Две повести о тайнах истории

Бершадский Рудольф Юльевич

Горизонты истории

 

 

 

Колодец в зале заседаний

Громадный торжественный белый зал. Откуда-то из-за плафонов льется невидимый, как музыка, свет. Красный плюш дорожек между рядами кресел, чинная, сосредоточенная тишина. Если бы кому-нибудь и взбрела в голову шальная мысль повысить здесь голос, вряд ли он решился бы осуществить ее.

И вдруг на паркет этого зала вдвинули… бревенчатый сруб колодца! В натуральную величину!

Конечно, он не мог не привлечь к себе всеобщего внимания. Однако, как это ни странно, вид его не только не оскорбил присутствовавших, но даже, наоборот, показался им почему-то привлекательным Возле сруба все время толпился народ, хотя, право же, было удивительно, чем этот грубый, топором рубленный колодец мог заинтересовать больше, чем подлинные диковины, выставленные тут же в зале: нежнейшие эмали, золотые и серебряные инкрустации, стеклянные бусы неописуемых расцветок — как будто ожили дождевые весенние пузырьки в миг, когда им улыбнулось солнце. Вот чем любоваться!

Впрочем, у собравшихся в зале, видимо, было своеобразное представление о том, что наиболее привлекательно, да и сами они, если присмотреться, тоже отличались каким-то своеобразием. По речи, манерам, по внешнему облику вряд ли это были люди, непосредственно причастные к физическому труду. Но стоило взглянуть на их руки, чтобы убедиться: нет, всем им отлично известно, что такое физический труд. Достаточно было обратить внимание на цвет кожи — безразлично, у мужчин или женщин, чтобы бросился в глаза не сошедший и за зиму загар — такой, который приобретают не на пляже, а в седле, в походе, на земляных работах в поле. Он пристает навсегда, как навсегда въедается угольная пыль в кожу шахтера.

В зале собрались археологи.

Со всего Советского Союза собираются они сюда, в конференц-зал Академии наук СССР, на специальную ежегодную сессию Отделения исторических наук Академии, посвященную их новым работам. По уже установившейся традиции, этот смотр советской археологии происходит весною, когда, хотя бы вчерне, подведены итоги того, что раскопано за прошлогодний сезон и обработано за зиму, и это можно продемонстрировать товарищам по науке: и сруб колодца, и плуг скифа, и эмали, отысканные в кургане, и топор русского витязя, которым он оборонялся от татар и псов-рыцарей, или какое-нибудь пряслице-грузик для веретена из розового шифера, добывавшегося под городом Овручем. Летом собраться нельзя: преступление — терять драгоценные для раскопок сухие и солнечные дни! Осенью и зимою тоже некогда: только бы успеть разобраться в том, что удалось раскопать за лето! Вот и остается единственное время года: весна.

Археологи ждут ее с нетерпением и вместе с тем с тревогой: а что скажут товарищи по науке о выводах, которые представляешь на их рассмотрение? Согласятся ли с толкованием, даваемым тому, что отыскал? Ведь вещь отыскать мало — надо еще объяснить ее: и для чего она предназначалась (сплошь и рядом это неясно, особенно когда вещь сохранилась плохо и не полностью), и каким способом была изготовлена, и откуда был добыт материал. Представьте себе, совсем не все равно, было ли сделано пряслице из розового шифера или из серого.

Впрочем, почему? Да и в какой степени это может показаться существенным кому-нибудь еще, кроме самих археологов?

На первый взгляд, сессия если и нужна, то только узкому кругу специалистов. Но в дни, когда она идет, часто выясняется, что конференц-зал — кстати, один из крупнейших в Москве, — в общем, довольно тесен. Выясняется, что ответ на вопрос, продолжали или нет изготовлять в Овруче пряслица также после XIII века, нужен тысячам и даже миллионам советских людей. И вот по какой причине. Овручские пряслица были широко распространены по Руси еще до XIII века, что свидетельствовало не только о высоком развитии ремесла на Руси, в частности в Овруче, но и о регулярных торговых связях одних областей Руси с другими, о естественном тяготении страны к единству. Но XIII век — это нашествие татар. Как же оно повлияло на Овруч? Продолжал ли этот значительный по тогдашним временам центр русского ремесла снабжать Русь розовыми пряслицами и после XIII века, или не устоял и он, захирел под варварским ярмом?

Конечно, пряслице — только частность, не более. Но когда к одной частности прибавляется вторая, третья, сотая, когда мы узнаём, что лучшие замки́, известные средневековой Европе, носили название русских, потому что их ввозили из Руси, а новгородские улицы были замощены за века до лондонских; что чудо кузнечного искусства — кольчуги, выкованные из десятков тысяч колец каждая, уже в X веке изготовлялись русскими мастерами, а на Западе в это время не применялись; когда мы располагаем не одним или двумя, а сотнями и тысячами таких фактов, — то они перестают быть только частностями, они воссоздают основные черты истории народа. Они показывают нам также, как складывался характер этого народа (а ведь он, этот народный характер, играет немалую роль и сегодня!), они показывают нам, какие мощные и древние корни питают творчество народа (а ведь оно радует нас и сегодня: это наше творчество, наш характер!). И тех, кто вооружен таким точным и достоверным знанием истории народов, никто и никогда не сумеет отравить рассуждениями, будто бы есть народы избранные и народы-отщепенцы и это, мол, извечно; что конечно же одни народы уступают некоторым другим (что бы нам ни говорили!) и это, дескать, тоже вечно.

А разве мало еще такой отравы распространяется в мире?!

Вот цена любой исторической «частности» — хотя бы того же овручского пряслица, и вот что такое археология, знакомящая нас с ним. Нет, несмотря на то что предмет этой науки — седая древность, сама она глубоко современна, и вовсе не тихие кабинетные ученые, стремящиеся в покойные пристани прошлого от бурь сегодняшнего дня, — ее лучшие представители. Наоборот!

Вижу: стоят у стенда, где выставлены их работы, и горячо о чем-то спорят Павел Николаевич Шульц, Сергей Павлович Толстов и Александр Натанович Бернштам. Шульц раскапывает под Симферополем Неаполь Скифский — столицу скифских царей, Толстов — культуру древнего Хорезма в пустынях Средней Азии, район раскопок Бернштама — Памир.

На груди Шульца — колодка орденских планок. В числе других заметна ленточка солдатского ордена «Славы», которым ученый награжден в Отечественную войну. Он живо жестикулирует, хотя кисти обеих его рук изуродованы — они беспалы. Это результат одной опасной разведки. Он стал инвалидом и сам уже не в состоянии копать. Тем не менее ни на один сезон не прекращаются раскопки Неаполя Скифского. Под руководством Шульца копают другие, если ему самому это стало не под силу.

У С. П. Толстова, тоже раненного в боях Великой Отечественной войны, на которую он отправился добровольцем, не так давно случилось кровоизлияние в мозг. Врачи предписали категорически: никакого напряжения, никаких волнений, полный покой! Толстов не возражал. Но, едва поднявшись с постели, он заказал билет на самолет и улетел в Каракумы. Провел там все лето на раскопках и утверждает, что это и есть самый санаторный режим для него!

Александр Натанович Бернштам — «сосед» Толстова по раскопкам. Он проникает в такие места на Памире, куда даже привычная горная лошадь пробирается с опаской. Он не слезает с седла по суткам. А ведь и Бернштаму нелегко даются экспедиции: он без палки — никуда, ни шагу.

На стендах конференц-зала в дни сессии развешано множество фотографий — хоть географию по ним изучай: и снежные вершины Кавказа, и пески Средней Азии, и излучины русских рек, и украинские или молдавские поля, и тихие городишки, вроде Старой Ладоги, и знакомые переулки Зарядья у московского Кремля. Видно: пересекает пустыню караван автомашин, кружит самолет над песками, бороздит реку моторная лодка. На других снимках отодвигают кучи земли бульдозеры и скреперы, опускается в скафандре на дно моря водолаз с плотика. Все это фотографии рабочих моментов археологических экспедиций. Куда только они не проникают!

Тысячи, без преувеличения, людей заняты у нас в Союзе раскопками. Множество музеев во всех областях и республиках имеет археологические отделы, сотрудники которых ведут самостоятельные исследования. В давнее прошлое, к счастью, ушли времена, когда судьба начатых раскопок зависела от настроения, причуд, а также состояния банковского счета какого-либо мецената.

М. И. Артамонову, не так давно раскапывавшему на дне будущего (в то время) Цимлянского моря древний русский город Белую Вежу, потребовались бульдозеры и скреперы. Управление строительства Цимлянского гидроузла немедленно выделило эти машины в его распоряжение.

С. П. Толстов доказал, что для обследования большого количества архитектурных памятников древности в Каракумах и Кызылкумах ему необходима авиационная разведка: без самолетов дело бы очень затянулось. Правительство вооружило его целым авиаотрядом.

Покойный Р. А. Орбели изучал Херсонесский порт. Понадобились водолазы, чтобы обследовать на дне моря ушедшие под воду причалы древних греков, — Рубену Абгаровичу Орбели отрядили водолазов.

Вот стоит у стенда с найденными ею предметами исследовательница Трипольской культуры Т. С. Пассек. Ее экспедиция растет от года к году, число рабочих уже достигло сотни человек.

Невольно вспоминается невеселая судьба ее предшественника по исследованию Трипольской культуры — талантливого украинского археолога конца прошлого и начала этого века В. В. Хвойко. Это был серьезный ученый, много давший науке. Но он родился в другое время. Ему не к кому было обратиться за ассигнованиями на раскопки, нелепой представлялась сама мысль, что от кого-то можно требовать подобных дотаций. И вот отчаявшийся Хвойко раскопал Пастерское городище так: вскопал всю площадь городища плугом! Что обнажил лемех — хорошо; а что навсегда уничтожил, то и уничтожил!

Варварство?

Конечно. Но до какого безысходного отчаяния довели зрелого ученого, чтобы он решился на такое варварство, и как глубоко он был уверен, что если не раскопают землю хоть так, то ее — уж вовсе без пользы для науки — перепашет помещик, прикупивший кусок земли, интересовавший Хвойко, к своей экономии!

Карта, висящая на стене конференц-зала, показывает, где и сколько ведется археологических раскопок на территории СССР. За первое послевоенное пятилетие одна лишь Академия наук СССР провела 71 экспедицию. А местные музеи и научно-исследовательские учреждения! А просто добровольные помощники науки!

Небольшой пример: краеведческий музей одной из самых маленьких наших автономных республик — Северо-Осетинской АССР — за один лишь год получил от колхозников, учащихся, рабочих и служащих свыше тридцати ценных экспонатов. За один только год!

Или другая республика: Грузинская. Колхозник Квачадзе из рыболовецкой артели города Поти пришел в городской краеведческий музей и рассказал, что в ясный день он рассмотрел на дне Палеостомского озера подводный холм, на котором, как ему кажется, видны остатки непонятных сооружений. Не представляет ли это интереса для науки и известно ли это работникам музея?

Нет, работникам музея это не было известно. На озеро снарядили научную экспедицию. Дождались ясного безветренного дня. Рыбак точно показал, где он увидел холм. На дно спустили водолаза. И все подтвердилось. Со дна озера извлекли обломки древней посуды, различные изделия из бронзы, всевозможные орудия труда. Когда-то это озеро было частью Колхидского залива Черного моря (по-гречески «Палеостом» — «Древнее устье»). Затем наносы реки Рион, отделив залив от моря, образовали озеро. Холм, обнаруженный рыбаком на дне его, оказался бывшим островом, на котором в ту пору находилось поселение греческой колонии в Колхиде — Фазис.

…Колхозник, найдя на поле древний черепок, школьник, наткнувшись в овраге на какой-то странный обломок костяного гребня, да каждый грамотный человек в нашей стране (а кто ж у нас не грамотен!) — все торопятся передать свои находки по правильному адресу: ученым. И это, конечно, очень облегчает работу советских археологов.

Черпают для себя из истории тоже все, — именно поэтому в конференц-зале Академии весной можно встретить представителей самых различных профессий.

Вот архитектор, разрабатывающий проект типового дома для одной семьи в украинском колхозе. Архитектор пришел разобраться, как менялся тип жилища на протяжении веков, как совершенствовалась техника постройки, как использовался местный строительный материал.

Инженер-металлург заинтересован сообщением об изготовлении в древней Руси булатной стали холодным способом: рентгеновский, металлографический и спектрографический анализы показали ее выдающиеся качества.

С блокнотами и цветными карандашами в руках ходит от одного изображения орнамента к другому группа художниц с текстильной фабрики и старательно делает зарисовки. Трудно назвать элемент бытовой культуры более стойкий, чем орнаменты. Они проходят через тысячелетия — конечно преображаясь, видоизменяясь, но тем не менее неукоснительно неся в основе своего рисунка древнейшие мотивы. Вышивка, которой мастерицы украшают русскую рубаху сегодня, как родная сестра похожа на вышивки, покрывавшие рубахи воинственного Святослава или Ярослава Мудрого. Это не косность, не слепая приверженность матушке-старине. Народная культура — любой ее элемент: взять ли ту же вышивку, или бытовую утварь, или обряды, или что угодно другое — складывается не на пустом месте, возникает не по произволу: захочу — возведу дом с колоннами, захочу — зароюсь в землянку. Жилища народов юга и востока, например, со всех сторон обычно окружены навесами, галереями, верандами. Это естественно: большую часть года здесь светит яркое солнце, и, чтобы в помещении было прохладней, не так изнуряла жара, а в дождливое время не разрушались от ливней легкие глинобитные или тростниковые стены, следует возводить прикрытие над ними. Крытые галереи и веранды как раз и обеспечивают это. А в жилищах народов севера, понятно, не встретишь ни галерей, ни веранд.

Долгими веками формировался каждый элемент материальной культуры народов. Миллионы неудач предшествовали созданию наиболее целесообразного типа жилища в каждом из климатических и географических поясов. Но когда наконец такой тип оказался созданным, народ остается верен ему веками.

Приверженность к старине? Да нет же, наиболее разумное использование опыта, купленного бесконечно дорогой, трудовой ценой!

Мы часто даже не замечаем, как плотно, со всех сторон, обступает нас прошлое, — не замечаем потому, что обычно оно и в сегодняшний быт если входит, то по полному праву: как нужное и полезное. Но, к сожалению, оно продолжает цепляться за жизнь также и в тех случаях, когда уже перестало приносить пользу, а вот этого мы, как правило, долгое время не видим!..

Я слышу несколько смущенный смех в группе ученых, которым что-то очень горячо говорит инженер в форме метростроевца.

