусть мои друзья знают, что я остаюсь верным идеалам своей жизни; пусть знают мои соотечественники, что я умираю ради того, чтобы Франция жила. В последний раз я проверяю свою совесть: она чиста... Если бы мне пришлось начать жизнь сначала, я выбрал бы тот же путь. Сегодня я все так же верю, что мой дорогой друг Поль Вайян-Кутюрье был прав, говоря, что коммунизм – это юность мира и что он приближает "песенное завтра". Я тверд перед лицом смерти. Прощайте, да здравствует Франция!".
Что бы ни думали о принципах, за которые погиб Габриэль Пери, между тоном этой выдержки и тоном ранее процитированного мною отрывка значительная разница. Когда человек подводит жизненные итоги и оставляет всякие попечения о спокойствии и счастье, его речь не может быть пустой, а слова – лишенными смысла. Пропагандисту недоступна такая глубина мысли и чувства. Последние слова клеветников редко бывают записаны: у них недостает духа их произнести. Но мне чудится, что если бы такой писк и раздался, ответом ему был бы смех мучеников.
Если мы не чувствуем себя способными на героизм Пери или если, не разделяя принципов Пери, мы не хотим проявлять героизм ради них, то что мы можем делать? Безусловно, что-то делать надо, иначе мы позволим злобным инсинуаторам извращать предмет спора и парализовывать действия, как им заблагорассудится. Обычно принято с большим или меньшим негодованием отвергать обвинение, но так мы лишь тратим время на опровержение логически беспомощных аргументов и мало кого в чем-либо убеждаем. Ярлык "красный" не утратит своего бранного оттенка, пока широкая общественность не поймет со всей ясностью точного значения термина "коммунистический" в его приложении к людям и программам. Посмотрим, к чему это приведет.
Прежде всего зададимся вопросом "Кто такие коммунисты?" в нашем понимании. Классифицируя людей по политическим признакам, нужно за основу брать взгляды классифицируемых. Люди, исповедующие одинаковые взгляды, относятся к одной и той же политической категории. Мы можем теперь сказать, что коммунистом по достоинству может называться тот, кто признает программу и Устав своей партии, марксистскую теорию, испытанную на практике Лениным в период Великой Октябрьской социалистической революции и все последующие годы. Созерцание этой теории в общих чертах сводится к следующему: 1. Только система общественного контроля над землей и средствами производства способна разрешить антагонистические противоречия существующего общества и обеспечить человечеству то изобилие, которое возможно в условиях современной техники; 2. Такая система может быть осуществлена только в результате завоевания политической власти рабочим классом в союзе с крестьянством и другими слоями общества; 3. Захватив государственную власть, рабочие должны использовать ее для уничтожения капиталистов как общественного класса (что не означает их физического уничтожения); 4. Все это может произойти в одной стране, т.е. социализм может быть построен в одной стране: победа социализма на всем земном шаре не может служить для этого необходимой предпосылкой.
Вот совокупность идей, отличающая коммунистов от либералов и консерваторов (и те и другие поддерживают капитализм), от социалистов (отрицающих необходимость захвата власти) и от троцкистов (отрицающих возможность построения социализма в одной стране). Зная вековую историю развития марксистской теории, полную внешних и внутренних конфликтов, можно довольно точно охарактеризовать каждую из названных групп. Гораздо труднее решить, в каком смысле употребляют термин "коммунистический", когда пытаются с его помощью охарактеризовать отдельный законодательный акт или политическую программу, отличающуюся от описанной выше. Если программа имеет в виду подвести страну вплотную к социализму или предусматривает действительное построение социализма, тогда, несомненно, термин употреблен в собственном смысле. Но что прикажете думать, если программы или законодательные акты не только не ведут к социализму, но даже и намерения такого никогда не имели?
Так когда же программу можно назвать коммунистической? Обозначая то, что им не нравится, "коммунистическим", клеветники вкладывают в этот термин свой особый смысл. Но более искушенные из них сознают, что применение термина нужно внешне как-то обосновать. Зачастую они оправдывают свое словоупотребление тем, что данная программа поддерживается коммунистами или ориентируется на определенные коллективные действия. Оба довода ничего не доказывают, а почему – мы сейчас увидим.
Говоря в "Манифесте Коммунистической партии" об отношении коммунистов к несоциалистическим программам, Маркс писал:
"Коммунисты борются во имя ближайших целей и интересов рабочего класса, но в то же время в движении сегодняшнего дня они отстаивают и будущность движения".
