Дрожащая скала

Берте Эли

Часть третья

 

 

Глава 1.

Благотворитель

Спокойно протекло время, назначенное Альфредом де Кердреном для своего пребывания в замке Лок. Благодаря целительным микстурам молчаливого сент-илекского доктора, лихорадка больше не возобновлялась, и кроме большой слабости больной, казалось, совершенно выздоровел. Каждый день он в сопровождении Конана делал по острову очаровательные прогулки. Старый слуга усердно показывал ему те места, с которыми соединялось для него какое-либо приятное воспоминание, либо напоминал обстоятельства, дорогие для эмигранта. С меньшим жаром хвалил управитель великолепные плантации, прекрасно удобренные земли, обширные и удобные хозяйственные постройки и фермы, бывшие делом таинственного покупателя. Однако он всегда устраивал так, чтобы ни одно из этих улучшений не осталось незамеченным, и всячески старался возбудить в душе своего господина желание обладать таким прекрасным поместьем.

Не раз старику казалось, что ему удалось поколебать решимость Альфреда, и он отваживался предлагать некоторые перемены по хозяйственной части, словно это зависело от воли де Кердрена, но Альфред холодно отвечал ему:

– Ты знаешь, Конан, что я уже здесь ничего не значу.

И старик со вздохом умолкал. Несмотря на это, где бы Альфред ни проходил, он всегда был принимаем своими старыми вассалами как настоящий владелец, вновь вошедший в права своей фамилии. Для них, невзирая на революцию, он по-прежнему был господином острова. Это вовсе не удивительно в стране, где и теперь еще крестьянин-бретонец зачастую величает этим титулом скромного дворянина, владеющего уголком земли или какой-нибудь развалиной там, где предки его владели графствами и замками. Ни Туссен, ни Конан ни одним словом не подавали повода к какому-нибудь сомнению в этом отношении. Некоторые уверяли даже, что сам месье Бернар, фермер острова, продувной нормандец, ничего не делавший наобум, официально приходил в замок на поклон к господину. Правда, никто не знал, что происходило при этом свидании, но факт был тем не менее многозначителен, и вступление де Кердрена во владение своим поместьем, казалось, не подвергалось ни малейшему сомнению. Сам Альфред потому ли, что ему не хотелось огорчать Конана, ни на шаг от него не отстававшего, или по другому побуждению, не старался разуверять этих добрых людей, а только печально улыбался, когда они поздравляли его с благополучным возвращением.

Между тем старому мажордому хорошо было известно, в чем было дело. Туссен, после первого своего объяснения, несколько раз приходил в замок и возобновлял свои предложения и просьбы, но ничего не смог добиться от де Кердрена, прямая душа которого гнушалась всякими изворотами и увертками. Но наружное спокойствие Альфреда, никогда не говорившего о своем отъезде, подавало Конану некоторую надежду. Таким образом, он ничего не ожидал, когда к концу третьего дня перед заходом солнца звонок позвал его в комнату господина.

Конан нашел Альфреда одетым и полностью наготове. В одной руке он держал узелок в давно известном нам платке, в другой – ореховую палку, которую он накануне срезал в соседнем кустарнике.

При виде этих приготовлений, смысл которых был так ясен, Конан побледнел.

– Как, сударь, – пробормотал он, – неужели вы думаете…

– Да, любезный Конан, пора. Я воспользуюсь этим прекрасным вечером и переправлюсь через пролив, потом через Сент-Илек, и постараюсь сделать так, чтобы меня не заметили, по крайней мере, не узнали. Оставляю на твою волю приукрасить мое отсутствие как ты сочтешь нужным. Поручаю тебе также засвидетельствовать мою благодарность за оказанное мне здесь гостеприимство – смотри, не забудь – Туссену или другому кому.

Конан вдруг выпрямился.

– Мы до этого еще не дошли, – начал он. – Так вы, сударь, в самом деле решились отправиться нынешним вечером?

– Решил.

– В таком случае, – с живостью отвечал старик, – я сделаю то, что мне нарочно приказано на этот случай. Потерпите только часок! Через час я принесу вам, может быть, известия, которые переменят ваше решение.

– Куда ты, Конан?

– В Сент-Илек. Вы даете мне слово не оставлять замка до тех пор, пока я не возвращусь?

– Не знаю, должен ли я…

– Один час, один только час!

– Так и быть, я согласен… Но скажи, по крайней мере…

– Ничего – я ничего не могу сказать. Прощайте, сударь, вы обещали мне!

Он вышел, и через минуту во дворе скрипнула калитка.

Оставшись один, Альфред сел у окна и мало-помалу погрузился в глубокое раздумье. Покидая, может быть навсегда, кров своих предков, снова выступая навстречу случайностям жизни, исполненной лишений, трудов и опасностей, он чувствовал настоятельную потребность собраться с мыслями – в последний раз воскресить в памяти счастливые дни своей юности в тех самых местах, где они протекали. Скоро он потерял ощущение реальности. Настала ночь. В комнату чуть-чуть проникал слабый свет луны. Конан мог бы отсутствовать гораздо дольше назначенного срока, и господин его, занятый своими мечтами, вовсе не заметил бы этого. Между тем не прошло и часа, как в коридоре раздался шум поспешных шагов, и Конан отворил дверь. В темноте ему показалось, что комната пуста.

– Вы здесь, сударь? – спросил он с беспокойством.

– Кто тут? Кто зовет меня? – сказал Альфред, вздрогнув.

Он встал, и силуэт его черным контуром обрисовался на беловатом фоне, образуемом луной.

– Это ты, Конан? – продолжал он, испустив продолжительный вздох. – Какие обольстительные образы прогнал ты своим приходом. Могу ли я, наконец, сказать тебе последнее "прости" и пуститься в дорогу?

– Нет, сударь, вы сами обещались Туссену остаться в Локе, если лицо, тайно купившее ваше имущество, покажется вам и оправдает свое вмешательство в ваши дела. Ваши условия приняты, с вами, наконец, согласны увидеться.

– Когда?

– Сию же минуту. Если вам угодно пройти со мной.

– Куда ты поведешь меня?

– На ферму, где будет и месье Туссен с неизвестной особой.

Альфред постоял в нерешительности.

– К чему? – проговорил он медленно. – Я покорился своей участи… я хочу сохранить свою бедность. Впрочем, посмотрим на этого тайного благотворителя, пытавшегося восстановить дом наш из развалин. Я все-таки обязан ему уважением и благодарностью.

Он взял Конана под руку, и оба вышли из замка.

Пройдя большую аллею, они повернули направо и вышли на тропинку, которая должна была привести их на ферму. Эмигрант снова погрузился в свои мечтательные размышления, а старый управитель, напротив, выказывал признаки внутреннего волнения, и чем ближе они подходили, тем заметнее это проявлялось. Иногда он что-то ворчал себе под нос и внезапно останавливался, потом вдруг принимался шагать с необыкновенной поспешностью. Альфред не примечал этих странных выходок своего спутника, однако один раз он спросил у него:

– Не знаешь ли ты чего-нибудь, Конан, о том, кого мы найдем на ферме? Признаюсь, эта тайна начинает затрагивать мое любопытство.

– Я… я ничего не знаю, – отвечал старик глухим голосом.

И молчание уже не прерывалось на протяжении всего дальнейшего пути.

Скоро они вышли из густой тени плантаций, и глазам их предстало чудесное зрелище. Они были на южной оконечности острова; эта часть, ровная и открытая, тянулась вдоль пролива и, будучи защищена от морских ветров, красовалась зеленеющими лугами и роскошными нивами. Сквозь излучины берега виднелась деревушка Лок. Ее тонкая колокольня, крытая соломой, лачужки, в которых изредка мелькали огоньки, и, наконец, маленький порт, где несколько рыбаков тянули свои лодки, испуская пронзительные, мерные крики. Перед путниками возвышалась новая ферма с ее обширными житницами, уютными скотными дворами, белым чистеньким домиком и садом – веселое, оживленное жилище, которое не один из современных нам буржуа предпочел бы мрачному и старому замку. За фермой при свете месяца блестел пролив, а за проливом на тверди, усеянной миллионами звезд, темной линией выступал берег континента.