— Совершенно согласен с вами, — с экспрессией продолжает он какой-то спор, начала которого я не слыхал, — инерция — страшная сила! Но вы приглашаете меня понаблюдать, как старая форма предмета сопротивляется новому материалу, из которого его начинают изготовлять, на примере археологических находок. Вы преподносите мне объяснение листовидной формы железного меча, пришедшего на смену бронзовому. Большая ширина бронзового меча была необходимой: бронза мягче железа, узкий меч ломался бы от удара. Железный меч, которому это не грозило, продолжал, однако, на первых порах «притворяться» бронзовым, он все еще «стеснялся» быть узким, хотя, даже при своей тогдашней примитивности, все равно стоял на высшем техническом уровне. Опять-таки вы правы и в том, что нам кажутся смешными ухищрения мастера, сумевшего уже выковать железный меч, но все еще не решившегося расстаться с шириной привычного бронзового. Однако разрешите привести пример несколько более близкий. А вам не кажутся смешными вагоны первого выпуска московского метро? Обратите внимание на одну занятнейшую деталь: двери во всем составе, как вы помните, открываются и закрываются автоматически; но наряду с этим они зачем-то снабжены еще и ручками. Зачем? Представьте себе, ни за чем! Просто: раз дверь — значит, должна быть и ручка! Разве это не та же самая форма бронзового меча, перенесенная на железный? Поэтому присоединяюсь к вам: инерция — страшная сила, и особенно страшная потому, что мы ее лучше всего видим только на том, что далеко от нас… Вы, может быть, возмутитесь: как же этой ручки в вагоне метро не заметили те, кто утверждал проект?! Позвольте, однако, спросить: а вы обратили на нее внимание? Нет! Вот так же и они над нею не задумались: они привыкли к ручкам на дверях в совершенно одинаковой степени, как вы…

В группке, слушавшей метростроевца, воцарилось неловкое молчание.

— Впрочем, — сам же он и прервал его, — не менее поучителен и конец этой истории. Он более отраден — а то я, вижу, грусть на вас нагнал! Ручки существовали только в вагонах первого выпуска, потом их заметили. Тут-то им пришел конец. Бесполезные вещи — как «зайцы»: им удается занимать места полноправных пассажиров исключительно до тех пор, пока с них не догадаются спросить билет!

На заседаниях археологов не прекращаются кипучие споры. Эта страсть — оттого, что споры идут о вещах живых, а не отмерших: о том, как прошлое продолжает влиять на нас сегодня. Ведь жизнь — вся! — соткана из непрекращающейся борьбы прошлого с сегодняшним, отжившего — с нарождающимся. И чтобы успешно разоблачать то прошлое, которое уже отжило, но по-прежнему притворяется живым, надо раньше всего знать его, знать законы, по которым оно развивалось и сумело удержаться в жизни.

Вот отчего так пылки споры ученых, занимающихся как будто самой далекой от современности наукой — археологией.

Археолога на сессии, кроме загара, можно отличить от человека постороннего, пожалуй, еще по одной особенности: по «именинному» выражению лица. Если вы задержитесь у витрины с результатами экспедиции, скажем, Н. Н., то можете не спрашивать, где сам ученый. Конечно же это вон тот товарищ, который, стоя из приличия чуть поодаль, напряженно наблюдает, какое впечатление на посетителей производят выставленные им на стенде вещи. И как он ни старается скрыть от окружающих свое невольное волнение, как ни делает вид, что вовсе и не смотрит на стенд, или даже отойдет в сторону, мило с кем-нибудь беседуя, — все-таки его непреодолимо тянет поближе к своим находкам.

Профессора Артемия Владимировича Арциховского, известного исследователя древней Руси, мне впервые довелось увидеть на сессии Отделения исторических наук. Это он выставил в конференц-зале выкопанный им в Новгороде сруб колодца. И надо ли добавлять, что я Арциховского увидел, конечно, в том районе зала, где этот сруб был выставлен!

Профессор разговаривал с кем-то. Он разговаривал короткими, будто обрубленными, фразами и словно бы сердито, наклонив крутой массивный лоб, под которым глубоко сидели острые глаза, буравил собеседника упрямым взглядом. Манера Арциховского говорить производила такое впечатление, будто им давно уже взвешены все возможные возражения собеседника и оттого он сам так лаконичен.

В этом чувствовались подкупающая убежденность ученого в правоте своей точки зрения и то, что он не оставит ее ни из каких привходящих соображений. Но вместе с тем в этом сквозило и горячее нетерпение человека, которому всегда некогда и оттого непереносимо тратить время на обсуждение проблем, которые, право же, должны быть ясны всем так же, как ясны уже ему!

Несмотря на то что он был как будто всецело занят беседой, он не переставал искоса наблюдать за каждым новым посетителем, подходившим к колодцу.

Перехватив этот взгляд, я без труда догадался, кто передо мной. Не составляло труда догадаться и о другом: какой бы внешней категоричностью ни отличались его утверждения хотя бы относительно того же самого колодца, ему было совсем не безразлично, как относятся к его работе и к его заключениям.

А внимание публики к колодцу не ослабевало. Бросалась в глаза даже не столько величина сруба — хотя он и был самым крупным экспонатом на выставке, — сколько сохранность его. Чтобы так уцелело, пролежав 800 или 900 лет в земле, дерево! Ведь известно, что дерево легче легкого поддается гниению.

По первоначальному мнению Арциховского, его находка была смотровым колодцем водопроводной системы XI века. Вода поступала в колодец по нескольким трубам, как в коллектор, а затем, по одной трубе большего диаметра, уходила дальше. Когда археологи перепилили одну из питающих труб, из нее хлынула вода. Система продолжала действовать до наших дней!

Здесь стоит рассказать и о том, что представляли собой устоявшие перед веками трубы.

Когда мы говорим теперь: «водопроводная труба», — перед глазами сразу возникает привычная литая чугунная труба. Но в XI веке добыча металла велась в таких размерах, что никому не могло прийти в голову переводить железо на трубы для водопровода. Это все равно, как если бы мы стали отливать их из золота. Кстати, и литья железа тогда не знали, не умели достигать температуры, при которой оно становится жидким. В древних «домницах» «варили» небольшие куски губчатого пористого железа, которые приходилось специально проковывать, чтобы оно стало плотным и пригодным для поделок. «Варка» железа была настолько тяжелым трудом, что один современник — Даниил Заточник — писал: «Лучше мне железо варити, нежели со злою женою быти». Значит, не мог он придумать ничего более тяжелого!

Не применяли в Новгороде для труб и керамику.

Так из чего же их все-таки изготовляли?

Из дерева. И с завидным остроумием.

Валили дерево и разрубали топором: пилы для валки деревьев тогда еще не применялись. Затем очищенный от коры и сучьев ствол раскалывали вдоль на две половины, после чего каждую из них выдалбливали и снова точно пригоняли одну к другой.

Теперь нужно было добиться, чтобы вода не проникала сквозь пазы и зазоры.

Как поступили бы мы с вами в таком случае?

На память приходит сварка труб.

Но деревянные трубы не сваришь.

Может быть, связать их веревками? Набить обручи?

Нет, не удержало бы это воду.

Тем не менее новгородцы справились с задачей. Соединенные половинки стволов они… запеленывали! Лыком! (Недаром раздосадованный новгородцами киевский воевода Волчий Хвост уничижительно обозвал как-то новгородское войско: «Плотники!» В ту пору это, должно быть, звучало так же обидно, как еще и в наши дни иной раз ругаются: «Сапожник ты!» Действительно, в плотничном деле новгородцы были мастаками, равных им не знала Русь.)

Лыковой лентой обертывали трубы одним слоем, поверх него — вторым, иногда — даже третьим. Лыко не гнило, не растягивалось, запасы его были практически неистощимы, — надрать его в любом потребном количестве не составляло особого труда: Новгород окружали бескрайние леса. Как изоляционная лента предохраняет современный металлический провод от потерь электричества, так лыко, которым обертывали трубы новгородского водопровода, предохраняло от утечки воды.

Впрочем, водопровода ли?

То есть как: «водопровода ли»? А чего же еще?

Ход доказательства Арциховского, утверждавшего, что это конечно же водопровод, был таков: колодец обнаружен на Ярославовом дворище. Ярославово дворище — место княжеской резиденции. Безусловно, князю было по средствам позволить себе такое сооружение. Нельзя сомневаться также в том, что князья, подобные новгородским, были в состоянии оценить и его полезность. Так что же это такое, как не водопровод?!

Арциховский говорил:

— По вашим словам, мои аргументы недостаточны, и вы сомневаетесь. Но сомнение — не доказательство. Приведите аргументы! История — наука точная Вот! А строить ее здание на сомнениях — здание развалится. Развалится, да!

Когда Арциховский умолкал (словно вколотив последний гвоздь) и крепко стискивал рот, брови его все равно оставались так же насупленными и еще резче топорщились подстриженные щеткой и срезанные под прямым углом над верхней губой широкие жесткие усы.

Но доводы Арциховского отскакивали от оппонентов, как стрелы от брони. Такова уж судьба каждого научного открытия: первым делом в нем всё берут под сомнение!

На первый взгляд, сомнения оппонентов казались просто нелепыми. Конечно, колодец и трубы — водопроводные, какой же еще в них может быть смысл? Кстати, и Западная Европа знала подобные сооружения, и уж в отношении того, что там это были именно водопроводы, сомневаться никто не может. Правда, кроме Испании, над значительной частью которой владычествовали тогда арабы, Западная Европа отстала от Новгорода самое меньшее на два столетия: наиболее ранние из ее водопроводов, сооруженные после времен Римской империи — например, в Аугсбурге, в Нюрнберге, — датируются XIV–XV веками. Но для определения того, водопровод откопал в Новгороде Арциховский или что-то другое, разница во времени роли не играла: лишь бы сооружения были аналогичными. А они были аналогичны!

Но и это не обескураживало оппонентов, с которыми Арциховский продолжал спорить не только устно (один из обрывков такого спора я и застал), но и в печати. И если коротко изложить их соображения, то они были таковы:

— Простите, Артемий Владимирович, а зачем было к Ярославову дворищу вести водопровод, если дворище и без того расположено в нескольких десятках метров от Волхова, а вода в Волхове отличная, доступ к ней не прегражден ничем, да никогда и не мог быть прегражден. При наличии всего этого даже ваше предположение о том, что, мол, следовало позаботиться о снабжении водой на случай осады, тоже лишается почвы под собой. Объясните: зачем при всем этом князю понадобилось затевать столь сложное, но совершенно бесполезное сооружение?

Конечно, подобным возражением можно было пренебречь. Несмотря на свою логичность, оно было умозрительным, между тем как водопроводные трубы и колодец отличались преимуществом реальности: они все-таки существовали, сколько бы их противники ни старались доказывать, что им незачем было появляться на свет!

Первый начал эту полемику скромный работник Новгородского музея Б. К. Мантейфель; затем к нему присоединился сотрудник экспедиции Арциховского А. Ф. Медведев. Они не сдавались и настаивали.

— В вашем «водопроводе» текла вода, чрезвычайно насыщенная минеральными солями. И, между прочим, это делало ее не пригодной для питья. Вы не находите странным «водопровод», в котором течет негодная вода?

Много доводов, не только эти приводили спорщики — и «за» и «против». Говорили: а как быть с девушкой-чернавкой из былины о Ваське Буслаеве, которая воду из Волхова носила в ведрах на кипарисовом коромысле? Кипарисы в Новгороде не растут, и потому, как только встретилась такая диковина, былинник ее тут же помянул. Но можно ли примириться со странной слепотой, которую вы ему приписываете: коромысло приметил, а водопровода (хотя ж это диво большее, чем коромысло!) — нет. Логично ли это? Правдоподобно ли?

Говорили: смотрите, только в одном доме обнаружили отвод от вашего «водопровода» в здание. Но можно ли не посчитаться с тем, что это дом кожевника, что вода из «водопровода» подведена была к чанам, где кожевник вымачивал кожи? Разве не ясно, что для этой цели ему как раз лучше всего могла пригодиться вода, насыщенная подходящими солями, а с другой стороны, ему было безразлично, что вода дальше потечет грязная? Или вас и это ни в чем не убеждает?

Но вот на раскопках древней Москвы археолог М. Г. Рабинович нашел в Зарядье систему, точь-в-точь похожую на ту, которую его учитель — А. В. Арциховский — откопал в Новгороде. Такие же трубы, а потом нашли и колодцы (преимущественно в местах, где трубы поворачивали под углом; колодец наиболее просто помогал решить задачу поворота трубы), впоследствии были найдены и такие же бочки-отстойники. Но московская система — совершенно неоспоримо — была исключительно дренажной. Предохраняя землю от заболачивания, она отводила почвенные воды в реку и в близлежащие овраги.

Пришлось тут защитникам гипотезы о новгородском водопроводе смолкнуть.

Правда, в ряде книг — например, даже в фундаментальной «Истории культуры древней Руси» — по поводу системы, раскопанной А. В. Арциховским, сказано безапелляционно: «водопровод»! Но и крупные ученые могут заблуждаться в частностях. Путь науки — не торная дорога, как заметил Маркс, и кто на основании только что рассказанного эпизода решит, что история с «водопроводом» — поражение открывшего его ученого, тот глубоко ошибется.

Действительно, что предполагал найти Арциховский в Новгороде, производя раскопки? Свидетельства высокой культуры его городского благоустройства. А водоотвод свидетельствует об этом не в меньшей мере, чем водопровод. Ошибка, допущенная ученым в определении того, какой цели служила находка, — только частность, не более, одна из тех естественных ошибок, без которых наука вообще не движется вперед. А вот то, что заранее намеченное место раскопок дало находку столь большой ценности, — это уже не частность. Глубина знаний археолога прежде всего сказывается в том, чтобы верно наметить: где копать? Это зачастую даже больше, чем полдела. А на этот вопрос Арциховский ответил совершенно точно и только потому и сумел раскопать систему, давшую затем повод для плодотворных споров.

Со стороны кажется чудом: по какому наитию археолог, придя на поле, принимается вести раскопки именно тут, на меже, а, допустим, не в соседнем лесочке? Что он разглядел на меже? Или почему в городе раскапывает пустырь соседей, а не выбрал наш двор?

Когда десятилетиями ищут ход внутрь пирамиды, это понятно: кому не известно, что пирамиды — гробницы фараонов! И если только захоронение не было разграблено еще в древности, то оно обязательно даст множество находок.

Когда разрывают курганы, это тоже понятно: курганы — тоже могилы.

Но когда таких приметных и точных по своему смыслу ориентиров нет — чем тогда руководствоваться археологу?

Единого ответа здесь не дать. Ответ зависит от того, что именно археолог ищет. Цель археологической науки — давно уже не только собирательство и последующее описание случайных находок (хотя ими также пренебрегать не приходится), но прежде всего обогащение тех разделов истории, в которых наиболее ощутима недостаточность сведений об эпохе. А для этого нужны планомерные поиски не древностей вообще, а каких-то определенных материалов.

Каких же данных не хватало для воссоздания истории Новгорода? Он не был белым пятном в истории нашей родины — наоборот, едва ли о каком-нибудь другом нашем городе было у историков так много и столь точных сведений, как именно о нем. Во-первых, древние новгородцы сами вели летописи, и последние дошли до нас. Во-вторых, о Новгороде много и часто писали его современники. В-третьих, сохранилось подавляющее большинство новгородских церквей, а ведь архитектура всегда повествует об очень многом; сохранились и некоторые гражданские сооружения. Наконец, сохранились бесценные памятники новгородского искусства, — и здесь надо начать с росписи в храмах и икон. А иконы писали на сюжеты не только духовные, но и на исторические — в частности связанные с историей Новгорода.

