Может быть, ни одно из учреждений не было столько восхваляемо и превозносимо писателями, как рыцарство. Романы и старые поэмы наполнены баснословными подвигами паладинов, которые для приобретения славы и громкого имени становились защитниками слабого и угнетенного и храбро умирали за своего короля, даму или отечество. Даже после Дон Кихота, забавные приключения которого внесли столько прозы в эту поэзию чудес, рыцарство еще долгое время во всех европейских литературах пользовалось уважением как самое благородное явление веков варварства, предшествовавших новому веку.

К несчастью, когда настоящая эпоха со своим пытливым умом и духом всеобщего анализа захотела изучить историю в источниках, она принуждена была увериться, что все эти легенды и поэтические предания ввели ее в немалый обман. Блистательная фантасмагория исчезла и уступила место печальной действительности: в веках, где прежде видели религию во всей ее чистоте, честь – во всей непреклонности, любовь к отечеству – во всем бескорыстии,– в этих веках не находили теперь ничего, кроме грубого суеверия, животного эгоизма и самых диких, необузданных страстей.

Только время от времени кое-где являлось одно из тех избранных лиц, чьи имена дошли до нас незапятнанными и у кого мужество соединилось с правотой, ум – с истинным человеколюбием. Но на этих людей современники смотрели как на феномены, и в доблестях их видели что-то сверхъестественное. Многие поклонялись им, как святым: грубым поколениям казалось невозможным, чтобы подобные характеры принадлежали человечеству. И в самом деле, так называемые рыцарские добродетели явились впоследствии, когда рыцарство уже не существовало.

Но будем справедливы: пороки феодализма не могут быть приписываемы исключительно ему одному. Чтобы судить об этом беспристрастно, надо обратить внимание на плачевные и гибельные обстоятельства вокруг него. Национальное единство нигде еще не было выработано; распри племен не утихли, и о началах, на основании которых процветают теперь современные общества, никто не имел никакого понятия. Беспрерывные распри и насилие каждую минуту подрывали едва возрождавшиеся корни права и долга, и удивительно ли, что посреди этого хаоса животный эгоизм часто владычествовал над стремлениями истинно социальными? В некоторых провинциях Франции варварство Средних веков приняло вид более грозный, чем в других, и вследствие кровавых войн и ожесточения продолжалось дальше. Таковы, например, Гиень, Пуату, Лимузен и все провинции центра и юга, составлявшие древнюю Аквитанию. Эта несчастная страна, так долго оспариваемая Францией и Англией, не питала никакой симпатии ни к той ни к другой. Аквитания, равно как и вся полоса Франции от Луары до Пиренеев, имела в это время свои нравы, обычаи, свой язык и считала себя независимой. Собственно французы, то есть народ, говоривший на северном наречии (lа langue g’oil), были столь же чужды ей, как и надменные англичане, рыскавшие по ее полям. Аквитания равно ненавидела и тех и других, и беспрерывные войны, которых она была предметом и театром, вооружали ее непримиримой враждой ко всему, что только питало мысль покорить ее.

Можно представить себе, как подобное положение дел способствовало развитию эгоизма, честолюбия и пороков. К 1370 году, в то время как Карл V царствовал в Париже, а Эдуард, Принц Черный,– в Бордо, вся Аквитания была добычей страшных бедствий: пашни были нетронуты, деревни покинуты и разорены, население скрылось в города и укрепленные замки. Одни держались Эдуарда, другие – Карла, а третьи сохраняли благоразумный нейтралитет. Многие феодальные владельцы жили в неприступных крепостях, пользовались смутой и предавались той бешеной страсти к грабежам, которую унаследовали от своих предков – франков. Толпы бродяг, остатки знаменитых полчищ, от которых очистил Францию Дюгесклен, известных под именем живодеров, пройдох, мародеров и прочее, опустошали страну без милосердия. Эти кочующие толпы, всегда готовые служить тому, кто больше даст, с необыкновенной быстротой перемещались из одного конца провинции в другой, совершая безнаказанно свои злодеяния до тех пор, пока им, за предложение услуг, впрочем, весьма сомнительных, даровалось наконец прощение. В это печальное время англичанин и француз, живодер и грабитель-барон были для Аквитании врагами; равно прибегая к всевозможным хитростям и насилию, преступая клятвы, они из конца в конец разоряли и опустошали несчастную страну.

Теперь, когда мы бросили общий взгляд на состояние страны в то время, с которого начинается наш рассказ, необходимо, для лучшего уразумения, сделать краткий очерк главнейших исторических событий того времени.

Принц Уэльский, которому отец его, Эдуард III, король Английский, отдал Аквитанию в полное владычество, страшно отомстил Лиможу. Этот город, воспользовавшись отсутствием принца, сдался Дюгесклену и герцогу Беррийскому. Эдуард был в Ангулеме и мучился от болезни (от которой впоследствии умер), когда ему донесли об этой измене. Еще не в состоянии надеть на себя доспехи, он собрал многочисленную армию и обложил мятежный город. Войдя в него через пролом, он, в припадке страшной ярости, перерезал всех жителей. После этого кровавого подвига, который ужаснул всю Францию и был последним в жизни Черного Принца, он распустил своих воинов, как это делалось в те времена, когда не было еще регулярной армии, а сам на носилках направился в Ангулем. Все было так быстро и неожиданно, что Дюгесклен, расположившийся в тридцати лье от места действия, в Перигоре, не успел собрать достаточно сил, чтоб помочь несчастному Лиможу.

В продолжение трех дней, последовавших за этим событием, все окрестные дороги вокруг разоренного города были покрыты рыцарями, простыми воинами и стрелками всех наций, составлявших английскую армию. Они небольшими отрядами рассыпались по различным направлениям, и горе путешественникам, которые встречали эти буйные шайки, упоенные успехом,– в те времена грабеж был жалованьем и наградой солдат, и они с одинаковым удовольствием грабили друзей и недругов.

Однако к концу третьего дня зловещие шайки исчезли, рассеялись по разным местам, и отряд всадников, который, казалось, принадлежал какому-нибудь соседнему замку, остановился на отдых возле старой римской дороги, которая вела некогда из Бордо в Бурж. Место было живописно, удачно выбрано и находилось на границе Лимузена и Перигора. Обширный лес каштановых деревьев, плоды которых составляли тогда основную пищу жителей, тянулся с левой стороны дороги и терялся за горизонтом. Справа возвышались горы, мрачная зелень которых отчасти оживлялась разбросанными там и сям купами деревьев. Но нигде не видно было и следов земледелия. Несколько хижинок, почерневших от огня и рассеянных по хребту соседней горы, казались вовсе не обитаемыми. В отдалении, на самом конце дороги, виднелся городок и замок Шалю с высокой башней, у которой за двести лет перед тем умер Ричард Львиное Сердце. Исключая всадников, о которых мы упоминали, по всей дороге не видно было ни одного путешественника.

День клонился к вечеру, но палящее солнце жгло с самого утра. Жар, усталость и голод заставили всадников искать отдыха под защитой деревьев. Лошади паслись на густой и чистой траве, росшей вокруг бивуака; их седоки расположились в тени на берегу одного из тех светлых ручьев, которые пересекают страну без помощи водопроводов, подкрепляли свои силы пищей. Начальник отряда, мужчина высокого роста и крепкого сложения, сидел в стороне, подчиненные оказывали ему все знаки глубокого уважения. Он был одет в стальные доспехи. Желая освежиться, он снял свой шлем с забралом и положил перед собой на траву. Черты его лица были довольно резки, но не совсем жестки. Несколько морщин свидетельствовали о зрелых годах, хотя было очевидно, что он еще полон сил. Все показывало в нем особу высшего звания, а золотые шпоры свидетельствовали, что он был рыцарем. Несмотря на это, на его щите, висевшем на дереве над головой, не было никаких гербов; потемневший шлем был без перьев, и дротик, лежавший в траве на расстоянии руки, не имел никакого флюгера, цвет которого мог бы указать, к какому клану он принадлежит. Вооружение, сделанное из превосходного материала, не было, однако, похоже на то, какое обыкновенно надевают во время сражения или для турнира. Вообще рыцарь был налегке, как любой феодальный барон тех времен, выходящий из замка для какого-нибудь не слишком опасного предприятия или просто для прогулки с вассалами по окрестностям своих владений. Его статный конь, превосходное животное, которое тотчас можно было отличить от других по богатой сбруе, пасся один в стороне, как бы презирая своих грубых собратьев, рассеянных по лугу.

Рыцарь – ибо таково было звание этого человека,– казалось, вполне оценил преимущества избранного бивуака. С самого утра он не сходил с коня и ездил под жгучим июльским солнцем, изнывая под тяжестью своих доспехов и не съев еще ни кусочка хлеба. Зато теперь он сладко отдыхал в свежей прохладе леса, у ручья, катившегося по белому кремнистому дну. Перед ним, на старом большом пне, подле одного из тех огромных паштетов, которыми славились наши предки, был поставлен козий мех, заключавший в себе еще порядочное количество доброго вина. Рыцарь оказывал усердное внимание своему столу и, казалось, был в самом лучшем расположении духа. Тень, прохлада, отдых, сытость, и, может быть, еще внутреннее удовлетворение, происходящее от воспоминаний какого-нибудь недавнего подвига, расцветили эту физиономию, от природы несколько суровую, и рыцарь улыбался, разговаривая с единственным собеседником, который был допущен к чести разделить с ним стол. Собеседник представлял разительный контраст с рыцарем. Это был худой, тщедушный молодой человек с нежным лицом, с голубыми глазами; приятный, мелодичный голос его походил на женский. Наряд не имел в себе ничего воинственного, и вместо всякого наступательного и оборонительного оружия у него был один только небольшой кинжал. Полукафтанье его, сделанное в роде туники, было обшито мехом по обычаю тогдашнего времени, дозволявшего даже в самое жаркое время носить меха. Шитый пояс стягивал легкую, стройную талию. Голубой шелковый шарф, повязанный через левое плечо, поддерживал роту – музыкальный инструмент, бывший тогда в употреблении и похожий на шарманку нынешних савояров, только без колеса. На голове молодого человека была бархатная шапочка, вокруг которой вилась в несколько рядов толстая золотая цепь. Из-под шапочки выбивались длинные кудри золотистых шелковых волос и рассыпались по плечам.

Можно догадаться, что этот прекрасный юноша был одним из тех любезных трубадуров, которые, несмотря на суровость эпохи, ходили из замка в замок смягчать своими песнями нравы владетелей и рассеивать скуку их уединения. К этим адептам веселой науки питали еще такое уважение, что даже закоренелые воры и грабители не позволяли себе худо обращаться со странствующими соловьями. Самые гордые и недоступные дворяне старались привлекать и привязывать их к себе подарками, будучи уверены, что от трубадуров зависят их слава и имя. Однако, несмотря на такие преимущества менестрелей, наш рыцарь не слишком много оказывал уважения своему собеседнику и обращался с ним насмешливо-фамильярно.

Остальной отряд состоял человек из двадцати военных людей, крепких и хорошо вооруженных, которые, по-видимому, были вассалами, а может быть, и наемными солдатами рыцаря. Расположившись кружком, они сидели несколько поодаль от него возле источника и уплетали свою провизию с жадностью, помня, что при первом звуке трубы они должны быть готовы к походу. Почти все носили кольчуги и были вооружены мечами, булавами и пиками. Такой многочисленной дружине, без сомнения, храброй и опытной в военном деле, казалось, некого было бы бояться в этом уединенном месте; однако два всадника под палящими лучами солнца, опершись на дротики, стояли на дороге и смотрели в противоположные стороны со всем вниманием часовых, которые знают, что безопасность товарищей зависит от их бдительности. Эти два воина караулили тяжелый воз, поставленный у самой дороги, отпряженные лошади которого паслись вместе с прочими. Воз был нагружен огромными тюками и бочками, где, по-видимому, хранились съестные припасы, и, конечно, опасение, что какие-нибудь соседние бродяги захотят овладеть этой добычей, заставляло воинственных путешественников принимать такие предосторожности.

Рыцарь и трубадур разговаривали на провансальском наречии, которое, как известно, было в то время в употреблении по всей Южной Франции, в Испании и даже в Италии.

– Клянусь Богом! – говорил рыцарь.– Ты, мэтр Жераль, странно смотришь на вещи! Кто станет считать преступлением отнять у жирных солиньякских монахов некоторую часть их жизненных припасов, тогда как столько храбрых молодцов голодают в моем замке? Они богаты, и им тотчас подвезут новые фуры, нагруженные лучше той, которой мы так ловко овладели! Поверь, эти клобуки не умрут с голода. Что же касается вассалов аббатства, убитых нами, то я спрашиваю тебя: по какому праву эта проклятая сволочь явилась предо мной под предлогом защиты монастырского имущества? Видел ты, как я ловко свалил наземь этого огромного молодца, монастырского стражника, так называемого поверенного Солиньяка, который командовал ими и подстрекал к сопротивлению? Это был славный толчок копьем, любезный трубадур, и, так как ты был свидетелем, я хочу, чтоб ты сделал из этого какую-нибудь балладу или песенку, вроде тех, которые распевают пред благородными дамами Аквитании и Прованса.

– Благородный барон,– робко и с улыбкой отвечал трубадур,– этот поступок не из тех, которые можно воспевать на арфе для забавы дам.

– Что такое, любезный щебетун? – вскричал рыцарь, нахмурив свои густые брови.– Ты мне всегда будешь отвечать одно и то же? Уже три месяца живешь ты в моем Монбрёне, я тебя нежу, допускаю к своему столу, осыпаю подарками, а ты, из благодарности к моему великодушию, до сих пор еще не сложил ни одной песенки, в которой прославил бы мои подвиги и мою храбрость? Клянусь святым Марциалем! Дело не в скудости предметов! Я тебя вожу с собой во все походы и объезды, чтобы ты лично мог убедиться в моих рыцарских заслугах и рассказывать о них потом как о чудесах. Что же! Ты не видишь в них ничего, достойного баллады, какую сочинил ты в честь Бертрана Дюгесклена, этого маленького бретонского рыцаря, о котором столько шумят теперь! В твоем присутствии я разбил этих нексонских горожан, которые не хотели заключить со мной пакт и платить мне дань. Я одним ударом копья опрокинул того, кто носил знамя их цеха, и этот подвиг показался тебе слабым. Я победил на поединке английского капитана, который крал монбрёнских коров в то время, когда они паслись в лесу, и принудил его к постыдному бегству! Клянусь ушами папы! Неужели мне нужно сражаться с великанами и побеждать колдунов, как делали это рыцари блаженных времен? Право, за подарки, которыми я наделил тебя, другие менестрели сочинили бы в мою честь двадцать баллад и столько же сонетов.

– Сир,– с достоинством отвечал молодой человек,– если вы сожалеете о сделанных подарках, я готов возвратить их вам, и эта золотая цепь, которой обязан я вашему великодушию…

Трубадур протянул руку к цепи, рыцарь поспешно остановил его:

– Ну вот, ты уже готов и рассердиться из-за пустяков! Не гневайтесь, сир Монтагю!.. Но скажи, пожалуйста, какого черта ты вечно порицаешь мои дела и говоришь, что они недостойны благородного рыцаря?

Трубадур сделал усилие, чтобы скрыть впечатление, произведенное оскорбительными словами патрона. Важная причина заставляла его терпеть все обиды, какие рыцарь не переставал наносить ему довольно часто.

– Высокородный барон,– возразил трубадур, глядя на рыцаря с большей уверенностью,– мелкому дворянину, как я, неприлично судить о поступках такого могущественного владельца и храброго воина, как вы. Несмотря на это, признаюсь, мне было бы приятнее видеть вас в схватке с англичанами, чем с этими бедными служителями Солиньяка, тем более что грабеж церковного имущества приносит, говорят, несчастье…

– Толкуй себе! Военный человек должен жить войной,– отвечал рыцарь тоном, который не допускал возражений.– Вы, сплетчики красных слов, ничего не понимаете в подобных делах. Отнятое у этих добрых монахов,– весело продолжал он, посматривая с удовольствием на воз, стоявший на некотором расстоянии,– будет благосклонно принято в Монбрёне, и, конечно, лучше этим припасам быть в моих руках, чем в руках нечестивых англичан, возвращающихся из Лиможа, или во власти этих бешеных бродяг, которыми командует капитан Анри Доброе Копье.

При этом имени лицо трубадура вспыхнуло, и он в замешательстве отвернулся. Барон смотрел на него с усмешкой.

– Кажется, мэтр Жераль, громкие воинские подвиги этого молодца, Доброго Копья, больше нравятся племяннице моей, Валерии, чем твои нежные воркования и любовные сонеты?.. А? Но не отчаивайся, мой милый, если Валерия де Латур так высоко поставлена в свете, что не может согласиться отдать свою руку такому бедному менестрелю, как ты, зато этот начальник живодеров ниже ее настолько, что я никогда не соглашусь видеть их вместе.

Жераль поднял голову.

– Сир де Монбрён,– сказал он с твердостью,– я благородной крови, получил ученую степень магистра веселой науки в Тулузе и считаю себя вполне достойным руки всякой благородной девицы. Самые знатные дамы не пренебрегали избирать себе в мужья менестрелей, мне подобных. Но если я не могу тронуть сердце вашей племянницы, то никогда не осмелюсь жаловаться, что она предпочла мне молодого человека, который говорит красиво, храбр и великодушен.

– Клянусь святым Жоржем! Вот истинно христианское смирение,– подхватил барон, смеясь,– но мне сказывали, что вы, господа менестрели, не нуждаетесь в любви дамы, чтобы сделать ее предметом своих вздохов и песен, и очень довольны, когда за десять лет мученической любви она одарит вас улыбкой! Это очень хорошо, мой любезный трубадур. Но что до меня, признаюсь, я скорее согласился бы видеть племянницу за каким-нибудь робким певцом, как ты, например, чем отдать ее руку такому воплощенному дьяволу, как этот предводитель бродяг.

– Почему же так, сир?

– Во-первых, потому что он не дворянин. Никто не знает, кто он такой и откуда. Англичанин ли он, аквитанец ли – дело в том, что ему нет другого названия, кроме прозвища Доброе Копье и имени Анри. Наконец, ремесло его…

– А какое же его ремесло, мессир, если не то же, каким занимается почти все здешнее дворянство? И какая разница между ним и вами, кроме разве той, что у него нет замка, куда бы он мог скрыться со своими людьми после какого-нибудь смелого предприятия? Говорят, он в своей дружине завел такую дисциплину, что нападает только на французские и английские войска и не трогает ни путешественников, ни безоружных крестьян…

– Кой черт! – вскричал Монбрён, глядя на трубадура с удивлением.– Что с тобой стало, мэтр Жераль, что ты с таким жаром защищаешь этого разбойника, Доброе Копье, в которого моя племянница влюбилась не на шутку, видев его всего один или два раза?