Пришедшие направились к главным воротам, но перед квадратным двором, посреди которого был расположен жилой дом, Конан остановился еще раз.

– Я не знаю, сударь, что тут может с вами случиться, – сказал он с особенной выразительностью, – только, ради Бога, умоляю вас: не забывайте своего достоинства и своего имени.

Альфред хотел было попросить у него объяснения этой загадочной тираде, но добряк не дал ему на это времени. Он втащил его во двор, где там и сям раздавалось то глухое мычание, то звонкое блеяние. Дойдя до дома, старый слуга поднял щеколду, и они вошли в низкую комнату, где фермер Бернар ужинал с семейством и работниками.

При виде Конана, а особенно Альфреда, все почтительно встали. Бернар, красивый тридцатилетний мужчина с цветущим румяным лицом, проворными и учтивыми манерами, вышел из-за стола им навстречу. Управитель потихоньку сказал ему несколько слов.

– Их еще нет, и я не получал никакого уведомления… Но, если это так, они, верно, скоро будут.

– Хорошо, я подожду, – сказал Альфред.

Через каменное крыльцо он вышел на широкую, обложенную липами террасу, откуда виднелся весь пролив и даже часть Сент-Илека на противоположном берегу, и стал прохаживаться по главной аллее. Конан и фермер остановились на некотором расстоянии, разговаривая между собой.

Погода была великолепная: обыкновенно свежий морской ветер теперь был теплым и благовонным, как дыхание красавицы. Ленивая волна глухо ударяла о берег. Море светилось тем чудным фосфорным светом, который оно излучает иногда в жаркие летние вчера и который одни приписывают электричеству, а другие – бесчисленным светящимся микроскопическим животным. Пролив представлялся огненной рекой. Камни, его загромождавшие, походили на темные шпили в центре белых пенистых кругов. Иногда вдали скользили по воде тяжелые лодки, между тем как дребезжащий голос пел какую-нибудь старинную бретонскую балладу: то были моряки, возвращавшиеся с рыбной ловли и спешившие на берег после утомительных дневных трудов.

Альфред, скрестив на груди руки, напрасно обводил взорами серебряную поверхность вод. Наконец вдали показался какой-то движущийся предмет, по-видимому, направлявшийся прямо к террасе. Еще нельзя было с точностью определить его форму, но светлые брызги указывали на движение весел. Скоро можно было разглядеть маленькую лодку с несколькими людьми. Спереди проворно действовал веслами лодочник, а сзади неподвижно сидели два пассажира.

На этих-то пассажиров и обратил внимание Альфред прежде всего. Луна с высоты небесного свода изобильно проливала на них свой чистый перламутровый свет. Потому, прежде чем лодка достигла берега, в одном из сидящих де Кердрен узнал нотариуса Туссена, другая была женщина, покрытая длинным белым покрывалом.

Эмигрант провел рукой по лбу.

– Женщина! – шептал он задумчиво. – Эта женщина тайно обнаружила ко мне столько преданности! Кто же она? Разве какая-нибудь из тех любезных дам, которых я знавал когда-то в соседних замках?

И на губах его промелькнула легкая улыбка при этом воспоминании о своей юности.

Между тем лодка пристала напротив самой фермы. Старый нотариус первым соскочил на песок, но так неудачно, что один башмак его и значительная часть черного чулка довольно глубоко погрузились в вероломную воду. Несмотря на этот прискорбный случай, он проворно обернулся, чтобы подать руку сопровождавшей его даме, но та, не дожидаясь его помощи, с каким-то лихорадочным нетерпением встала и легко соскочила на берег. Приметив Альфреда, который с любопытством склонился на парапет, она еще тщательнее завернулась в свое покрывало.

– Я не знаю ее, – прошептал де Кердрен, – я ошибся… Непонятно!

Бернар и Конан поспешили отворить небольшую калитку, которая выходила к морю. Обменявшись с новоприбывшими несколькими словами, они остались позади, между тем как Туссен и его спутница одни пошли к Альфреду.

Дама под покрывалом, казалось, пребывала в сильном волнении. Такая проворная и легкая за минуту до того, теперь она опиралась на слабую руку старого нотариуса. Впрочем, плотная ткань совершенно скрывала ее фигуру и черты лица.

Альфред учтиво поклонился.

– Прекрасная ночь, месье де Кердрен, – сказал нотариус со смесью досады и уважения, – очаровательная ночь! Только она гораздо больше идет к вашему возрасту, чем к нам, старикам. Этот беленький туманец, говорят добрые люди, вовсе не пользует от простуды, а соленая вода, заливающаяся в обувь, никогда не могла вылечить ревматизма.

– Это не я, месье Туссен, выбрал место и время, – рассеянно отвечал Альфред.

– Это правда, это правда, но у вас такая упрямая воля… Я, ей-Богу, не знаю, что было бы, если бы воля столь же твердая, не уступила необходимости. Наконец отныне вы уже не имеете больше причин к отъезду: вы желали видеть особу, которая соединилась со мной для сохранения вашего имущества неприкосновенным, и, несмотря на свое сопротивление, она уступила вашему желанию… она перед вами.

Альфред снова поклонился.

– Я действительно был бы неблагодарен к ней, если бы не искал случая выразить свою признательность. Было бы жестоко отказать мне в этом удовольствии, и теперь, когда я получил эту милость, я поставлен в необходимость выказать требовательности еще больше.

Он остановился в надежде, что дама предупредит его желание. Она не шевельнулась.

– Не знаю, – продолжал де Кердрен, испытывая ее проницательным взором, – имени и звания моей благодетельницы. Особенно не знаю, с какими целями она предложила мне свою преданность и свои услуги. Она скрывает даже черты своего лица.

На этот раз незнакомка сделала движение, словно хотела заговорить, но только после довольно долгой паузы из-под газового покрывала раздался слабый голос:

– Месье де Кердрен, зачем вам знать мое имя и звание? Знайте только, что, содействуя месье Туссену в сохранении вашего имущества, я думала заплатить священный долг. Это я обязана вам благодарностью, если…

– Боже великий! Этот голос! – вскричал де Кердрен вне себя. – Мадам… мадемуазель… сжальтесь, не играйте мной дальше. Кто вы? Во имя неба, покажите мне свое лицо!

Дама была в нерешительности. Наконец, дрожащей рукой подняла свое покрывало. Это была госпожа Жерве, это было прекрасное, кроткое создание, бодрствовавшее целую ночь над больным Альфредом. Это была Жозефина Лабар.

Альфред воскликнул:

– Жозефина! О, неужели мертвые выходят из гробов?

Молодая женщина улыбнулась.

– Я не призрак, месье де Кердрен, могила еще не закрывалась надо мной, хотя я и умерла для мира, для друзей, как и для врагов.

– Умерли? – машинально повторил Альфред.

– Вот тайна, которую мы скрывали от вас, – начал нотариус. – Точно, слух о смерти мадемуазель Лабар распространился в самую ночь отъезда вашего в эмиграцию, но ничего такого не было: спустя несколько дней она могла оставить город и полностью оправилась. Несмотря на это, она желала оставить сент-илекцев в том убеждении, что она действительно умерла, приняв такое решение с согласия матери. Если вы припомните тот случай, который послужил предметом для злословия соседей… С того времени мадемуазель Лабар поселилась в Нанте и жила очень уединенно, проводя время в добрых делах и молитвах. Когда по какому-нибудь случаю ей приходится бывать здесь, она всегда закрывается густым покрывалом, как вы видите.

В эту первую минуту смущения Альфред неспособен был понять никаких объяснений. Одно казалось ему ясным и определенным: Жозефина была жива.

– Так значит, это вас я видел у своего изголовья в продолжение того страшного горячечного припадка? – вскричал он с жаром.

– Меня.

– Я знал это! – восторженно продолжал Альфред. – Так эта небесная женщина, эти усердные попечения, эти утешительные слова, все это – было на самом деле! Жозефина, так вы помните и то, что в эту благословенную ночь, когда я уже думал, что я и вы не принадлежим больше этому миру, вы даровали мне великодушное и полное прощение?