Все эти материалы постоянно находились в поле зрения отечественных историков. Интерес к Новгороду почти никогда не ослабевал. Это объяснялось рядом причин. В первую очередь, выдающимся значением города для судеб нашей родины на протяжении ряда столетий: ведь вместе с Киевом Новгород был крупнейшим центром, возглавившим государственное объединение восточнославянских племен. Естественный центр большой округи, населенной в основном племенами приильменских словен, он лежал на важнейших торговых путях: на пути на восток — к Волге, а затем далее к Средней Азии и Багдаду; и на другом знаменитом пути: «из варяг в греки». Причем путь «из варяг в греки» не был только или даже преимущественно транзитной трассой, как это может показаться по его названию. «Варяги» и «греки» были лишь конечные пункты его, а сам он был путем русским и пролегал из Руси и к тем и к другим. По нему шли в Константинополь, мировой торговый центр своего времени, русские меха, кожи, сало, мед, пенька, лен, воск, рабы, которых захватывали во время нескончаемых войн. Обратно суда возвращались нагруженные драгоценными восточными тканями, заморскими плодами, вроде грецких орехов, имбиря, и другими предметами роскоши.

Путь был настолько оживленным, а господство русских на Черном море настолько прочным, что за последним у византийцев вообще укрепилось название Русского моря.

Новгород возник в узловом пункте этого великого торгового пути.

Веками не изгладились из народной памяти победы новгородского князя Александра над шведами на Неве в 1240 году, в то время, когда на Руси бушевало татарское нашествие, как и разгром, учиненный псам-рыцарям два года спустя на льду Чудского озера — Ледовое побоище. Неколебимой стеной стояли новгородские рати, обороняя родину с запада.

В лихолетье татарского ига Новгород еще приумножил свою славу. Он оставался единственным на Руси большим городом, который сохранил фактическую независимость от татар и где продолжала развиваться русская культура.

Постоянно привлекало взоры к истории Новгорода его государственное устройство. Он отличался от других городов Руси тем, что в пору своего расцвета был не княжеским владением, а республикой. Правда, это была республика феодально-аристократическая, и решающее слово в ее делах принадлежало не народу, а землевладельцам-боярам и купеческой верхушке. Но тем не менее и такая республиканская форма государственного управления предоставляла простому народу все же больше прав, чем власть княжеская. Не считаться с народом в Новгороде было трудно. И оттого простой народ Новгорода держался за вече: в его глазах оно неизменно оставалось олицетворением его фактической власти еще с тех времен, когда никакой боярин и толстосум не могли навязать вечу свою волю.

Эта особенность истории Новгорода, к слову сказать, чрезвычайно привлекала к нему сочувственные взоры русских революционеров, начиная с Радищева и Рылеева. Могли ли не отозваться их сердца на такое, например, народное сказание, которым отмечена судьба новгородского вечевого колокола. Когда Иван III, борясь за объединение Руси в единое централизованное государство, положил конец самостоятельности Новгорода, он приказал вырвать вечевому колоколу язык, а самого его спустить наземь и под стражей доставить в Москву. Но колокол не покорился! Сказание повествует: хотя его крепко-накрепко привязали к саням, на которых везли из родного города, он спрыгнул в валдайских горах с саней и разбился, рассыпался на тысячи валдайских колокольчиков, все равно продолжая звенеть и прославлять народную свободу…

Говорить о слабом знании историками основных этапов развития Новгорода, понятно, не приходится. Но может ли в таком случае помочь в чем-нибудь существенном археология? Нужны ли вообще дорогостоящие археологические раскопки в городах, подобных Новгороду? Что они дадут? И не разумнее ли обратить средства, поглощаемые ими, на другие изыскания — в первую очередь на освещение тех времен, люди которых не оставили после себя никаких письменных памятников? Вот их-то историю, волей-неволей, восстанавливаешь исключительно по извлекаемым из земли орудиям труда и предметам быта и культа. А для городов, существовавших в то время, когда люди уже вели летописи, пожалуй, достаточно одних письменных источников?

Но, оказывается, нет, недостаточно…

Даже если бы в нашем распоряжении очутились все письменные памятники какого-нибудь древнего города, все равно они умолчали бы о многом. Об одном — потому, что некоторые вещи, неизвестные нам, представлялись современникам обычными, и они никогда не упоминали их особо. О другом — потому, что упоминать об этом было запрещено. Что-нибудь третье описывали расплывчато и невнятно по той причине, что не могли составить себе ясного представления об этом, и нам сейчас просто не догадаться, что имелось в виду.

А кроме всего прочего, мы никогда не располагаем всеми (или хотя бы всеми важнейшими) письменными памятниками, относящимися к тому или иному древнему городу. Ведь никто не сохранял эти документы в специальных архивах и книгохранилищах для того, чтобы мы, потомки, получили их в неприкосновенности. В архивах сберегали документы определенные: государственные договоры, писаные законы, всякого рода жалованные грамоты, особо важную государственную переписку: послания царей и князей и т. п. Конечно, когда их удается разыскать, это дает историку весьма много. Но — не все. Всего богатства жизни эти документы не исчерпывают. Сколько существовало записей современников на различные другие — и отнюдь не менее интересные для нас — темы, сколько книг! И сколько важного мы бы могли извлечь из них!

С другой стороны, совсем не всегда в письменных памятниках прошлого, которые сохранились, истинная картина изображаемого воссоздана с достоверностью. Сплошь и рядом действительность в них искажена, притом преднамеренно. Когда, например, мы теперь находим высеченный на камне по приказу урартского царя Сардура I титул его, гласящий: «Я, царь великий, царь могучий, царь вселенной, царь царей», то знаем, что Сардур преувеличивал свою власть не по неведению, а с определенным умыслом. Титул его, как сказали бы мы сегодня, был саморекламой. Сардуру отлично было известно о существовании разных стран, на которые власть его не распространялась, и, следовательно, отлично известно, что он не «царь вселенной». Но ему было выгодно внушать своим подданным и всем завоеванным народам мысль о беспредельном могуществе их повелителя, чтобы они не пытались восставать против него. Прославлению своего могущества не только в веках, но прежде всего в собственное время служила торжественная надпись Сардура на мемориальном камне.

Можем ли мы, опираясь только на то, что урартский царь распорядился сам написать о себе, восстановить подлинную картину отношений разных государств древнего Востока? Нет!

Поэтому, с точки зрения достоверности изображения эпохи, какой-нибудь обиходный предмет материальной культуры, найденный к тому же в типичном для него окружении других вещей, — рядовое, массовое, будничное орудие труда, — или бытовая утварь, или остатки жилища расскажут о простых людях, пользовавшихся этими вещами и творивших историю куда добросовестней, чем почти любое письменное свидетельство современников. Допустим, дубильный чан, обнаруженный в избе, где раскопали также заготовки сапог, поведает нам о том, что сапожное ремесло не было еще отделено от кожевенного, а это, в свою очередь, говорит о сравнительно невысоком развитии товарно-денежных отношений. Потому что, когда сапожник начинает работать исключительно на рынок, он перестает заниматься выделкой кож, он специализируется во все более узкой отрасли ремесла: только это может обеспечить ему наибольшую производительность труда.

Но ведь все это уже повествует нам об общественном строе, в котором жил человек, вещи которого мы извлекли из земли, а не только о самих вещах!

Еще лучше, когда немой рассказ вещей удается сопоставить с письменными показаниями современников. Записи наталкивают на то, где искать недостающие для полноты картины вещи; а вещи, в свою очередь, помогают проверять точность и значительность записей. Все это вместе дает ответ на то, каковы взаимоотношения археологии с другими разделами исторической науки. Археологические раскопки и изучение прошлого по письменным источникам взаимодополняют, а не взаимоисключают друг друга, и цель их едина: восстановление подлинной истории народов, раскрытие самого главного в ней. Ведь главное — труд создавших всё и вся народных масс, а совсем не одни деяния царей и полководцев, как это изображают их жизнеописания! Жизнеописание-то составлялось обычно по их собственному заказу, и что там упоминать о народных массах! О них там упоминают, как правило, или когда они восставали (цари никогда не упускали случая поставить усмирение народных масс себе в заслугу), или когда их покоряли, — этим цари тоже похвалялись всегда. Но всего этого мало для восстановления истинной истории народов, то есть раньше всего — трудящихся масс. И в этом именно археология может оказать неоценимую помощь.

Она должна была оказать эту помощь и в воссоздании истории Новгорода.

Всем летописцам, даже самым ранним, Новгород известен как город, уже давно существовавший в их времена, хотя он и назывался Новым городом, и по поводу его возникновения они могли ограничиться только сообщением легенд. Подобные легенды вообще типичны для великих городов, начало которых теряется в глубокой древности. Так, основание Рима связано с мифом о братьях-близнецах Ромуле и Реме, которых вскормила волчица; основание Киева — с преданием о Кие, Щеке, Хориве и сестре их Лыбеди. Какие реальные факты, впоследствии разукрашенные народной фантазией, привели к появлению этих преданий, способна выяснить только археология. Но не в одном этом смысл раскопок, когда они ставят перед собою цель дойти до наиболее ранних культурных слоев почвы на месте нынешнего города. Докопаться до самого раннего культурного слоя — это значит, по мере приближения к нему, обнажить и все другие слои. А в результате, после обработки материалов раскопок, раскрывается история края и его населения: век за веком, от кремневых ножей и костяных наконечников стрел до телефонного кабеля, проложенного под асфальтовой мостовой. Вот чем заманчиво определить самый древний район города — ядро, из которого он развился.

О том, где в Новгороде было наиболее древнее поселение, существовало несколько предположений. Можно было надеяться найти его и на Славне, и на Ярославовом дворище, и в кремле.

Раскопки начали на Славне. Славенский холм — это мыс, образованный рекой Волховом и ее притоком — речкой Тарасовец. С третьей стороны мыс был защищен искусственным рвом.

В пользу Славна свидетельствовало то, что скандинавские саги называли Новгород городом на холме: Хольмгард. Важным для умозаключений представлялось и название «Славно», сохранившееся в неизменности поныне. Главная улица этого района и сейчас, спустя 900 лет, называется первоначальным именем: Славная. Название явно вело свое происхождение от «славяне». О том же говорило и название Новгорода: Славия, которое откуда-то взяли арабы. Были и другие соображения в пользу того, что именно на Славне целесообразнее всего искать «место древнейшего славяно-финского поселения, еще не носившего даже имени Новгорода».

Однако, несмотря на интересные находки и важные для истории Новгорода наблюдения, раскопки на Славне, начатые в 1932 году и длившиеся по 1937 год, не оправдали возлагавшихся на них надежд в том смысле, что обнаружить там городские слои старше XI века не удалось.

В 1937–1940 годах советские ученые, наряду с раскопками на Славенском конце Новгорода, вели крупные раскопки также на территории Ярославова дворища. Этот участок был непосредственно связан с княжеским дворцом, вечевой площадью, торгом. Может быть, отсюда «пошел» Господин Великий Новгород?

Но и здесь не отыскалось следов поселения древнее XI века, хотя и был открыт более древний могильник.

В 1938 году раскопки были начаты также на западном берегу Волхова — в кремле (Новгород расположен по обоим берегам реки). В кремле культурный слой, достигавший 4,75 метра, оказался более мощным, чем на Славне и Ярославовом дворище, и дал предметы, уже точно датировавшиеся X и, предположительно, даже IX веком.

Но поистине бесценные находки ждали исследователей в Неревском конце — в северо-западной части города, близ кремля. В 1941 году, углубившись там на 4,5 метра, ученые дошли до вещей XII века. А культурный слой все не иссякал.

Работы прервала война. Впрочем, едва она кончилась, археологи снова поспешили в Новгород. В 1947 году Академия наук СССР создала большую археологическую экспедицию под руководством А. В. Арциховского, который еще в 1929 году предложил свой план археологического исследования города и с тех пор неустанно осуществлял его.

На этот раз Арциховский наметил вести раскопки в Неревском конце. Приступая к ним, он знал «…из летописей, что этот район в древности был густо заселен ремесленниками, что здесь нужно ожидать очень интересных бытовых и производственных находок. Трудно было установить заранее, какие именно улицы подвергнутся раскопкам и удастся ли связать этот участок с древним планом Новгорода. Дело в том, что во второй половине XVIII века, при Екатерине II, Новгород, подобно другим русским городам, был перепланирован по образцу Петербурга. Сложное переплетение улиц, сложившихся за многовековую историю Великого Новгорода, сменила правильная решетка новых улиц. Единственный дошедший до нас план, составленный до перепланировки, относится к тому же XVIII веку. Не было уверенности, что этот план соответствовал планировке города в более раннее время.

После снятия первых — поздних — слоев в раскопе открылись две пересекающиеся мостовые с остатками домов по обеим сторонам улицы. Когда эти мостовые были нанесены на чертеж и сфотографированы, их убрали. Непосредственно под ними обнаружились две точно такие же мостовые, но уже более древние. Ниже лежал третий ярус мостовых, под ним — четвертый… Оказалось, что мостовые с исключительным постоянством возобновлялись на одном и том же месте — и именно на том, где были указаны улицы на старом плане XVIII века. Таким образом, выяснилось, что этот план может служить руководством не только для изучения Новгорода XVIII века, но и его планировки в предшествующее время, вплоть до X века. Выяснились и названия раскрываемых улиц. Это были знаменитые по летописям Холопья и Великая улицы… Изучение строений на этих улицах показало, что они в большинстве представляли собою жилые дома, ремесленные мастерские и хозяйственные постройки. О назначении домов говорили многочисленные находки».

Раскопки на Холопьей и Великой дали такие материалы, которые во многом по-новому осветили историю не только Новгорода, но и всей древней Руси, а также создали новый раздел науки, пока даже не имеющий названия. Может быть, его назовут «берестология»… может быть, как-нибудь иначе. Но не будем забегать вперед. Надо еще рассказать, что же нашли на Холопьей и Великой.

 

Семь метров в глубину

Непередаваемой прелестью хорош Новгород, особенно на заре погожего осеннего дня. Веет легкий свежий ветер с Ильменя. Ильмень рядом: вон там, где вознесся Георгиевский собор Юрьева монастыря. Непроницаемо сизая вода озера чуть подернута на рассвете рябью. Правы были былины, величая его морем: оно простерлось так широко, что, куда ни кинь взор, нет краю водной глади.

Краски в Новгороде чистые, светлые. Они неярки и не бьют в глаза, но почему-то входят в сердце навсегда, и, чем больший срок проходит, как разлучился с Новгородом, тем чаще о нем вспоминаешь и грустишь.

Чувствуется север. Прозрачное небо дымчато-серебристо, полоска зари осторожно и нежно подсвечивает розовым перистые облака. Неслышно катит воды Волхов. Вот он воочию — путь «из варяг в греки».