– И поэтому самому, мессир,– отвечал со вздохом Жераль,– я стараюсь привлечь ваше внимание к моему счастливому сопернику. Мамзель де Латур объяснилась со мной откровенно. Еще до прихода моего в ваш замок сердце ее не было свободно – она любила Доброе Копье, который спас ее от большой опасности. Она объявила это мне сегодня утром, когда мы выехали на добычу. Я решил оставить ваш замок и снова начать свою скитальческую жизнь. Как и прежде, я стану ходить из замка в замок и ценою песен приобретать гостеприимство. Я заставляю всех благородных дам Прованса и Гиени повторять имя Валерии де Латур. Когда-нибудь она услышит об этом и будет гордиться своим трубадуром. До меня дойдет весть, что она вспоминает обо мне, и это смягчит горечь моих страданий.

В то время как трубадур говорил таким образом, слезы сверкали на бледных его щеках. Сир де Монбрён, сколько позволяли его характер и привычки, казалось, сам был тронут такой тихой, кроткой горестью менестреля.

– Ты хочешь оставить нас, Жераль! – вскричал он.– Клянусь святым Марциалем Лиможским! Стыдно тебе покинуть Монбрён, пока я не соберу тебе материал для отличной поэмы, которая может стяжать мне похвалу и славу. Впрочем,– продолжал он с некоторой торжественностью,– в одном будь уверен: оставишь ты нас или нет, Валерия де Латур с моего согласия никогда не будет женой этого капитана Доброе Копье. Можешь объявить ей об этом.

Слыша такой решительный приговор, трубадур не мог скрыть выражения невольного одобрения, которое так противоречило усилиям его великодушия. Несмотря на это, он тотчас же возразил грустным и меланхолическим голосом:

– Боюсь, сир де Монбрён, уж не угадываю ли я причины, почему вы отвергаете такого храброго воина и отличного капитана, как Анри?

– Что же это за причина, сир де Монтагю? – с гордостью спросил барон.

– А та, что такого рода человек, женившись на благородной Валерии, конечно, потребует от вас прекрасный замок и латурские владения, которые вы удерживаете теперь как опекун молодой девушки.

Лицо барона Монбрёна изменилось страшным образом.

– Укороти язычок, господин певец! – воскликнул он с запальчивостью.– Иначе я забуду, что трубадуры, подобно шутам, имеют привилегию говорить всё. Впрочем, да будет тебе известно, что замок Латур – мой. Я не позволю ни Валерии, ни кому другому оспаривать его и буду владеть им до тех пор, пока останется при мне хоть один воин и пока я в силах носить латы. Но,– продолжал рыцарь отрывисто,– я знаю, каким путем дошли до тебя все эти глупости! Моя гордая племянница сама рассказывает их тебе, и я понять не могу, откуда она их выдумала! Что же касается вас, мессир, советую вам остерегаться и не говорить о предмете, о котором всякий другой не посмел бы напомнить мне безнаказанно.

В продолжение этого разговора воины, составлявшие от-, ряд, окончили свой полдник и стали седлать лошадей. Но сир де Монбрён не был, казалось, расположен пускаться в путь тотчас же. Он только что оторвался от паштета, и даже козий мех, по-видимому, не имел уже для него прежней прелести.

– Будем друзьями, мэтр Жераль,– произнес он наконец с выражением грубой откровенности,– ты знаешь, как опасно быть моим врагом… Но возвратимся к прежнему разговору. Неужели ты думаешь, что я в самом деле не прав, завязав драку с этим монастырским стражником и отняв у него провизию, которую он вез в Солиньякское аббатство?

– Бог знает,– отвечал молодой человек с улыбкой.– Но сомневаюсь, простит ли вам отец Готье, ваш капеллан, поступки нынешнего дня.

– В самом деле? – прервал рыцарь с беспокойством.– Я хотел сегодня утром заставить его дать мне отпущение вперед, но он упорно отказывал. С некоторого времени этот бешеный капеллан осмеливается противоречить мне, он знает, что, в сущности, я добрый христианин и хочу жить в ладу с церковью и небом! Но посмотрим! Если в этой повозке находится действительно все, о чем мне говорили, так злому монаху можно сделать подарок, который усмирит его. Впрочем, я могу отправить в аббатство Святого Марциаля серебряный канделябр, и святые отцы устроят дело с их патроном. Но если в этом случае капеллан будет против меня, то донья Маргерита, моя достойная супруга, с удовольствием примет в замок припасы, кому бы они прежде ни принадлежали.

Жераль не отвечал ни слова, опасаясь перейти за границы свободы, которую дозволяли ему как гостю и трубадуру и которой он несколько минут назад воспользовался против своего обыкновенного благоразумия. Рыцарь, никогда не имевший привычки предаваться продолжительным рассуждениям, встал и пошел бродить по траве с видом совершенной беспечности.

– Здесь хорошо, и мы имеем еще время прибыть в Монбрён прежде ночи,– сказал он веселым тоном.– Ну-ка, мой любезный менестрель, настрой арфу и спой мне какую-нибудь хорошенькую песенку, на манер провансальской.

– Я к вашим услугам, сир,– отвечал Жераль, бросая вокруг себя беспокойный взгляд,– но позвольте заметить, что мы стоим здесь слишком долго, и если за нами есть погоня, она захватит нас прежде, нежели мы успеем укрыться за стенами Монбрёна.

– И ты думаешь, что эта монастырская сволочь может запугать меня? – возразил рыцарь, не трогаясь с места и насмешливо улыбаясь.– Поверь, они не посмеют напасть на меня в чистом поле, как и осадить в моем замке. Пой, я хочу этого. Я очень расположен теперь слушать музыку.

– Но, сир, лошади запряжены в телегу, и ваши люди готовы к походу.

– Лошади и вассалы подождут! Солнце еще жжет, а ты не знаешь, как оно знойно для того, на ком стальное вооружение. Ну, пой же! Кой черт! Кажется, эти прекрасные деревья, этот луг, этот источник – все это может тебя одушевить! Глядя на них, я сам почти готов стать трубадуром.

И, чтобы доказать свой восторг от живописного местоположения, Монбрён страшно зевнул и растянулся во весь рост на траве, стуча и звеня своими доспехами. Трубадур не противился больше. Он взял в руки роту, провел пальцами по струнам, желая увериться, не расстроены ли они, и извлек несколько гармоничных звуков.

– Что же спою я барону? – спросил он почтительным тоном.– Хотите ли вы услышать «Смерть крестоносца»?

– Нет, это слишком печально! Странно, право! Вы, господа магистры веселой науки, хотите забавлять нас унылыми песнями! Найди-ка что-нибудь повеселее, что бы насмешило меня, где были бы благодетельные феи, покровительствующие рыцарям, да колдуны, да монахи, собравшиеся вкруг шипящей чаши!

Трубадур с минуту молчал. Руки его лежали на струнах, а взоры рассеянно следили за течением прозрачных вод ручья.

– Душа моя печальна и сердце исполнено горечи,– произнес он наконец, тихо подымая голову,– я не найду в моей арфе ни одного веселого звука.

– Пой же что хочешь! – произнес рыцарь раздосадованным тоном, поворачиваясь с боку на бок, ища удобного положения на мягкой траве, служившей ему постелью.

Жераль начал простую, но мелодичную прелюдию. Вскоре голос его смешался со звуками арфы – голос слабый, но верный, выразительный и свежий. Он пел про горечь любовника, которому дама не отвечала любовью, и по меланхолическому выражению лица, по влажности голубых глаз его было ясно, что трубадур не случайно выбрал предмет, столь близкий к его собственным мыслям. Воины и оруженосцы Монбрёна, приготовив все к отъезду, приблизились к певцу и молча слушали эту нежную музыку, едва ли понятную их грубым сердцам. Остановясь на почтительном расстоянии, они с удивлением смотрели на менестреля. Молодой человек, склонив голову к плечу и устремив глаза на небо, казалось, вовсе забыл об окружающих его. Чистый воздух, тишина, свежесть зелени, щебетанье птиц в глубине леса – все это возбуждало его поэтический восторг, и он вполне предался грустной отраде изливать муки своего сердца.

Вдруг самое прозаическое обстоятельство вывело его из состояния восторга и напомнило о бедности действительной жизни. У ног его раздалось звучное храпение. Он опустил голову и увидел, что барон, уступая усталости, а может быть, и вину, выпитому в порядочном количестве, заснул крепким сном.

Трубадур замолчал и сел на пень, служивший столом барону. Облокотившись головой на руку, он предался размышлениям, которые, без всякого сомнения, не лишены были горечи.

Люди барона, на расстоянии, на котором находились они от двух главных лиц, не могли понять причины внезапно прерванного пения. В недоумении смотрели они друг на друга, как вдруг послышался громкий голос одного из часовых, поставленных на дороге.

– Слушай! – закричал старый щитоносец, которому был вверен этот наблюдательный пост.– Толпа всадников приближается сюда по дороге.

При первом шуме все были готовы и вскочили на коней. Барон, пробудившись, машинально схватился за шлем, потом, не задавая никаких вопросов, взял копье, сел на коня, подведенного пажом, и бросился к большой дороге, повторяя ободрительное восклицание. Жераль, пробужденный мыслью о близкой опасности, закинул на плечо свою арфу и сел на небольшого коня, которого несколько месяцев назад Монбрён отбил в одной схватке с англичанами. Трубадур соединился с общей массой и подъехал к барону, который с беспокойством смотрел по направлению, указанному часовым.

Густая пыль препятствовала ясно различать одежду и вооружение всадников, произведших эту тревогу. Можно было равно опасаться англичан, французов, разбойников и даже вассалов Солиньякского аббатства, которые могли оправиться и одуматься. Но по мере того, как расстояние между двумя толпами уменьшалось, становилось яснее, что приближающиеся не имели никакого военного вооружения, потому что ни один луч солнца не сверкнул в пыльном облаке, их сопровождавшем. Итак, это были простые путешественники, и в их мирных намерениях не оставалось уже никакого сомнения, когда они подъехали шагов на сто к месту, где остановился отряд Монбрёна.

Путешественников было человек двенадцать. Все они были хорошо одеты и имели добрых коней. У большей части виднелись копья и мечи, потому что в это время было бы крайним неблагоразумием пускаться в путь без всякого средства к обороне. Впрочем, ничто не обнаруживало в них боязни быть атакованными. Всадники были одеты в одинаковые короткие камзолы, какие обыкновенно носили тогда ездоки,– из серого сукна, с разрезными рукавами, падавшими по сторонам и оставлявшими часть руки незакрытой. Панталоны их были сшиты из той же материи и чрезвычайно узки, а ноги обуты в особенный род калош, предпочитаемых тогдашними путешественниками всякой другой обуви. На плечах у них висели магуатры (mahoitres), род плащей, которые впоследствии носили преимущественно военные люди, а голову их защищали от солнца высокие суконные шапки. Одетые таким образом путешественники больше походили на купцов, боящихся грабежа, чем на бродяг, которые предавались ему с охотой. Однако, глядя, как смело и уверенно сидели они на конях и с каким искусством правили ими, можно было подумать, что они не совсем так мирны, как казалось с первого взгляда. В этом, конечно, легко было бы убедиться, если б расстояние позволяло видеть суровые и воинственные лица всадников, исчерченные глубокими рубцами.

Впереди этой толпы ехал тот, кто, по-видимому, был ее предводителем. Под ним красовался лихой конь – «истинный цвет скакуна», как выражались тогда! Но по одежде он мало чем отличался от своих спутников. На нем был такой же камзол, такие же панталоны, только вместо неловкого магуатра на плечах висел бархатный плащ, застегнутый у шеи золотым крючком, да на голове было нечто вроде шапки, со стальными пластинами, которая в случае нужды могла защитить от изрядного удара. Всадник был среднего роста, но казался сильным, и мужественный взгляд его внушал уважение.

У барона было время рассмотреть незнакомцев, и он делал это со всем вниманием к самым малейшим подробностям. Монбрён, вероятно, не нашел в путешественниках ничего такого, что могло бы возбудить его недоверие, он поднял свой наличник и, опуская копье, прислонил его к стремени с самым беспечным видом.

– Клянусь дьяволом! – вскричал он.– Очень жаль, что мы оставили свой лагерь под каштанами! Этот старый трус, щитоносец, робких ягнят принял за хищных волков! Послушайте! – продолжал он, со смехом обращаясь к своим.– Придется вам нынче обойтись без драки: это мужичье, кажется, не расположено ни нападать на нас, ни защищаться, если мы нападем. Но они расстроили наш лагерь, и надо, чтобы поплатились за эту дерзость.

Вассалы почтительной улыбкой одобрили не совсем хорошую шутку своего властелина.

Между тем барон продолжал смотреть в ту сторону, откуда шла толпа незнакомцев.

– Ага! – продолжал он, как бы разговаривая с самим собой.– Кажется, бездельники заметили нас и спохватились. А право, было бы забавно, если б они сами бросились в наши руки, как рыба в вершу. Вот они останавливаются. Клянусь святым Марциалем, они трусят.

В самом деле, путешественники остановились на некотором отдалении и, казалось, советовались между собой, продолжать ли путь, несмотря на грозные приемы людей Монбрёна. Трубадур с беспокойством спросил барона:

– Неужели, благородный рыцарь, вы хотите напугать этих несчастных путешественников?

– Я! – отвечал спокойно барон, ошибаясь или показывая, будто ошибается в значении задаваемого вопроса.– Вы мало знаете меня, сир де Монтагю! Неужели вы можете предполагать, что я, Эмерик, сеньор Монбрёна и Латура, могу унизиться и войти в какие бы то ни было объяснения или отношения с людьми, которые очень похожи на торгашей или разносчиков? Нет, нет, рука моя не станет щипать этих перелетных птиц, это дело моего сенешаля, Освальда. А я приберегаю себя для противников высшего разряда. Освальд, поезжай, узнай, что это за люди,– продолжал рыцарь, обратившись к старому конюшему, который первый возвестил о приближении путешественников,– и поверни их покруче. Пусть перед тобой раскроются их кошельки, и если это удастся, я обещаю тебе двойную часть добычи. Поезжай же, а если не справишься один, подай знак, я пошлю на помощь людей, чтоб проучить эту сволочь.

– Я пересчитаю их и один, если позволит ваша милость,– отвечал с самоуверенностью конюший.

И он поскакал к путешественникам, взмахнув копьем над головой.

Владетель Монбрёна ни одной минуты не сомневался, что его конюший одним своим появлением напугает дюжину людей, небогато одетых, следовательно, по его мнению, простых. Он приказал сопровождавшим повозку ехать вперед, обещая догнать их с остальной свитой, как скоро взыщет с этих бродяг пошлину за проезд через монбрёнские владения. Нагруженная повозка тронулась. Барон с несколькими приближенными остался на том же месте и следил за Освальдом, а Жераль смотрел на всю эту сцену больше с беспокойством, чем с удовольствием.

Между тем Освальд доскакал до места, где остановились незнакомые всадники, и по движениям его можно было заключить, что он вступил в горячий спор с их начальником, подъехавшим к нему. Вдруг конюший, не отстававший в дерзости от своего господина, поворотил свою лошадь в сторону, поднял копье и, казалось, готов был ударить им противника по голове, но в ту же минуту в руках незнакомца блеснул меч, и копье было перерублено с такой легкостью, как будто оно было соломенное. Обезоруженный этим ударом, Освальд тотчас поворотил коня и поскакал назад, но незнакомец, пользуясь этим, стал преследовать его и осыпать ударами плашмя с видом величайшего презрения. Бедный конюший совсем растерялся. Удары, падавшие на его шлем и на его плечи, так оглушили, что он беспрестанно терял равновесие и, сопровождаемый громким хохотом незнакомцев, судорожно держался за седло.

Сам барон и его люди не могли удержаться от смеха при виде комического бегства злосчастного конюшего.

– Клянусь ушами папы! – вскричал барон.– Кажется, Освальд наскочил на бравых ребят! Недаром говорит пословица: «У иных овец волчьи зубы». Видно, моему словоохотливому вассалу плохо пришлась его громкая речь. Даром что это какой-нибудь купчина, а славно принял и спровадил молодца! Однако,– продолжал рыцарь, опуская забрало и взяв копье наперевес,– я не допущу, чтоб так оскорбляли моего слугу. Вперед, ребята, нагрянем на этих поросят и научим их вежливости. Монбрён! Монбрён! И да судит нас Бог!

Дружина громко повторила эти воинственные крики и, укрепившись в седлах, понеслась вслед за бароном.

– Ради бога, сир де Монбрён,– вскричал с беспокойством трубадур, отъехавший в сторону, как скоро увидел, что стычка неизбежна,– ради Бога, подумайте, что вы делаете? Довольно уж и того, что приключение сегодняшнего утра может быть причиной множества неприятностей, неужели вы еще хотите увеличить число ваших врагов?

Но эти слова, казалось, не трогали барона. Он скакал, опустив поводья и не переставая кричать.

Грубая необузданность барона не исключала, однако, некоторой сообразительности, и на полном скаку он размыслил, что в этом деле подвергает себя излишним неприятностям, не ожидая в вознаграждение ни добычи, ни славы. Поэтому он решил не нападать на незнакомцев без предварительного объяснения, пока не узнает, какого сана или сословия люди, находившиеся перед ним. Чтобы обозначить свое мирное намерение, он снова поднял копье кверху и велел своим людям сделать то же.

В эту минуту он встретился с Освальдом, который, выпустив из рук поводья, шатался в седле, как пьяный. Монбрён стал его допрашивать, но несчастный вассал был совершенно расстроен нежданным поражением, и невозможно было добиться от него никакого толку. Задыхаясь, он произносил какие-то несвязные слова, удары, в таком изобилии обрушившиеся на его голову, перевернули, казалось, его мозги вверх дном. Итак, барон должен был требовать объяснения происшествия у начальника противного отряда.