– Я даровала вам прощение?! – проговорила Жозефина дрожащим голосом. – Не следовало ли скорее мне просить его у вас, месье де Кердрен? Разве я не знаю, сколько несчастий перенесли вы через одну особу… которую я должна любить и почитать, несмотря на ее проступки? Оскорбление, пагубное по последствиям, но в побуждениях своих скорее легкомысленное, чем злонамеренное, заслуживало ли такого долгого и жестокого наказания? Да это мне следует, месье де Кердрен, униженно просить у вас…

– Это не все, – прервал эмигрант, увлеченный своими воспоминаниями, – в эту сладостную незабвенную ночь, каждое событие которой запечатлено в моей груди, вы произнесли другие слова, Жозефина, еще более дорогие для моего сердца! Вы сказали… Ох! Это признание, исполненное для меня стольких надежд, и оно тоже было на самом деле?

Мадемуазель Лабар опустила глаза и покраснела:

– Было бы бесчеловечно, – еле слышно проговорила она, – противоречить грезам больного…

– Значит, это был бред, – прервал Альфред с выражением глубокой печали, – а я думал услышать из ваших уст… Зачем вы вывели меня из заблуждения?

Оба замолчали. Нотариус Туссен, не упустивший ни одного слова из этого разговора, увидел, что пора и ему вмешаться.

– Теперь вы понимаете, любезный Альфред, – начал он тоном сердечного участия, – как неосновательна ваша щепетильность в принятии своего имущества. Ведь здесь подразумевается простая и строгая справедливость. Госпожа Лабар, вооружившая и поднявшая против вас народ, раскаялась в своих жестокостях, когда смогла хладнокровно обсудить страшные последствия своей мести. Я был свидетелем этого раскаяния и всей моей властью поощрял ее намерения поправить в своем завещании причиненный вам вред. После ее смерти благородная дочь ее захотела, чтобы вознаграждение было еще полнее. Ваше имение тогда продавалось, и ей пришла мысль купить его, а когда времена поутихнут, вернуть вам. Итак, она предоставила в мое распоряжение необходимый капитал, только с торжественным обещанием, что ее вмешательство в это дело останется тайной для всех, и я поклялся нерушимо хранить тайну.

Переведя дух, нотариус продолжал:

– Но, занимаясь вашим имуществом, мы далеки были от мысли забыть о вас. По всей вероятности, вы должны были находить на чужбине самые ограниченные средства к существованию, и мы сердечно желали помочь вам в изгнании. Но, к несчастью, мы никак не могли получить о вас никаких известий. Все наши розыски оставались бесполезны. Война, проходившая между Англией и Францией, общественные изменения, гражданские беспорядки – все это делало поиски очень трудными, если не невозможными. Нам оставалось только ждать случая для вознаграждения вас за несправедливости судьбы, если только вы не пали под тяжестью горя. Благодарение Богу, эта беда нас миновала. Когда мы получили известие о декрете первого консула, который приказал составить списки эмигрантов и дозволить изгнанникам вернуться на родину, мы возымели надежду, что вы не устоите против желания посетить свой родной кров. Тотчас сделаны были распоряжения, чтобы принять вас. Замок был снабжен всем, что могло сделать пребывание в нем приятным и удобным. Мы не хотели доверить Конану наши проекты из опасения, что он по своему причудливому характеру и восторженной к вам преданности как-то расстроит их. Мы только неопределенно известили его о близком приезде одного важного лица, которое должно разместиться в Локе, а на самом деле это вас и только вас ожидали мы и рассчитывали на Конана, что он примет вас и без предварительного объяснения, если вы появитесь. Но и это не все. Надо было бояться и того, что ваша дворянская гордость заставит вас отвергнуть постороннее вмешательство в ваши интересы. Для предупреждения этой излишней деликатности я приготовил тот самый счет, в котором вы нашли неправильности, – и это просто чудо, сударь! – который в другую эпоху вашей жизни не оставил бы ни малейшего сомнения… Но ум ваш созрел в несчастьях, одного простого взгляда вам было достаточно для открытия того, что я почитал непроницаемой тайной. Как бы там ни было, это откровенное и прямодушное объяснение должно успокоить вашу деликатность, и вы, надеюсь, не будете дальше огорчать нас отказом, который после этого был бы с вашей стороны лишь ни к чему не ведущей и ни на чем не основанной гордостью.

Альфред слушал молча, устремив взгляд на Жозефину.

– Поверьте тому, что сказал друг наш, месье Туссен, – начала она, сложив руки на груди. – Месье де Кердрен, не будьте безжалостны ко мне, ради памяти моей бедной матери. Все несчастья, которые угнетали вас на протяжении десяти лет и в которых вы сами признались мне в ту ночь, – все эти несчастья произошли от нас. Если бы вы знали, как много страдала я от этой мысли! Ради Бога, возвратите мне покой, успокойте кости моей матери, ноющие в глубине могилы! Чтобы предоставить вам униженную мою просьбу, я возвратилась туда, где имя мое ненавидимо и презираемо, я нарушила торжественный обет, который внутренне дала себе: никому не показываться в том месте, где я так была опозорена. Теперь, когда я возвращаюсь, и на этот раз навсегда, в мирное убежище, найденное мной после всех моих несчастий далеко отсюда, позвольте мне унести с собой утешение, что прежние несправедливости заглажены. Месье де Кердрен, добрый и великодушный Альфред, не противьтесь моим просьбам, и я буду благословлять вас всю мою жизнь, беспрестанно буду призывать на вас в своих молитвах милосердие неба.

Жалобный голос Жозефины, ее умоляющая поза, ее слезы должны были, кажется, подействовать неотразимо. Пока она говорила, Туссен не раз прибегал к платку и табакерке. Несмотря на это, Альфред остался мрачным, словно эти жаркие просьбы лишь скользнули по его сердцу.

– Нет! – сказал он сухо. – Достоинство моего имени запрещает мне принять эти благодеяния. Мадемуазель Жозефина Лабар преувеличивает свои мнимые долги в отношении меня. Пусть она возьмет обратно то, что принадлежит ей по закону, я ни на что не имею притязаний.

Эти слова были произнесены жестко. Жозефина бросила на него взор, полный скорби и укора.

– Ах! – еле слышно прошептала она. – Вы никогда ни к кому не были жестоки, кроме меня одной!

И она заплакала. Черты эмигранта потеряли свое суровое выражение.

– Простите меня, простите! – с жаром сказал он, взяв ее за руку. – Я действительно недостаточно признателен за такое самоотвержение. Жозефина, если бы вы так же любили меня, как люблю вас я, все могло бы устроиться, может быть…

Жозефина высвободила свою руку, не отвечая.

– Эх, черт побери! – вскричал нотариус почти с нетерпением. – Надо быть слепым, чтобы не видеть…

Жозефина сделала быстрый жест. Он остановился. Альфред заметил это движение.

– Что же вы, месье Туссен? – вскричал он. – Договаривайте, прошу вас… Неужели это возможно? Ох! Надо наконец выйти из этой страшной неизвестности и беспокойства! Жозефина, всем, что есть для вас священного, заклинаю вас отвечать мне: любите ли вы меня настолько, чтобы стать моей женой?

– Его женой? – с удивлением повторил нотариус, как будто эта мысль не приходила еще ему в голову. – Так что же, черт побери! Отчего бы и нет? Времена для дворянства сильно переменились, и как бы ни повернулись дела, с этих пор часто придется видеть подобные союзы.

Жозефина была сильно взволнована. Она набросила на лицо покрывало и, сотрясаясь от рыданий, казалось, не в состоянии была говорить.

– Одно слово, ради Бога, только одно слово! – продолжал Альфред с возрастающей силой. – Жозефина, из уст ваших выйдет для меня жизнь или смерть.

Только большим усилием воли Жозефина сумела умерить то бурное волнение, которое лишило ее голоса.

– К чему подобный вопрос? – со вздохом произнесла она. – Я не буду отвечать на него, я не должна отвечать на него. Что значат мои личные чувства перед теми великими вопросами, о которых мы здесь рассуждаем?

– Как! Разве вы не понимаете, что если честь повелевает мне отказаться от даров чужой, когда-то оскорбленной мной женщины, я мог бы все принять от жены, которую я люблю и которую буду любить, которой я отдал бы свое сердце и посвятил бы всю жизнь свою?