Над Волховом колышется пар. Волны реки словно застыли: ни гребешка, ни всплеска. Река синяя и широкая, вода в ней прозрачная, — видно: глубоко, ох, глубоко! Тихо плывут по стрежню стога сена, скошенного в поймах еще летом. Сено уже чуть тронуто желтизной осени. Рыбак застыл в лодке на середине реки. Покачивается на воде круглый, вроде блинка, немудреный берестяной поплавок. С такими еще тысячу лет назад рыбаки выходили на Волхов, когда Садко окликал их:

— Ну как, ребята, улов, — не ту́жите?

А по обоим берегам — город. Бесчисленные веселые купола церквей — луковичкой вверх. Церкви сравнительно невелики и как будто нисколько не стремятся поразить воображение видом величия храма божьего, — наоборот, они так естественно вписаны в скромный фон, на котором белеют! А белеют ослепительно, даже глазам больно!

На круто спускающемся к Волхову холме — кремль. Его кирпич за столетия выцвел, стены теперь скорее бурые, чем красные, даже разгорающаяся заря не в силах залить их лучами так, чтобы они казались светлее. Против каких только врагов не собирались за ними новгородские рати, в какие только дали не отплывали отсюда новгородские ладьи — «бусы-кораблики»! Недаром до сих пор звучит новгородский говор у Северного Ледовитого океана в речи поморов и избы там рубят, как когда-то в Новгороде; недаром до сих пор зовут юго-западный ветер в Сибири шелоником — по имени ближней к Новгороду реки Шелони. То был ветер, надувавший паруса новгородцев, запросто отправлявшихся за «Каменный пояс» — Уральский хребет — искать себе счастья, а Господину Великому Новгороду славы, далеко-далеко унесли они с собою родное имя…

В глубоком, как овраг, рву, окружающем кремль со всех сторон, кроме реки, и делавшем его когда-то неприступным, давно уже поднялись со дна и переросли крепостные стены деревья; разбежался по дну и склонам кустарник. Осенней бронзой отливают все еще крепкие, несмотря на увядание, листья дубов. Струится паутинка меж ветвями кустарников. Чеканным золотом отливают листочки берез.

Все тронуто осенью, лишь рябина пылает молодо и жарко. Она правит свое торжество, когда уже иней порой ложится на бурые стены кремля. Гроздья ее пламенеют наперекор всему — как вызов.

А внутри кремля, под прикрытием стен и башен, вознесся величественный и вместе с тем на редкость соразмерный массив Софийского собора. Девятьсот лет стоит он тут не поддающимся времени олицетворением могущества Господина Великого Новгорода. «Где святая София, там и Новгород!» — бросил в свое время крылатое слово Мстислав Удалой, и этот клич, как стяг, подхватили новгородцы. С именем Софии шли в бой, Софии делали обязательные подношения от всякой своей прибыли новгородские купцы, в ее славу принимало решение вече.

Подобно великану над пигмеями, возносился каменный собор над деревянными домами горожан; чтобы казаться еще выше, он был поставлен на холме.

Но как высоко ни был взнесен Софийский собор над Новгородом, а удержали его за собой князья недолго. Князья пытались полностью захватить власть, в Новгороде. Между тем новгородские бояре и купцы, так же как новгородские ремесленники (а они составляли в городе подавляющее большинство, и за кем они шли, тот и побеждал), были заинтересованы совсем в другом: бояре — в сохранении в своих руках власти и монопольного владения землей; купцы — в сбыте товаров и обеспечении безопасности торговых путей. Сохранение вечевых порядков было в известной мере выгодно и ремесленникам.

В результате новгородцы свергли князя, лишили его владения землей. Пришлось князьям согласиться и на ряд других существенных ограничений своей власти. Это случилось в 1136 году.

Былинный «гость», то есть купец, Садко воздвиг после этого рядом с княжеской Софией в кремле собственную церковь: каменный храм в честь Бориса и Глеба. К слову сказать, былина довольно точно сообщает маршрут торговых экспедиций Садко — так, как это возможно только, когда речь идет о реальном, живом, отлично известном всем окружающим человеке:

Поехал Садко по Волхову, От Волхова в Ладожско, А с Ладожска в Неву-реку, А со Невы-реки в сине море.

В факте постройки церкви Сотко Сыти́ничем, который летопись справедливо отмечает как выдающееся событие своего времени, характерно все. И то, что храм воздвигается в честь именно Бориса и Глеба: Борис и Глеб — первые русские люди, которых византийская церковь вынуждена была объявить святыми по категорическому требованию князя Ярослава Мудрого, добивавшегося возвеличения роли Руси в византийской церкви. Новгородский гость, возводя храм именно в честь Бориса и Глеба, подчеркивает этим, что заботится о прославлении русского имени не менее, чем князь. И то, что церковь Сотко своими размерами мало чем уступала самой Софии.

Церковь Бориса и Глеба, к сожалению, не сохранилась. Но многие церкви, построенные отдельными купцами и боярами, а также — и больше всего — самоуправляющимися «концами», «улицами» и цеховыми объединениями ремесленников и купцов, дошли до наших дней, придавая Новгороду его неповторимый облик.

Эти церкви были не только молитвенными зданиями. Построенные в честь патрона — святого покровителя данного ремесла или «конца» и «улицы», — они были центрами всей общественной жизни «конца» и «улицы». У суконщиков была своя церковь, у кузнецов — своя, у торговцев воском — своя, и т. д. Недаром и «концы» и «улицы» носили такие названия, как Плотницкий конец, Гончарский, Щитная улица, Кузнецы, Кожевники. При патрональных церквах действовал совет объединения — ремесленной братчины или купеческой общины. При наиболее значительной из них — Иваньской общине торговцев воском — производился торговый суд; в церквах хранились (там же, где и святыни!) меры веса и длины, с помощью которых устанавливалось, обманул ли купец покупателя или жалоба облыжна. Использовались церкви и как склады наиболее дорогих товаров. Эти купеческие храмы божьи (а их в Новгороде большинство; в особенности на торгу видно, как они прямо-таки одна возле другой лепились) решительно разнятся от княжеского собора, причем не только величиной, но и всем своим видом. Собору предназначалось вбирать в себя толпы народу, всех без исключения поражать великолепием и масштабами и внушать рядовому человеку сознание его ничтожества. Обычные же церкви — здания небольшие, рассчитанные только на своих прихожан, скромные; в них уже исчезли роскошные открытые хоры, они никого не пытаются ни унизить, ни раздавить — это церкви для одного круга людей, в общем равных между собой. «Одного взгляда на крепкие, коренастые памятники Великого Новгорода, — справедливо замечает академик Грабарь в своей работе «Андрей Рублев», — достаточно, чтобы понять идеал новгородца — доброго вояки, не очень обтесанного, мужиковатого, но себе на уме, почему и добившегося вольницы задолго до других народов, предприимчивого не в пример соседям, почему и колонизовавшего весь гигантский север; в его зодчестве — такие же, как сам он, простые, но крепкие стены, лишенные назойливого узорочья, которое, с его точки зрения, «ни к чему», могучие силуэты, энергичные массы. Идеал новгородца — сила, и красота его — красота силы. Не всегда складно, но всегда великолепно, сильно, величественно, покоряюще».

И вдвойне радостно наблюдать, какая бодрая, напряженная жизнь кипит и сегодня в древнем городе. Всюду слышен визг электрических пил, скрежет лебедок, урчание грузовиков, нагруженных двухтавровыми балками, бревнами, цементом, батареями центрального отопления. Нет конца свежим тесовым заборам, за которыми башенные краны плавно опускают в котлованы, вырытые для фундаментов, кирпич в контейнерах. Перед Новгородом стоит трудная задача: подняться из развалин. Хотя миновало уже немало лет с тех пор, как фашистские выродки выгнаны отсюда, но и посейчас кровоточат раны города. За тысячу лет существования Новгорода не было среди его врагов больших варваров, чем эти. На каждом шагу — руины, пустыри. Израненная, искореженная, истерзанная земля. Гитлеровцам мало было захватить город — они решили превратить в прах все, что говорило о величии и жизненной стойкости русского народа. Но ведь здесь каждый камень об этом говорил!

Тогда они принялись воевать и с камнем.

Они прошли огнем и взрывчаткой дом за домом, квартал за кварталом. Они сорвали все крыши со зданий, начав с ослепительной позолоты софийских куполов, закладывали тол в церкви, обливали бензином все, что могло гореть, и перемалывали в щебень то, что горению не поддавалось. Они проложили в военных целях дорогу и замостили ее щебнем, в который специально для этого превратили старинную церковь Флора и Лавра! Они замазывали жирными черными надписями «Хайль Гитлер!», сделанными малярной кистью, бесценные росписи мастеров средневековья, выжигали их паяльными лампами. В сквере против новой школы стоял бронзовый бюст Льва Толстого, — они превратили его в мишень и изрешетили автоматными очередями.

Когда Советская Армия выбила гитлеровцев из Новгорода, сразу же были возведены дощатые шатры над бесценными архитектурными памятниками: каждый день довершал разрушение того, чего гитлеровцы не успели разрушить до конца. Затем, не откладывая, принялись и за реставрацию.

Но восстановить все было немыслимо, несмотря ни на какие старания.

Войдите в какую-нибудь реставрированную новгородскую церковь.

Заделаны пробоины в стенах; сквозь купол, вновь сверкающий позолотой, уже не видно неба, как при немцах; стены слепят свежей белизною штукатурки. Снаружи вы, может быть, даже не различите, что церковь разрушена. Но внутри все голо…

Можно отстроить дома, навести новый мост через Волхов вместо разрушенного, залить асфальтом мостовые, — красок Феофана Грека не воспроизведешь, церковь Спаса Нередицы — чудо мирового искусства, снесенную до фундамента, — не поднимешь…

Изуверы! Они хотели стереть с лица земли славу Новгорода, славу русского народа, но чего они добились, кроме вечных проклятий и позора на свою голову!

Новгород встает из руин.

Как на любом строительстве, шуршат транспортеры, по которым движется земля из котлована, и за забором на Дмитриевской улице — тихой и малолюдной, хотя она пролегает в двух шагах от кремля и от Волхова. Видно, как безостановочно вываливает землю на отвалы скиповая машина. Земля из котлована идет с перевалкой: ящики машины загружаются с ленты транспортера.

У заборов, за которыми идет стройка, деловитые новгородцы зря не останавливаются: ясно, что там, — что время терять! Однако от щелей этого забора почему-то не отлипают.

Что ж за диковину возводят тут?

Впрочем, это как раз единственный новый забор в Новгороде, за которым не ведется никакой стройки. Строительные механизмы используются для другой цели: А. В. Арциховский поставил их на службу археологии.

Гудят электромоторы, приводящие в движение лебедки и транспортеры, вырастают отвалы земли по краям котлована, как терриконники в Донбассе у шахт. Земля плотна — сырая, блестящая, черная. Сколько лет она пролежала в глубине, никем не тревожимая? Много. Одни пласты — сто лет, другие — четыреста, третьи — и всю тысячу.

Разрез котлована (или, применяя термин археологии, профиль раскопа) показывает это наглядно. Он — как кусок слоеного пирога. Слои отделены друг от друга отчетливо. Чаще всего — сравнительно тонкой полоской особенно черной земли с серыми прожилками и вкраплениями. Берешь такую землю, растираешь — и сразу видишь: слежавшаяся зола, обуглившееся дерево или кости. Это следы пожара. Новую постройку возводили прямо на старом пепелище. А пожары в деревянных городах случались постоянно и пожирали целые кварталы. Летописи то и дело меланхолически отмечали: «И бысть пожар великий на Холопьей улице, и погоре Холопья улица вся». «Вся» — это не преувеличение. Обугливались даже плахи мостовой, толщиной в полметра.

Подобные записи весьма помогают сегодня ученому. То, что удается обнаружить ниже отмеченного записью о пожаре слоя, относится, значит, ко времени более раннему. То же, что лежит выше, появилось позже. По зафиксированным летописями пожарам, следы которых обнаружить в почве легко, можно без особого труда составить точную шкалу дат, а определение даты, к которой надлежит отнести находку, — едва ли не самый сложный и один из важнейших моментов в работе археолога.

В раскопе, из среза его, торчат бревна, слой за слоем, во много ярусов. Это настилы мостовых. Они горели плохо — хуже, чем любое другое дерево. Когда же остывала зола на месте пожарища, люди вновь отстраивали свои дома. Пустовать участкам не приходилось: они ценились в Новгороде очень дорого.

И вновь постепенно повышалась почва — на много метров за века. Вот на Дмитриевской улице культурные слои XII века лежат на семиметровой глубине, а материка не видно по-прежнему.

Термином «культурный слой» археологи оперируют постоянно. Они подразумевают под ним органические и строительные остатки, накапливающиеся в местах обитания людей. Допустим, выбросила хозяйка разбитый глиняный горшок во двор; выплеснула на землю прокисший суп с бараньей костью; отлетел каблук с сапога у поскользнувшегося щеголя; сгорела до основания изба, и, прежде чем собрались строить на этом месте новую, пепелище заросло грязью; когда начали строить, бросили на дворе оставшуюся щепу… Так и растет уровень земли в поселениях — из года в год, из века в век. Чем чище, чем культурнее живет народ, тем это нарастание происходит медленнее. Археологи шутят: чем выше культурный уровень, тем тоньше культурный слой.

В исторической литературе до самого последнего времени господствовало убеждение, что в древнерусских городах культурные слои должны быть чрезвычайно толстыми: за чистотой там, мол, не следили. Даже в 1948 году уже упомянутый нами академический двухтомник «История культуры древней Руси» утверждал, ведя речь о новгородских улицах, что «…никакой заботы об очистке их не проявлялось, на улицу выбрасывались нечистоты из прилегавших жилищ, мостовые зарастали толстым слоем грязи».

Это убеждение, однако, основывалось не на данных раскопок, а выводилось умозрительно, по аналогии с западноевропейскими городами, узкие улицы-щели которых действительно отличались и невыносимым зловонием и лютой грязью.

Но столь категорично переносить это представление на Новгород — опрометчиво. Сохранился, например, «Устав Ярослава князя о мостех» (то есть о замощении Новгорода). Этому закону придавалось значение государственного, он входил в сборники основных законов и позднее, в XIV и XV веках. «Устав» подробнейшим образом перечисляет, кому о какой улице надлежит заботиться, и никому не дает освобождения от этой повинности: ни Прусской улице, где жили по большей части бояре, ни самому владыке — новгородскому архиепископу («А владыке сквозе городняя ворота… до Острой городне»), ни тысяцкому, ни посаднику, ни иноземным купцам, ставившим свои дворы в Новгороде, ни, наконец, даже князю («от Великого ряда князю [мостить улицу] до Немечкого вымола [пристани]»).

Да и сами улицы были не какие-то щели, куда не проникает солнце даже в полдень и где не разъехаться двум повозкам (такие сохранились во многих средневековых городах на Западе, да и у нас в стране, — скажем, во Львове, Риге, Ереване, Таллине, Вильнюсе, Бухаре и кое-где еще). Не в пример всем этим городам и им подобным, улицы Новгорода были широки. До раскопок на Дмитриевской это можно было только предполагать — по былине о Ваське Буслаеве, где однажды говорится о широких улицах Новгорода. Но теперь это просто видно.