Незнакомцы между тем не делали ни малейшего движения. С воинской точностью они выстроились в ряд и, устремив взоры на неприятеля, ожидали его в совершенной неподвижности. Шагов на двадцать впереди, отдельно от других, находился всадник в плаще, он опустил меч к земле и тем выражал свое желание вступить в переговоры.

Монбрён никому бы не позволил превзойти его в той беспечности к опасностям, которая составляла главное, если не единственное достоинство рыцарей того века. Притом он заметил, что незнакомцы, хотя слабо вооруженные, тем не менее смотрели бодро, и вид их показывал привычку к военному ремеслу. Сообразив, что его собственный отряд, привыкший сражаться за высокими стенами замка, не отличался храбростью в открытом иоле, он решил быть осторожным и также проявить умеренность. Барон велел своим людям остановиться, а сам поехал тихим шагом навстречу неприятелю, который с гордой осанкой ждал его посреди дороги.

По мере своего приближения барон с большим вниманием рассматривал незнакомца, которого мы до сих пор называли всадником в плаще. Это был человек лет пятидесяти, крепкого сложения, по-видимому, нисколько не пострадавшего от возраста. У него были широкие плечи, сильные, мускулистые члены, голова огромного размера, нос приплюснутый. В физиономии его было что-то отталкивающее. Лицо, смуглое от природы, еще более почернело от солнца и ветра, и приняло какое-то жесткое, грозное выражение, а черные маленькие глаза метали искры из-под густых нависших бровей. В эту минуту на физиономии его отображалась живая досада, придававшая ему еще более устрашающий вид.

Со своей стороны, незнакомец тоже очень внимательно рассматривал барона де Монбрёна. У рыцаря, совершенно скрытого своими доспехами, сквозь опущенное забрало виднелись только глаза. Как только барон подъехал к незнакомцу на близкое расстояние, тот, возвысив свой грубый, сильный голос, закричал на французском наречии, бывшем в употреблении при дворе:

– Клянусь святым Ивом! Что это значит, мессир? Как можно останавливать путешественников на большой дороге и досаждать им дерзостью, как осмелился сделать этот негодный конюший?

Барон остановился, чтобы расслышать слова незнакомца, но, как и большая часть тогдашних рыцарей-владетелей, он понимал только то наречие, на котором говорили в окрестностях его замка, ко всем же другим обнаруживал глубокое презрение.

– Что за черт? Кто это стоит перед нами? – вскричал он на романском или лимузенском языке.– Клянусь головой святого Марциаля! Не могу придумать, откуда взялся этот бродяга со своей французской тарабарщиной?

Такая грубая выходка, очевидно, взбесила незнакомца, он покраснел от негодования и судорожно ухватился за меч, но потом, подавив это первое движение, отвечал на чистом романском наречии:

– Я спрашиваю вас, мессир, вы ли господин того грубияна, который так дерзко осмелился требовать с нас пошлину за проезд через ваши владения и схлопотал себе наказание из моих собственных рук?

– Да, я его господин,– отвечал надменно барон,– но ты сам, приятель, не скажешь ли мне…

– Если так,– грубо прервал незнакомец,– вызываю вас на поединок и докажу в честном бою, что вассал ваш – собака и собачий сын и что я его наказал по заслугам.

Странность этого вызова не поразила барона де Монбрёна. В то время крепостные люди ценились не выше скота, человеческое достоинство считалось исключительным достоянием дворян, и требовать ответа у феодала за проступки его вассала казалось совершенно естественным и в порядке вещей. Но этот вызов удивил его потому, что был произнесен человеком, которого он, по простоте одежды, принимал за смиренного мещанина или купца. Голосом более мягким, но в котором все еще слышалась некоторая ирония, барон возразил:

– Прекрасно сказано, приятель. Но, прежде чем я приму ваш вызов, нелишне будет знать, кто вы такой и может ли барон де Монбрён, сеньор Латура и других поместий, не запятнав своей чести, переломить с вами копье?

– Я имею такое же право, как и вы, носить золотую цепь и шпоры,– отвечал незнакомец, с трудом сдерживая свою вспыльчивость,– я благородной крови и рыцарь.

При этих словах во всех повадках, в голосе и чертах незнакомца выразилось столько достоинства, что Монбрён ни на одну минуту не усомнился в истинности им сказанного. В те времена между членами всякого сословия существовала некоторая общность незначительных примет, по которым они безошибочно узнавали друг друга. Тем не менее барон счел приличным не сдаться на уверение незнакомого лица.

– Готов верить вам, мессир,– отвечал он с грубой вежливостью,– но чем поручитесь вы мне, что не принимаете на себя сана, вам не принадлежащего?

В глазах незнакомца сверкнуло негодование.

– Моей рукой! – вскричал он вспыльчиво.– Но что тут терять попусту слова? Становитесь, мессир де Монбрён, де Монфор, или как бы вас там ни звали по-гасконски. Становитесь, говорят вам, и этим простым мечом я вам докажу, что я дворянин и доблестный рыцарь.

Он хотел поворотить коня, чтобы отъехать от противника на некоторое расстояние и принять положение, приличное для поединка, но не мог исполнить этого намерения. Люди его, услышав разговор, какой завел он с чужим рыцарем, имевшим над ним все преимущество хорошего вооружения, подъехали ближе, чтобы помочь в случае необходимости. Вассалы Монбрёна, подражая движению противника, тоже остановились в нескольких шагах за своим господином, и вследствие этого двойного маневра рыцари очутились вдруг в тесном кругу своих отрядов.

Один из сопровождавших незнакомца, человек небольшого роста, со смуглым воинственным лицом, нагнулся к нему и с беспокойством шепнул на ухо:

– Не забывайте, бога ради, кто вы и куда едете.

Всадник вместо ответа глянул на него с неудовольствием.

Если бы в эту критическую минуту с той или другой стороны выпал хоть один удар, между противниками, без сомнения, завязалась бы страшная борьба. Но ни один из начальников не подавал знака к сражению, они мерили друг друга грозными взглядами, не решаясь ни на войну, ни на мир.

В эту минуту посреди безмолвно толпившихся всадников раздался нежный, но твердый голос.

– Я знаю этого путешественника,– произнес кто-то с живостью,– и ручаюсь за его дворянский род и доблестный, благородный дух. Ради бога, сир де Монбрён! Умерьте вашу кипучую храбрость, никогда она не могла быть гибельней для вас, как в эту минуту.

Так говорил Жераль де Монтагю, последовавший за людьми Монбрёна и услышавший последние слова рыцарей. Он с трудом протиснулся сквозь ряды баронского отряда. Въехав на тесную площадку, окруженную слугами, он почтительно обнажил голову и, обратившись к незнакомцу, наклонился почти до луки седла.

Незнакомец и его приближенные пристально взглянули на менестреля. Барон тотчас оглушил его громовым голосом:

– Так, может быть, ты откроешь мне наконец, кто этот герой с большой дороги? Он вызывает меня на бой и не говорит своего имени. Черт побери! Видно, ему не совсем известны законы и обычаи рыцарства. Что ж, прекрасный трубадур, говори скорее, в каком углу света встречал ты этого человека? Какое его занятие? Как его имя?

Мрачное облако затмило чело незнакомца.

– Клянусь Святым Спасителем Динанской обители,– вскричал он,– мне нечего краснеть за свое имя! К черту все осторожности! И если вам нужно знать, я…

– Вы кавалер де Кашан,– прервал трубадур с необыкновенной живостью,– я видел вас при дворе графа де Фуа, где вы обходились запросто с герцогом Анжуйским. Вы стяжали некоторую славу в испанской войне Педро Грозного и теперь, конечно, едете к королю Франции Карлу Пятому, чтобы предложить ему свои услуги. Не правду ли я говорю, сир де Кашан? И к чему было скрывать все это от барона де Монбрёна! Его владение хотя и зависит от аквитанского герцога, принца Уэльского, но он ему не присягал и свободен от всякого подданства.

Говоря, трубадур потупил глаза, и щеки его покрылись румянцем. Рыцарь, которого он назвал сиром де Кашаном, смотрел на него с выражением удивления и смущения, не совсем свойственных его решительному характеру, но конюший его быстрым пожатием руки поблагодарил Жераля.

Барон де Монбрён ни одной минуты не колебался и поверил объяснению трубадура, смущения которого он не заметил.

– Сир де Кашан,– произнес он вежливо,– до сих пор я не знал вашего имени, но, так как один из этих любезных трубадуров, обязанность которых состоит в том, чтобы знать доблестных рыцарей и воспевать их подвиги, ручается за вас, я не стану больше оскорблять вас сомнениями насчет вашей личности и принимаю ваш вызов. Но поскольку вы теперь не вооружены по правилам и не имеете при себе кума, а конь ваш устал, то я предоставляю вам выбор места и времени для законного и добропорядочного рыцарского поединка, и если…

– Нет, нет,– быстро прервал сир де Кашан,– благодарю вас за вежливость, но у меня нет лишнего времени. Очень важные дела требуют моего присутствия во Франции, и если я не окончу поединка с вами нынче же, то не знаю, когда буду в состоянии явиться на ваш вызов.

– Как вам угодно, мессир, но честь моя не позволяет вступать в поединок с рыцарем, так легко вооруженным, если я сам не сложу своих доспехов, чтобы уравнять шансы…

– Ну так отложим бой до другого раза,– возразил рыцарь, внезапно приняв новое решение.– Мы увидимся, сир де Монбрён. Дела требуют от меня такой поспешности, что я поклялся не вынимать меча из ножен, пока не закончу их, кроме неизбежной, законной защиты.

– Да будет по вашему желанию, сир де Кашан, и так как мы уже выбрали этого юношу в герольды и судьи поединка, то я прошу его принять мой залог в знак того, что я принял ваш вызов.

Барон стянул рукавицу, снял с пальца золотой перстень и отдал его трубадуру. Сир де Кашан распахнул камзол и достал из-за пазухи образок, висевший на голубой ленточке.

При этом движении из-под камзола блеснула кольчуга, но по краткости времени никто не заметил этой меры предосторожности, принятой путешественником.

Подавая Жералю образок, он сказал:

– Вот и мой залог. Любезный трубадур, который так хорошо меня знает, вероятно, должен знать и то, что я никогда не забываю своих залогов в чужих руках.

Молодой Монтагю неохотно принял залоги рыцарей и с робостью и беспокойством переворачивал их в руках.

– Мессиры,– произнес он почтительно,– так как вы оказали мне, простому дворянину и скромному трубадуру, великую честь, выбрав в посредники и судьи поединка, то позволено ли будет мне спросить у вас, что послужило причиной этого вызова на жизнь и смерть, в залог исполнения которого вручили мне вы, сир де Кашан, этот образок, а вы, сир де Монбрён, золотой перстень?

Рыцари с минуту безмолвствовали: в пылу разговора они почти забыли причину своей ссоры.

– Этот сеньор телесно оскорбил моего вассала и ленника,– отвечал наконец Монбрён,– за то, что тот потребовал с него пошлину, которая взимается со всякого человека, проезжающего через мои владения.

– Так,– отвечал трубадур,– но гонец ваш, Освальд, не имел никакого права требовать пошлины с благородного рыцаря и, следовательно, мог вполне…

– Согласен,– прервал барон.– Если б я знал о сане сира де Кашана, то не позволил бы Освальду требовать пошлины ни с него, ни с людей, составляющих его отряд.

– А я говорю вам,– гордо прервал сир де Кашан,– что ни один владетель не имеет права требовать пошлины за проезд через владения ни с какого путешественника, не разбирая, дворянин он или мещанин. Во Франции это теперь уже не водится, и те, которых называли рыцарями добычи, вместе со своими приверженцами соборно отлучены от церкви. Я нахожу эту меру справедливой и мудрой.

– Довольно, мессир,– отвечал барон, не будучи в состоянии скрыть своего смущения,– обычаи Франции могут быть не согласны с обычаями нашей несчастной страны, опустошаемой войной. Но будем говорить о другом. Наши залоги в руках этого юноши, оставим их у него до времени и выкупим как следует.

– Однако…

– Перестань, Жераль. Твое упорство заставит этого рыцаря усомниться в моем мужестве, а меня – в его храбрости. Я бы не желал этого. Теперь, мессир,– продолжал он, приветливо обратившись к Кашану,– теперь, когда мы вызвали друг друга на жизнь и смерть и обменялись залогами вызова, теперь нам ничто не мешает быть друзьями до той минуты, когда сразимся в честном бою. Прошу вас от чистого сердца принять приглашение почтить мой замок своим присутствием. Приглашение относится не только к вашей особе, но и ко всем всадникам вашего отряда. Всем им, равно как и вам, обещаю полную безопасность, пока вы будете находиться под моим кровом.

Сир де Кашан, казалось, был расположен принять это странное предложение. Жераль, видя в нем некоторую решимость и вполне зная его положение, поспешил заметить на французском наречии, которого не понимали ни барон, ни его люди:

– Откажитесь, ваша милость. Это значило бы увеличить опасность вашего положения, и без того не обеспеченного. Вы в неприятельской стране, и отдаться в руки человека без правил было бы слишком неблагоразумно. Он может узнать, кто вы, и тогда корыстолюбие заглушит в нем голос чести. Не вводите в искушение эту сомнительную честность.

– Конечно, вы об этом можете судить лучше меня,– отвечал Кашан на том же наречии,– и я не знаю, на что решиться. Черт бы побрал эту глупую фантазию, которая пришла мне в голову, прокрадываться через неприятельскую землю, в надежде скорее добраться до Франции. Я желал бы последовать вашему совету, но ни я, ни люди мои не знаем этих мест. Мы истощены усталостью и голодом, лошади наши не разнуздывались с самого утра и, к довершению несчастья, мне известно, что вокруг нас бездна англичан. Клянусь Богом! Положение наше незавидное. Итак, милый трубадур, если вы думаете, что ввериться чести этого барона-грабителя значит…

– Не смею сказать ничего определенного, но жизнь и свобода ваши так драгоценны для Франции, что, по-моему, лучше бы вам провести ночь под одним из этих каштановых деревьев, чем ввериться гостеприимству барона Монбрёна.

– Но сам ты, если не ошибаюсь, ешь его хлеб и спишь под его кровлей. Тебе, молодой человек, следовало бы быть менее строгим к тому, у кого живешь.

– О! Я – дело другое, благородный рыцарь,– отвечал, краснея, трубадур.– Меня к этому замку приковывает сильный, непреодолимый интерес. Да и притом жизнь моя – кому она нужна, для кого драгоценна?

– Хорошо, молодой человек. Но если я откажусь от предложения рыцаря, найду ли по соседству какой-нибудь постоялый или монастырский двор, где мог бы дать отдохнуть людям и лошадям?

– На десять лье вокруг нет ни одной гостиницы, все выжжено англичанами. А в монастырь с такой дружиной вас не пустят. Смиренная братия не любит вооруженных отрядов.

– Клянусь святым Ивом! Что же мне делать?

– Не знаю. Если б проведать, где капитан Доброе Копье, начальник партизанской армии, рыскающей по здешним местам, то можно бы положиться на него. Он отважен, скор, готов на всякий подвиг и, узнав ваше имя, без сомнения, служил бы вам всей своей силой. Но он всегда в движении, и бог знает, где теперь.

Во время этого разговора барон бросал недоверчивый взгляд на незнакомца и трубадура. Видя, что последний изъясняется с большим жаром, чем обыкновенно, и что разговор все продолжается, он прервал его грубым голосом.

– Прекрасный юноша,– начал он с некоторой иронией,– не сомневаюсь, что вы употребляете все усилия уговорить сира Кашана принять мое приглашение, но я надеюсь, что одно приветливое слово от меня должно иметь больше веса, чем все красные речи златоустого менестреля. Итак, прошу вас не тарабарить по-придворному и не вмешиваться больше между мной и благородным сиром де Кашаном.

Жераль поклонился и почтительно отъехал назад, но глаза его не отрывались от незнакомца, который, поворачиваясь на своем седле, по-видимому, не знал, что отвечать.

– Сир де Монбрён,– произнес он наконец решительным тоном,– мне кажется, вы сказали, что ваше поместье зависит от принца Уэльского и его сюзерена короля Англии?

– Поместье мое,– отвечал гордо барон,– дано мне Богом и мечом и зависит только от них. Я не присягал никакой земной власти – ни королю, ни герцогу, и меня не может связывать клятва подданства, данная от имени всей Аквитании некоторыми мещанами и дворянчиками мнимому герцогу, принцу Уэльскому. Я не признаю над собой верховной власти ни Франции, ни Англии. Я сам себе власть, я – владетель Монбрёна.

Горделивость этого ответа, казалось, не удивила сира де Кашана.

– Если так,– отвечал он,– вы нейтральная власть, и я без опасения приму ваше гостеприимство на предстоящую ночь. Мы честно обменялись залогами и должны быть неприкосновенны друг для друга до минуты сражения, иначе да падет срам и стыд на забывшего свою клятву! Знайте, мессир, что за всякий волос, который упал бы с моей головы в вашем замке, к его стенам подступило бы столько стрелков, что по разрушении ваших крепких башен на долю победителей не досталось бы и по камню на каждого человека. Теперь же,– продолжал он спокойно, протянув руку барону,– примите меня, мессир де Монбрён, на честь и благородное слово, ибо я хочу быть вашим другом с настоящей минуты на всю ночь, до часа ранней обедни.

– Быть по вашим словам,– отвечал барон, сжимая крепко мощную руку, которая была подана ему,– и так как вы не хотите более продолжительного срока для перемирия, то будем товарищами и друзьями до часа, определенного вами, по истечении которого каждый из нас волен предпринимать, что пожелает. Отправимся в замок, там вы и отряд ваш распоряжайтесь всем моим добром, как своей собственностью.

Определив эти условия и заключив перемирие на срок, рыцари поклонились друг другу с принужденной вежливостью, и каждый из них обратился к своим людям, чтобы отдать нужные приказания. Скоро мечи были вложены в ножны, булавы прицеплены к седлам, недоверчивость исчезла со смуглых лиц, и оба отряда направились через лес к замку Монбрён.

В эту минуту солнце почти касалось горизонта, и лучи его утратили уже нестерпимую жгучесть. Всадники ехали легкой рысью в тени вдоль опушки леса. Оба отряда разглядывали друг друга, но больше с любопытством, чем с опасением. Монбрён ехал впереди, открыв лицо, и разговаривал таинственно с молодым трубадуром, которого, казалось, этот вопрос очень смущал. Позади них ехали вассалы Монбрёна, толковавшие между собой на своем провинциальном наречии о странной встрече с незнакомцами и пустившиеся во всевозможные догадки насчет последствий приглашения их господина. В нескольких шагах за ними ехал сир де Кашан со своим любимым конюшим, шествие замыкали его двенадцать всадников, одетых в серые камзолы, на лицах которых можно было читать, что им не совсем нравится настоящее положение.