Глаза Жозефины заблестели под покрывалом, на губах мелькнула слабая улыбка. Между тем она отвечала, стараясь придать своему голосу побольше твердости:

– Можно ли вам думать об этом, месье де Кердрен?. Вам, потомку доблестных и знаменитых людей, имена которых записаны на страницы истории, жениться на дочери! корсара Лабара?

– Надо перебрать много поколений моих предков, чтобы найти человека столь же храброго и страшного для врагов Франции.

– А моя мать, Альфред? Вы забыли мою мать и ту роковую ночь, когда она с шайкой неистовых людей принесла грабеж и опустошение в ваше жилище?..

– А я помню тот день, когда я публично оскорбил, обесславил прекрасную невинную девушку, вся вина которой состояла в том, что она с негодованием отвергла бесчестное волокитство! Я помню, что мщение матери, столь подло оскорбленной в лице своей дочери, было как нельзя более справедливо. Я помню, наконец, что если мое безрассудство некогда осудило мадемуазель Лабар краснеть в своей родной стороне, то мне же надлежит и восстановить ее честь, возвратить ей уважение и почтение, на которые она имеет право везде.

Жозефина испустила глубокий вздох.

– Берегитесь, Альфред! – сказала она. – Это бесславие, тяготеющее надо мной, гораздо страшнее, чем вы думаете. Я желала скрыть от вас эту истину, чтобы не увеличивать ваши сожаления, но предрассудки слепы и живучи. Хотя для большей части соседей я искупила роковое испытание несчастной смертью, но имя мое все же осталось для них символом скандала и посмешища. Я не осмелилась бы показаться здесь с открытым лицом: насмешки и оскорбления посыпались бы на меня со всех сторон. Так перестаньте думать о соединении с опозоренной. Как вы ни тверды, как вы ни сильны, это бремя будет слишком тяжелым и, может быть, задавит вас.

– Так что с того! Чем тяжелее бремя, тем больше для меня причин требовать своей части в нем! – пылко вскричал Альфред. – Я вам сказал, что мне надлежит бороться за вас против людской злобы. Кроме того, не преувеличила ли зло ваша изысканная деликатность, Жозефина? Невозможно, чтобы воспоминание об этой глупой шутке после стольких лет…

– Слушайте, – прервала его Жозефина, протянув руку к проливу.

Перед террасой проплывала лодка, и сидевший в ней молодой гребец пел звучным голосом:

Но жестокая Розина Столь счастливой не была: Видно, есть тому причина, Что не тронулась скала… Тра-ла-ла, тра-ла-ла, Что не тронулась скала.

Лодка удалилась, и конец песни замер среди плеска волн. Жозефина горько улыбнулась.

– Вот видите, месье де Кердрен, – продолжала она, – время нисколько не ослабило соблазна смаковать эту историю. Презренные куплеты, которые вы слышали, сделались народными в Сент-Илеке так же, как и на этом острове; в кабаках, в хижинах, везде, даже в вашем замке они будут поражать ваш слух. Мать убаюкивает ими свое дитя, дитя повторяет их за играми… Часто рассказывают и печальный случай, о котором они повествуют, но факты обезображены, переделаны, умножены всем, что только может добавить суеверное воображение наших бретонских крестьян. Имена моей матери и мое произносятся со странными и поносящими нас толкованиями… Итак, вы видите, – добавила она почти с отчаянием, – что против этого застарелого зла нет никакого средства. Как месье де Кердрен, кумир этого населения, осмелится восстать против этих предрассудков? Как посмеет он сказать людям: эта женщина, которую вы преследуете своими насмешками, эта женщина, злословить о которой вошло в ваш обычай, эта женщина – моя жена!

Кердрен был в нерешительности, но только несколько минут.

– Ну и что же! Жозефина! – вскричал он с новой энергией. – Я буду иметь это мужество, и успех увенчает мои усилия. У меня есть план… То, что было орудием вашего унижения, послужит и восстановлению вашего достоинства. Надейтесь на меня, надейтесь на себя, а больше всего – на Бога. Жозефина, несмотря на ваши опасения, решение мое не изменилось, и я, вполне понимая то, что делаю, умоляю вас еще раз, отвечайте мне: хотите ли вы быть моей женой?

Девушка зашаталась, словно не могла стоять на ногах от слабости.

– Сжалься, друг мой! – сказала она. – Эта борьба истощила меня… у меня недостает больше твердости и сил. Пощади меня, ради Бога! Пощади меня!

Альфред бросился, чтобы поддержать ее.

– Жозефина! – шептал он страстно. – Как мне понимать это?

Девушка тихо склонила голову к его плечу:

– Ах! Зачем тебе мое признание, Альфред? – тихо отвечала она. – Не сказала ли я уже тебе свою тайну? Я люблю тебя больше своей жизни… Я хотела бороться, и я побеждена… Итак, пусть совершится мой жребий: я – твоя!

И при бледном свете луны два любящих создания соединились в стыдливом объятии.

– Вот на это-то я и надеялся! – воскликнул нотариус, потирая руки.

– Вот этого-то я и боялся! – вскричал Конан, поднимая глаза к небу.

Что касается до месье Бернара, то он, может быть, думал, и много думал, но как истинный нормандец, не сказал ничего.

 

Глава 2.

Праздник

В один прекрасный весенний день весь остров Лок представлял праздничный вид. С самого утра деревенский колокол пел на своей колокольне с каменными зубчиками радостную песню. Население Бретани, миль на десять в окружности, собиралось на остров Лок как для великого торжества. Целая флотилия барок, лодок, шлюпок и других самых разных судов всевозможных форм непрерывно переплывали через пролив и высаживали на берег то красивых кавалеров и прекрасных дам в церемониальных костюмах, то крестьян, матросов и рыбаков и их женами и дочерьми в праздничных платьях. Почтенные буржуа важно направлялись к замку – центру сбора для значительных гостей. Другие, больше склонные к удовольствиям, рассыпались по острову, где играли в игры, бывшие тогда в ходу.

Особенно густая и разнообразная толпа наполняла дубовую аллею, ведущую из деревни к замку. Житель окрестностей Леневена в своих неизмеримых штанах, с голыми ногами и в синем льняном колпаке теснился к изящному обитателю Ладивизьо в черном костюме с талией времен Людовика XIV. Крестьянин из Плугастеля с длинными волосами, в каштановой фригийской ермолке, в епанче с капюшоном, подпоясанной шолетским платком, представлял контраст с жителем Лиона в алых штиблетах с серебряными пуговицами, в кожаном поясе, украшенном блестящими бляхами. Самое богатое воображение могло бы встать в тупик перед бесчисленным разнообразием форм, отличавшем женские головные уборы. Одни походили на корабль, плывущий на всех парусах, другие – на обелиск, иные, наконец, представляли подобие венцов, но чаще всего материя или полотно, расположенные самым затейливым образом, казалось, предлагали глазу найти в них хоть малейшее подобие с каким-либо известным предметом. Матросы в своих цветных рубашках, в шляпах из вощеной кожи и блестящих шарфах, еще больше придавали живописности этой пестроте всего сборища.