Вот на дне раскопа очищена такая мостовая шестиметровая. Это бывшая Холопья улица. Я как раз опустился на ее настил.

И сразу же был гневно атакован начальником участка — молодым аспирантом с бронзовым лицом и в распахнутой ковбойке:

— Что вы делаете?!

— Ничего! — искренне удивился я. — Впрочем, ищу Артемия Владимировича Арциховского.

— Как же вы смели стать на настил?

— Простите, а что ему сделается?

Но начальник участка так яростно махал руками, что я предпочел сойти в месиво грязи. Беда с воинственными археологами, особенно молодыми: они всегда подозревают посторонних в недостатке должного уважения к их науке и их персональным трудам! А я тем более ступил, кажется, на тему его будущей диссертации…

Что ж, ему будет о чем писать. Расчищенная Холопья улица — живое опровержение домыслов, что Новгород не мог быть чище, благоустроенней и культурней других городов средневековья. Нет, был. Был значительно выше других средневековых городов по своей культуре. И, что еще важнее, культура эта была не поверхностной, а проникла во все поры жизни города, потому что была глубоко народной, подлинно массовой.

Это проявлялось в чем угодно. В стиле дошедших до нас новгородских летописей: они отличаются редкой деловитостью и сочностью языка, и в этом сказываются сила и мощность определявшего их особенности языка народного. В новгородской церковной живописи — в том, как изображались святые: отнюдь не люди не от мира сего, а типичные, смело списанные прямо с натуры живые новгородцы и их жены. В архитектуре новгородских церквей: как только новгородцы свергли верховную власть князя, на вкусы которого и, соответственно, на облик возводившихся по его заказу храмов более всего оказывали влияние Киев и Византия, — немедленно, со второй половины XII века, меняется стиль новгородской архитектуры. Наблюдается решительный возврат к народным традициям местного деревянного зодчества и к основной форме его — кубической клети сруба.

Археологические находки неоспоримо подтверждают правильность утверждений о глубоко народном характере новгородской культуры.

В постоянно сырой новгородской почве отлично сохраняются дерево, кожа, лыко. Это — счастье для археологии, потому что обычно приходится только по догадкам или описаниям судить о том, какие деревянные предметы употреблялись в древности. В культуре приильменских славян дерево играло настолько значительную роль, что представить себе эту культуру без него невозможно. Из дерева строили жилище, изготовляли важнейшие орудия труда, — например, орудия пахоты и охоты, вроде сохи, бороны, рогатины, лука. Дерево шло на изготовление различных предметов хозяйства и домашней утвари — ведер, бочек, ушатов, посуды, столов, лавок, люлек, корыт и т. д.; из него сооружали лодки, корабли, сани, телеги, лыжи.

И едва начались планомерные раскопки Новгорода, как его почва обнажила сотни, тысячи, десятки тысяч обломков и даже полностью сохранившихся деревянных предметов. И так как это были преимущественно массовые предметы материальной культуры, то на основании их выводы об ее уровне можно было делать вполне точные, а не только предположительные, как приходится поступать в случаях, когда находка бывает единичной.

Оказалось, громадное количество самых простых чаш, ковшей, ложек и т. п. покрыто искусной художественной резьбой. Это свидетельствовало, конечно, о высоком уровне народного искусства. Но когда сравнили эти орнаменты с древнерусскими книжными инициалами, заставками и миниатюрами — то есть с вещами явно не массовыми, так как рукописные книги были неимоверно дороги и переписывались по заказу только очень богатых людей, — то обнаружилось, что узоры этих книжных украшений весьма сродни узорам резьбы на черенке самой простой ложки из захудалой избенки простолюдина. Народность накладывала прочный отпечаток на все без исключения элементы новгородской культуры.

Хотя и согнанный в грязь, я с интересом и волнением рассматриваю раскрывшуюся передо мной картину. Да и как не волноваться: ведь я стою — буквально! — в XIV веке! Вот стены дома XIV века, на которые никто с тех пор и до сегодняшнего дня не мог посмотреть. Вот улица, по которой в последний раз проходили люди лишь в XIV веке. Вот изукрашенная резьбой сломанная миска, тогда же выброшенная в придорожную канаву и пролежавшая там 600 лет.

Видны следы канавы для стока воды и нечистот. Канавы прорывали с такой же аккуратностью, как мостили улицу.

На углу у дома врыта в землю бочка. Она всегда была полна воды: на случай пожара.

Вот очищен бревенчатый настил, ведший с мощеной улицы во двор усадьбы. Заботливый хозяин засыпал толстым слоем щепы́ (а затем замостил) все лужи и ямины в своем дворе: не выглядеть же ему хуже, чем соседу! А у того тоже замощены все подъезды к хозяйственным строениям во дворе. Пусть народ знает: хозяин — основательный, не по грязи поведет покупателя к амбарам, где хранит готовый товар, телеги у него не сломаешь!

Вечное оживление царило на улицах Новгорода. Светились двери кузниц, стучали молотки сапожников несло вонью от вымачиваемых кож из мастерских кожевников. «Хитрецы», как звали вообще кузнецов, а златокузнецов — ювелиров — в особенности, сидя у самых окон, поближе к свету, наносили замысловатые, одухотворенные щедрой фантазией русские узоры на браслеты, кольца и прочее «узорочье». Шипело дерево на токарных станках, на которых обрабатывали изящные вазы, чаши и другую посуду. Заезжий датский купец не мог глаз отвести от токаря, вытачивавшего шахматную фигурку, — уж больно ловко работает!

— Что́, немец, занятно? — с довольной усмешкой спрашивал его умелец-мастер.

Но потому и назывался любой иностранец немцем, что был нем в разговоре с русским — не понимал его. Однако, догадавшись, о чем речь, датчанин восхищенно округлял рот:

— О-о!

— То-то и оно, что «о-о»! А ты, может, думал: лаптем щи хлебаем!

Впрочем, фантазия увела меня от истины: вряд ли новгородец сказал бы что-нибудь о лаптях — он ходил в кожаной обуви. Несмотря на то что, как уже приходилось упоминать, лыко превосходно сохраняется в новгородской почве, здесь не найдено ни одного лаптя; кожаной же обуви — десятки тысяч экземпляров, и притом какой угодно: от простых «поршней» — мягких туфель из сыромятной кожи, внутрь которых клали вместо стельки сено, — обуви простонародья, до роскошных, описанных былиной сапожков из «зелена сафьяна» с загнутыми кверху франтоватыми носками, с тиснеными голенищами, с изогнутым тонким каблуком. По грязи в таких сапожках не пройдешься! Но по новгородским улицам в них можно было разгуливать…

Обгоняли друг друга тяжелые, богато изукрашенные возки знати — владыки, посадника, тысяцкого, именитых бояр и купцов; пышные поезда заморских послов проплывали в кремль, — перед Господином Великим Новгородом и заискивали и побаивались его. А навстречу грохотали по мостовым телеги, тяжело нагруженные товарами для кораблей, стоящих у многочисленных пристаней; тащили — то волоком, то на санях или тяжелых катках — каменные блоки для строительства новых хором и храмов.

Оттого и изнашивались мостовые быстро, хотя настилали их на совесть. Сперва выравнивали почву — бугры срезали, а колдобины засыпа́ли, затем вдоль улицы укладывали длинные тонкие бревна — лаги — в два или три ряда. На них поперек, как на рельсы, настилали плотно пригнанные толстенные, до метра шириной, сосновые плахи. Сверху плахи плоско стесывали, а снизу, в круглой части ствола, вырубали выемки, которыми плаха ложилась на лаги: чтобы не ерзала. Мостовая получалась устойчивая и гладкая, как пол. Ее постоянно поддерживали в порядке: если надо, заменяли искрошившуюся плаху новой, а когда приходила в ветхость вся, перестилали полностью. Экспедиция Арциховского расчистила и сняла на Холопьей улице двадцать пять настилов мостовой, лежавших один на другом, причем верхний оказался сооруженным в шестнадцатом веке, а нижний, самый ранний — в десятом! Получается: улица целиком перекрывалась заново примерно каждые двадцать лет.

И еще одну интересную подробность выяснила расчистка древних мостовых. Очень часто лаги последующего настила лежали непосредственно на плахах предыдущего, «культурный» слой земли и навоза между ними отсутствовал начисто. Но ведь чтобы его не было, мостовую следовало хорошенько, и притом изо дня в день, подметать! По-видимому, это и делали.

Нет, неосновательно переносить представление о грязи средневекового города Западной Европы на Новгород. Русь не только не уступала Западной Европе в своем культурном развитии, но во многом, особенно до татарского нашествия, опережала ее. Если, в частности, обратиться к тем же мостовым, то мы узнаем, что в Париже они впервые появились только в конце XII века — в 1184 году, в Германии (в Нюрнберге) — в XIV веке, в Лондоне — в XV, в 1417 году.

Причем в Западной Европе улицы тогда мостили только перед дворцами королей и знати. А Холопья улица в Новгороде, как говорит само ее название, — улица простого люда, ремесленников. Вот и мастерские их раскопаны, одна к другой лепятся.

Кто проходил последний раз по этой мостовой, прежде чем ее занесло на многие метры землей? Давно отгремели по ней подковы коней и не загремят больше. Истлели кости и коней, и тех, кого они везли. А кого везли кони? Может, и не боярина никакого, а простого землепашца из недальней деревни, отряженного справиться у господина, каково будет его слово: засевать его землю или нет; земля уже готова, говорят старики.

И вот едет посланец без седла и стремян — по-деревенски, подстелив на спину костлявой лошаденки кусок рядна помягче да положив за пазуху, чтобы не зачерствел, краюху хлеба, завернутую в льняную тряпицу. Кляча все прядает ушами, оглушенная непривычным грохотом города, и шарахается из стороны в сторону. И хозяин чувствует себя не в своей тарелке: народищу-то сколько! Тыщи! И в шелках-то и в бархатах! Добро бы, праздник какой, а то в будни! А купеческая жена прошла, так у нее даже в посохе камень драгоценный!

— А ну, с дороги! — кричит раззявившейся деревенщине озорной возница, лихо избоченившийся на облучке пролетающего мимо возка, и наподдает его коняге витым кнутом. Огрел — и уж нет его, только зад возка перед глазами покачивается!

Ох, и кони у бояр! Небось не соху таскают!

— Что, паря, маленько досталось? — участливо, хотя и не без усмешки, спрашивает деревенщину какой-то прохожий.

Тут деревенщина чувствует, что кнут, пожалуй, правда, задел и его немного.

— В другой раз не будешь ворон ловить! Чай, в Новгороде, не у себя на печи!

Прохожий, видать, из своих: простой. И боек! Хорошо бы перемолвиться с таким о том, о сем, дорогу спросить…

— Некогда, парень, лясы точить! За болтовню и меня хозяин по головке не погладит — почище, чем у тебя, спина зачешется!

— А твой хозяин — кто?

— Писец. Книги переписывает. Я в ученье у него.

— Значит, и сам грамоту ведаешь?

— Что мудреного! Ведаю!.. Ну, так ты спрашиваешь, как тебе к твоему боярину проехать? Езжай так: мимо вымола, где корабель строят, — увидишь: на носу зверь страшный, из дерева резанный, пасть разинута и клыки торчат; потом через Волхов по Великому мосту; как на ту сторону переберешься, торг минешь. А там спроси у кого еще разок. Язык до Киева доведет!

И едет дальше деревенщина и дивуется на раскрашенных резных петушков над хоромами, которые живо вертятся под ветром: куда ветер, туда и они. И опасливо сторонится богатых возков под кожаным верхом: не возок — дом, даже слюдяные окошки поделаны! И минует пристань, — плотники полдничать сели; только дождик припустил. Ну, да они все равно прикрыли головы и спины рогожками и жуют всухомять — небось некогда. А простому человеку всюду приправа к хлебушку — один дождик. Эх ты, жизнь, жизнь…

…Давно уже нет в живых ни смерда этого, ни разбитного прохожего, которого он встретил, ни боярина, лениво глядевшего через слюдяное окошечко, как посы́пал дождик и как его кучер огрел кого-то. Но вот вижу я: снова показались на свет рваные поршни, в которых приехал в Новгород смерд, да тут и бросил их — совсем прохудились! Тонкой волосяной кисточкой очищает их от грязи студент-археолог и старательно записывает в толстую «общую» тетрадь, где они найдены, в каком слое, в каком углу раскопа, и зарисовывает место находки — первой своей находки! — и даже фотографирует его, не удовлетворяясь тем, что и без него специалист-фотограф сделает снимок. Потом, когда эти поршни передадут в музей или ученому-исследователю, их будет сопровождать подробное описание обстоятельств, при которых они были извлечены из-под вековых напластований. Иначе какой в них прок: рванье, больше ничего!

И вижу еще, как извлекают из земли тяжелый подпятник оси возка; и рогожку, которой прикрывались плотники; и кнутовище с обрывком плетеного ремня…

И вдруг оживает передо мною все, и, кажется, представляешь себе даже, о чем думали эти люди. И все это становится не только невероятно близким, но неожиданно ощущаешь, как постепенно наполняет тебя совершенно живая злость к развалившемуся на кожаных подушках боярину, который с такой надменностью и равнодушием, словно на грязь на мостовой, кинул взгляд на стегнутого кнутом смерда, на сухоядничавших плотников под унылым осенним дождем…

Сперва даже удивляешься остроте вспыхнувшего чувства — ведь это давным-давно в прошлом! — пока не поймешь: да нет же, это не просто прошлое — это твое прошлое, то, из чего сложился облик не вообще какого-то народа, а именно твоего народа; а ты ведь не случайный его представитель, ты плоть от плоти и кость от кости его. Что же ты удивляешься, что это тебя так задело? Это же ты самого себя вдруг увидел, каким был бы шестьсот лет назад, — еще бы не взволноваться!..

Артемий Владимирович Арциховский гостеприимно знакомит меня с раскопками и предварительной обработкой находок.

В раскопе тесно. Он спускается террасами. Одна — слой пятнадцатого века, она выше остальных. На другом участке дошли уже до двенадцатого. Туда из пятнадцатого спускаются по стремянке. Вот так и совершаешь путешествие с поверхности земли в глубь веков.

Больше ста научных работников копают землю, около двухсот рабочих. Много? Нет, наоборот, если бы не нововведения Арциховского, с раскопками, которые тут ведутся, не справились бы и тысяча человек. Заместитель начальника экспедиции по научной части Борис Александрович Колчин подсчитал: только пять процентов всего времени и труда, необходимых на производство раскопок, тратилось бы на раскапывание и просмотр вынутой земли; остальное ушло бы на то, чтобы избавиться от нее после этого!

Ведь как происходит дело? Спускается археолог на дно раскопа, копает землю лопатой (или ножом, если боится, что лопата — чересчур грубый инструмент для вскрытия показавшейся или предполагаемой находки, или даже хирургическим ланцетом). Перещупывает пальцами каждый комочек отваленной почвы, пересматривает каждую пылинку ее.