Совещание сира де Кашана и его конюшего продолжалось уже некоторое время.

– Клянусь святым Ивом,– вскричал наконец с досадой рыцарь,– теперь уже поздно упрекать, мессир Биго! Неужели лучше было бы продолжать путь и наткнуться ночью на англичан, которых около Лиможа, должно быть, бездна? Я не знал, где укрыться на ночь, и приглашение этого барона мне совершенно по нутру. Ты говоришь, что он разбойник. Да кто же теперь не разбойничает в нашей бедной Франции? Притом этот маленький менестрель – побей меня сатана, если я помню, где его видел! – весьма кстати назвал меня по одному из моих замков, так что барон и не воображает, кто я такой. Смотри, чтоб никто из моих людей не называл меня иначе и не проболтался. Впрочем, болтливость их не страшна. Кроме тебя, никто из них не знает здешнего наречия.

– Буду смотреть за всем, но позвольте и мне, бедному слуге вашему, попросить вашу милость быть осторожнее. Англичане, говорят, узнали про нашу экспедицию и будут следить за нами повсюду.

– Повторяю тебе, безумная голова, что я выбрал лучшее средство уйти от их преследований. Пока они поджидают меня на обыкновенных дорогах, я спокойно проезжаю по их собственной провинции, где они меня не узнают, потому что им и в голову не приходит ожидать меня с этой стороны. Они думают, что я в Перигоре с двумястами всадников, а я между тем посреди них с горстью почти безоружных людей. Да, это прелихая шутка!

– Однако, ваша милость, если этот трубадур вздумает открыть, кто мы…

Рыцарь велел оруженосцу замолчать. В это время к сиру де Кашану подъехал один из всадников барона и передал ему, что сир де Монбрён просит почтить его своим обществом впереди отряда.

– Готов принять ласковое приглашение барона,– отвечал Кашан.– Но, черт побери,– продолжал он насмешливо, вглядываясь в посланца,– да это, кажется, тебя отделал я давеча за твои грубые речи?

Освальд поклонился.

– Мэтр Биго,– прибавил весело рыцарь,– дай этому бедняге дюжину золотых экю, чтобы затмить ему память. Клянусь Святым Спасителем! Меч мой стучал об его шлем, как язык о медные стенки колокола, и никогда, думаю, конюший не слыхал подобного трезвона!

Биго со вздохом достал из кожаного кошелька несколько золотых монет и отдал их непрошеному гостю. Тот низко поклонился щедрому иностранцу и сказал вполголоса:

– Ваша милость! Я вас сперва не узнал, иначе никак бы не осмелился говорить так дерзко с такой особой, а что касается ударов, то я почитаю за великую честь, что столь доблестная рука удостоила поднять меч на мою недостойную спину.

– Черт возьми! Ты, видимо, незлопамятен. Но разве ты знаешь, кто я?

Освальд отвечал утвердительно.

– Так держи же язык за зубами,– сказал Кашан, выразив свою угрозу энергичным движением руки.

И, не приняв никакой другой меры, чтобы увериться в молчании человека, им крайне обиженного, он пришпорил лошадь и поскакал к барону Монбрёну, ехавшему вместе с трубадуром впереди отряда. Рыцари разговаривали учтиво о войне, о сражениях, об известных полководцах, бывших тогда предметом общего внимания, особенно в провинциях, опустошенных неприятельскими партиями. Время шло незаметно, и наконец всадники, оставив большую дорогу, повернули на длинную каштановую аллею, в конце которой красовался Монбрёнский замок.

Замок Монбрён (Mont-brun – «темная гора») принадлежал к числу тех древних укреплений, от которых теперь остались одни развалины, чтобы свидетельствовать о бывшем когда-то могуществе некоторых феодальных фамилий, павших или совершенно исчезнувших в наше время. Он стоял у самого входа в горные ущелья и дефиле. Местоположение его было так выгодно, что горсть храбрых и опытных воинов могла смело противостоять целой армии неприятелей. Этому-то именно обстоятельству сир де Монбрён и был обязан сохранением своей независимости. Ни французские, ни английские отряды, занимавшие поочередно Аквитанию, не смели углубиться в горные ущелья, чтобы покорить незначительного дворянина, каким был в самом деле гордый барон де Монбрён, и так как во всеобщей войне он не принимал участия и не стоял ни за тех, ни за других, то на него смотрели как на нейтральную власть, и каждая из держав готова была простить ему его разбойничества, с условием, чтобы он выкинул над своей башней белое знамя с золотыми лилиями или знамя с тремя леопардами.

Крепость была построена посреди небольшой долины между двух гор. Это положение, которое в наше время считалось бы крайне невыгодным, не имело тогда почти никакого значения при осаде, потому что пушки только что начинали входить в употребление, и никому еще в голову не приходило перевозить их с места на место и использовать в чистом поле или при осаде крепостей – до такой степени конструкция этих смертоносных машин была еще тяжела и неуклюжа. Одна из соседних гор подымалась выше стен и была покрыта кустами и сосновым лесом, но расстояние между ней и крепостью не позволяло ни стрелам, ни камням долетать до стен замка; следовательно, осажденные могли спокойно смотреть и на гору и на неприятеля, если б он вздумал покрыть ее своими полчищами.

Замок был укреплен по всем правилам военного искусства. Он составлял огромный четырехугольник с высокими башнями на каждом углу. Его окружали толстые стены и глубокий ров, круглый год обильно наполняемый протекавшей вблизи речкой.

Над главным въездом, устроенным против извилистой дороги, выходившей из гор, возвышалась башня толще и выше других. Она служила каланчой и набатной, и над ней развевалось знамя с гербом владетеля замка. Против этой башни и подле самого подъемного моста стояла караульня. Эта точка считалась самой опасной. Стены караульни были чрезмерно толсты и испещрены бойницами; вогнанные в землю сваи составляли плотную ограду, называвшуюся заставой, и из рассказов современных историков видно, какие чудеса храбрости происходили во время осады около подобных рогаток. Архитектура замка была самая грубая, легкость и грациозность греческого стиля заменялась прочностью и массивностью. Все в этом здании напоминало то варварское переходное время, когда ввезенная римлянами во Францию греческая архитектура уже исчезла, а готическая или сарацинская еще не существовала. Замок в своей целостности составлял тяжелую, массивную, величественную громаду.

Около того часа, когда в поле происходили описанные нами сцены, обыкновенная бдительность крепостной стражи, казалось, была удвоена. Подъемный мост был поднят, воротная решетка опущена, и за зубцами стен прохаживались взад и вперед воины в кольчугах, в шлемах и со стальными луками на плечах. Дозорный ходил взад и вперед по платформе набатной башни, озирал все окрестности и готов был при малейшей тревоге затрубить в башенную трубу. Солнце спускалось уже к горизонту, но ничего не предсказывало приближения барона и его свиты. Звуки полевых рожков еще не доходили до замка, и уже некоторые старые вассалы начинали покачивать головами, замечая, что час, назначенный для возвращения барона, давно минул.

Но это его продолжительное отсутствие, казалось, не возбуждало никакого серьезного опасения в трех главных обитателях замка, находившихся в то время на платформе вала, близ крепостных ворот. Перед этой высокой точкой открывался необъятный горизонт. На переднем плане рисовались пустые домики деревни Монбрён, хозяева которых переселились в замок и стали солдатами. Вправо и влево подымались покрытые зеленью и лесом горы, далее, в сторону, начинались глубокие долины со своими чистыми речками и тенистыми каштановыми и дубовыми рощами. Весь ландшафт тонул в легких и теплых испарениях жаркого летнего дня.

По платформе взад и вперед ходили две особы. Одна из них была благородная донья Маргерита, владетельница замка. В собеседнике ее, человеке лет пятидесяти, одетом в монашеское платье и с выстриженным теменем, нельзя было с первого взгляда не узнать капеллана замка. Баронесса де Монбрён достигла возраста, называемого почтенным, начинающегося для женщин лет в сорок пять или под пятьдесят. Ее багровое, налитое кровью лицо указывало на вспыльчивый и вздорный нрав, с которым вполне гармонировали ее крикливый голос и грубые, сухие повадки. Она была среднего роста, но по странному костюму своему казалась гораздо выше, чем была на самом деле. На голове у нее торчал высокий остроконечный убор, какие в наше время носят еще крестьянки в некоторых округах Южной Франции. Из-под этой острой шапки сзади выбивались воланы из серебристой ткани и падали почти до самых пят, наподобие древних покрывал. Ее желтое, отороченное мехом платье около талии стягивалось атласным поясом, и на нем богатыми разноцветными шелками были вышиты гербы баронов де Монбрён. Длинное платье волочилось по полу, и в торжественных случаях шлейф его поддерживался пажом или оруженосцем. Но в эту минуту почтенная баронесса заткнула шлейф за пояс, чтобы быть более свободной в движениях. Она ходила по валу важной поступью, и по бренчанию огромной связки ключей и коралловых четок, привешенных к поясу, можно было издали узнать о ее приближении.

Этот наряд, столь странный по нашим понятиям об изящном, вполне соответствовал роли строгой и гордой повелительницы, окруженной вассалами и каменными стенами. Донья Маргерита принадлежала к одной из древнейших фамилий провинции и была в родстве с владетелями де Латур, с давних пор присвоившими себе гордое название первых баронов Лимузена. Не говоря о знатности ее собственного происхождения, в сердце ее от природы таилось столько спеси и жестокости, что она и без этих столь многозначительных тогда преимуществ всегда сумела бы заставить бояться себя. Окруженная с малолетства грубыми наемниками и разбойниками, черствым сердцам которых было доступно только одно чувство – чувство страха, она с ранних лет привыкла повелевать, и во время частых вылазок мужа умела сохранять в замке строжайшую дисциплину. Многие вассалы говорили даже, что они не столько боятся львиного взгляда гневного барона, сколько блеска кошачьих глаз взбешенной баронессы: пажи ее и приближенные прислужницы, если медлили передавать строгие приказания госпожи, не раз, говорят, раскаивались в своей неповоротливости, испытывая тяжесть проворной руки баронессы.

Преподобный отец Готье, капеллан замка, отнюдь не напоминал собой олицетворения богобоязливости, добродетели и умиления, чего, казалось, можно было бы ожидать от монахов того времени. Он обладал огромными, мясистыми формами, черными усами, серыми глазами, густыми, жесткими волосами и по всему был самой природой предназначен скорее к военному ремеслу, чем к тихой жизни священника. Голос его был громок, движения скоры и грубы. В его устах религия становилась гордой, грозной, непримиримой, беспощадной, и он действовал ею, как воин палицей или рыцарь копьем и мечом, опрокидывая и уничтожая все, что ему противилось.

Говорили даже, что капеллан, кроме этих духовных орудий, в случае нужды умел прибегать и к мирским и владел ими не хуже любого мирянина. Так, например, однажды неприятель осадил замок во время обедни. Священник, услышав шум, бросил службу и, не сняв церковных риз, с быстротой молнии появился на стене. Не имея права, по уставу церкви, проливать кровь своих ближних, он схватил огромную дубину и действовал ею так удачно, что столкнул в ров троих ошеломленных и полумертвых неприятелей. Его пример ободрил осажденных, и враг должен был отступить со стыдом, оставив около замка значительное число убитых.

Понятно, что такого смельчака не могли напугать ни грубые требования барона, ни вздорные выходки его почтенной супруги. При малейшем поводе он угрожал им муками ада. Но под этой личиной независимости хитрый капеллан умел скрывать рассчитанную угодливость и смирение. Он очень хорошо знал, когда можно разразиться божественным гневом и когда должно приутихнуть. Никогда своим поведением он не выводил из границ необузданные натуры владетеля и его супруги, но вечной борьбой умел раздражать их и потом, очень кстати, удовлетворять точно рассчитанными уступками. Благодаря постоянству этой политики он никогда не был забываем в замке, где все жили грабежом и добычей. Разбойник барон, уступая монахам и монастырям значительную часть награбленного добра, был в полной уверенности,, что тем совершенно заглаживает самовольный способ приобретения.

Таков был монах в черной бенедиктинской рясе с золотым крестом на шее, сопровождавший баронессу на платформе вала. С этой точки можно было видеть даль дороги, по которой барон должен был вернуться. Но ожидание не поглощало все внимание двух означенных лиц. Они ходили твердым, но неровным шагом взад и вперед и не прерывали своего громкого и оживленного разговора. Монах, видимо, горячился, но благородная дама, казалось, не была расположена соглашаться с ним, и не раз уже сторожа, расставленные на бастионах, старались уловить слова, возбуждавшие их любопытство.

В углу замка, у подножия одной из башен, бросавших тень далеко в открытое поле, находилась третья особа, пленительная красавица Средних веков. То была молодая девушка лет двадцати, величественная, высокая и гибкая. Черные глаза составляли странный контраст с матовой белизной лица. Взгляд выражал мрачную грусть, какую-то бессознательную отрешенность, и все в ней внушало сочувствие и удивление. Костюм ее нисколько не походил на наряд баронессы. Волосы, разделенные на две половины, обрамляли правильный овал лица и прикрывались сверху бархатной шапочкой, шитой золотом и жемчугом. На ней было белое, обшитое горностаем платье, разрезные рукава которого обнажали по самый локоть прекрасные руки, украшенные дорогими браслетами.

Эта молодая девушка, напоминавшая своей красотой больше Юнону, чем Венеру, была знатная девица Валерия де Латур, которую ее опекун, барон де Монбрён, лишил наследства и держал как пленницу в своем замке. Стоило только взглянуть на нее, чтобы понять любовь, какую питал к ней Жераль де Монтагю. Облокотившись на один из зубцов крепости и устремив взгляд в поле, она пребывала в совершенной неподвижности. У ног ее спала большая черная борзая с серебряным ошейником. Молодая девушка посадила своего любимого сокола на один из камней бруствера. Луч заходящего солнца обливал золотом эту грациозную группу и потом терялся на зеленом ковре соседней горы.

Ни шаги, ни шум голосов не могли отвлечь ее от глубокого размышления. Она предавалась мечтам и не могла оторвать взгляда от пленительных картин свободной природы, раскинутой за рвом замка Монбрён. Может быть, она воображала, как отрадно скакать по этим нивам и лесам и преследовать быстрого оленя. Быть может, она переносилась на пышный турнир, где храбрый рыцарь, украшенный ее шарфом, остается победителем; быть может, она мечтала, как вернется, торжествуя, в отдаленный замок, где она родилась и откуда ее увезли силой и обманом. Но какие бы мысли ни занимали сердце девушки и волновали грудь, глубокая задумчивость владела ею, и две слезы тихо и незаметно для нее самой текли по ее щекам.

Баронесса и ее духовник, конечно, не заметили бы грусти Валерии, если бы первая, смущенная логикой монаха и не зная, что отвечать, не вздумала прервать разговор. Поэтому, поискав глазами вокруг себя, она с восторгом увидела слезы, которые Валерия и не думала скрывать. Баронесса остановилась перед племянницей и закричала обычным своим визгливым голосом:

– Святая Богородица! Что я вижу? Кажется, прости господи, моя прекрасная племянница грустит. Будто прилично знать молодой девушке, что такое горе! Подойди сюда, моя милая. Что это ты так расплакалась? Или тебе чего-нибудь недостает в Монбрёне? Боже праведный! Не знаю, чего еще тебе надо! И так уж тебе, простой девчонке, оказывают здесь такую же честь, как мне самой, владетельной баронессе и повелительнице этого замка. Но мой супруг, благородный барон, так приказал.

– Прекрасная тетушка,– отвечала гордо Валерия,– мне здесь оказывают ту честь, которая прилична моей благородной крови. Я происхождением равна вам. А что до моих слез,– прибавила она, утирая глаза,– я в них не обязана ответом никому – только единому Богу открыты тайны моего сердца.

Твердость этого ответа неминуемо вызвала бы весь гнев баронессы, но монах поспешил принять сторону Валерии.

– Девица сказала правду,– произнес он строго и решительно.– Один духовник от имени Бога имеет право требовать у нее отчета в ее тайнах. Итак, донья Маргерита, не мешайте ей плакать и не присваивайте себе духовных прав, дарованных Богом одним только избранным. Завтра поутру я выслушаю исповедь мадемуазель де Латур, и мне одному предоставлено судить, достойны ли ее слезы похвалы или порицания.

Баронесса и монах удалились и начали снова ходить по платформе. Валерия, не сказав ни слова, приняла опять свое прежнее положение у подножия башни. Но в этот раз чувства девушки, казалось, были уже не столь спокойны и смиренны; губы ее были сжаты, и легкая складка прорезывалась между прекрасных черных бровей. Жестокие слова тетки, казалось, пробудили в ее сердце заснувшие на миг гнев и отчаяние.

Между тем разговор между надменным капелланом и упрямой баронессой возобновился. На отца Готье нашла одна из тех минут, в которые он считал долгом порицать все, что ни делалось в Монбрёне, помня, что впоследствии успеет еще искупить свою докучную строгость самой плоской снисходительностью. Валерия де Латур была печальна, и отец Готье счел за нужное воспользоваться этим случаем, чтобы поворчать лишний раз.

– Мадемуазель де Латур несчастна, и я думаю, что беспорядки, совершающиеся всякий день пред ее глазами, делают страдание ее невыносимым. Ее лишили наследства и удерживают пленницей в этом замке. Но горе! Горе! Приближается день, когда чаша беззаконий наполнится до краев!

Донья Маргерита сделала гневное движение.