Само собой разумеется, толпа эта не отличалась ни неподвижностью, ни молчаливостью. Тут деревенский оркестр, взобравшись на пустые бочки, заставлял отплясывать деревенских щеголей и красоток под звуки скрипки, бомбарда и тамбурина. Далее проворные и ловкие молодые люди в самых легких костюмах, обвязав длинные волосы лентой вокруг головы, готовились к состязанию в беге. Площадка, прилегавшая к большой аллее, оставлена была для борьбы – самого любимого упражнения бретонской молодежи. В центре возвышалась молодая березка, на которой висели призы для награждения победителей. Призы эти состояли из окорока копченой ветчины, шляпы, украшенной медной пряжкой, а венец их составляли блестящие серебряные часы, снявшие на вершине мачты, как ослепительное зеркало для привлечения жаворонков. Зрители и действующие лица уже собрались на будущей арене борьбы. Атлеты отличались своими рубашками и панталонами из толстой материи, туго подпоясанными, и соломенными жгутами вокруг головы для поддержания волос. Возле них стояло несколько стариков, прежних заслуженных борцов, выбранных в судьи предстоящих поединков, и четыре наблюдателя, на которых была возложена полицейская работа, расположившиеся вокруг арены. Трое из этих важных сановников потрясали длинными и достаточно толстыми бичами для умерения слишком жарких любителей, между тем как четвертый, вооруженный вертелом, почерневшим и закоптившимся на долгой службе в руках какой-нибудь стряпухи, должен был убирать ноги зрителей, вылезавшие в круг для борьбы. Но что больше всего возбуждало удивление зрителей, так это походные погребцы, удобно стоящие на приличном расстоянии друг от друга под тенью деревьев, где всякому подходящему подавали сидр, вино и даже водку без всякого другого условия, кроме того, чтобы пить за здоровье господина де Кердрена и его молодой супруги – условие, от которого любители, как и водится, не отказывались. Радостные крики, здравицы, визг инструментов и по временам пистолетные выстрелы в знак веселья – все это образовывало такой оглушительный шум, который покрыл был даже шум моря и вой бури, какие случаются во время равноденствия.

Но в то время как большинство гостей предавалось всем удовольствиям праздника, особы важные, почетные обитатели острова, держались несколько в отдалении и беседовали в тени трехсотлетнего дуба. Возле них стояла откупоренная бочка вина, и они ничуть не стеснялись опорожнять и снова наполнять свои стаканы, когда кому было угодно. Разговор в этом привилегированном собрании шел очень оживленный, разумеется, о случае, бывшем причиной праздника.

– Уж так, дядя Пьер, – говорил Ивон Рыжий с многозначительным видом, – ты поверь мне, что тут есть над чем поломать голову самым лихим башкам в приходе, а у нас, надо правду сказать, есть-таки головы… Как! Вот нас тут дюжина верных слуг наших господ, и мы до сих пор не знаем ни имени, ни чина, ничего, что касается новой госпожи де Кердрен.

– Ну не правда ли? Ведь мы даже не видели ее лица, кто ее знает, молода ли она, стара ли!

– Что правда, то правда, Ивон Рыжий, – отвечал рыбак Пьер, сделавшийся уже старым и дряхлым. – А мы с тобой, кажись, имели бы кое-какие права на доверие господина. Помнишь ли ты наш переезд на острове Джерси в восемьдесят девятом году? Господи, помилуй! Какая была погодка! Бедная "Женевьева", моя тогдашняя лодка, то и дело окуналась в воду, и надо было держаться за снасти, чтобы тебя не унесли волны… Да, да, целых тридцать часов мы были на волос от смерти! Но дело шло о спасении господина, и мы не смотрели на опасности!

– Что и говорить, дядя Пьер, – отвечал Ивон Рыжий. – Редко выдаются такие деньки у нас, моряков, да и не приведи Бог! Но если мы не щадили себя, то и господин не жалел рук, надо правду сказать… Я помню, как он до крови оцарапал руки кабельтовом, который он схватил во время шквала, сам свалился от напора, но добычи не выпустил. Крепкий малый, даром что дворянской крови! И послушай, дядя Пьер, если мы с тобой не забыли этой старой истории, то и другие, кажись, помнят ее. Нотариус Туссен уже сказал мне одно словцо кое о чем, да видел я, как и тебя он отводил в сторону давеча утром. Наверное, не о ветре толковал, который дул два дня тому назад! – Ивон принялся хохотать во все горло, потирая руки.

– Да, да, господин наш – добрый господин, – отвечал старый рыбак с выражением признательности. – Теперь, когда на море разыграется непогода, я могу спокойно оставаться у домашнего камелька и попивать водку, пока будет печься репа; ночью, когда поднимется ветер и забушует вокруг хижины, я спокойно буду потягиваться на маисовой соломе, не беспокоясь опоздать к приливу! Дай Бог здоровья доброму господину. Но он и о тебе, кажется, не забыл, Ивон?

– Может быть, – отвечал рыбак с ложной скромностью. – После видно будет… Отчего бы и мне не сделаться тоже хозяином судна, как другие? Но прежде времени хвастать нечего… только я охотно обошелся бы и без лодки и без всего другого, если бы кто сказал мне, кто такая наша новая госпожа, откуда она и как ее зовут.

Тут к избранному кружку подошла тетка Пенгоэль, та мужеподобная лодочница, которая в ночь Альфредова бегства возвестила о приближении грабителей. Услышав последние слова Ивона, она вынула изо рта маленькую трубочку и отвечала, прихлебывая из стакана водку:

– Мать Пресвятая Богородица! Ивон Рыжий – вот говорят, что мы, женщины, чрезмерно любопытны и болтливы. Да ты после этого любопытнее и болтливее любой бабы! Ну какая тебе нужда до того, кто такая наша новая госпожа? Довольно тебе знать, что господин ее выбрал. Если бы ему вздумалось взять даже меня, бедную вдову, не имеющую ничего, кроме чести, что бы ты сказал, позволь тебя спросить об этом?

Она проворно осушила стакан водки, прищелкнула языком и продолжала тянуть трубку, не обращая ни малейшего внимания на хохот присутствующих. Один Ивон Рыжий не принимал никакого участия, по крайней мере, видимого в этих насмешках.

– Послушай-ка, тетка Пенгоэль, – сказал он, – конечно, такая женщина как ты, уж чего бы лучше, и если бы дело шло о том, например, как махнуть веслом, бросить острогу или хватить стакан крепкого, вряд ли найдет кто тебе подобную… Но что касается до молодой жены господина, об этом уж я знаю, что знаю – видишь ты, и мне порассказывали такие вещи…

– Ну, что же? Что тебе рассказывали? Увидим! – прибавил Жан-китолов. – Из тебя так же трудно выпытать что-нибудь, как якорь отцепить от подводного камня.

– Ладно, ладно, братец Жан. Но вы ведь согласитесь, что тут есть немножко того… Дама эта всегда закрыта, и никто до сих пор не похвастается, что видел хотя бы кончик ее носа. Нынче утром она была обвенчана в церкви, безо всяких свидетелей, кроме Конана, Бернара, Туссена да его клерка. Потом в Сент-Илеке месье Туссен, теперешний мэр, нарочно закашлялся в ту минуту, как произносил имя новобрачной. Маленький Ронклион вздумал было запустить глазок в свадебный контракт, – но не тут-то было. Он увидел только ряд каких-то каракулей, где сам черт ничего не разберет… Не заставляет ли все это призадуматься? К чему бы скрывать имя, ежели?..

– Ее имя! Ее имя! – перебил китолов. – Эх ты, голова! Да ведь это не секрет… ее зовут мадам Жерве, и денег у нее – миллионы.

– Это может быть, – сказала тетка Пенгоэль, – но месье Конан, который уж, конечно, должен ее знать, уверял меня, что она графиня.

– Оно, конечно, так, – сказал старый Пьер, слегка улыбнувшись и погладив свою седую бороду. – Конечно, месье Конан достойный человек и верный друг, но в таких делах ему верить едва ли можно. Не говорил ли он три месяца назад, что господин прибыл сюда на испанском адмиральском корабле и что ему салютовали из всех пушек, когда он выходил на берег? А между тем, дядя Томас в этот самый день ловил рыбу с подветренной стороны острова и целый день ничего не встретил, кроме дрянного купеческого кораблишка, который приставал к берегу, чтобы высадить тут какого-то матроса в лохмотьях. Нет, нет, слова месье Конана не всегда правда, не слишком-то надо верить в его истории.

– Именно так! И ты, пожалуй что, прав, – сказал Ивон Рыжий, – потому что человек очень близкий с месье Бернаром, сейчас почти побожился, что…

Он остановился и закусил губу.

– Ну что же? Посмотрим! Откашливайся! – сказал в нетерпением Жан. – Если ты знаешь что-нибудь, так скорей закидывай удочку.

– Э! – сказала тетка Пенгоэль, пожимая плечами. – Разве не видите, что он хочет только, чтобы его слушали, а сам и не знает ничего?

– Как! Я ничего не знаю? – вскричал Ивон с гневом. – Я хочу только, чтобы меня слушали?.. Так вот же, вы увидите… Молодая госпожа замка – просто малютка Лабар, дочь старухи Лабар, – та самая, про которую была когда-то сложена такая славная песенка. Вот как я ничего не знаю! Да!

