Еще с детства я увлекался марками. И с детства же мечтал залучить в свой альбом самую редкую, самую дорогую марку мира — одноцентовую «Британскую Гвиану», выпуска 1856 года, с изображением трехмачтовой шхуны и погашенную не обычным почтовым штемпелем, а просто перечеркнутую уже порыжевшими чернилами. Это — единственный экземпляр в мире.

Марка — четырехугольная, карминового цвета; кроме корабля на ней латинский девиз: «Damus petimis que vicissim» («Мы даем и требуем попеременно»). Впрочем, тому, кто ею обладает, она больше дает, чем требует. Ибо требует она только того, чтобы ее хорошенько хранили, стоит же — состояние: американский миллионер Хайнд уплатил за нее на аукционе триста пятьдесят две тысячи франков. Я где-то читал даже, что он отвел для ее хранения специальный несгораемый шкаф, который стоит в отдельной комнате с бронированными стенами. Возле шкафа постоянно дежурят два сыщика с автоматическими пистолетами. Пистолеты они носят на ремне под мышкой: чтобы по тревоге стрелять мгновенно.

Но несмотря на то что в моем альбоме никогда не бывало — и сейчас, конечно, нет — одноцентовой марки «Британская Гвиана», выпуска 1856 года, одну марку своей коллекции, которая мне стала самой дорогой, я не променяю теперь и на сто «Гвиан». И не только я один так высоко ценю ее. Шандор Сегеди, от которого она попала в мои руки, относился к ней так же.

Впрочем, вы еще не знаете, кто такой Шандор. Что ж, расскажу все по порядку.

В Будапеште стояла ранняя весна 1945 года. Над городом непрерывно плыл гул тяжелых бомбардировщиков, летевших на северо-запад, в Германию, бомбить остатки гитлеровских войск. Столица Венгрии была уже очищена от них. Но в запах молодой зелени все еще врезалась кислая вонь пороха из множества развалин, уродовавших город. Чтобы перейти улицу, приходилось шагать по тропочке, проложенной на уровне второго этажа на сплошном валу из кусков рухнувших стен, битого стекла, вырванных с мясом оконных рам, обгоревших танков и пушек.

Но я не мог шагнуть на эту тропочку. Я видел ее только из окна госпиталя, куда швырнула меня судьба в последний час боев за Будапешт. Одно утешение было у меня: каждый день приходил Шандор Сегеди. Он просиживал у моей койки часами. Ему не надоедало. Я редко встречал таких терпеливых мальчиков. Сестры, смеясь, рассказывали мне, что он говорил обо мне «мой». Кое-какие права на меня у него, действительно, были. Ведь когда меня ранило, он, первым выскочив откуда-то из подвала, перевязал меня своим носовым платком и еще какими-то тряпками, а потом оттащил в укрытие. Он не успокоился и когда привел ко мне наших санитаров: он сопровождал их до самого госпиталя, куда меня принесли.

На другое утро Шандор опять пришел к госпиталю справиться, жив ли «его» раненый. Понять паренька было трудно, он говорил только по-венгерски. Но все же догадались, о чем он спрашивает. После этого Шандора пропустили в палату. Я сразу узнал своего спасителя. А он еще больше обрадовался, увидев, что я в полном сознании и узнаю его.

Я крепко пожал ему руку и подарил красную звездочку со своей фуражки. Он ее тут же нацепил на рубашку — фуражки на нем не было, и он то и дело привычным движением головы откидывал назад блестящие черные волосы. Правда, рубашку пришлось прорвать, и, кроме того, острые края двух жестяных прищепок звездочки моментально исцарапали голую грудь… Но стоило ли обращать внимание на такие пустяки!

А на другой день он принес, чтобы развлечь меня, свою коллекцию марок.

Тут, естественно, наш разговор стал более содержательным. Показывает мне Шандор марку и смотрит на меня. Я определяю — старая знакомая! — «Уругвай» или «Тасмания»! Шандор довольно смеется: верно, «Уругвай» и «Тасмания»! Но многие страны по-венгерски называются не так, как по-русски, и в этих случаях я до тех пор твердил венгерское название, пока не произносил его совсем чисто, а Шандор учился называть эту страну по-русски.