– Клянусь Богом,– сказала она,– вы, мой отец, заставите меня забыть уважение, которое я питаю к вашему сану. И вы упрекаете за эту глупую девочку? Мой достойный супруг и я, разве не обходились мы с нею как преданные и любящие родственники с того времени, когда она оставила Бубонское аббатство, где жизнь ее не была в безопасности? Не нашла ли она у нас пристанище и защиту, место за столом и у очага, благородное положение и приличное содержание? Посмотрите, не одета ли она как королева? И не наша вина, если ей нельзя выйти из замка, не подвергая себя опасности. Ей не позволяют рыскать по полям для ее же собственной пользы, чтобы отвратить всякие дурные встречи, подобные той, которая, помните, два месяца назад… Вы понимаете, о ком я говорю. Я сама, вот уже более года, иначе не вижу моих владений, как с высоты этой башни, и ни разу не осмелилась перешагнуть за подъемный мост. Неужели же вы хотите, чтобы мы, для удовлетворения фантазии этой надменной девчонки, передали ей во владение старый Латурский замок, в котором надо содержать разорительный гарнизон и на который, впрочем, она не имеет никакого права? Забавно будет, когда эта девчонка, умеющая только спускать сокола да слушать песни трубадура, станет вдруг повелительницей замка, окружит себя вассалами и наемниками и будет сопротивляться англичанам, бретонцам, французам и другим, кто вздумает овладеть ее замком. Что будет тогда с нею? Поневоле придется выйти замуж за какого-нибудь пройдоху, который для нее будет жестоким мужем, а для нас – дурным соседом. Вы хорошо знаете, почтенный отец, что я ничего не выдумываю и что в здешних окрестностях скрывается этот негодяй, который, очевидно, хочет сыграть с нами подобную шутку!

– О боже мой! Что значит вся эта земная суета пред вечным правосудием? – вскричал монах тоном, которым он обыкновенно говаривал проповеди по воскресеньям в монбрёнской часовне.– И долго ли еще это жилище будет местом гибели, где льются слезы невинного, где забываются законы Бога и церкви и где люди живут грабежом и всякими неправдами? Если все это не изменится, я не в состоянии буду далее освящать своим присутствием все эти беззакония, которые вижу ежедневно. До сих пор по крайней мере сохранялась некоторая умеренность в грабежах и священные вещи уважались. Но если правда, что ваши вассалы, как я подозреваю, поехали нынче на грабеж церкви, если отряд возвратится с имуществом благочестивых служителей Христа, несказанное милосердие Божье истощится и проклятие постигнет всех, кто принимал участие в этом нечестивом деле.

– Что ж, если эти припасы действительно принадлежат монахам,– вскричала баронесса с запальчивостью,– почему же им, как и другим людям, не пострадать от бед и злополучий времени, в которое мы живем? Что же будет с нами, если наши воины и оруженосцы возмутятся от страха перед голодной смертью? Да, я вынуждена сказать вам, мой почтенный отец, мы почти уверены, что воз, нагруженный припасами, который должен был проехать нынче через наши владения, принадлежит соседнему монастырю, но едва ли этой причины будет достаточно, чтобы мой благородный супруг не захотел овладеть им.

– Если так, донья Маргерита, то никогда ни барон, ни те, кто сопровождал его, не получат от меня отпущения за этот святотатственный поступок.

Владетельница замка смотрела на капеллана с удивлением.

– Берегитесь, отец мой,– сказала она с надменностью,– неблагоразумно оскорблять моего и вашего повелителя! Не измените мудрой снисходительности, которую вы до сих пор оказывали. Когда тетива натянута не в меру, она разрывает лук, и если вы будете чересчур строги, барон может захотеть поискать другого капеллана, благоразумнее вас, а монахов в окрестностях очень много.

В капеллане вспыхнули удивление и гнев. Никогда еще не представляли ему так ясно возможности, что другой точно так же может управлять совестью жителей Монбрёнского замка и злоупотреблять духовной властью, как и он! Отец Готье вдруг остановился и с жаром вскричал:

– Вы это серьезно говорите, сударыня? Неужели вы думаете, что другой священник, кто бы он ни был, осмелится вступить в замок, покинутый мной за нечестивость, и дерзнет произнести благословение там, где я объявлю анафему? Клянусь Пречистой Девой! Это было бы слишком, если б недостойный пастырь церкви осмелился прощать тех, кого осудил истинный служитель Бога! Но я не потерплю такого соблазна, и в тот день, когда гнев изгонит меня из этого жилища, я настою, чтоб ни один монах или священник не дерзнул перешагнуть за порог его прежде, нежели обитатели замка не примирятся с церковью, которую я представляю!

– Сожалею, что вижу вас в таком состоянии, отец мой. Остерегитесь! Муж мой горяч. Он не привык, чтобы в замке кто-кто осмеливался противоречить ему, и если вы будете раздражать его вашей чрезмерной строгостью, он может решиться на крайность.

– Что же? Пусть решится! – возразил монах тоном гордого вызова.– Из меня не так легко сделать мученика! В случае нужды я могу защитить себя и телесной силой – пусть только явится смельчак, который дерзнет поднять на меня руку! Нет, нет! Я не боюсь никого, и если захотят насилием вынудить у меня то, что запрещает мне религия, я наложу страшное отлучение от церкви не только на владельца этого замка, но на супругу его, на родственников и ближних до седьмого колена, предам небесному проклятию вассалов и служителей, начиная со старого оруженосца, бодрствующего на этой башне, до маленького пажа, играющего у ее подножия в ожидании приказаний госпожи своей. И будут прокляты мною его домашние животные, его имущество и вещи. Замок и земли, воздух, которым дышит, вода, которую пьет, хлеб, который он ест,– все будет проклято, и его станут избегать, как зараженного страшной язвой!

Эта угроза произвела сильное впечатление на баронессу. Гордость ее, как женщины и супруги владетельного лица, стихла перед небесной карой, которая, казалось, уже распростерла свои стрелы над ее головой. Она положила руку на плечо капеллана и сказала вполголоса:

– Ради бога, почтенный отец, говорите тише! Вас могут услышать часовые. Я не хочу верить, что вы будете столь жестоки и захотите поразить проклятием дом, в котором приняты так радушно. Вы несправедливо обвиняете жителей замка в отступлении от церковных и божеских законов. Назовите мне хоть одного из служителей, который сделал бы это безнаказанно, и я сейчас прикажу бросить его в тюрьму. Мой достойный супруг и я, разве не подаем мы им примера? Мы молимся утром и вечером, часовня наша всегда чиста и хорошо содержится, мы свято почитаем мощи, и при случае, как вам известно, мой почтенный отец, мы вовсе не скупы и приносим щедрую дань Богу и Его служителям! Итак, я надеюсь, мой достойный капеллан, что, если супруг мой, вынужденный крайностью, отбил воз с припасами, принадлежащими Солиньякскому монастырю…

– Солиньякскому! – повторил Готье с выражением неукротимой ненависти.– Точно ли вы сказали, что эти припасы принадлежат Солиньякскому монастырю?

Баронесса остановилась в недоумении, не зная, раздражит ли она или усмирит вспыльчивого капеллана подтверждением своих слов. К счастью, она тотчас вспомнила, что Солиньякское аббатство было с давнего времени в соперничестве с монастырем, в котором жил отец Готье до перехода своего в замок, и воспользовалась этим обстоятельством как нельзя лучше.

– Да,– отвечала она,– припасы эти действительно принадлежали Солиньякскому монастырю, и я не объявила вам этого прежде, потому что муж запретил. Впрочем, если верить молве, разорители этого аббатства будут только орудием небесного гнева, потому что солиньякские монахи пользуются самой дурной славой.

– Это справедливо, дочь моя, совершенно справедливо! – вскричал Готье голосом, дрожащим от гнева.—Это страшные еретики, недостойные святого звания, которым они облечены, и я не понимаю, как до сих пор высшее духовенство не поразило их стократ анафемой… Но,– прибавил монах, опомнившись,– не должно забывать, что они все-таки помазанники Божьи, и я не могу без наложения некоторого покаяния разрешить от греха тех, кто нападал на них или их имущество.

Владетельница, весьма желавшая оставаться в добром согласии со своим исповедником, ничем ему не возразила.

– Всякое покаяние будет выполнено, мой достойный отец,– сказала она с видом готовности,– будет выполнено, даже если вы, в искупление этого греха, прикажете мне отправиться на поклонение Сен-Динанской Божьей Матери.

– Нет, покаяние это не будет столь строго и не падет на вас, благородная баронесса,– отвечал отец Готье с улыбкой.– Я не принадлежу к числу тех священников-ригористов, которые не принимают во внимание суровости и трудности настоящего времени и применяют закон не в смысле кротости и милосердия, но в его неизменном буквальном смысле. Я понимаю необходимость, налагаемую обстоятельствами, и, сколько можно, согласую божественные повеления с человеческой слабостью. Таким образом,– продолжат отец Готье, понизив голос,– я стал поверенным всех ваших тайн, и вы, конечно, не забыли неоднократные доказательства моей верности и преданности.

– Знаю, мой отец, знаю,– возразила донья Маргерита таинственным тоном,– вы первый открыли нам, что этот ребенок, Гийом де Латур, которого Валерия почитает себя наследницей, остался жив. Не получили ли вы каких-нибудь новых сведений об этом важном деле?

– Никакого, донья Маргерита. Я узнал подробности от послушника Шаларского монастыря, который доверительно сообщил мне, что в минуту разграбления аббатства он видел, как начальник английской шайки унес этого ребенка. Впоследствии ему стало известно, что этот капитан, имени которого он не мог мне сказать, с заботливостью воспитывал Гийома в какой-то дальней провинции. Но и англичанин и послушник умерли, и след ребенка, который теперь, конечно, вырос, исчез. Теперь только мы трое – ваш супруг, вы да я – знаем, что прямой наследник Латура жив еще.

– Храните свято эту тайну, отец мой,– сказала баронесса мрачным тоном.– Храните свято, считайте, что она была вверена вам на исповеди и что вечное проклятие ждет вас за ее разглашение. Мой достойный супруг не желает, чтобы кто-нибудь мог подозревать о существовании Гийома, иначе множество пройдох захотят назваться его именем и предъявить права на наследство. Но, несмотря на это, наша Валерия так горда и тщеславна, что, признаюсь, мне не раз хотелось открыть ей истину, чтобы сколько-нибудь усмирить ее неукротимый и надменный нрав.

– Справедливо, баронесса,– отвечал отец Готье,– молодая девушка своевольна и смела, и я боюсь, что вам не удастся ее смирить, особенно если обстоятельства станут ей благоприятствовать.

– Не можете ли вы, почтенный отец, помочь нам в этом деле? Если вы склоните эту маленькую амазонку пойти в Бубонский монастырь и принять обет монашества, вы окажете нам величайшую услугу.

– Конечно, дочь моя, тогда латурское поместье, находящееся недалеко от Монбрёна, станет вашим, так что никто не будет иметь право оспаривать его. Но, к несчастью, план этот нельзя привести в исполнение. Я уже говорил вашей благородной родственнице об этом предмете, и она сухо отвечала мне, что никогда не откажется от своих прав и не намерена принять обет монашества.

– Да, да! В жилах ее кипит кровь, которая ничем и никогда не охладится, даже монашеским покрывалом! – произнесла баронесса с горьким чувством, но не без некоторой гордости.– Однако, мой отец, неужели нет никакого средства усмирить эту мятежную голову? Ваше красноречие так могущественно, так убедительно!

– Попробую еще, донья Маргерита, но прекрасная Валерия более внимательна к вздору, который вычитывает из рыцарских романов или слышит от странствующих трубадуров, чем к советам служителя Бога. Это-то и губит ее. Боюсь, что мое человеколюбивое предприятие не удастся, потому что Валерия любит этого молодого человека, которого однажды встретила в лесу…

– Знаю, знаю,– отвечала баронесса глухим голосом,– и это-то больше всего беспокоит и оскорбляет меня и барона. Если Валерия выйдет замуж за подобного человека, все погибнет, и бог знает, какие несчастья обрушатся на наш дом! Но этому не бывать! Что бы то ни было, она за него не выйдет!

Этот разговор происходил вполголоса, несмотря на это, баронесса, от избытка осторожности, бросила вокруг себя быстрый взгляд, чтобы проверить, не может ли кто-нибудь услышать их. Тогда на некотором расстоянии она увидела Валерию, которая, склонившись над парапетом, казалось, подавала кому-то, бывшему вне замка, умоляющие знаки.

Это обстоятельство поразило баронессу и дало другое направление ее мысли. Она молча сделала знак капеллану следовать за собой, и оба тихонько направились к Валерии, желая узнать, к кому относилась ее пантомима.

Они подошли к углу крепости, не замеченные Валерией, и остановились в нескольких шагах от нее, за зубцом стены, так что им видно было все, что делалось в поле. Тогда, следуя по направлению тревожного взгляда Валерии, они убедились, что знаки ее относились к молодому человеку, стоявшему на наружном валу крепости и до половины скрытому остатками старого палисадника, отчего и не могли его до сих пор заметить часовые.

Этот молодой человек, так неблагоразумно игравший своей жизнью, потому что он был от замка ближе, чем на расстоянии полета стрелы, имел воинственный вид и, казалось, вовсе не думал об опасности, какой подвергал себя добровольно. Он был одет егерем, в коротком платье и в штанах из зеленого линкольнского сукна, на голове у него был простой ток, а в руках – охотничья рогатина. По простоте наряда его можно было принять за одного из тех браконьеров, число которых благодаря внутренним и внешним войскам увеличилось тогда неимоверно, но гордый вид и осанка незнакомца показывали в нем человека, привыкшего повелевать.

Увидев его, баронесса задрожала от гнева.

– Это он! – прошептала она.– Это тот смелый предводитель разбойников!.. Видана ли где-нибудь подобная дерзость?

В эту минуту Валерия, услышав за собой шум, быстро обернулась. В нескольких шагах от нее стояли баронесса и капеллан и со вниманием следили за незнакомцем. Легкий крик ужаса вырвался из ее груди, но прежде, нежели смогла она подать какой-нибудь знак смельчаку, стоявшему на наружном валу, громкий и резкий голос баронессы раздался над стенами крепости:

– Кто этот негодяй, поставленный часовым на северном бастионе? Клянусь Творцом,– продолжала баронесса, увидев воина в кольчуге, вышедшего из-за угла контрфорса,– это лентяй Симон Левша, и можно ли было в этом сомневаться! К оружию, бездельник! К оружию! Пошли этому бродяге стрелу в самый лоб! Иначе, клянусь душой моего повелителя, я заставлю тебя раскаиваться в твоей оплошности!

Воин, к которому относилась эта грозная речь и который, сказать правду, спал глубоким сном в ту минуту, когда зазвенел гневный голос баронессы, машинально схватил стрелу и вложил ее в лук. Следуя направлению, указанному его повелительницей, он, сам еще не зная, в чем дело, подошел к парапету.

Между тем незнакомец ничего не слышал и не видел из того, что происходило на стенах замка. Не зная, чему приписать внезапное исчезновение Валерии, он продолжал стоять на том же месте с током в руке и устремив взоры туда, откуда явилось ему милое личико молодой девушки.

Стрелок целился уже в него с высоты стен.

Увидев это, Валерия, которая до сих пор оставалась неподвижной от стыда и смущения, бросилась к нему и голосом, раздирающим душу, закричала:

– Несчастный! Что хочешь ты делать?

Но было уже поздно. Стрелок, спеша исполнить приказание баронессы, целился недолго. Натянутая тетива выпрямилась с глухим звоном, и стрела, образуя непрерывную белую линию, помчалась по данному направлению. Валерия, бледная, остановилась, не дыша, и снова наклонилась к парапету.

Вероятно, нежданный крик ее помешал меткости Симона Левши: стрела его, вместо того чтобы попасть в грудь или голову незнакомца, упала со свистом у его ног. Валерия всплеснула руками, как бы благодаря судьбу за эту милость, и, собрав все свои силы, громко закричала:

– Бегите, сир капитан! Именем Бога, не оставайтесь дольше на месте, где угрожает вам такая опасность.

Но незнакомец с некоторой горделивой и щеголеватой беспечностью, бывшей тогда в большой моде, не сделал никакого движения, чтобы удалиться. Увидев Валерию, он замахал своим током и произнес несколько слов, конечно, не услышанных со стен замка, которыми, по всей вероятности, он изъявлял благодарность за участие, какое принимали в его судьбе.

Между тем баронесса, увидев неудачу Симона Левши, не успокоилась.

– Ах, негодяй! – закричала она в бешенстве.– Не попасть в этого бродягу с полуполета стрелы! Исправь свою ошибку, чучело! А мне еще говорили, что ты, при случае, можешь пощеголять луком или самострелом!

После этого баронесса, возвысив голос так, чтоб ее могли услышать люди, ходившие по внутреннему двору, на котором обыкновенно производились ристалища и все воинские упражнения обитателей замка, закричала повелительным тоном:

– На стены, ленники Монбрёна! На стены, все до одного! Дело касается чести ваших повелителей! Не щадите ни камней, ни стрел, чтобы наказать этого ослушника, дерзнувшего насмехаться над нами под самыми зубцами замка!

Услыша призыв, человек с двадцать вассалов, рассеянных по двору, вооружась стрелами и дротиками, прибежали на стены. Донья Маргерита указала им неприятеля:

– Тому, кто свалит этого наглеца, я дарю шарф, вышитый собственной моей рукой, а муж мой наградит его больше.

Поощряемые таким обещанием, вассалы рассеялись по валу, ища места, откуда удобнее можно было бы стрелять в незнакомца. Копья и стрелы готовы были понестись на него тучей, но в ту минуту, когда большая часть воинов прицелилась, незнакомец исчез, как по волшебству. Маленькая неровность почвы смогла уберечь его от всякой опасности.

Вассалы и наемники в недоумении посмотрели друг на друга. Баронесса в ярости топнула ногой, а Валерия подняла взоры к небу.

– Он ушел! – вскричала донья Маргерита.– Барон не простит нам этого. Пусть десять человек садятся на коней и преследуют негодяя! Пусть приведут его живого или мертвого! Пятьдесят флоринов тому, кто возьмет его!

Сильное движение, обнаружившееся между защитниками замка, показало, что они готовы были тотчас исполнить приказание своей повелительницы. Но капеллан, остававшийся в продолжение всей сцены молчаливым и равнодушным зрителем, подошел к баронессе и сказал ей тихим голосом.

– Остерегайтесь, баронесса! Кто знает, этот молодой удалец, может быть, для того и пришел под стены вашего замка, чтобы вызвать погоню и потом навести ее на засаду? Капитан Доброе Копье со своими людьми – преопасный сосед, и я сомневаюсь, будет ли барону приятно узнать, что ему открыто объявили вражду.

– Не вмешивайтесь не в свое дело,– отвечала баронесса с досадой.– Но,– продолжала она, поразмыслив,– может быть, вы и правы, неблагоразумно подвергать наших людей опасности. Как ни тяжело оставлять обиду без наказания, но я прикажу им вернуться назад.