Это открытие произвело на слушателей драматический эффект: тетка Пенгоэль разбила свою трубку, китолов выпустил из рук стакан, старый Пьер вытаращил свои красные глаза, и все вдруг замолкли.

– Я думал, – сказал, наконец, старик, – что малютка уж давным-давно умерла.

– О, что до этого – так нет! – сказала лодочница. – Говоря по правде, ведь первое известие об этом я принесла в замок в ту ночь, как был грабеж, а на другой же день оказалось, что это вздор… Девушка выздоровела и оставила Сент-Илек. С того времени ее уже никогда и не видали.

– Вот оно как! Да ведь никто другой как старуха Лабар подзудила тех негодяев идти напасть на господина и она же сделала потешный огонь из мебели замка. Месье де Кердрен едва ли забудет это, и конечно очень бы оскорбился, даже если бы его сочли способным жениться на дочери этой чертовки в юбках.

– Эх, старый Пьер! – сказала сентиментальным тоном лодочница, вздохнув над своей трубкой, которая вследствие падения приняла самый скромный размер в длину, – будто ты и не знаешь, какие глупости любовь заставляет делать молодых людей? Мы пожили-таки в свое время… и к тому же, у матери и дочери Лабар должны быть порядочные деньжонки.

– Без сомнения, но, если Ивон говорит правду, то господин не пригласил бы на свадьбу столько народа, а отправился бы жениться в какой-нибудь отдаленный город, не позволяя злым языкам потешаться на свой счет. Здесь ведь не забыли истории Дрожащей Скалы, которая после прикосновения к ней малютки Лабар стала совершенно неподвижной.

– Да, что правда, то правда, – отвечал Ивон, – с того самого дня ее не мог пошатнуть ни мужчина, ни женщина, и это большое несчастье.

– Эх, – сказал старый рыбак, – если бы господин вздумал держаться древних обычаев своей фамилии, мы тотчас узнали бы, что такое эта молодая госпожа – маленькая Лабар – с песенкой или нет! Было когда-то обыкновение, чтобы всякая госпожа де Кердрен в самый день брака…

– Испытания делать не будут, будь уверен, – сказал Ивон Рыжий, оскалив зубы. – Господин хорошо знает, что бы из этого вышло.

– Именно так, – сказала тетка Пенгоэль с достоинством. – Вот как теперь говорю – я сама пыталась было пошатнуть камень не далее, как вчера, идучи собирать раков около берега: он стоял так же твердо, как и сам утес… А между тем, надеюсь, ничего такого о моей чести сказать нельзя!

Она подбоченилась, ожидая, не осмелится ли кто-нибудь протестовать против ее рассуждений, но не оказалось никакого повода к перебранке. Ивон удовольствовался только тем, что повторял:

– Испытания не будет на этот раз, я вас уверяю… Гм! Поговаривали когда-то об этой малютке и господине, иные даже болтали, что наш господин-то и был причиной…

– Молчи! – перебил китолов. – Вон Жак Миротон, общественный глашатай. Он идет, должно быть, чтобы передать нам какую-нибудь новость.

Действительно, что-то вроде безобразного и смешного карлика, одетого в крестьянское платье, с уродливым и бесстыдным лицом, с огромным букетом у пояса и с кучей лент, развевавшихся на шляпе, остановилось на некотором расстоянии и пустилось выделывать прелюдии на старом разбитом барабане. При первом ударе барабанных палок он был окружен любопытными. После дроби, довольно неудачно выполненной на этом гадком инструменте, он прокричал грубым голосом по-бретонски:

– Пусть все, кто слышит, выслушает это объявление и передаст его глухим. Господин со своей молодой супругой благоволит идти к Дрожащей Скале, потом начнутся игры… Все бегут, борцы и танцоры уже приглашены. Дерево принесет свои плоды, как яблоня свои яблоки. Наливайте в карманы воды из хороших фонтанов.

Кончив воззвание, составленное из таких сильных выражений, Жак Миротон исполнил дурное антраша с пируэтом и отправился снова в дорогу – повторять это же воззвание в других местах.

Значительные лица Лока, разговор которых был нами сейчас представлен, еще пребывали в изумлении, когда вокруг них послышался сильный шум. Известие, что молодая жена Кердрена отваживается на страшное испытание у Дрожащей Скалы, взволновало всех. Уже немало любопытных направились к прибрежному утесу, чтобы присутствовать при такой интересной церемонии.

– Ну, что же, Ивон Рыжий, – спросил его Пьер насмешливо, – слышал ты глашатая? И станешь еще утверждать, что господин женился на малютке Лабар? Надули молодца, а те, кто рассказал тебе эту историю, хотели только посмеяться над тобой! Вот что.

Ивон, поначалу ошеломленный ударом, вскоре, однако, оправился.

– Э! – сказал он. – Мало испытать, надо еще, чтобы успешно… Доживем, так увидим… а до тех пор подождем.

– Это правда, – сказала тетка Пенгоэль, – посмотрим, будет ли камень и теперь гневаться так же, как делал он это в продолжение десяти лет. Я со своей стороны объявляю, что если молодая супруга Кердрена разрушит колдовство, я буду смотреть на нее, как на достойнейшую в мире женщину, и буду всячески уважать ее.

– Действительно, – добавил старый рыбак, – это было бы благословением Божием для фамилии Кердренов и для всей страны, потому что с того дня, как Скала разгневалась, несчастья градом посыпались на господина и на нас, бедняков.

– Слушайте, – сказал Ивон Рыжий, – если я обманулся, если своими глазами увижу, что камень закачался, как бывало и прежде, то даю обет идти босиком на богомолье к святому Коломбану и поставлю ему двухфунтовую свечу, чтобы он умолил Бога простить мне клевету на честную особу. Но, – прибавил он торопливо, – нужно, чтобы я увидел и хорошо увидел! Пойдем, ребята, нечего терять время, если хотите занять хорошие места. Через четверть часа к Скале уже никак будет не пробраться.

Интерес был слишком велик, чтобы кто-нибудь из собеседников захотел быть позади других. Все они встали и, оставив свою провизию на сохранение прислужницам, тотчас отправились в путь.

 

Глава 3.

Все устраивается

Все дороги и тропинки были загромождены народом. Мужчины, женщины, дети – все стремились к одной цели. Воззвание глашатая произвело чудеса: лучшие танцоры, девушки в деревянных башмаках, борцы и бегуны, нарочно сберегавшие свои силы для этого дня, даже скрипачи и звонари – все сливались в один поток. Магическое название Дрожащей Скалы, этого местного палладиума, этого памятника здешних легенд, расшевелило самых ленивых и самых равнодушных людей. Идя к нему, народ вспоминал о древности этого камня, толковал об изумительных качествах, сообщенных ему бретонскими волшебницами. Некоторые старухи громко рассказывали кое-какие не совсем известные и, надо добавить, не совсем вероятные факты, тесно связанные с его существованием. Но главное, о чем все с беспокойством спрашивали себя, это выйдет ли, наконец, Скала из своей неподвижности? И результат испытаний, каков бы он ни был, должен был иметь для бретонцев важность великого события.

Когда замечательные лица, чьими речами и действиями мы исключительно занимались, достигли утеса, то нашли, что толпа совершенно загромоздила все углубление, в котором возвышался друидический камень. Любопытные помещались даже на берегу соседнего ручья, и со всех сторон все еще сходился народ, не менее нетерпеливый. Давка была страшная: не было мало-мальски возвышенного клочка земли, не было ни одного выступа на утесе, которые бы не были заняты зрителями. Можно сказать, что люди составили собой живую ограду вокруг памятника. Старый иссохший орешник, лежавший наверху утеса, поддерживал на себе целую ораву смельчаков-ребятишек, которые очень легко могли обрушиться на головы своих родственников, нимало не беспокоившихся о подобной изобретательности.