Теперь проверенная земля больше не нужна, она начинает мешать. Однако куда ее деть? Вывалить за край котлована? Это не так просто: котлован ушел на глубину больше семи, скажем, метров. Проделывать из-за каждой лопаты путешествие по стремянкам вверх и вниз не слишком продуктивно — научный работник превратится в носильщика.

Тогда, может быть, поручить это дело рабочим? Но они и так заняты: ведут черновой просмотр раскопанной земли. Чуть заметят в ней что-нибудь необычное, сейчас же прекращают дальнейшую работу, чтобы не потревожить находку, и зовут научного сотрудника экспедиции.

Значит, кроме таких рабочих, завести еще и специальных носильщиков земли?

Невозможно: это создаст толчею в раскопе, при которой, не ровен час, откопанную вещь нечаянно обратят в прах.

Так как же все-таки избежать непроизводительной траты сил? Тем более если учесть масштаб раскопок: самые большие в мире; свыше 10 тысяч кубометров вынутого грунта; а по площади — целый квартал древнего города.

И Арциховский пошел на смелое новшество: впервые применил на археологических раскопках скиповые машины и транспортеры. В результате вместо пяти процентов времени научные работники его экспедиции получили возможность тратить на чистое вскрытие культурного слоя 75 процентов времени!

Но все же и сейчас нельзя отличить научных сотрудников по внешнему виду от рабочих: все одинаково перепачканы грязью, все одинаково загорелые, и так же около каждого — одинаковая кучка проверенной земли. Человек осторожно, всего на несколько сантиметров, втыкает лопату в грунт и легонько отваливает землю. Затем, забирая в руки неполную пригоршню ее, перещупывает каждый комок пальцами, а напоследок, на всякий случай, еще перетирает. Ограничиться проверкой только на глаз нельзя: а вдруг в самую середину комочка забралась какая-нибудь бусина? Или монетка? Или даже крохотный кусочек скорлупы грецкого ореха?

Хотя невелика вроде прибыль — найти пустую скорлупу грецкого ореха, но ведь она рассказывает о том, что попала в Новгород из Средней Азии!

И только по одному можно безошибочно отличить научного работника: он не расстается с полевой книжкой. В ней и записи координат, отмечающих каждую находку, и догадки о назначении и смысле ее, если не сразу видно, что она собой представляет, и зарисовки. Далеко не все, конечно, попадает в печать из этих тетрадей, но все записи из них будут обсуждены на регулярных общих собеседованиях научных работников и студентов, занятых в экспедиции, и внимательно изучены руководителями работ. Одному человеку не под силу раскопать целый квартал города, да еще сделать при этом необходимые науке записи обо всех подробностях, сопутствовавших каждой находке и, следовательно, проливающих на нее дополнительный свет. С этим может справиться только коллектив. Но это, конечно, нисколько не исключает того, что каждый член коллектива, кроме того, что обогащает своим трудом разработку основной темы раскопок, заданной руководителем — в данном случае профессором Арциховским, — имеет полную возможность заняться еще и собственной научной темой. Больше того: коллективная работа всячески способствует этому.

Например, диссертация уже упоминавшегося нами заместителя А. В. Арциховского — Б. А. Колчина, историка и в то же время инженера, — о металлургии в древней Руси более всего опирается на новгородские находки. Новгород дал Колчину неоценимый материал для выводов: он сам, как и его товарищи по экспедиции, обнаружили здесь и домницы, и горны, и кузницы, и множество металлических предметов. Трудно перечислить даже основные из них — таково их разнообразие: наковальни, молоты, молотки разных видов, щипцы, зубила, напильники, ножи, всякого рода скобы, серпы, косы, сошники, гвозди, весы, гири, замки, броня, кольчуги, мечи, сабли, боевые топоры и т. д. и т. п.

Вообще «…железо и сталь в жизни древнерусских людей имели широкое распространение и многообразное применение. Основные орудия труда земледельца и строителя были сделаны из железа и стали. Весь инструмент многочисленных ремесленников был из железа и стали, как и все оружие воинов…

Поэтому изучение истории техники добычи и обработки металла имеет исключительный интерес для понимания процесса экономического развития древней Руси».

Но в свете этого не менее показательно и то, что среди новгородских ремесленников больше всего мастеров было занято обработкой металлов — производством, которое определяло развитие и уровень всех прочих ремесел.

Археологические находки при раскопках Новгорода, воочию предъявленные советскими учеными, извлекшими их из-под напластований веков, разбили в числе других еще одну старую «теорию», будто бы Новгород был городом исключительно торговым, будто бы производство в нем невозможно даже сравнивать с западноевропейским.

Эта «теория» шла от так называемых норманистов, утверждавших, что только приход на Русь норманнов (или варягов, как их называли у нас), в частности Рюрика, позволил Руси превратиться в самостоятельное государство. Норманисты старательно принижали русский народ и русскую культуру во всем, и еще великий Ломоносов начал с ними непримиримую научную борьбу.

Артемий Владимирович Арциховский показывает мне деревянную клепку от бочки и рассказывает ее историю. Так как экспедиция подвергает все находки, помимо прочего, и технологическому исследованию, то вместе с остальными деревянными предметами, извлеченными из земли, клепку направили знатоку древесины профессору Вихрову. И вот он присылает лабораторный анализ: «Клепка — из тиса». А деревянные гребни, украшенные типично новгородским орнаментом, свидетельствовавшим, таким образом, о месте их изготовления, оказались самшитовыми. Но, как известно, ни тис, ни самшит в Новгороде не растут. Клепка, очевидно, попала в Новгород вместе с бочкой, привезенной из Западной Европы. Гребни же, несомненно, были сделаны в Новгороде, куда для этого привозили и тис и самшит. Перечень видов ценного сырья, из которого в Новгороде выделывали готовую продукцию, конечно, не исчерпывается тисом и самшитом. Выяснилось: ряд вещей был изготовлен в Новгороде из уральской пихты, из сибирского кедра, из балтийского янтаря. Это нанесло так называемой торговой теории сокрушительный удар. Стало очевидно, что к новгородским мастерам везли сырье откуда угодно, включая, между прочим, и Западную Европу, и что, значит, Новгород был не только торговым городом, но и крупнейшим промышленным центром своего времени, отражавшим тем самым общее высокое развитие культуры Руси…

Когда предварительная обработка находок будет закончена и их отправят в Москву — может быть, и клепку выставят где-нибудь в музее. И будет очень жалко, если посетитель, не дав себе труда поинтересоваться, почему вдруг выставлена простая деревянная клепка, пройдет мимо нее.

 

«Пишу тебе на бересте…»

Чем больше экспедиция Арциховского расширяла и углубляла свои работы (расширяла и углубляла во всех смыслах, в первую очередь — в прямом смысле слова), тем более Новгород в любой из своих подробностей раскрывался как выдающийся центр самых разных областей культуры. Для полноты картины не хватало только одного: находок письменных памятников в земле, особенно — частных записей горожан. Официальная письменность от древнего Новгорода осталась, и немалая: летописи, церковные книги, государственные документы — международные договоры, указы, дарственные грамоты, завещания. Но неужели этим исчерпывалась вся письменность Господина Великого Новгорода? Неужели в городе с 50-тысячным населением (а по другим сведениям, даже с 200-тысячным), в столице обширного государства, регулярно ведшего крупнейшие торговые операции и крупнейшие стройки, в городе, в котором многие торговые компании финансировали и направляли самостоятельные колонизационные экспедиции, а различные ремесла достигли замечательных успехов, — неужели в нем обходились совершенно без письменности в быту? Это было трудно представить. Тем не менее не обнаруживали ни одной находки (хотя в общей сложности их были тысячи), которая могла бы опровергнуть это.

Не находили никаких значительных следов письменности, кроме бумаг государственных или церковных, и в других древнерусских городах.

Появилось, конечно, и услужливое объяснение такого положения. Кстати, оно отлично согласовывалось с накрепко утвердившимся мнением о низком культурном уровне массы народа, населявшего древнерусские города, об отсутствии благоустройства в последних и т. д. и оттого выглядело привычным.

Объяснение сводилось к следующему. Пункт первый, преподносившийся как основной и неоспоримый: грамота на Русь пришла извне, от византийских церковников. Из этого пункта развивали все дальнейшие выводы. Они были таковы: грамотой владело лишь духовенство. Грамота была ему необходима при переводе церковных книг с греческого на русский и при переписке этих книг. Больше всего в укреплении новой религии, которая освящала феодальные порядки и помогала вытеснять родовое самосознание, противившееся власти князя, были заинтересованы князья. Они потому и избрали такую веру, что она была им выгоднее всего. Но — долг платежом красен. И церковь взяла на себя идеологическое обслуживание княжеской власти, включая сюда летописание и обязанности архивариуса: хранение документов. Просвещение же простого люда и насаждение среди него грамотности отнюдь не входило в интересы ни князей, ни церкви. Простой люд оставался неграмотным. В результате не могло сохраниться и следов его письменности.

Вдобавок приводился еще такой довод: единственным писчим материалом, применявшимся на Руси в те времена, был пергамен. Однако невероятная дороговизна делала его недоступным народной массе.

Действительно, историки сплошь и рядом наталкивались даже на важнейшие документы, которые составлялись на пергамене, уже бывшем в употреблении: старый текст вытравляли, а поверх наносили новый. И как ни сложна была такая операция, все же она обходилась дешевле покупки или изготовления нового листа пергамена.

Не будет преувеличением сказать, что пергамен ценился на вес золота. Вот один пример из множества ему подобных. Древнейшая датированная русская грамота — это дарственная великого князя Мстислава Володимировича и его сына Всеволода новгородскому Юрьеву монастырю, составленная около 1130 года. Князья жертвовали монастырю изрядные ценности: село Буйцы со всем населением и правом на сбор дани с него, а также серебряное блюдо. Преподнося столь богатый дар, они не пожалели потратиться и на золотой раствор, которым торжественно выведен весь текст грамоты. Но сама она — лишь крохотный лоскуток пергамена, и буквы лепятся на ней одна к другой, чтобы как можно больше сэкономить писчий материал.

Конечно, при таких условиях трудно было предполагать широкое распространение письменности. Но еще труднее было предположить, что обходились без нее. Неужели громады Софийского или Георгиевского соборов строились на глазок и зодчие обходились без всяких предварительных расчетов? Нет, конечно! Но если так, то на чем составляли расчеты?

Неужели купеческие компании, за тридевять земель и буквально на целые годы отправлявшие за море караваны судов с грузом ценных товаров, держали все относившееся к этим экспедициям только в уме? Не вяжется это хотя бы с тем, что мать Васьки Буслаева — Амелфа Тимофеевна — зачем-то учит его грамоте. Зачем бы?

Странно. Очень странно.

Однако можно было сколько угодно сокрушаться по этому поводу, а дело не менялось. Никаких частных писем жителей древнерусских городов не обнаруживалось по-прежнему. И волей-неволей приходилось молча выслушивать утверждения, что древняя Русь прозябала в неграмотности и невежестве…

Только раз-другой, и то не в печатных трудах, а в устных выступлениях, Артемий Владимирович Арциховский осмелился высказать надежду, что, может быть, если улыбнется счастье, все же удастся отыскать следы какой-нибудь частной передиски жителей древней Руси.

Есть ученые, из которых так и брызжут гипотезы, но, вспыхнув фейерверком, столь же быстро гаснут. Артемий Владимирович Арциховский редко отрывается от суровой, порой скудной, но зато всегда прочной почвы фактов. Он не уточнял, кто, по его мнению, скорее всего окажется счастливцем, который найдет древнерусскую письменность. Даже то немногое, что он сказал по этому поводу, нелегко было ему произнести вслух — ведь это была самая заветная мечта ученого: найти переписку…

И она не давала покоя ни днем ни ночью.

Пока…

Пока наконец не сбылась!

Это произошло 26 июля 1951 года. Работница экспедиции Акулова окликнула начальника раскопа Авдусину:

— Гайда Андреевна! — Голос Акуловой, спокойной, неторопливой женщины, звучал взволнованно, как никогда. — Гайда Андреевна, пойдите-ка сюда! Не пойму: что я такое откопала?

Акулова расчищала участок земли под только что снятым очередным настилом мостовой Холопьей улицы. Он относился к XV веку. Втыкая лопату в землю, она ощутила неожиданное сопротивление какого-то предмета. Отложила лопату в сторону и принялась разгребать сырую землю руками.

К сожалению, то, что она через несколько минут выкопала, оказалось находкой совсем непривлекательной — уже сотни таких попадались, их даже сохранять, кажется, перестали: снова свернувшийся в трубку берестяной поплавок для рыбной ловли. Но велено было откладывать все находки, а Акулова отличалась аккуратностью. И она швырнула и этот поплавок на лист фанеры, где уже лежали остальные ее сегодняшние находки: две обглоданные в XV веке куриные кости.

Поплавок, перевернувшись, упал на фанеру другой стороной. Акулова вдруг заметила на нем что-то вроде надписи. Вгляделась внимательней: так и есть — процарапанные буквы! Что написано, не разобрать, но — буквы.

Тут она и позвала Авдусину.

Археологические раскопки: трепет ожидания находки, волнение, перехватывающее горло, когда она наконец появилась из-под земли — еще в грязи, еще не вся, еще больше угадываемая, чем видимая, и все-таки уже такая родная, как матери — только что рожденный и не успевший раскрыть глаза ребенок, — все эти чувства берут в плен не только ученых, но и простых рабочих, поденно нанимаемых на раскопки. Недаром многие из них трудятся в экспедиции из года в год, с первого дня, как начинается сезон, и до поздней осени — и в жару, и под дождем. И хотя заработок невелик и можно уйти в любой день, — не уходят никуда.

Авдусина наклонилась над листом фанеры. Долго, словно ослепленная, рассматривала покрытый грязью лоскуток бересты, свернувшийся в трубку.

Да, буквы! Даже слова!

Медленно поднялась и широко раскрытыми, просветленными глазами посмотрела на Акулову.

— Дорогая!.. Милая!.. Вы понимаете, что вы нашли?! Артемий Владимирович! Борис Александрович! Скорее, скорее идите сюда!

Лаборатория по предварительной камеральной обработке находок экспедиции помещается в Новгородском кремле. От места раскопок до нее не меньше полкилометра. Через несколько минут после открытия Акуловой в лабораторию двинулось торжественное шествие: «поплавок» осторожно, чтобы не попортить, завернули в пропитанную парафином бумагу и на листе фанеры отнесли в лабораторию. Отчаянно не терпелось развернуть свиток, прочесть весь текст, испещрявший его. Но трубка могла сломаться от неосторожного прикосновения, рассыпаться под пальцами.

Главный священнодействующий в лаборатории — ученый-реставратор Алексей Васильевич Кирьянов — тоже не рискнул сразу взять ее в руки. Сначала он обстоятельно обследовал ее визуальным способом — то есть, попросту, осмотрел со всех сторон. Действительно, свиток мог ввести в заблуждение: поплавок, да и только. Правда, поплавки обычно сшивались из двух наложенных друг на друга кружочков бересты, а этот был и не прошит, и не двойной.