Вслед за этим баронесса сошла с вала и отменила данное приказание. В ту минуту, когда она опять подходила к отцу Готье, часовой, поставленный на верху главной башни, затрубил в рог особенным образом.

– Вот и мой повелитель! – вскричала она.

Лишь только последние звуки трубы достигли обширных дворов замка, толпы пажей, оруженосцев и простых воинов показались со всех сторон и весело направили шаги свои к валу.

– Да поможет нам святой Орельен! – говорил старый вассал, прихрамывая посреди своих товарищей.– Эмерик протрубил на веселый лад! Хороший знак! Держу пари, что барон едет с порядочной добычей! В добрый час! Я не отдам моей доли ни за десять экю!

Товарищи подтверждали это благоприятное предвещание и разбредались по стенам, желая поскорее увидеть отряд, который показался в отдалении.

Валерия де Латур с того времени, как незнакомец исчез, оставалась неподвижной и, казалось, не принимала никакого участия во всем, что происходило вокруг нее. Донья Маргерита грубо взяла ее за руку.

– Милая племянница,– сказала она строгим тоном,– вы говорили и поступали нынче так, как неприлично говорить и поступать девушке высокого звания. Но вот едет мой благородный супруг, и ему принадлежит право судить вас. В ожидании этого ступайте в свою комнату и не показывайтесь. Нет никакой необходимости быть вам посреди всех этих воинов.

– Я исполню ваше желание,– отвечала Валерия, с достоинством освобождая свою руку,– не потому, что признаю ваше право приказывать мне, но оттого, что желание ваше соответствует моему. Хоть я и пленница в вашем замке, но знайте, я не признаю над собой других судей, кроме Бога и моей совести.

– Ступай, ступай, львица, мы сумеем усмирить тебя! – произнесла баронесса угрожающим тоном.

Валерия не удостоила ее ответом. Она позвала борзую, посадила к себе на плечо сокола и гордо пошла к своей комнате, не взглянув ни разу на отряд, приближение которого возвещено было звуком трубы. Впрочем, какая ей была нужда до всего остального, когда она видела того, за безопасность которого несколько минут назад дрожа молила небо!

Между тем барон де Монбрён и сир де Кашан ехали друг подле друга впереди колонны и разговаривали о военных подвигах. Такие важные особы считали для себя унизительным говорить, подобно молодым рыцарям, о прекрасных дамах или любовных интригах. Из уважения к их возрасту и званию трубадур ехал позади, отстав на корпус коня, и, казалось, придумывал какой-нибудь нежный сонет, способный смягчить сердце жестокой Валерии. Остальная часть отряда следовала за ним в беспорядке, а спутники сира де Кашана сомкнулись в правильный взвод, что показывало в них хорошую военную выучку.

В таком продолжительном разговоре характер двух собеседников мог вполне обрисоваться. Барон, гордый, тщеславный, решительный, не сомневаясь ни в чем, выражал свои суждения о важнейших французских и английских воинах того времени с уверенностью, которая не допускала возражений, и каждый из его приговоров, казалось, гласил: «Право, я, барон де Монбрён, повыше всех этих храбрецов». Сир де Кашан, напротив, был очень осторожен при оценке достоинств современных знаменитостей. Он говорил мало, хотя необдуманные, резкие выражения барона не раз вызывали у него улыбку презрения или пламя гнева. Без сомнения, сир де Кашан лучше знал тех, о ком шла речь, чем барон, который, ограничившись тесным кругом своих владений, мог судить о важнейших событиях и лицах только по сомнительным рассказам трубадуров или нищенствующих монахов. Возможно, сир де Кашан не хотел вдаваться в подробности, могущие изобличить его, или в самом деле он от природы был малообщителен, только во все продолжение пути он довольствовался тем, что на все суждения барона отвечал утвердительными или отрицательными словами, и казалось, ему больше хотелось расспрашивать, чем отвечать на вопросы.

Когда в отдалении показался замок Монбрён, сир де Кашан спросил у барона, не слышно ли каких-нибудь известий о Дюгесклене, который был тогда в Аквитании, и барон, пожимая плечами, отвечал, что этот столь прославленный Дюгесклен должен быть не совсем искусным полководцем, потому что не сумел заставить Черного Принца снять осаду с Лиможа. При этих словах огонь вспыхнул в глазах незнакомца, черные брови его сдвинулись под каской, и он готов был излить свое негодование, как вдруг барон, со свойственным ему самодовольством, указал на величественное здание, возвышавшееся в отдалении.

– Вот мой замок, сир де Кашан,– сказал он,– и так как я считаю вас опытным в военном деле и знатоком оборонительных средств, то мне очень приятно будет знать ваше мнение.

Эти слова, дав другое направление мыслям незнакомца, усмирили его гнев. Он быстро взглянул в ту сторону, куда указывал барон, и опытным взором стал рассматривать старинную крепость, в которой готовился провести ночь.

Это испытание было продолжительно и молчаливо. Сир де Монбрён украдкой наблюдал за рыцарем, желая по наружным признакам узнать его мнение о своем замке, но лицо Кашана было спокойно, и он продолжал наблюдать молча.

– Ну что же, мессир? – начал барон насмешливым тоном.– Думаете ли вы, что этот Дюгесклен приобрел бы себе такую огромную славу, если бы вместо этих каталонских и испанских лачужек ему пришлось брать приступом крепости, подобные моей?

Незнакомец прервал свои наблюдения и, обращаясь к своему собеседнику, грубо отвечал:

– Клянусь святым Ивом! Дюгесклен брал и не такие!

Но почти в то же самое время он прибавил голосом более мягким:

– Как бы то ни было, мессир, вы обладаете славной защитой, и за этими высокими стенами, с помощью Божьей и с несколькими сотнями добрых молодцов, можно устоять против целой английской армии.

– Это я и делаю, мессир! – отвечал барон с обычной гасконской хвастливостью.– Но вы еще ничего не видели. Здесь, в стороне от нас, в конце этого леса, у меня есть другой замок, расположенный на лучшем месте и лучше укрепленный, чем этот. Он называется Латур.

– В самом деле, он лучше укреплен? – спросил сир де Кашан с величайшим хладнокровием.

– Честное рыцарское слово. Но к чему этот вопрос, мессир?

– К тому, чтобы сказать, что тогда им обоим недостает одного, что могло бы сделать их неприступными.

– Чего же именно?

– Французского знамени на башнях и французского гарнизона,– отвечал Кашан с видом необыкновенного величия.

Барон сделал гневное движение, но в ту же минуту успокоился и отвечал с улыбкой:

– О да! Вижу, куда вы метите, сир де Кашан. Вы хотите, чтобы я променял свою беспокойную независимость на мирное рабство и в свои владения ввел чужеземцев, которые захотели бы царить в нем. Я не в претензии на вас за то, что вы следуете избранной партии, но ничуть не намерен спешить пристать к ней, а если когда-нибудь и пристану, так разве в случае крайности. До того же времени дороги к моему замку, как вы видите, не совсем проходимы для армии, замок укреплен хорошо, рвы глубоки, вассалы и наемники содержатся исправно, и тот, кто вздумает овладеть замком, понесет изрядный урон!

– А законное право, мессир? А религия, честь? – возразил Кашан, выпрямляясь в седле.– Хорошо ли прибегать к грабежу и искать добычи по дорогам, чтобы только иметь средства содержать гарнизон в замках, тогда как повелитель и законный государь ваш ничего больше не требует…

– О каком повелителе говорите вы? – с гордостью прервал барон.– Некоторые из здешних владельцев признают двоих. Я – ни одного.

– Я разумею мудрого короля Карла, мессир, и, несмотря на то, что принц Уэльский храбрый и честный неприятель, скажу, что эта страна не может иначе спастись, как только отдавшись королю Франции, своему законному государю. Послушайте, мессир, я стану говорить с вами откровенно, как следует истинному служителю лилий. Я плохой законник и лучше работаю мечом, чем языком, но намерения мой благи, и я всякому желаю добра по закону и справедливости. Неужели сердце ваше не обливается кровью при виде всех несчастий, причиненных нам англичанами с тех пор, как они ступили на французскую землю? Вассалы наши перерезаны, деревни выжжены или опустошены, и высокие владетели и бароны, как вы, например, желая сохранить свои замки, принуждены запираться в них с разорительной толпой воинов и подвергать опасности свою жизнь и состояние. Я не хочу оскорбить вас, но боже праведный! Неужели прилично честному рыцарю укрываться за стенами, подобно лисе в норе, или опустошать земли отсутствующих соседей в то время, когда государство в такой опасности, в какой оно еще не было со времени Карла Великого? Сир де Монбрён! Все, что я знаю о вас, заставляет меня думать, что вы храбрый и мужественный воин и достойны переломить копье в честь доброго дела. Клянусь святым Ивом! Я хочу отвлечь вас от этой бесславной жизни и дать вам лучшую. Кричите со мной: Монжуа Сен-Дени! – и клянусь Богом, распятым на кресте, что вы найдете во мне друга, который пригодится!

Эта речь была проговорена мужественным и грубым тоном, не исключавшим, впрочем, в особенности к концу, некоторого мягкого чувства, и тот, кто произносил ее, казалось, вовсе не выжидал минуты, чтобы объявить свои правила, выраженные с такой энергией. Барон со своей стороны слушал его внимательно, хотя некоторые мысли и неприятно поражали его слух. Когда сир Кашан замолчал, Монбрён возразил ему с некоторой иронической вежливостью:

– Не сомневаюсь, что дружба ваша драгоценна, рыцарь. Несмотря на оскорбительные выражения, вырывающиеся при вашем разговоре, мне беспрестанно надо помнить, что вы мой гость и что понятия этой страны несходны с вашими. Но скажите, ради бога, откуда вы взяли, что законное право над нею больше принадлежит французскому королю, чем принцу Уэльскому или королю Английскому? Что касается нас, жителей Аквитании, нам так вскружили голову все эти договоры, нашествия и завоевания, что мы поистине не знаем, кого держаться, и принуждены равно ненавидеть англичан и французов, потому что и англичане и французы равно причинили нам много зла.

Незнакомец нетерпеливо возразил:

– Барон де Монбрён! Вы не так слепы, чтобы думать, что ваше независимое положение продлится долго. Война может окончиться, и тогда – достанется ли Аквитания французам или англичанам,– ваши замки все-таки должны будут сдаться сильнейшей стороне, а в таком случае…

– Так как вы, мессир, принимаете такое участие в моих интересах,– прервал Монбрён, понизив голос,– то признаюсь вам, я уже думал об этом предмете и решил, в случае неудачи, предложить некоторые условия победителю.

– Условия? – отвечал Кашан тем же голосом и оглядываясь вокруг, чтобы увериться, что его никто не услышит.– Итак, у вас есть условия, при которых вы согласитесь присягнуть в верности Карлу, моему государю? Говорите же их, не краснея. Без хвастовства скажу, я имею некоторый вес при парижском дворе или, лучше, хорош с некоторыми вельможами, пользующимися милостью короля. Скажите мне откровенно ваши условия, и если они таковы, каких следует ожидать от честного рыцаря, даю вам слово: их примут прежде, нежели мы успеем состариться на две недели.

При таком предложении барон не смог скрыть своего удивления.

– Клянусь святым Марциалем,– сказал он,– мне уже не раз приходило на ум, с того времени как я встретился с вами, что вы совсем не такой простой рыцарь, за какого себя выдаете, и ваш доверительный тон подтверждает мои подозрения. Но нужды нет! Кто бы вы ни были, я не скрою от вас своих намерений, потому что для меня нет в этом никакой нужды. Пусть знает их каждый! Я не боюсь никакого короля и поступаю по своей воле.

– Но скажите же мне скорее, при каких условиях согласитесь вы принять в ваши замки французский гарнизон?

– Во-первых,– начал беспечно барон,– что касается моих монбрёнских владений и славного замка, который вы видите перед собой, я не буду слишком взыскателен. Я потребую только, чтобы знамя мое развевалось на одинаковой высоте с королевским и чтобы вассалов моих и наемников не тревожили по случаю кой-каких проступков, в которых провинились они в давнее время.

– Неприлично,– отвечал сир де Кашан,– чтобы знамя барона возвышалось наравне со знаменем его государя. Что же касается прощения ваших вассалов, я думаю, что его можно будет получить без затруднения. Само собой разумеется, что оно распространится и на ваши проступки, настоящие и прошедшие…

– Кто вам сказал, что я нуждаюсь в нем? – прервал Монбрён с надменным видом.– Кроме Бога, я никому не обязан отчетом в своих делах, дурных или хороших, и не потерплю…

– Не считайте худыми мои намерения, сир. Кажется, вы еще не сказали мне главного, и я прошу вас продолжать.

– Справедливо, рыцарь, но, чтобы вы могли лучше понять то, чего я требую, надо знать, по какому праву в настоящее время владею я замком Латур. Это прекрасное имение перешло в мой род от родственников моей жены, доньи Маргериты де Комборн. Последний из Латуров, барон Жоффруа, погиб в сражении при Пуатье шестнадцать или семнадцать лет назад, оставив единственным наследником по прямой линии трехлетнего ребенка, который был отдан на воспитание в Шаларский монастырь, находящийся неподалеку отсюда близ города Сен-Прие. К несчастью, спустя некоторое время после этого сражения монастырь был разграблен англичанами, и ребенок исчез. Все заставляет думать, что он погиб, потому что кровопролитие в монастыре было ужасное, и никогда никто потом не имел никаких известий об этом мальчике…

– И имение перешло в руки вашей благородной супруги? – прервал с нетерпением Кашан.

– Нет, мессир,– возразил Монбрён, кусая губы,– если б это было так, мое право не было бы сомнительно. Но имение перешло к девице Валерии де Латур, двоюродной сестре погибшего ребенка, и мы с женой, как опекуны, владеем упомянутым замком.

– Я не большой законник, мессир, но мне кажется, что замок, о котором идет речь, есть только залог, оставленный в ваших руках, и так как законный наследник погиб, то вы должны будете утвердить имение за вашей благородной питомицей Валерией, лишь только она потребует этого.

– В этом-то и затруднение,– отвечал барон озабоченным тоном,– эта молодая девушка беспокойного характера и совершенно неспособна сама управлять и защищать свои владения в такое смутное время.

– Я понимаю опасность, угрожающую вам, но что же делать? Права вашей племянницы на замок Латур ясны и неоспоримы.

– Права! Права! – с досадой повторил Монбрён.– Клянусь душой моего отца, да почиет она в царствии небесном, неужели вы думаете, что я не имею некоторых прав на это имение? Почти целых двадцать лет я был единственным стражем замка и земель и, с опасностью для собственной жизни, защищал их от англичан и французов, от бретонцев и разных бродяг и разбойников. Почти целых двадцать лет содержал я в замке за свой собственный счет сильный гарнизон из вассалов и наемников, между тем как имение не приносило мне ничего. Словом, мессир, я не намерен лишиться плода столь долгих и многочисленных жертвований, и если соглашусь стать чьим-нибудь вассалом, то прежде всего потребую от моего государя, чтобы собственность Латурского замка и все земли его были навсегда утверждены за мною и моими наследниками, с условием, что питомица моей супруги будет вознаграждена соответственно моему великодушию.

Во время этого разговора рыцари ехали тихим шагом. Жераль и остальные воины, видя, что разговор начальников принял серьезное направление, следовали за ними на почтительном расстоянии. Оба отряда продвигались вперед очень медленно, тем более что дорога шла вверх по довольно крутому холму, на отлогостях которого были разбросаны необитаемые лачужки монбрёнской деревни.

В ту минуту, когда барон открывал своему гостю условия, на которых он согласился бы признать над собою власть французского короля Карла V, оба отряда достигли первых хижинок деревни. Эти хижины были в самом жалком виде: заброшены, разорены, готовые разрушиться, почерневшие от дождей и пожаров. Несмотря на то, заборы, окружавшие каждую из них, указывали еще на некоторую жизнедеятельность, ибо прежние хозяева этих хижин выходили иногда из замка и занимались земледелием, как могли. Мужчины и женщины, дети и старики – все искали спасения за высокими стенами замка, и мертвая тишина воцарилась на улицах опустевшей деревни.

Сир де Кашан так глубоко был занят признанием, которое сделал ему барон де Монбрён, что и не заметил опустошения местности, по которой проезжал. Казалось, ум его, немного медлительный, но правдивый и прямой, затруднялся понять смысл слов, поразивших его ухо.

– Действительно ли, рыцарь,– спросил он наконец,– ваша благородная питомица добровольно согласится уступить вам свое имение за известную сумму денег или другое какое-нибудь вознаграждение, которое вы ей предложите? В таком случае могу вам ручаться, что Карл Пятый, наш король, охотно утвердит за вами Латур с его землями.

– Вот что! – произнес барон с громким хохотом.– И неужели, дружище, вы в самом деле думали, что если б я мог приобрести законный акт на имение Валерии де Латур, подписанный ее рукой, то стал бы нуждаться еще в грамоте какого бы то ни было короля, чтобы считать себя законным владельцем этого имения? Я сказал вам всю истину, рыцарь де Кашан. Племянница моя не из числа тех, кого можно легко убедить. Она горда, упряма и воображает, что может управлять целым государством, не размышляя о том, как трудны и опасны времена, в которые живем мы. Поэтому все мои намерения склонить ее на уступку мне своих прав оказались безуспешны. Я употреблял кротость, позволял ей в моем замке исполнять все свои прихоти и часто оправдывал ее пред доньей Маргеритой, моей достойной супругой, с прискорбием видевшей подле себя женщину, власть которой почти равнялась ее собственной. И, несмотря на это, я не мог приобрести привязанности моей питомицы. Она ненавидит меня за то, что я не позволяю ей рыскать по полям с соколами и искать приключений, и утверждает, что ее держат в замке пленницей. Как будто можно позволить девице высокого звания ездить одной по полю в то время, когда столько разной сволочи, бродяг и разбойников шляется по всей стране! Она уже имела подобную встречу один раз, когда, желая склонить ее на мои предложения, я отпустил ее на охоту в сопровождении двух оруженосцев. Из этого легко заключить, что может случиться, если какой-нибудь отчаянный смельчак увезет ее и потом станет предъявлять свои права на Латур. Война возгорится нескончаемая. Вот почему я хочу скорее закончить это дело, и, так как племянница упорствует, мне нужно постороннее утверждение актов на это спорное имение. Тогда, при помощи, например, королевских грамот, я сумею воспротивиться Валерии или всякому другому лицу, которое дерзнет предъявлять свои права на Латур.