При всем том эта толпа, так плотно сжатая, с усилием расступилась перед знатными лицами острова Лок. Ивон Рыжий – между тем как его товарищи помещались как им было лучше, – занятый какой-то тайной мыслью, принялся изо всех сил работать локтями и плечами, чтобы добраться до Дрожащей Скалы. Не слушая восклицаний тех, кого он помял при этом, он очутился, наконец, перед камнем и, повалившись на него всей тяжестью, хотел быстрым напором пошатнуть его.

Камень не шелохнулся: хохот и насмешки сопровождали бесполезную попытку силача-рыбака.

– Гляди! Гляди! – отвечал на них Ивон, потряхивая головой. – Ну же, молодцы, кто хочет подсобить мне?

Более пятидесяти сильных рук тотчас уперлись в камень.

– А-а-а-а… ух! – сказал Ивон, словно командовал маневром, используемым при поворачивании ворота.

Все руки нажали одновременно, все усилия слились в одно крепкое, энергическое, непреодолимое нажатие. Но камень оставался так же неподвижным, как будто основание его было вбито в землю футов на двадцать.

– А-а-а-а… ух! – крикнул Ивон еще раз. Успех был таким же.

После третьей попытки обескураженные работники отступились и стали утирать пот, покрывавший их лица.

– Она и не шелохнулась, – сказал старый матрос с рябым лицом, – да что тут толковать – толстый канат с трехпалубного корабля разорвался бы десять раз прежде, чем она бы подалась… В восемьдесят девятом году мы тоже пытались было с сорока лошадьми да сотней дюжих молодцов, так только даром старались, как и сегодня!

Несколько гневных взглядов обратилось на рассказчика.

– Теперь ладно, – спокойно сказал Ивон Рыжий, – спасибо, друзья… теперь я знаю то, что хотел узнать.

На крутизне берега он увидел остроконечный утес, имевший форму шпиля, откуда можно было видеть всю сцену. Самый дерзкий мальчишка не осмелился бы лезть на этот опасный пик, опасаясь свалиться в долину и разбиться. Несмотря на это, рыбак, не задумываясь, полез туда. Поднимаясь с кошачьим проворством, он добрался до самой верхушки и уселся тут, очень довольный собой. Здесь, отвечая презрением на все остроты и колкости, он терпеливо ждал, что будет.

Ждать пришлось недолго: скоро отдаленные звуки виолончелей, тамбуринов и других музыкальных инструментов известили о приближении новобрачных. Ивон Рыжий со своего возвышенного поста видел, как кортеж показался из-за плантаций, расстилавшихся от здания фермы, и длинной вереницей потянулся к скалистому берегу. Во главе шествовал старый нотариус Туссен, ведя под руку молодую, у которой он был посаженым отцом. Он был в парадном костюме, со шляпой в руках и свою обязанность исполнял с такими претензиями на любезность, которые показывали, насколько он горд подобной честью. Новобрачная была в белом атласном платье. Девическое покрывало спускалось из-под венка из белых роз, составлявшего ее головной убор. Только эта вуаль не скрывала более ее лица, а волнообразными складками ниспадала по плечам. Ее походка была спокойной, скромной, но не лишенной достоинства. За ними смелой поступью шел Альфред, одетый просто, но благородно и изящно, с сияющим лицом. Он шел под руку с девицей Туссен, которая, украсившись множеством перьев, цветов и бриллиантов – все тем, что только в состоянии навесить на себя женщина, – расточала ему самые изысканные улыбки. Соседские буржуа и их жены, из которых многие уже знакомы читателю, шли попарно за ними. Особенно заметен здесь был по своему высокому росту и мундиру таможенный офицер, мнения которого вследствие политических переворотов довольно изменились, потому что во времена террора синие хотели его гильотинировать, как слишком умеренного, а шуаны едва не расстреляли как бешеного пса. В числе приглашенных было много кавалеров, дам и девиц, представленных нами при первом посещении Дрожащей Скалы до отъезда Альфреда на чужбину. Казалось, как нарочно, здесь были собраны все тогдашние гости, бывшие еще в живых и не оставившие эту страну. Толпа молодых людей, разукрашенных лентами, с ружьями и пистолетами для поздравительных залпов заключала шествие, и этот блестящий кортеж, следуя извилинам дорожки, производил самый живописный эффект на свежей зелени долины.

Одно лицо значительной важности шествовало впереди всех по направлению к Дрожащей Скале: это был Конан, облеченный достоинством главного блюстителя порядка на время праздника. Одежда на нем была вся новая, но, по обыкновению, вся черная. В шляпе, надвинутой на ухо, с великолепным букетом в петлице он величественно размахивал толстой булавой, серебряное яблоко которой могло бы поспорить с булавой тамбур-мажора. Но при всем том добряк не имел того торжественного вида, который было бы естественно ожидать при таком случае. Его косматые брови были слегка нахмурены, во всей физиономии выражалось дурное расположение духа. Когда он приказывал толпе расступиться, его голос и жесты были резки, и многих шалунов, не слишком скоро убиравшихся с дороги, он даже подталкивал не совсем учтиво.

При всем том ему, конечно, трудно было бы сбить зрителей с занятых мест, если бы известие о приближении кортежа не пробудило с новой силой всеобщего любопытства. Большая часть стоящих здесь, не раздумывая, пустилась бежать навстречу новобрачным. Таким образом, когда молодые со своей свитой подошли к ручью напротив утеса, они встретили здесь крестьян, выстроившихся в два ряда по обеим сторонам дороги с вытянутыми шеями и разинутыми ртами.

Внимание всех было обращено исключительно на молодую жену Кердрена. Лишь только стало можно различить ее изящные черты, ее девственную осанку, ее изящный убор, как изо всех уст вырвался крик удивления.

– Как она мила! – вскричали мужчины.

– Да, в самом деле прелестное создание! – говорили женщины.

– Как жаль, что неизвестно, кто она такая, – заметил кто-то, – никто ее не знает!

– Я ее знаю, я! – воскликнул один старый крестьянин. – Это добродетельная и праведная девица, ходившая за больными в Нантском госпитале, которую называли матерью бедных. Она залечила мою рану, полученную мной при одном случае, да и многих других вылечила. Она выкупила множество священников и благородных господ, которых должны были отправлять на лодках к устью Луары… и Каррье раза два или три хотел препроводить ее в революционный трибунал, потому что она спасла столько несчастных.

– Я – живое доказательство истины слов твоих, друг мой, – сказал кто-то возле него. – Я сам был избавлен от смерти той, которую вы называете матерью бедных.

Все с благоговением сняли шляпы. Тот, кто говорил таким образом, был священник острова Лок, старец с приятными манерами и лицом, внушающим почтение. Недавно возвращенный сюда для исполнения своих святых обязанностей, он еще носил на своем бледном и изможденном лице следы страданий, перенесенных им в темнице замка дю Бофре.

– Вы? – спросила, обращаясь к священнику Ивонна, которая следовала за Конаном, чтобы присутствовать при важном событии, которое должно было произойти. – Вы избавлены от смерти нашей госпожой?

– Да, дочь моя! Молодая супруга господина де Кердрена – праведная женщина, которую Бог послал этой стране как залог спокойствия и примирения… теперь благословение неба через нее ниспошлется на всех нас!

– Ну так что же! – сказала в восторге Ивонна. – Если она действительно праведная, так сотворит чудо. Она уничтожит чары, которые делают камень неподвижным!

Священник улыбнулся и хотел отвечать, но в эту минуту кортеж был уже в нескольких шагах от них, и священник выдвинулся вперед для встречи новобрачных. Конан, проскользнувший позади Ивонны, сказал ей на ухо с выражением глубокого горя:

– Не очень полагайся, Ивонна, на уверения священника: он достойный человек, но обманывается. Я в этом совершенно уверен.

– Как? – спросила с ужасом старушка. – Вы думаете, что Скала…

– Не тронется… сейчас вот увидишь… Но так угодно господину. Пусть исполнится его воля!

Он глубоко вздохнул и удалился, оставив Ивонну в сильном смущении и беспокойстве.

Между тем отзывы старого бретонца и почтенного приходского кюре о новобрачной увеличили всеобщее удивление, возбужденное ее красотой, до последней степени.

Было совершенно невозможно расслышать приветственную речь священника: рукоплескания и восторженные восклицания совершенно перекрывали его голос.