Кирьянов согрел воду с содой и бережно опустил туда находку. Когда с нее сошла вековая грязь и она размягчилась, ее удалось расправить. Оказалось, что это не кружок, а длинная полоска бересты, видимо специально приготовленной для письма. Впрочем, приготовление сказалось в немногом: были удалены верхние, наружные слои коры и «бородавки». Может быть, лыко еще пропаривали предварительно, чтобы оно стало мягче. Вот, собственно, и все.

Расправленную грамоту Кирьянов положил на гипсовую подставку, накрыл сверху стеклом, чтобы она не трескалась на воздухе. И тут обнаружилось, что она сохранилась не вся: кусок был оборван, причем небрежно.

Это было очень грустно. Хотя… Ведь сам этот факт в сочетании с тем, где нашли обрывок (на мостовой), давал повод для важнейшего умозаключения. Не означал ли он, что грамотам, написанным на бересте, не придавали большой цены? Пока текст был важен человеку, получившему грамоту или написавшему ее, он ее хранил. А переставал быть нужным — рвал на клочки и выбрасывал. Ну так же, как поступаем со своими устаревшими записями мы теперь: мы же их не бережем из-за бумаги, на которой сделана запись!

Но это сулило замечательные перспективы! Значит, на новгородских улицах, а может быть, и во дворах найдутся еще сотни и тысячи изорванных в клочья или — почему бы и нет? — только скомканных писем и записей новгородцев, выброшенных ими, как мусор, и потом затоптанных в грязь! И как же хорошо, что здешняя почва так сыра: если в ней не пострадали лыковая обмотка водоотводных труб и поплавки, то, конечно, ничего не могло сделаться и этим грамотам! Ведь текст на них был не чернилами написан, а процарапан. Правда, сначала было неясно: чем? Металлические острия рвали бы бересту, деревянные часто ломались бы сами. Оставалось предположить, что в конце концов отыщется какой-нибудь костяной инструмент для записи. И верно: через несколько дней появился перед глазами археологов и он. Если бы этот предмет попался прежде, наверно, долго пришлось бы гадать: что за шило, зачем его употребляли? Теперь же его назначение было понятно: тонкий изящный стерженек с ушком вверху, сквозь которое продергивали тесемку, чтобы подвешивать его к поясу. (На раскопках смеялись: выходит, у зажима нашей «вечной» ручки, позволяющего прикреплять ее к карману, сыскались далекие предки!)

После того как нашли первую грамоту, оказавшуюся обрывком памятной записки какого-то Фомы или его управляющего с перечнем феодальных повинностей, взимавшихся Фомой с ряда сел, на другой же день отыскали вторую, составленную, видимо, ростовщиком, — тоже черновую запись должников и суммы их долга. На третий день нашли третью грамоту, — они словно соблюдали очередь. Когда прочли третью, ликование достигло предела: наконец-то первое частное русское письмо XIV века стало известным науке!

От него остались три строчки: «Поклонъ от Грикши къ Есифу. Приславъ Онанья мол… (Пропуск.) Язъ ему отвечалъ: не рекалъ ми Есифъ варити перевары ни на кого. Онъ прислалъ к Федось: вари ты пивъ, седишь на безатьщине, не варишь жито».

Смысл этих кратких строк был понятен и живо рисовал будничный эпизод общественных отношений своего времени. Верный Грикша сообщал своему господину Есифу, что только что отразил домогательства некоего Онаньи, — вероятно, другого феодала. Так как это был феодал чужой, то власти его над собой Грикша не признавал, и, когда Онанья потребовал, чтобы Грикша потрудился и на него — сварил ему пиво, — Грикша наотрез отказался. А в качестве наиболее убедительного, на его взгляд, довода сослался на запрещение Есифа, о чем и спешит почтительно уведомить последнего.

Есиф, надо думать, принял к сведению известие Грикши о поползновениях Онаньи, — поползновениях, в общем, довольно обычных: почему бы и не нажать на Грикшу, если его господин в это время далеко? А если ничего не вышло с Грикшей, — на Федосью: может, баба окажется побоязливей? Тем более что она «седит на безатьщине», то есть пользуется каким-то выморочным имением, должно быть предоставленным ей Онаньей.

Дело было обычное. Есиф, прочтя письмо Грикши, хранить его не стал, а порвал и выбросил.

Но благодаря этому историки наконец познакомились с живой разговорной речью древних новгородцев, со стилем их частной переписки.

А грамоты продолжали отыскиваться одна за другой. К сожалению, не все оказалось так просто расшифровать, как первые три. Дело было не только в сохранности бересты и текста на ней. Древнейшая из найденных в то лето грамот — письмо «От Гостяты к Васильви», относившееся к XI веку, — была как раз грамотой, наилучше сохранившейся и самой четкой по начертанию букв. И все же именно ее истолкование вызвало наибольшие разногласия.

Автор, жалуясь в ней на главу своей семьи, просит адресата: «Доеди, добре сътворя», иными словами: «Приезжай, будь добр!» Это призыв: «Выручи!»

Чем была вызвана такая просьба, кто обратился с нею, что за конфликт произошел в семье автора грамоты?

Общие контуры конфликта, правда, ясны из письма: Гостята жалуется на то, что глава семьи отнял имущество Гостяты и, женившись, выгнал Гостяту из дома. Письмо заканчивается так: «избивъроукыпустилъжемяаиноуюпоялъдоедидобресътворя».

Я нарочно привожу текст именно в таком виде, каков он в оригинале. Дело в том, что в древнерусском письме не прибегали ни к разбивке на слова, ни к знакам препинания: все писалось подряд. А когда одна за другой идут буквы, дающие возможность составить порой разные словосочетания, то становится трудненько правильно понять такой текст.

«Избивъроукыпустилъжемя» — что это значит? Можно прочесть: «Изби, в роукы пустил же мя». Такое написание привел Арциховский при первой публикации грамоты, оговорившись, что выражение «в рукы пустил» представляется ему непонятным.

Но можно прочесть и иначе: «Избив рукы, пустил же мя» — толкование, предложенное языковедом Ф. Ф. Кузьминым, объяснившим фразу так: «пустить жену — значило «развестись с женой»…

Следовательно, слова грамоты — пустил же мя… означают: «развелся со мной…»… Широко известно давнее сочетание бить, ударить по рукам — в значении «договориться, завершить сделку». В этом значении оно употребляется и сейчас («По рукам?» — «По рукам!»). Но было и другое, архаическое теперь значение специального сложного слова рукобитье — значение свадебного сговора. Думается, что разделить слова в тексте грамоты надо не изби в рукы, а избив рукы… Точного значения этого выражения у нас… нет, но здесь возможна догадка о том, что оно выступает в смысле, противоположном рукобитью: совершить рукобитье — заключить свадебный договор, а избить руки — его нарушить».

В подобном толковании Гостята, брошенная жена, жалуется на мужа, лишившего ее имущества, когда он, разведясь с ней, женился на другой.

А. В. Арциховский же предполагает, что Гостята — мужское имя, подобное часто встречающимся у новгородцев Вышате, Жиряте, Гюряте, Вояте, Петряте, Твердяте, Седяте и т. д., и, следовательно, письмо — жалоба сына на отца, продолжающего патриархально распоряжаться имуществом всех членов своей семьи. «Сын опирается на новые, городские нормы, требуя отдельного владения».

Кузьмин видит в письме отголосок личной трагедии брошенной жены — и все; Арциховский — восстание сына против отца, свидетельство бурного процесса разложения старых, патриархальных норм «большой» — родовой — семьи.

Не успевала, как видим, грамота — впрочем, как и любая другая находка, — вылупиться на белый свет — она сразу же становилась предметом ожесточенных споров.

Но в этом-то и сила подлинной науки — она не страшится споров! Какой настоящий ученый удовлетворится достигнутым и побоится возражений? Наоборот, они толкают его на отыскивание новых и новых доводов в защиту своих положений и тем только обогащают науку.

Не удовлетворялись своими достижениями и сотрудники экспедиции Арциховского. Открытие папирусов древних египтян положило начало новой науке — папирологии. Пройдут года, и, вероятно, войдет в обиход и такое название, как «берестология» или что-нибудь в этом роде. Открытие выцарапанных записей на бересте имеет не меньшее значение, чем папирусы. И не только для истории Руси — для истории культуры вообще.

Что знала наука о письменности на бересте до Арциховского?

В «Житии Сергия Радонежского» — современника Димитрия Донского — упоминалось, например, что в его, скромной тогда, обители «и самые книги не на хартиях писаху, а на берестех».

Были известны индийские книги, синьцзянские грамоты, писанные на коре гималайской березы, а также церковные книги, писанные на бересте, — преимущественно сибирские: XVII, XVIII и XIX веков. Так же как золотоордынская берестяная грамота XIV века, найденная в Саратове, они были написаны чернилами. Но если учесть, что в сырой почве чернила с бересты расплываются, в других же почвах, кроме как в пустынях, не сохраняется сама береста, то ясно, что вести археологические поиски написанных чернилами книг или грамот на бересте было делом абсурдным и никому не могло прийти в голову.

Поэтому открытие Арциховским берестяных грамот, текст которых оказался выцарапанным, произвело переворот, с одной стороны, во взглядах на употребление бересты как писчего материала, а с другой, что было еще важнее, — во взглядах на широту распространения письменности на Руси.

Кого-кого не оказалось среди авторов откопанных грамот!

Докладывают своему владетелю в Новгород крестьяне после уборки урожая: «разделили рожь, а на твою долю немного, господине, ржи».

Из сообщения видно, что приказчика господин в этой деревне не имел: крестьяне пишут сами. Но, значит, среди них кто-то был грамотен! И это — XV век, и тогдашняя новгородская деревня — самое большее пять-шесть дворов!

Еще одна грамота. Михаил спрашивает своего господина Тимофея, засевать ли землю рожью: «земля готова, надобе (то есть надобны) семена».

Может быть, автор письма был управителем боярской вотчины, тиуном?

Вряд ли. Будь он управителем, он бы решил вопрос самостоятельно: не такого масштаба дело, чтобы утруждать им господина. Скорее всего, автор и этой грамоты крестьянин.

Но не только одним этим интересно письмо Михаила к Тимофею. Ведь если, как он сообщает, земля уже готова для посева и времени упускать нельзя, то ясно, что вопрос, чем ее засевать, задан в расчете на незамедлительное получение ответа. А как Михаил надеялся получить его?

Видимо, отправка письменных запросов по делам, разрешение которых не терпело отлагательства, было явлением заурядным, и заурядными же были быстрые ответы. Но, значит, связь деревни с Новгородом была регулярной.

Через кого же она поддерживалась?

Одно из двух: или Михаил отправил свое письмецо с нарочным, или воспользовался услугами почты. Правда, у нас еще нет точных данных, что в новгородской земле функционировала почта. Но возможность ее существования не исключена. Больше того: если принять во внимание масштабы Новгородского государства и неослабную опеку столицы над ним, то это представляется вполне вероятным.

А вот грамота, приводящая нас к другому вопросу, — вернее, обрывок грамоты: «Пишу тебе на бересте», — и все.

Кто бы стал подчеркивать такую подробность (так же, между прочим, как она подчеркнута Иосифом Волоцким в его «Житии Сергия Радонежского»), если бы вообще был известен только один вид писчего материала? Кому, скажем, в наше время придет в голову оговариваться: «Пишу тебе на бумаге»? Зато вполне естественно прозвучит фраза: «Извини, что пишу тебе карандашом, а не чернилами».

Что следует из текста грамоты?

С полной очевидностью то, что береста была самым дешевым, самым распространенным (во всяком случае, в частной и будничной переписке), самым «демократическим» писчим материалом. Потому-то, надо полагать, и в обители Сергия Радонежского, когда она была бедна, «самые книги не на хартиях писаху, а на берестех». Потому же, можно полагать, береста и в архивы не попадала, что на ней делали только будничные, мелкие записи.

Обращают на себя внимание и письма к женщинам.

Вот, например, грамота, в которой заказчик велит ткачихе: если у тебя уже готово то, что ты мне ткала, то избели это и присылай.

У заказчика, как видим, не возникает даже тени сомнения, сумеет ли ткачиха прочесть его распоряжение. Уверен: прочтет!

Но, значит, ткачиха грамотна. Или, на худой конец, грамотен кто-то из живущих поблизости к ней, причем этот «кто-то» — человек ее круга: ведь она обратится с просьбой прочесть присланное письмо, если сама неграмотна, не к князю и не к священнослужителям в монастыре, которые якобы одни были грамотны на Руси!

Таким образом, и эта грамота свидетельствует все о том же: о широком распространении грамотности, о том, что ею запросто пользовались и в быту, что грамотны были не только мужчины, но что и женщины от них не отставали.

Некий Борис просит жену Настасью в письмеце, чтобы она прислала ему рубашку, забытую дома при отъезде куда-то; а невдалеке от этой грамоты, на том же дворе, нашлось письмо и самой Настасьи: она извещает родных о смерти мужа своего Бориса. Ясно: та самая Настасья.

Другой новгородец — Петр — просит жену Марию списать копию с купной грамоты и прислать ему: он уехал косить в деревню Озеры, а озеричи отняли у него сено и не хотят возвращать, пока он не докажет, что имеет право косить тут.

Конечно, Петр был не слишком привилегированной персоной — наверно, крестьянином или рядовым горожанином, как справедливо определяет это А. В. Арциховский. «Если бы он был феодалом, озеричи не посмели бы отнять у него сено». Однако и он сам, и жена его Мария были грамотны так же, как были грамотны Настасья и оставшаяся нам неизвестной по имени ткачиха.

До открытий Арциховского историки знали подпись только одной женщины древней Руси. Но это была дочь Ярослава, русская княжна Анна, ставшая затем женой французского короля Генриха I, а не жена какого-то Петра, самолично ездившего сено косить!

Открытие Арциховского камня на камне не оставляло от ложного, но, несмотря на это, прочно укоренившегося представления о беспросветной темноте массы населения древней Руси, о невежестве ее, о том, что грамотность была привилегией только феодальной верхушки, да и то большей частью духовной.

Между прочим, среди более чем сотни найденных уже теперь в Новгороде грамот, грамоты с духовным содержанием исчисляются единицами, и, строго говоря, даже это — натяжка. Ибо речь идет о духовных завещаниях, а духовное завещание — документ скорее чисто юридический.

Нет, грамотой на Руси пользовались отнюдь не для одних церковных нужд или в государственных целях. Содержание грамот отчетливо показывает, что представители самых различных слоев древней Руси владели письмом и пользовались им постоянно.

С этой точки зрения немалый интерес представляют подчас такие грамоты, в которых как будто бы ничего существенного и нет.

Например, особенно долго пришлось ломать голову над одной совершенно загадочной грамотой. В ней было две строки. При чтении подряд получалась явная бессмыслица.

н в ж п с н д м к з а т с ц т…

е е я и а е у а а а х о е и а…

Это, конечно, был шифр. Что скрывалось за ним? Какие заговорщики обронили его? Какая тайна была заключена в этих строках? Случайно уцелевшее, пройдя через столетия, вот оно — живое свидетельство бурной политической жизни Новгорода!