Поэтому из поддержки коммунистами (как мы их только что определили) определенных законодательных мер вытекает только то, что они видят в них соответствие интересам рабочего класса. Клеветник хочет внушить мысль, что эти меры приводят к социализму немедленно или в ближайшем будущем и что именно поэтому коммунисты их и поддерживают. Но, разумеется, от таких, например, законодательных актов, как закон Вагнера о трудовых отношениях, еще очень и очень далеко до социализма. Единственная связь между законом Вагнера и социализмом заключается разве только в том, что указанный закон сохраняет в руках профсоюзов достаточно экономической и политической власти, чтобы в дальнейшем они могли способствовать установлению социализма. Если клеветник хочет сказать, что облеченные такими правами профсоюзы с неизбежностью будут эволюционировать в направлении к социализму, то это значит, что он заговорил почти марксистским языком и подобно неумелому художнику мажет красками не столько холст, сколько самого себя.
Видимо, ясно, что нельзя описывать политическую программу под углом зрения какой-то одной части ее сторонников, особенно если эта часть далеко не представляет большинства. Правильное описание должно принимать во внимание позицию создателей программы и ее сторонников, а также и те более отдаленные цели, которые предусматриваются программой. Если так подойти к делу, то станет ясно, что новый курс вовсе не опирался на марксистские идеи. Его основой служила философия политического либерализма, который стремился обеспечить каждому возможность экономического процветания в условиях частной собственности на средства производства. Ни один здравомыслящий человек никогда всерьез не верил, что администрация Рузвельта, а также ее сторонники в конгрессе и среди избирателей либо коммунисты, либо сочувствующие коммунистам.
Теперь о программах, предусматривающих коллективные действия. Можно ли их с полным основанием назвать "коммунистическими"? Нельзя, конечно, сомневаться, что все действия социалистов – коллективные действия, раз при социализме производство и распределение товаров планируются всем обществом и имеют целью благо всего общества. Но всякие ли коллективные действия суть действия социалистические? Все киты – млекопитающие, но все ли млекопитающие – киты?
Оказывается, есть люди, считающие, что так оно и есть. Все меры по оказанию помощи безработным, организации общественных работ, страхованию здоровья и правительственному контролю за заработной платой и ценами в разное время осуждались как раз за их социалистический характер. Однако известно, что капиталистические страны часто прибегали к мероприятиям, носящим общественный характер, и не переставали при этом быть капиталистическими. Они поступили так, например, с почтовой службой, которая является необходимой, но недостаточно прибыльной, чтобы стимулировать "частную инициативу". Они поступали так при чрезвычайных обстоятельствах, например по случаю войны, когда только коллективные усилия всего народа могут обеспечить победу. Если всякое коллективное действие является социалистическим – как, видимо полагают некоторые пропагандисты, – то приходится сделать вывод, что капитализм не может удовлетворить самых насущных потребностей, не прибегая к действиям, социалистическим по своему характеру.
Если наш анализ верен, то нужно согласиться с выводом, что никакую политическую программу нельзя называть "коммунистической" только на том основании, что ее поддерживают коммунисты или что она опирается на коллективные действия. Любую программу или законодательную меру, не подводящую непосредственно к социализму, логично назвать социалистической только в том случае, если она оказалась включенной в более широкую программу, предусматривающую построение социализма, и если большинство ее сторонников считает ее таковой. Во всех остальных случаях использование этого определения будет либо грубой ошибкой, либо клеветой, при которой от разоблачения скрываются за оговоркой, что все совершаемое коллективно или в интересах рабочего класса неизбежно ведет к социализму. Клеветникам остается только признать себя либо путаниками, либо бесчестными людьми, либо же расписаться в своей близости к "красным". Интересно, какую альтернативу они предпочтут.
ЛОГИКА И ЭМОЦИИ
Убедившись, какие парадоксы могут возникнуть при употреблении слов только ради возбуждаемых ими эмоций, мы переходим к последнему вопросу: следует ли нам пользоваться эмоциональным языком; и если да, то как им следует пользоваться? Многие писатели пришли к убеждению, что во избежание ошибок и словоблудия надо пользоваться языком, лишенным всякой эмоциональности. Если произведения Оскара Уайльда, как было замечено, написаны на повышенной ноте, то эти писатели предпочитают говорить в приглушенных тонах. Они не позволяют себе ни риторики, ни проповедей, ни бледных профессорских острот. Их проза – воплощенная невозмутимость.