Сир де Кашан наконец понял ясно, какого рода были требования барона де Монбрёна. Он взглянул на него с презрением, и краска негодования выступила на его лице.

– Итак, мессир,– сказал он с жаром,– вы думаете, что король Франции, Карл Пятый, прозванный Мудрым, согласится позволить вам лишить сироту наследства и станет защищать явный грабеж? Клянусь Орейской Божьей Матерью! Так это-то называется говорить и поступать по-рыцарски? Что касается меня, сир де Монбрён, затвердите хорошенько одно: если б нашелся, чего боже избави, какой-нибудь несчастный король, который согласился бы принять ваши предложения, то уж, конечно, не я взялся бы представлять их ему, даже и тогда, когда бы из-за них могли восстать все бароны Аквитании и англичане в придачу.

Барон де Монбрён, обычно вспыльчивый и дерзкий, не мог, однако, скрыть некоторого смущения при виде глубокого негодования французского рыцаря. Но он скоро оправился и закричал громко, не заботясь о том, что его могут услышать едущие за ним всадники:

– Что это значит, рыцарь де Кашан? Разве я просил вашего совета или вашей помощи? И вполне ли вы уверены, что король Карл так грубо отвергнет мои предложения? Знайте же, что таким вассалом, как я, не пренебрегают. Я содержу четыреста копий для защиты своих замков, и черт побери, если короля Франции затруднят мои условия, то я предложу свои услуги принцу Уэльскому. Тот, конечно, будет менее разборчив и более сговорчив. Впрочем, моя независимость мне еще не надоела. Что же касается вас, то поймите и не забудьте моих слов: вашего мнения я не спрашивал, привык советоваться только с самим собой и о вашем мнении забочусь столько же, сколько о прошлогоднем снеге.

Казалось, будто дикий, непреклонный характер того, кто известен нам под именем сира де Кашана, готов был прорваться и попрать все доводы благоразумия. Быстрым и сильным движением, от которого вздрогнул его конь, он выпрямился в седле и до половины обнажил меч, но в ту же минуту, опомнившись, опустил его опять в ножны и произнес отрывистым голосом, сопровождая свои слова презрительным взглядом:

– Я забываю, что ты не знаешь, кто я!

Монбрён невольно почувствовал какую-то робость перед таинственной властью незнакомца, но, стараясь противостоять этому бессознательному движению сердца, отвечал:

– Кто бы вы ни были, мессир, вы никогда не похвастаетесь, что напугали барона де Монбрёна или заставили его хоть в чем-нибудь отступить от его намерений. Но полно нам ссориться, вы теперь гость мой, и я никак не желал бы быть вынужденным оказать вам какую-нибудь невежливость. Завтра поутру, в час ранней обедни, наше перемирие кончится, и тогда, если вам будет угодно, мы можем вспомнить, что обменялись залогами вызова и честного боя. Там, перед замком, есть свободное место, удобное для рыцарской встречи. Вы выберете себе латы и конные военные доспехи, мы поровну разделим пространство и свет и можем спокойно закончить спор. До того же времени, прошу вас, не вмешивайтесь в дела, вас не касающиеся.

– Это еще не решено,– отвечал путешественник,– но я одобряю ваши слова: будем друзьями до завтра, а завтра, с помощью Бога и святого Дионисия, решим, к чему приступить.

Возобновив таким образом перемирие, рыцари хранили холодное молчание и продолжали ехать рядом. В эту минуту они проезжали через оставленную деревню. Вдруг раздался громкий повелительный голос.

– Сир де Монбрён! – произнес кто-то.– Остановитесь, мне нужно с вами поговорить.

Барон в изумлении остановил коня. Сир де Кашан последовал его примеру. Голос, казалось, доносился из полуразвалившейся хижины, стоявшей на краю дороги и полузакрытой кустами.

– Кто здесь? – вскричал барон.– Какой наглец вассал осмеливается говорить со мной таким тоном?

– Я не наглец и не вассал,– отвечал с твердостью голос,– я свободный человек и имею надобность переговорить с вами.

При этих словах над забором показалось незнакомое лицо, и смелые глаза его устремились на рыцарей. То был тот самый, красивый и смелый, юноша, который за несколько минут перед тем так беспечно разгуливал под стенами Монбрёнского замка, будто не замечая, что становится мишенью для его стрелков. Он предстал перед бароном, не выказывая и тени страха или смущения при виде грозного тирана, перед которым трепетала вся окрестность.

Барон тотчас узнал молодого человека, и лицо его омрачилось неудовольствием.

– Как! Это вы, капитан Доброе Копье? – произнес он, смягчив свой голос.– Я не воображал встретить вас в своих владениях и не понимаю, что могло привести вас к моему замку, кроме разве прекрасных глаз Валерии, которые по-прежнему имеют власть над вашей волей. Но, черт побери! Отчего бы вам не заехать прямо ко мне, как это водится между благородными людьми?

Молодой человек бегло взглянул на дорогу. Отряд Монбрёна был уже недалеко.

– Полно притворяться и лгать, Монбрён,– быстро отвечал он.– Вам хорошо известно, что я не доверяю вашим дружеским словам. Вы ненавидите меня, и я от глубины души плачу вам тем же… Но у нас нет лишнего времени на болтовню, и, клянусь Богом, я вовсе не намерен ждать, чтобы ваши люди пустились в погоню за мной. Итак, знайте, сир де Монбрён, что если я остановился здесь и поджидал вас, то это для того, чтобы сказать вам следующее: мир между нами нарушен, я мирно и без оружия прохаживался около вашего замка, как вдруг на меня устремились стрелы ваших вассалов, я видел ясно, как сама баронесса ободряла их и потом послала за мной погоню. Поэтому объявляю вам, что с нынешнего дня я – ваш враг. Я и моя дружина, мы станем, где можно, наносить вам всякий вред. Затем да рассудит нас Бог!

Молодой человек хотел удалиться, но Монбрён остановил его поспешным движением.

– Капитан! – воскликнул он.– Уверяю вас, что тут, должно быть, какое-нибудь недоразумение и я ни в чем не виноват. Вы знаете, что я не боюсь войны, а между тем хочу вам доказать, как желаю быть в мире с вами и с вашим вольным отрядом. Потребуйте от меня чего бы то ни было, и если исполнение просьбы вашей согласно с рыцарской честью, клянусь вам, я соглашусь на все, чтобы загладить нанесенную обиду.

Молодой человек смерил глазами расстояние, отделявшее его от спутников барона, и, помолчав секунды две, произнес кротко и твердо:

– Отдайте Латурский замок законной его владелице, и вам больше нечего будет бояться меня.

– Никогда! Клянусь всеми чертями! – отвечал Монбрён.

– Итак, прощайте, продолжение впереди.

Капитан исчез.

В эту самую минуту люди барона подъехали к своему господину.

– Всем спешиться! – закричал Монбрён.– Окружить эти кусты!

Но прежде чем вассалы успели исполнить данное приказание, стройный юноша уже быстро взбежал по крутым скалам соседней горы, куда всадники не могли за ним следовать.

– Поздно! – произнес Монбрён со вздохом.– Молодец прыгает как коза! Ну, что ж? Война так война! Черт бы побрал дураков, потревоживших это осиное гнездо! Теперь нет ни мира, ни спокойствия на моих землях.

Он подал своим людям знак садиться на коней, а сам поехал молча вперед. Замок был не далее как в двух или трех полетах стрелы.

Сир де Кашан с живым любопытством наблюдал за этой неожиданной встречей и, когда очутился опять вдвоем с бароном, не мог удержаться, чтобы не задать ему несколько вопросов:

– Мне кажется, мессир, эта встреча вам не по вкусу! А между тем, клянусь святым Ивом, в лице этого юноши нет ничего страшного. Он больше похож на беззаботного, резвого пажа, чем на воина, привыкшего к боям.

– У вас седые волосы, сир де Кашан,– отвечал Монбрён, который, казалось, из-за неожиданной встречи забыл про свою ссору с незнакомцем,– и вам следовало бы знать, что никогда не надо судить по внешности. Тот, которого вы сравниваете с пажом, имеет львиное сердце, и можно привести не один из его подвигов, которым не пренебрег бы любой из лучших рыцарей Англии или Франции. Он бился во всех сражениях последних времен, и имя его известно по всей стране. Он предводительствует вольным отрядом, которому не найдете равного. Вообразите себе легион сущих чертей, которые, если б не удерживал их этот молокосос, разорили и перевернули бы вверх дном всю провинцию на десять лье кругом.

– В таком случае, мессир, этот сорвиголова и его дружина должны быть для вас не совсем добрыми соседями?

– До сих пор я кое-как уживался с ними. Благодаря помощи, какую случилось оказать им в разных случаях, разбойники оставили мои владения в покое и рыскали исключительно по чужим лесам. Но вот месяца три назад они опять вернулись, и я боюсь, что теперь не так-то легко удастся отделаться от них. К тому же этот капитан Доброе Копье влюбился в мою племянницу, а такая страсть, чего доброго, наделает немало бед.

– Он влюбился в вашу племянницу, говорите вы? Но как же, мессир, могло это случиться? Не вы ли мне сказали, что капитан не бывает у вас и что племянница ваша никогда не оставляет замка?

– Как могло случиться! Черт знает! Я вам, кажется, рассказывал, что однажды, уступив просьбам этой глупой девчонки, я позволил ей поохотиться с соколом вот в этом лесу, что налево. Ее сопровождали только два оруженосца. Я не знал, что еще накануне шайка Доброго Копья раскинула свои шатры на моих землях, иначе никогда не стал бы подвергать племянницу опасности стать добычей этих разбойников. Только она успела переехать через подъемный мост в чистое поле, как от радости пришпорила своего иноходца, понеслась и вмиг исчезла из глаз своих провожатых. Скоро она потеряла дорогу и встретилась с двумя разбойниками, которые ее остановили, рассчитывая на богатый выкуп. Пришлось бы мне поистратиться! Вы знаете, что честь наша не позволяет нам торговаться: сколько запросили, столько и пришлось бы дать. Но вдруг явился атаман разбойников, тот самый молодчик, которого вы только что видели, и приказал тотчас освободить Валерию. Он сам взял ее лошадь под уздцы и провел до самого замка, оказывая племяннице моей величайшее уважение. С тех пор Валерия только и думает, что о капитане Анри, а он в свою очередь не уходит от моего замка, что меня отнюдь не успокаивает. Молодые люди хоть и разлучены, но я уверен, что между ними существует связь, которую я никак не могу обнаружить. Как бы то ни было, я вам открыл свои семейные дела, и вы понимаете, мессир, что страсть этих молодых людей, невинная сама по себе, не может быть мною терпима. Теперь же, когда бог знает по какой неосторожности капитану дали повод объявить мне войну, я ежеминутно могу ждать от него какого-нибудь отважного предприятия.

– Он, верно, объявит себя защитником вашей племянницы?

– Быть может. И того и гляди мы станем обмениваться добрыми ударами.

– Как, мессир? Неужели вы предполагаете, что у этих разбойников хватит отваги приступить к вашему замку?

– Бог их знает,– угрюмо отвечал барон.

Между тем отряд подъехал к заставам замка, и один из всадников протрубил в рожок, приглашая гарнизон рассмотреть и впустить новоприбывших. На этот сигнал тысяча труб и радостных восклицаний отвечали с высоты стен, и барон прервал разговор, чтобы увериться, соблюдается ли в точности весь военный порядок, предписанный гарнизону на случай приближения вооруженного отряда.

Подъемный мост опустился, и сама баронесса вышла к наружной караульне встречать супруга. Когда она подошла, барон отдавал строгие приказания форпосту.

– Ну что, высокородный барон,– спросила она, с жадностью рассматривая нагруженную повозку и сопровождавших ее незнакомцев,– видно, день был хорош, и, кажется, вы привезли довольно добра, чтобы успокоить этих наглых наемников, которые все требуют платы да платы.

– Вы правы, благородная супруга моя,– с нетерпением отвечал рыцарь,– сегодняшний день был хорош, зато завтрашний, вероятно, будет жарок.

– Пресвятая Богородица! – продолжала баронесса, с неудовольствием рассматривая Кашана и его свиту.– Что это за пленных вы привели? Какая жалкая одежда! Ни один из них не в состоянии внести за себя и четырех экю, а содержание станет дороже них самих! Разве мало для нас и этого тунеядца трубадура, который даром съедает у нас столько же, сколько и всякий порядочный воин?

– Это не пленные, а гости,– сухо отвечал барон.– Смотрите, чтобы они не помянули лихом гостеприимство здешних хозяев.

Своенравная баронесса нахмурила брови и, без сомнения, дала бы полную свободу дурному расположению духа, но, к счастью, в это время она взглянула на грозное лицо супруга и, тотчас поняв, что он не расположен к терпеливому выслушиванию ее доводов, решила отложить до другого времени всякие объяснения. Подойдя к сиру де Кашану, сошедшему с лошади подле заставы, она приветствовала его с самым принужденным и надутым лицом. Рыцарь в немногих словах поблагодарил ее за себя и за своих провожатых, и весь отряд двинулся в замок.

Сир де Монбрён стал у входа и, по мере того как воины проходили мимо него, считал их, точно пастух овец по возвращении с пастбища.

Трубадур, искавший случая поговорить тайно с сиром де Кашаном, воспользовался той минутой, когда отряд Монбрёна проходил под темным сводом ворот, и подошел к нему, шепнув на ухо:

– Не моя воля, что вы здесь, великий полководец, но, ради блага всей Франции, будьте осторожны!

– Благодарю тебя, друг менестрель,– улыбаясь отвечал рыцарь.– Это все, что ты имеешь мне сказать?

– Я должен еще сказать вам, что в этом замке находится благородная и несчастная девушка, для которой защита такого знаменитого рыцаря была бы очень полезна, и если забота о вашей собственной безопасности…

– Знаю, о ком ты хочешь говорить, успокойся, я решил позаботиться об этой красавице. Гордый барон, сам не подозревая того, сделал меня усерднейшим другом Валерии де Латур.

В это время раздался громкий голос сира де Монбрёна.

– Недостает оруженосца! – с беспокойством вскричал он.– Недостает Освальда! Кто из вас знает, где Освальд?

Имя Освальда было повторено, стали звать его громкими криками, но Освальд не отозвался. Наконец один из всадников подъехал к барону и объявил, что Освальд отстал час назад и с тех пор не показывался.

– Дьявол и вся преисподня! – пробормотал с бешенством барон.– Что это значит? Уж не начало ли это измены? Но черт с ним! – продолжал он, возвысив голос.– Удвоить везде караул, и каждому помнить свой долг! Привратник, вели поднять мост и опустить решетку, и чтоб никто не осмелился ни войти в замок, ни выйти под страхом казни!

Произнеся эти слова, барон вошел под темный свод ворот. Несколько секунд спустя перед заставой не было уже ни одной души, и все предписанные Монбрёном меры для предотвращения внезапного нападения были с точностью исполнены. На валах и в караульне число часовых удвоилось, и невозможно было проникнуть в замок без именного разрешения со стороны самого барона.

Спустя два часа после прибытия сира де Монбрёна большая часть жителей замка собралась к ужину в обширную галерею. Эта галерея занимала весь нижний этаж одного из главных флигелей замка, и овальные окна ее выходили на огромный двор, где обыкновенно происходили все воинские упражнения гарнизона. Войти в галерею можно было через две двери, проделанные на обоих концах в башнях, которые фланкировали с этой стороны крепость. Одна из этих дверей, над которой возвышалась башня, была предназначена для челяди Монбрёна, а другая, устроенная в угловой башне, использовалась только бароном и его семьей, так же как и важными гостями, с которыми он обращался как с равными.

Звук трубы, раздавшийся по всей территории замка, возвестил час ужина, и на этот сигнал, хорошо известный и, без сомнения, весьма желаемый теми, кто был в этот день в отъезде с бароном, жители стали сбегаться со всех сторон, и пестрая толпа наемников, оруженосцев и пажей в беспорядке теснилась вокруг определенной для них двери. Чтобы скорее достигнуть вожделенной цели, они шумели, кричали, толкались и ругали друг друга. Слабейшие громко жаловались на несправедливость грубых наемных солдат, которые, пользуясь своей силою, всегда пробивались вперед. Впрочем, шум этот происходил только снаружи. Едва вассалы и солдаты оказывались внутри галереи, как тотчас благоговейно замолкали и снимали с себя шапки! Если же где-нибудь еще, между самыми горячими, раздавались бранные слова, то их произносили так тихо, что они не могли быть услышаны с почетного места, на другом конце залы.

Ночь наступила, но при свете восковых и смоляных факелов, зажженных в галерее, можно было любоваться величественным зрелищем, какое представляли они в эту минуту.

Во всю свою длину зала опиралась на своды и была вымощена плитами. Справа и слева ее поддерживали толстые столбы, вделанные в стены. Только одна сторона залы имела окна – выходившая на главный двор, другая же примыкала к крепостной стене и, по правилам военного искусства тогдашнего времени, не имела ни одного отверстия, которым неприятель, перейдя ров, мог бы воспользоваться.

Посреди каждой пары столбов и напротив каждого окна были сделаны большие ниши, предназначенные для каменных статуй, изображавших святых отцов и апостолов во весь рост. Но скульптурная работа была так плоха, что в безобразных массах камня едва можно было узнать человеческие фигуры. Столбы были обвешаны заржавленными доспехами, военными трофеями, значками и знаменами, съеденными сыростью и почерневшими от дыма. Оленьи рога, трубы и другие принадлежности охоты, развешанные по отлогостям свода, доказывали, что владельцы Монбрёна равно отличались успехами как в мирное время, так и в военное. Посредине залы возвышался огромнейший камин, передняя часть которого была украшена странными скульптурными изображениями, а над ним красовался большой герб Монбрёнов.

Зала была разделена на две части. Большая, та, которая занимала две трети всей длины, была предназначена для людей, должности которых, не будучи рабскими, не допускали, однако, близких отношений с владельцами, как, например, должности оруженосцев, стрелков и других воинов, составлявших гарнизон замка. Пространство залы, предоставленное им, было занято двумя рядами столов и деревянных скамеек, на которые садились они по мере прибытия в зал. Столы были накрыты красноватого цвета скатертями и уставлены деревянными и роговыми чашами, круглыми хлебами и огромными кружками с сидром и вином. Тарелки заменяли круглые крепкие сухари, вроде галет, на которые клались кушанья, и потом, когда сухари напитывались соком, их съедали вместо пирогов. Что касается вилок или ложек, их вовсе не было в употреблении. Каждый из воинов носил при себе кинжал, который заменял ему столовый нож. Здесь и там железные светильники в виде человеческих рук, прикрепленные к стенам, держали смоляные факелы, которые, треща, бросали вокруг себя слабый и дрожащий свет.