Или, может быть, это след не политического заговора, а сговора какой-нибудь преступной шайки? Сигнал к грабежу? К убийству?

Когда ничего не вышло при чтении строк нормальным способом — слева направо, попробовали прочесть их наоборот: справа налево. Это тоже ничего не дало. Разгадка в конце концов оказалась такою: надо было приставлять к букве верхней строчки букву нижней, потом переходить к следующей букве в верхней строке, потом снова к нижней, недостающие же гласные ставить по смыслу…

И в результате расшифровывалась глупая школярская шутка, вроде существующих еще поныне — «Кто писал — не знаю, а я, дурак, читаю…»: «Невежа писа не дума каза а хто се цита…»

Кроме такой явно «школярской» грамоты, удалось найти и азбуку. Но она была написана не на бересте, а на деревянной дощечке, широкой и плоской: так как ею пользовались постоянно, она должна была обладать большей прочностью.

Древнейшая из всех найденных грамот относилась к XI веку, то есть ко времени, далеко предшествовавшему татарскому нашествию, которое затем на века затормозило развитие нашего народа.

Широкое распространение грамот свидетельствовало о высокой культуре русского народа. Причем находки экспедиции Арциховского оказались не единственными в своем роде. В следующий раскопочный сезон Новгородская экспедиция получила телеграмму археолога Д. А. Авдусина, ведшего раскопки под Смоленском, что и там найдена берестяная грамота. Это был уже второй пункт на территории древней Руси, где отыскалась грамота на бересте.

Советская наука наступала развернутым фронтом, и все богаче и ярче раскрывалось величественное прошлое нашей родины.

 

История, творимая сегодня

Однажды, по совету археологов, я провел целый день в Новгородском краеведческом музее, знакомясь с собранными там археологическими находками.

Помимо экспонатов, которыми делится с музеем экспедиция Арциховского, там хранятся вещи, откопанные работниками музея на самостоятельных раскопках, ведущихся с давних пор. Так, в 1932 году впервые, под руководством тогдашнего директора музея Н. Г. Порфиридова, работники музея обнаружили древние улицы и настилы мостовых. В 1940 году А. А. Строков нашел в кремле часть стен церкви Бориса и Глеба, выстроенной Сотко Сытиничем, — до этого она была известна только по летописи. Тогда же Б. К. Мантейфель собрал при раскопках заинтересовавшие его остатки жуков и семена. В научном институте в Ленинграде, куда он отвез их для исследования, его догадки подтвердили: да, это водяные жуки и семена растений, обитавших в водоемах; значит, в кремле существовал водоем. Но летописи о таковом не упоминали, следов его также не осталось. Вероятно, это был искусственный пруд для накопления воды на случай осады.

Действительно, в том же году установили и местонахождение этого пруда.

В 1941 году Мантейфель раскопал в Неревском конце срубы домов ремесленников-костерезов и участок древней верфи: там сохранились остатки шпангоутов и резная, из дерева, голова фантастического животного для бушприта корабля.

В известной части экспедиция А. В. Арциховского смогла в своих работах опереться и на достижения работников музея.

Коренной новгородец, Борис Константинович Мантейфель, пожилой скромный человек, застенчиво рассказывает мне:

— Вы не можете представить себе, как приятно чувствовать, что доля и наших трудов есть в успехах Артемия Владимировича и его экспедиции! И как окрыляют сделанные ими находки! Вот совсем недавно во дворе Четвертой школы копали яму для каких-то хозяйственных надобностей. Ну, разве можно упустить такой случай? Я, конечно, влез внутрь — вдруг вижу: береста! И письмена на ней! Верите: прямо сердце захолонуло! Не знаю, как и очки из кармана достал — я был без очков. Проверяю: точно, письмена! Вот «О», вот «П»… К сожалению, когда провел по «грамоте» пальцем — все исчезло. Это грязь таким обманным узором застыла…

Мантейфель мягко и немного грустно усмехается: что, мол, поделаешь… история — она живая, любит и подшутить.

И неожиданно спрашивает вне всякой связи с предыдущим:

— Вам никто не рассказывал об Антонове Василии Федоровиче? Разрешите посоветовать: если будете писать о нашем городе, обязательно упомяните его. Он был сторожем Спас-Нередицы, его мало кто знал. Имел домишко поблизости от церкви, с садом своим возился — яблонь несколько корней, сливы, — любил садовничать. Немногословный, крепкий старик. Но к Спас-Нередице был привязан так, что и рассказать о том не смогу. Любить ее, конечно, было за что. Ее роспись была действительно непревзойденным мировым шедевром. Кстати, Василий Федорович очень походил на одного святого с фрески в притворе — такой же типичный новгородец. И вот началась война. Эвакуировали мы музей в Киров, оттуда я ушел на фронт. Попал далеко — на Мурманское направление. О Новгороде, сколько ни старался узнавать, ничего не слышал сверх того, что в газетах было. И вдруг приходит ко мне письмо на фронт: пересылают из Кирова. Хотите, посмотрите. Оно сохранилось.

Борис Константинович извлекает из музейной папки с тесемками пожелтевший самодельный конверт. На конверте адрес карандашом: «г. Киров, Музей, Тому, кто привезет из новгородского музея вещи».

Бережно развертываю лист грубой бумаги, исписанной строгими, вперемежку писаными и печатными литерами, почти без знаков препинания и разбивки на слова — как древние грамоты, все подряд:

«От сторожа Спас-Нередицкой церкви-музея В. Ф. Антонова.

Доклад [27]

Довожу до сведения заведующего новгородского эвакуированного музея о состоянии Нередицы. По 7 октября, то есть до которых пор я находился около нея, памятник находился в таком состоянии. Начнем с верха. Купол — как крыша, так и свод пробиты насквозь с западной стороны, но еще держатся на месте. Пострадали Пророки и картина Вознесения. Но самое главное — это снесено западное плечо на хорах почти по окно. С юго-западной стороны, где вход на хоры, пробита стена насквозь прямо на лестницу. От дверей нет и помину. Также снесена и изуродована вся крыша, и еще много ранений по стенам. Но леса стоят еще целы. У колокольни верх снесен и пробита западная стена. Вообще, весь крежь покрыт обломкам и кровельным железом и ямами от снарядов…»

Многого стоила сдержанность этого «доклада» старику Антонову, который всю жизнь называл Спас-Нередицу не иначе, как «Моя Нередица». Но он не позволяет проявиться своим чувствам — он занят суровым делом: готовит счет фашистам за их злодейства.

Думал ли Антонов в это время о своем доме? Ведь его дом — все, что он нажил за долгую, честную, трудовую жизнь, — был рядом, оттуда уходили на фронт его дети.

Нет, он не отходил от своей Нередицы, он пишет только о ней.

«От деревни одни головешки. Мой дом еще несгоревши, но весь пробит минами и разрушен. От саду стоят одни пеньки».

Больше ни о доме, ни о семье ни звука. Он неукоснительно продолжает счет:

«Городиская церковь сгорела, как и Городище. На Ситке тоже церковь Андрея побита, да и по Липну бил тоже. По Кириллову, которое занято немцами, тоже попадало. Город был занят немцем, но Нередица по Волховец и Синий мост (вся территория) — в наших руках. Это было по 15 октября, а теперь не знаю, так как я сам нахожусь в Чкаловской области…»

Антонов не оставил Спас-Нередицу до тех пор, пока она не оказалась на самой передовой и ему просто воспретили находиться там дольше.

Только спустя три месяца пишет он из Чкаловской области, где умирает в эвакуации, о своих личных делах:

«Добрый день, Борис Константинович! Я слышу, что будто бы Новгород взят от немцев. Будем надеяться, что скоро увидим свой Новгород, и вы его увидите первым, а также Нередицу. Если вы будете в Нередице, то, будьте добры, сообщите мой адрес первому встречному вам нередицкому жителю. Это важно для моих детей, которые на фронте и с которыми я не имею никакой переписки с самого начала войны… 14 и 15 августа двое суток горел город, то много было людей, которые плакали, как Приам по Трое, но никто не пел, как Нерон…»

История была живой для сторожа Спас-Нередицы! Но он, наверно, ни за что бы не согласился, если бы ему сказали, что и он ее творит.

Василий Федорович так и не дожил до изгнания гитлеровцев из родного Новгорода, он умер в Чкаловской области…

Я дочитал его письма и молчу.

Борис Константинович осторожно вкладывает их обратно в конверты и завязывает тесемки папки.

— А где его дети, Борис Константинович? Нашлись?

— Да, дочь вернулась. Теперь она сторожит Спас-Нередицу. Правда, только руины…

В окна музея скребется мелкий дождик. В музее тишина, ни один звук из города не проникает сюда, за кремлевские стены.

Борис Константинович достает мне еще одно письмо:

— А вот это уже получено не по почте: мы нашли его во время раскопок. Вам ничего не говорит подпись?

Смотрю. Размашистым четким почерком внизу выведено: «Полковник Черняховский».

Я удивлен: почему письмо Черняховского в новгородском музее? И почему «полковник»? Ведь он был генералом армии.

Мантейфель говорит:

— Да. Но не сразу. В 1941 году он был еще полковником. Мы раскопали это письмо, когда принялись за восстановление разрушенного гитлеровцами старинного дома при звоннице Софийского собора. Они снесли его до основания. Видимо, в последние дни нашей обороны Новгорода там помещался штаб какого-то батальона связи. Под рухнувшими сводами мы нашли несколько трупов наших бойцов и командиров, изуродованные винтовки и пистолеты, обрывки сгоревшего на людях обмундирования. А в одной из полевых сумок, принадлежавшей воентехнику 1 ранга Михаилу Синицыну из 55 танкового полка, — это боевое донесение Черняховского. Оно не было доставлено вовремя — мы нашли его на трупе Синицына, погибшего в домике со всеми оставшимися там. И Черняховского уже не было в живых ко времени, когда мы восстановили этот отрывок истории. Как видите, и современная история порой требует вмешательства археологов.

Под ярким светом лампы, которую уже пришлось зажечь, еще яснее видны следы крови Михаила Петровича Синицына, залившей боевое донесение командовавшего обороной Новгорода полковника Черняховского. Как львы, сражались советские люди за Новгород.

«Комдиву Коровникову»

Танкисты дерутся отлично.

В течение целого дня по линии обороны работают 24 самолета противника, до трех дивизионов артиллерии, не считая остального оружия — минометов в большом количестве и П[ротиво-] Т[анковых] О[рудий]. Основное направление, куда устремился противник, — это 56 Т[анковый] П[олк]. В 56 Т[анковом] П[олку] потеряно 2 командира батальона и все командиры рот 2 батальона…

Противник готовится ворваться в город или сегодня к вечеру или с рассветом завтра.

[Он] Сосредоточил до 15 танков и до трех эскадронов конницы на нашем левом фланге. 5 [его] танков действуют в направлении Шимского шоссе. Сейчас [они] в движении на Новгород. До батальона пехоты — в движении с Лешино на Ляпино.

Положение танкистов, действующих по-пехотному, тяжелое.

Настроение бодрое.

Драться будем до последнего человека».

Затем, уточняя положение, которое вышестоящему командованию надо было знать досконально, Черняховский вписал между двумя последними строками еще одну строку:

«От штаба развалины».

Однако, поставив после «развалины» точку, передумал и закончил фразу так:

«но работать можно».

И уверенным, стремительным почерком расписался:

«Полковник Черняховский .

15. 8. 41.»

…Я возвращался из музея вечером. Небо хмурилось и висело над головой, в городском саду у кремля было уже пустынно — вступала в свои права осень.

Она чувствовалась во всем. Студенты, занятые в экспедиции, перестали по вечерам заполнять кино «Родина» и усердно приводили в порядок черновые записи, сделанные за лето; собирался оставлять Новгород до следующего раскопочного сезона и Артемий Владимирович Арциховский. В Московском университете, деканом исторического факультета которого он состоял, начинались приемные испытания, и он считал себя обязанным быть в это время с поступающими. Он предпочитал знакомиться со своими будущими питомцами и соратниками по науке не когда они уже сядут на скамьи университетских аудиторий, а заранее и не только по бумагам. Аттестат аттестатом, но отдает ли себе юноша или девушка отчет, что за труд ждет историка? Действительно ли так по душе это призвание, чтобы затем отдать ему жизнь? Ведь наука требует не меньшего! А то, бывает, поступят на какой-нибудь факультет, не разобравшись ни в себе самих, ни в своих склонностях и силе воли, а там, гляди, заскучают через год. Или хуже того: дотащатся до последнего курса, пока разберутся, что поприще историка не по силам или не по вкусу, или и то и другое. Что хорошего ждать от такого историка? Сам всю жизнь будет томиться и в слушателях отвращение к истории вызывать…

Нет, пора, пора в Москву!

Я представляю себе, скольких юношей и девушек во время собеседований при поступлении в университет смутит суровый вид Артемия Владимировича! Но оно к лучшему. Того, кто придет, уже твердо выбрав свой путь, не отпугнет ни вид декана, ни трудности, ожидающие историка: кротовья работа по накапливанию материала, необходимость уделять внимание каждой малой мелочи, пока не проанализируешь ее до конца, хотя в девяти случаях из десяти установишь при этом только одно: что она действительно не играет никакой роли! Но пренебречь ею тоже нельзя: как раз за мелочами чаще всего и скрывается начало дороги к первостепенному открытию.

А обилие всевозможных решений любого вопроса, когда в отчаянии начинает казаться, что каждое решение вздорно или, наоборот, все правильны! И тут хоть в прорубь головой!

Но нет! Все-таки тому, кто твердо выбрал свой путь, ничто не страшно. Ведь какое высокое удовлетворение в конце концов ждет его: все глубже проникая в историю, все яснее понимать общественные связи, приводившие человечество в движение на всем протяжении его существования и в результате создавшие и нас такими, какие мы есть. А затем, ясно поняв это, дать людям в руки ключ к пониманию того, по каким непреложным законам происходят общественные явления, и, значит, облегчить и любую собственную их работу. Ведь когда ты трудишься, точно зная, что в итоге должно произойти от этого, — трудиться легче, проще соразмерять каждый свой шаг и ни одного не совершать неразумно.

Да что есть выше счастья — облегчать людям движение вперед?!

Уже совсем стемнело. Я перешел на правый берег и шел дальней дорожкой бульвара вдоль Волхова. Слитно, как и тысячу лет назад, неслись его волны, смутно виднелись купола Софии на том берегу. Где-то скрежетала цепь лебедки, неугомонно гудел электромотор, и почему-то неотступно вспоминалось решительное «работать можно!» Черняховского. И вновь мысли возвращались к тому, что окружало, — к Новгороду. Как тесно, как прочно переплетается здесь история с современностью, а современность — с историей! Может быть, нигде так остро не ощущаешь, как необъятны и в то же время близки — вот, рукой достать! — горизонты истории. И оттого так тянет к Новгороду снова и снова того, кто был счастлив хоть раз увидеть его…

1952–1953