Постепенно наши беседы начали захватывать все больший круг тем. Я, например, уже понял, что он сирота, что его приютила у себя одинокая тетя, что она работница и во время боев за Будапешт ее тоже ранило, — правда, легко; что он учился в пятом классе школы: «пять» он мне показал на пальцах. Кто знает, может быть, он даже совсем хорошо научился бы по-русски, но не прошло и недели, как меня предупредили, что завтра отправят в тыловой госпиталь, на Родину. Предстояло расстаться с Шандором… И тогда я решил подарить ему планшетку. Это была на редкость хорошая планшетка, мне самому всего одна такая попалась за всю войну. По правде сказать, сначала, когда я только подумал: а что, если подарить Шандору планшетку? — мне на минутку стало немножко жалко расставаться с нею. Но потом я рассердился. Сам на себя. Может, он мне жизнь спас, а я какого-то барахла жалею!

И когда он пришел, я подарил ему планшетку, объяснив, что уезжаю и она мне больше не нужна. Он сперва ни за что не хотел брать такого дорогого подарка. Но когда я все-таки убедил его, он раскрыл свой альбом, вырвал из него первый листок, на который была наклеена всего одна-единственная марка, и протянул его мне. Это была первая марка Венгерской Советской Республики, возникшей вскоре после нашей Октябрьской революции, но продержавшейся только четыре с половиной месяца. На штемпеле гашения стояла дата: «16.VII — 1919». Изображен на ней был Карл Маркс.

Я стал отказываться. Глаза Шандора наполнились слезами. Сбивчиво, горячо он принялся убеждать меня, что я обязательно должен принять от него эту марку: что у него нет ничего дороже ее. Он говорил много, но я понял лишь то, что эту марку подарил ему его отец, что отец его — коммунист и, наверно, погиб в концлагере, — гитлеровцы взяли его, когда еще была жива мать, а Шандор был совсем маленький — он показал ладонью, какой. И еще я понял из его слов, что это — самая дорогая ему марка, что у него ничего больше не осталось от отца, но он обязательно хочет, чтобы советский офицер взял эту марку на память о венгерском мальчике…

И я взял ее, и она теперь так же открывает мой альбом, как прежде открывала альбом Шандора Сегеди, — на отдельном листке, против всяких правил. Но ведь не всегда обязательно соблюдать правила.

А Шандора Сегеди я, к сожалению, до сих пор не смог найти снова, хотя он уже, конечно, стал взрослым и, наверно, даже кончил техникум или вуз. Сколько я ни просил разных знакомых, порой отправляющихся в Венгрию, чтобы они разузнали его адрес, никто его не отыскал. Потому что Шандор — это по-русски Александр, а Сегеди в Венгрии столько, сколько у нас Сергеевых или Смирновых. Вот и попробуй найти в столице Сашу Смирнова, если не знаешь о нем ничего больше, кроме того, что он спас тебе жизнь да когда-то жил с тетей…

И только в самые последние дни, уже после подавления контрреволюционного мятежа 1956 года, мне однажды в газете попалось на глаза его имя. Я прочел в заметке из Будапешта, что в Чепеле (это рабочий район Будапешта) стойко дрались с фашистами комсомольцы, — а дальше шли фамилии, и в их числе я увидел: «Сегеди Шандор». Однако мой ли это Шандор или нет, и остался ли он в живых, из заметки было не понять. Много ведь отважных венгерских комсомольцев, как когда-то их отцы в 1919 году, встали грудью против контрреволюции в трагические дни октября 1956 года, и немало их погибло в этих жестоких боях.

Но если случайно, дорогой Шандор, дойдет до тебя этот мой рассказ или ты хотя бы услышишь о нем, откликнись. Ты даже представить себе не можешь, как я буду рад!

1956