Жозефина раскраснелась от удовольствия. Альфред взял ее за руку.

– Будь тверже, моя возлюбленная! Будь тверже! – шептал он.

И кортеж продолжал шествие среди усилившихся приветствий.

Из зрителей только один не разделял всеобщего энтузиазма: это был Ивон Рыжий. Угнездившись на своем утесе, он пригнул голову к самым коленям, чтобы лучше видеть, и бормотал сквозь зубы:

– Канальство! Я был уверен… Это именно малютка Лабар, хотя она теперь даже еще милее, чем когда-нибудь была! Гм! Эк орут там внизу-то. Да ведь это скоро кончится.

Во время этого ни для кого не слышного монолога, лица, созванные на праздник, разместились вокруг Дрожащей Скалы, для которой эта смесь богато разодетых мужчин и женщин составляла блестящую оправу. Жозефина стояла отдельно от всех с одной стороны камня, Альфред поместился на противоположной стороне. Толпа теснилась, жалась и шумела позади них.

Вдруг распространилось глубокое молчание и на всех лицах выразилось живое беспокойство.

Альфред с улыбкой обратился к своей молодой жене и грациозно поклонился ей. Жозефина сняла, как того требовал обычай, вышитую жемчугом перчатку, бывшую у нее на руке.

В эту минуту солнце, почти весь день скрывавшееся в облаках, вышло из-за туч, и его яркий луч, скользнув по хребту утеса, упал на молодую женщину. В своей белой одежде и покрывале новобрачной она предстала, словно окруженная ореолом из золота и света. Для присутствовавших это было благоприятным предзнаменованием. Некоторые перекрестились.

– Сам Бог за нее! – с безграничным убеждением сказал один из них.

Шепот одобрения пробежал в толпе, и тотчас же снова наступило молчание.

Тогда Жозефина подняла руку, и чуть только ее тонкие розовые пальчики прикоснулись к Скале, как та заметно покачнулась.

– Качается! Качается! – раздалось множество голосов.

– Она качалась и раньше, прежде чем дотронулась до нее наша госпожа! – вскричал Конан. – Это еще один раз после мадемуазель де Керадек… Это чудо!

– Я не видел ничего! – нагло кричал Ивон Рыжий с вершины своего утеса.

– И я! И я! – присоединились некоторые, стоявшие позади других.

Альфред подал новобрачной знак. Она с улыбкой еще раз подняла руку.

На этот раз качание было таким сильным, что многие из дам, окружавших Скалу, попятились в ужасе назад. Движения Дрожащей Скалы продолжались не менее минуты.

Дружный залп из ружей и пистолетов потряс всю деревню. Восклицания, нестройные звуки тамбуринов, бомбард и скрипок доставали до облаков. Многие из присутствовавших, упав на колени, благодарили Бога. Ивонна, вся в слезах, бросилась к ногам Жозефины и вскричала:

– Ах! Добрая госпожа моя, через вас кончатся наши несчастья!

Конан, опьяневший от гордости и радости, произносил какие-то бессвязные звуки, скакал, плясал и обнимал всех, кто ни попадался ему под руку.

Среди восторгов, произведенных этим неожиданным результатом, Ивон Рыжий проворно спустился со своего утеса, растолкал зрителей и упал к ногам Жозефины.

– Мадам! – сказал он с жаром. – Я гадкая свинья морская, но я переменил свои мысли… простите меня! Я был другом господину, он это хорошо знает. Теперь я и вам буду другом! Запомните это… меня зовут Ивон Рыжий! – и, не дождавшись ответа, он вскочил на ноги и исчез в толпе, крича во все горло: – Да здравствует господин! Да здравствует госпожа де Кердрен!

– Да здравствует господин! Да здравствует госпожа де Кердрен! – повторяли стоящие вокруг в один голос.

Жозефина вполне наслаждалась этой сценой, так непохожей на ту, которая была десять лет тому назад при ней же и на том же самом месте. Она была бледна от избытка чувств и едва могла говорить. Ее муж поддерживал ее на своих руках и говорил ей с невыразимой нежностью:

– Дрожащая Скала сотворила зло. Дрожащая Скала и исправила его… Милая Жозефина, ведь этого требовала справедливость?

Когда они с выражением благодарности возвели к небу увлажненные глаза, то встретили устремленный на них взгляд старого священника.

– Теперь моя очередь, – сказал он наполовину ласково, наполовину строго.

Он взошел на тот же камень и, сделав жест, призывавший всех к молчанию, предложил своим прихожанам небольшую проповедь об опасностях суеверий. Его речь, хотя и импровизированная, была не лишена достоинств. Добрый человек не мог, конечно, прямо выступать против верования, результаты которого, как он сам видел, были так важны для фамилии Кердренов. С другой стороны, как служитель Христа, он не мог смотреть равнодушно на подобную извращенность религиозного чувства в своих прихожанах. Итак, он удовольствовался только выступлением против мистических верований, не освященных церковью.

– Для искоренения странных верований, к которым дает повод Дрожащая Скала острова Лок, – прибавил он, – я исходатайствовал у господина де Кердрена, чтобы он за себя и за своих наследников отказался от древнего обычая, действие которого вы видели теперь в последний раз. Теперь никому не воспрещено будет подходить к камню. Всякий, проходя мимо него, может теперь увериться, что перед ним не более, как масса безжизненная, грубая, подчиненная только механическим законам равновесия. Таким образом, падут сами собой опасные заблуждения, и мои добрые прихожане возвратятся к верованиям нашей важной и, вместе с тем, простой религии. Да будет так!

Эта речь была выслушана со вниманием и покорностью. Лишь только добрый священник сошел со своей импровизированной кафедры, как его остановил по дороге Туссен.

– Ах, вот ведь что, – сказал он священнику тоном беспокойства, – хоть вы и вооружаетесь против нашей бедной Дрожащей Скалы, но неужели не позволите мне по подписке издать в свет мое философское рассуждение под заглавием: "Скала кельтическая и друидическая, что на острове Лок", которое составит толстый том in quarto в семьсот страниц? Это труд целой моей жизни, и вы остались бы виноваты перед потомством, если бы лишили его этих ученых изысканий!

Священник пожал руку нотариусу:

– Сочинение, написанное вами, любезный месье Туссен, – отвечал он, – не может быть вредным… я прежде остальных подписался бы на один экземпляр вашей книги, если только, – прибавил он со вздохом, – несчастия нынешнего времени позволят бедному священнику подобную расточительность.

* * *

С тех пор Дрожащая Скала на острове Лок осталась пребывать в забвении. Разве иногда кто-нибудь вместо прогулки придет сюда из соседнего замка, или какие-нибудь ученые-историки посетят в летнее время этот интересный памятник простодушия наших предков. Утес, который защищал ее, непрерывно сокрушаемый напором ветров и волн, стали посещать только морские вороны и орлы-рыболовы. Редко-редко любопытная рука сообщала ей движение, – и ее качания с каждым днем все более и более затруднялись по причине разросшегося здесь мха и ползучих растений, окруживших ее основание. Между тем один местный житель по фамилии Ольд-Бок – наследник доброго Туссена (драгоценные труды которого, скажем мимоходом, никогда не увидели света) – из любви к памятнику направил в местный журнал длинное письмо, в котором скромно приписывает себе великое открытие. Вышеупомянутый Ольд-Бок говорит, что он нашел на верхней оконечности Дрожащей Скалы нечто вроде углубления, куда мог вкладываться и откуда мог выниматься подвижный камень, совершенно останавливая или облегчая ее движения. Прибор этот очень прост и почти незаметен для всякого, кто не предупрежден об этом, и должен был играть – по словам исследователя – очень важную роль в те времена, когда друиды делали для себя из этой скалы пробный камень. А это открытие, если оно верно – в чем мы не сомневаемся, – легко объясняет известные, но немного темные обстоятельства этой истории. Надо, однако, добавить, что соседние крестьяне, не дождавшись исследований новейших ученых, отказались от своих древних верований относительно Дрожащей Скалы. Они не знают более тех мистических качеств, которые когда-то ей приписывались, и, проходя вечерней порой на некотором расстоянии от утеса, довольствуются лишь тем, что машинально крестятся.