Это, конечно, опять крайность, причем не менее коварная. В данном случае, видимо, исходят из убеждения, что если отдельное слово может быть нейтральным, то и стиль повествования, использующего слова, также будет таким же нейтральным. Ничего подобного. Такой стиль мог бы правильно выражать нашу мысль только в случае, если бы то, о чем мы говорим, имело одинаковое значение для человеческой жизни, а именно нулевое значение, при нейтральности языка. Абсолютная нейтральность делает все плоским: "бескрайние пески пустыни голой".
Да и весьма сомнительно, чтобы можно было добиться нейтральности в стиле. Поскольку словами пользуется человек и только человек, постольку они пронизаны человеческими интересами. Любые попытки уйти от этого факта, извлекая слова для живого словаря из мертвых языков заканчиваются появлением на свет отвратительного и насквозь фальшивого жаргона. Даже язык естествознания не может устоять перед напором человеческих чувств. Если в XVIII в. ньютоновская Вселенная вызывала смешанное чувство благоговейного трепета и восторга, то теперь это чувство уже окрашивает и мир эйнштейновской относительности. Мне доводилось видеть пастеровских кроликов и горох Менделя на церковных витражах. Даже не содержащие в себе слов холодные уравнения математики и физики, и те не вполне защищены от горячих человеческих излучений. Поскольку атомная энергия несет с собой и благодеяние и разрушение и мы не можем предсказать, какой из этих сторон обернется она к человечеству, постольку волны надежды и отчаяния попеременно окатывают это, казалось бы, нейтральное выражение: Е=mс2 . Смею заметить, что существуют даже физики, которые желали бы, чтобы этой формулы никогда не существовало.
Но если чисто нейтральный язык или невозможен, или фальшив, а эмоциональный язык чреват мошенничеством, то каким языком следует нам пользоваться? Каков должен быть критерий правильного использования слов? На мой взгляд, слово употреблено правильно, если его буквальное значение действительно охватывает те объекты, о которых в данном случае говорится, и его эмоциональная окраска соответствует тем чувствам, которые эти объекты обычно вызывают, когда к ним подходят без предубеждений. Так, всякая программа, способствующая созданию изобилия и обеспечивающая мирную жизнь, безусловно, заслуживает одобрения большинства людей. Поэтому, описывая такую программу, следует употреблять слова, несущие на себе следы одобрения большинства.
Исходя из этого критерия, можно сразу увидеть, как все извращается словами вроде "бюрократия", "тоталитаризм", "казарменный", "обезличивающий коллективизм". Когда такими словами характеризуют (а это происходит постоянно) законодательные меры, явно отвечающие общественным интересам, то извращается и суть данных законодательных мер, и естественные по отношению к ним эмоции. Положительные эмоции от вещи подавляются отрицательными эмоциями от слова. Противоположного эффекта можно достичь с помощью выражений вроде "частное предпринимательство", "личная инициатива", "свободный труд". В своем обычном применении они вызывают положительную реакцию и тем самым задерживают отрицательную реакцию на означаемую вещь.
Боюсь, что вывод из всего этого будет звучать даже несколько банально. Ни слова, ни знание вообще не должны нас отвлекать от постоянного анализа фактов. Пока мы не научимся преодолевать косность языка, увековечивающего штампованные идеи и штампованные чувства, и не приведем пашу речь в соответствие с фактами как в ее содержании, так и в ее эмоциональной окраске, настоящее будет оставаться для нас чуточку непонятным, а будущее – безнадежно темным. На самом-то деле все это должно рассматриваться в рамках более широкой проблемы, чтобы мы действовали не под влиянием минутных побуждений и эмоций, а как разумные люди. Насколько мне известно, совет Спинозы контролировать эмоции с помощью их познания и познания мира никого еще не сделал более совершенным.
Несколько лет назад агент Института Гэллапа по опросу населения предложил одному из моих друзей дать свое определение понятию "свободное предпринимательство". Мой друг сказал, что "свободное предпринимательство" есть эвфемизм, которым бизнесмен прикрывает свою жажду прибыли. Некоторое время агент молча записывал ответ, а потом спросил: "А что это такое – эвфемизм?".
Такова судьба слов. Они мерило нашего невежества и наших знаний, они источник темноты и света. И хотя они так же зыбки, как и переносящая их звуковая волна, мы все-таки можем с уверенностью сказать: познавая мир, люди овладевают словом, а овладевая словом, люди оказываются на пути к овладению миром.