Но вся роскошь тогдашнего времени была сосредоточена в той части залы, которую обыкновенно занимали владетели со своим семейством. Деревянный пол, несколькими ступенями выше над плиточным полом, отделял ее от нижней и позволял барону без труда видеть все, что происходило между его подчиненными. На этом некоторого рода амфитеатре был поставлен огромный стол простой грубой выделки, и во всю длину его стояли деревянные кресла – тяжелые, массивные. Над столом возвышался балдахин из голубого сукна, вышитого гербами Монбрёна. Этот балдахин защищал благородных особ от сырости и еще резче отделял их от сообщества вассалов. Стол был богато убран и покрыт белой, чрезвычайно тонкой скатертью. На каждом конце его стояли огромные медные канделябры с восковыми свечами, свет которых казался ослепительным в сравнении с бледным и тусклым освещением нижней части галереи. Перед каждым креслом стояли серебряная чаша и тарелка, а посреди стола возвышалось произведение из позолоченной меди, представлявшее собой укрепленный замок с башнями и зубчатыми стенами,– то была солонка, непременное украшение столов феодальных баронов. Сработана эта вещь была довольно грубо. Солонка имела разные отделения, в которых кроме соли содержались разные известные в то время пряности. Что же касается ложек и вилок, то в этом отношении стол барона нисколько не отличался от стола его вассалов. Каждый брал пищу руками, как умел, что не представляло собой поэтического зрелища, в особенности для тогдашних дам.

В ту минуту, когда мы проникли в эту предназначенную для пира залу, большая часть обитателей замка уже собралась. Барон де Монбрён, заняв свое кресло, которое было несколько выше других, осматривал все собрание испытующим взором, как бы желая убедиться, что все вокруг него в порядке и на своих местах. Он уже снял свои тяжелые доспехи и явился в длинном платье алого цвета, обшитом мехом, которое сделало бы его весьма похожим на кардинала, если б не шапка, придававшая всему костюму светский вид. С правой стороны от Монбрёна стояло такое же высокое кресло, предназначенное для его благородной супруги, но баронесса не считала еще приличным занять его. Она ходила из одного угла в другой, довольно сильно потряхивая огромной связкой ключей, подобно хозяйкам нынешнего времени, пораженным прибытием неожиданных гостей. При этом баронесса давала разные приказания оруженосцам, которые с озабоченным видом бегали взад и вперед.

Слева от барона стоял сир де Кашан, опершись на спинку кресла, и беспечно слушал своего оруженосца Биго, который на языке, непонятном обитателям Монбрёна, казалось, доносил ему об исполнении какого-то приказания. Незнакомец, явившись за стол, не произвел большой перемены в своем костюме, может быть потому, что дорожный гардероб не позволял этого. Он накинул на себя плащ, обшитый горностаем, и тем прикрыл свой серый камзол, запыленный в дороге. Голова его была открыта, и черты лица являлись во всей своей выразительности,– черты резкие, неправильные, почти безобразные – и между тем исполненные благородства. Капеллан сидел уже в своем кресле, и сдвинутые брови его показывали ясно, что он негодовал на промедление в приготовлениях к трапезе. Наконец, трубадур Жераль, прислонившись к одному из столбов, поддерживавших балдахин, стоял молча и в задумчивости. Неподвижный взор его, устремленный на почетную дверь, заставлял подозревать, что он ожидал появления особы, отсутствие которой, может быть, одним им только и было замечено.

Никто из служителей сира де Кашана не присутствовал в этом зале. Барон намекнул ему, что монбрёнские вассалы, буйного и задорного нрава, могут дурно принять чужеземцев и что поэтому для избежания всякого повода к ссоре лучше разделить их. Сир де Кашан, не желая со своей стороны, чтобы между его прислугой и жителями замка завязались какие-нибудь близкие отношения, одобрил мнение барона. Биго донес, что свита его прилично накормлена в соседней зале, поклонился и вышел.

Вся описанная нами сцена была исполнена силы и оригинальности. Эти темные своды, эти старые трофеи, это освещение, разлитое неправильно и неровно, при свете которого проглядывали там и сям угрюмые лица воинов; это возвышение, устроенное как бы для театрального представления, наконец, это движение, странные украшения – все носило на себе отпечаток грубости и величия, особенно свойственных этим отдаленным от нас временам. Прибавим еще, что тяжелая и душная атмосфера от соседства с кухней, от множества народа царствовала во всей галерее.

Вероятно, в вознаграждение дневных трудов и успеха экспедиции ужин был приготовлен роскошно, или, может быть, сам владелец хотел дать гостю высокое понятие о своем гостеприимстве. Как бы то ни было, только когда повара и особенные оруженосцы, которые должны были разрезать некоторые блюда, вошли в залу с двух концов, они несли такое количество мяса, что можно было подумать, будто целое стадо быков и свиней было перерезано для этого ужина.

Как только блюда были установлены на всех столах и главный повар поклонился своему господину в подтверждение того, что все готово, пажи приблизились с серебряными тазами. Все присутствовавшие за главным столом начали мыть руки по обычаю, заимствованному с Востока и введенному тогда повсюду между дворянами. Когда омовение кончилось, сир де Монбрён подал знак капеллану начинать «Benedicite», но в ту минуту, когда преподобный отец хотел начать обычную молитву, трубадур подошел к креслу барона.

– Сир,– робко сказал он,– извините, если я замечу вам, что донья Валерия, ваша прелестная племянница, не пришла еще…

– Что ж за беда! – вскричал с нетерпением Монбрён.– Неужели же из-за этой глупой девочки я и мои гости должны есть холодные кушанья?

– Не ждите нынче вашей богини, любезный певец,– прервала с колкостью баронесса,– ее не будет, мне это известно. Напрасно вы, мой милый, обращаете такое внимание на жестокую, которая, не довольствуясь любезниками нашего замка, перемигивается с крепостных стен с первым попавшимся бродягой, рыскающим в поле.

Эта грубая и дерзкая выходка взбесила Жераля, и, может быть, он начал бы защищать оскорбленную с большей смелостью, нежели ему позволяло шаткое положение в Монбрёне, если б барон не закричал с нетерпением я досадой:

– Довольно! Не говорите мне об этой ветренице и сегодняшнем приключении с нею! У нас еще будет время обсудить это. Садитесь, а вы, мой отец, благословите трапезу.

Все встали, и монах поспешил громким голосом прочесть молитву. Присутствующие отвечали: аминь, и ужин начался.

Между тем сир де Кашан, обменявшись взглядами с Жералем, не дотрагивался до огромнейшей порции еды, которую поставили перед ним на серебряной тарелке со всеми знаками почтения. Когда глухой шум, произведенный столькими людьми, садившимися на свои места, стих, он важно сказал барону, который наблюдал уже за ним с видом некоторой недоверчивости:

– Сир де Монбрён, то, что сказал вам менестрель по поводу вашей благородной родственницы, живо трогает меня. Она оскорбит меня, если не придет и не займет своего места. Я не прикоснусь ни к хлебу, ни к вину до тех пор, пока племянница ваша не удостоит меня своим обществом.

Облако неудовольствия опустилось на лицо барона, но, прежде чем он успел ответить, донья Маргерита вскричала с живостью:

– Клянусь честью, сир рыцарь, требуя подобных вещей, вы нарушаете права гостя и чужеземца. Не довольно ли для вас, что владетель Монбрёна и его жена лично принимают вас в своем замке?

– Сударыня! – прервал Кашан, придавая своей физиономии выражение менее жестокое, чем обычно.– Вы меня не поняли. Я не как должного требую, чтобы прекрасная Валерия де Латур удостоила меня своим присутствием, но прошу этого как милости, если она зависит от вас.

– Это желание вежливого и любезного рыцаря,– прибавил трубадур, с некоторой смелостью повышая свой голос.

Баронесса бросила на него гневный взгляд, но Монбрён тотчас отвечал:

– Я не хочу, чтобы мой гость мог подумать, что я имею причины скрывать от него свою родственницу. Мажордом! – прибавил он, обращаясь к человеку вальяжной наружности, стоявшему за его креслом с жезлом в руке.– Поди и скажи мадемуазель де Латур, что я приказываю ей сюда явиться.

Мажордом поклонился и вышел.

– Клянусь святым Жаком! – продолжал барон с некоторой иронией.– Я вижу, что сир де Кашан принадлежит к числу тех любезных рыцарей, о которых повествуют старые романы. Конечно, он воображает, что напал в моем замке на след прекрасной пленницы, которую непременно должен спасти, чтобы потом какой-нибудь трубадур имел право воспеть его в своей балладе. Но, к сожалению, он скоро убедится, что в Монбрёнском замке нет ничего подобного. Если моя прекрасная племянница не присутствует за ужином, так потому, что она, вероятно, не находит это для себя приличным. Она так самовластна!

– И в этом все несчастье,– прибавила баронесса.– Бог знает, как еще воспользуется она свободой, которую мы ей предоставили.

– Я сделаю ей строгий выговор, дочь моя,– сказал капеллан, набивая себе рот.– Пусть только явится ко мне на исповедь.

В эту минуту вошел мажордом со смущенным и расстроенным видом.

– Ну? – спросил барон.

– Благородная девица де Латур просит извинить ее, она не может явиться по вашему призыву.

– Почему?

– Высокородный барон, я не осмелюсь…

– Говори, вассал! Я требую.

– Она говорит, что принадлежит к фамилии, которая привыкла повиноваться только своему королю или своему духовнику.

– Хорошо сказано! – вскричал капеллан.

Монбрён в бешенстве ударил кулаком по столу. Но, сдержавшись, в ту же минуту обратился к Кашану и сказал с принужденной улыбкой:

– Если ваша любезность сомневалась еще в совершенной независимости моей воспитанницы, то вот, сир рыцарь, несомненное ее доказательство. Разговаривает ли при французском дворе хоть один прославленный воин так надменно, как эта девочка?

– Это плоды вашей доброты и смешного снисхождения к ней! – вскричала донья Маргерита.– Если б вы хотели поверить мне… Но господин рыцарь, надеюсь, не станет настаивать долее: иначе, для удовлетворения его желаний, за Валерией придется послать двух добрых стрелков! Гораздо лучше, если он не даст простыть этой превосходной бычьей ноге и в тишине насладится нашим гостеприимством.

Сир де Кашан колебался, но трубадур взглянул на него таким красноречивым и умоляющим взором, что он решился продолжать.

– Барон и баронесса! – начал он, стараясь скрыть недоверчивость, которая выражалась во всех его чертах.– Гордый ответ этой девицы только увеличил мое желание видеть ее. Умоляю вас, позвольте мне послать к ней с одним из ваших служителей приглашение, какое я сочту приличным. Если она и тогда откажется оказать мне эту часть, клянусь Богом, я не стану больше настаивать.

Барон неохотно дал свое согласие, а баронесса, желая скрыть досаду, вынуждена была отвернуться в сторону. Но незнакомец, не обращая на это никакого внимания, сказал несколько слов мажордому, и тот, поклонившись, вышел.

Глубокая тишина воцарилась за главным столом. Монбрён, его супруга и даже сам капеллан перестали есть. Глаза всех были устремлены на незнакомца, который, казалось, с любопытством ожидал результата посланной им миссии посольства.

Ждать пришлось недолго. Спустя несколько минут дверь отворилась, и Валерия де Латур вошла под балдахин в сопровождении мажордома и двух пажей, державших факелы.

На молодой девушке был почти тот же самый костюм, который мы описали, только голова ее была открыта. Платье в больших складках, не стянутое поясом, волновалось, и черные волосы разбегались по плечам. Такой беспорядок в туалете был многозначителен, таким образом выражали тогда чувство горести, и отданные под суд женщины использовали этот прием, чтобы тронуть своих судей или защитников.

Однако, несмотря на эти знаки печали, Валерия вошла твердым шагом. Взгляд ее был столь же властен, талия стройна, движения величественны и благородны.

При появлении Валерии де Латур на всех лицах изобразилось живое удивление. Ее странный наряд показывал, что она решилась на что-то необыкновенное, и не только за главным столом, но и за столами вассалов затаилось ожидание, что из всего этого выйдет. Барон и баронесса были так удивлены, может быть, так испугались, что, казалось, совсем потеряли дар речи.

Гордая девушка не смутилась, видя себя предметом всеобщего внимания. Твердой и величественной поступью она прошла до середины привилегированной части залы, остановилась, оглянулась кругом и спросила спокойным тоном:

– Где тот благородный рыцарь, который прислал мне учтивое приветствие и обещал защиту, если я терплю насилие?

– Это я, прекрасная девица,– произнес Кашан, вставая с места и подходя к ней.

Валерия окинула его одним взглядом. Скромная одежда незнакомца и некрасивые черты его, казалось, неприятно поразили ее. Но, превозмогая это первое впечатление, она смиренно спросила:

– В самом ли деле вы рыцарь, мессир? Простите недоверчивость девушке, которую так часто и безбожно обманывали. В самом ли деле вы честный и верный слуга короля Карла или герцога Эдуарда?

– Я рыцарь, благородная девица, и поистине могу сказать, что в последних войнах служил королю Франции храбро, верой и правдой.

– Если так,– отвечала Валерия с большим доверием,– вы тот человек, какого я давно уже ожидала в этом замке. Сюда заезжают обыкновенно только простолюдины и вассалы или же дворяне-разбойники, недостойные своего герба. Не колеблясь, отдаюсь под защиту вашей рыцарской чести.

До сих пор удивление и неизвестность развязки смыкали уста барона, но, увидев решительный оборот разговора, он поспешил вмешаться:

– Как, презренное создание! Ты осмеливаешься поднять голос против твоего родственника и опекуна?

– Клянусь Господом Иисусом Христом и Богородицей,– вскричала побагровевшая баронесса,– это переходит все границы!

– Мессир,– с твердостью произнес иностранец,– как мужчина и рыцарь, вы вдвойне обязаны не прерывать эту девушку и не мешать ей представить мне свою просьбу, в чем бы она ни заключалась, этими словами я напоминаю вам о правиле рыцарства. Вы же, сударыня, говорите, говорите и не бойтесь ничего. Тот рыцарь, который осмелится прервать слова дамы, рискует лишиться своего сана и чести.

Барон вздрогнул от негодования, но, опасаясь быть униженным в глазах своих вассалов, превозмог себя и с наружным спокойствием решил ожидать неминуемо неприятной развязки этой сцены.

Валерия де Латур подошла вдруг к сиру де Кашану, встала на колени и схватила его за обе руки.

Это неожиданное движение вызвало в огромной зале всеобщий трепет.

– Встаньте, встаньте,– сказал сир де Кашан,– я не святой, вам неприлично преклонять колени предо мною.

– Я не встану, мессир,– отвечала Валерия,– пока вы не обещаете мне защиту в присутствии всех, кто теперь перед нами.

– Это обещание дано уже вам,– возразил де Кашан, подымая Валерию,– если ваша просьба не противна моей чести, а исполнение ее не нарушит клятву верности, данную мною моему законному государю.

– Благодарю вас, мессир! – воскликнула молодая девушка с признательностью.– Теперь, когда я уверена, что нахожу в вас храброго и великодушного защитника, прошу вас освободить меня любыми средствами из этого замка, в котором удерживают меня насильно, и дать мне приличное убежище, где бы я могла ожидать лучших времен.

Глухой ропот встретил эти нежданные слова. Сир де Кашан обнаружил некоторую нерешительность.

– Прекрасно, как нельзя лучше, дорогая племянница! – произнес Монбрён с горькой иронией.

– Бесстыдная! Неблагодарная! – завизжала баронесса, сжимая кулаки.

Незнакомец презрительным взглядом потребовал молчания и сказал, обращаясь к Валерии:

– Извините меня. Положение, в котором я нахожусь, требует величайшей осмотрительности, и я был бы виноват перед хозяевами, принявшими меня на правах гостя, поступил бы неосновательно и несправедливо, если бы объявил себя вашим защитником, не узнав, в чем вы обвиняете ваших родственников и опекунов.

– Я не побоюсь громко и перед самими притеснителями моими поименовать все нанесенные мне обиды,– вскричала Валерия.– Итак, слушайте все,– продолжала она, подходя к решетке, отделявшей нижнюю часть галереи от верхней.– Слушайте все, дворяне и недворяне, оруженосцы, воины, наемники и вассалы, слушайте все, что скажу я! Я, Валерия де Латур, обвиняю барона Эмерика де Монбрёна и супругу его, донью Маргериту, в том, что они несправедливо удерживают в своем владении мое наследственное имение, замок Латур со всеми его угодьями, имение, следующее мне как по дяде, Жоффруа де Латуру, павшему в сражении при Пуатье, так и по сыну его, Гийому де Латуру, еще в малолетстве пропавшему без вести при взятии Шаларского монастыря. Далее, я обвиняю владетеля замка Монбрён и супругу его в том, что они меня держат против моей воли в своем замке и не позволяют выехать за ограду укреплений даже тогда, когда я могу сделать это без всякой опасности. Наконец, обвиняю их в том, что они не раз употребляли разные угрозы и насилия, чтобы заставить меня подписать акт отречения от всех моих прав на наследственное имение, и если среди всех обитателей замка Монбрён есть хоть один свободный человек, который может утверждать противное сказанному мной, то пускай выходит вперед и смело говорит.

Продолжительный ропот последовал за этими словами. Все вассалы оставили столы и бросились к решетке и ведущим к ней ступенькам, чтобы лучше расслышать, что происходит в верхней части залы, над которой возвышался украшенный гербами балдахин.

– Закончила ли ты наконец, дорогая племянница? – произнес барон глухим голосом, выдававшим гнев, подавляемый силой воли, но готовый каждую минуту прорваться.

Баронесса не могла взять себя в руки.

– Презренная, подлая сволочь! – завопила она, обратившись к вассалам.– Проклятое хамское племя! И вы позволяете издеваться над вашими добрыми господами! Вы не усмирите дерзкую клеветницу, не вырвете змеиный язык, произносящий подобную хулу!

Эти последние слова, может быть, вызвали бы у трепещущих слуг барона какое-то движение души, но могущественный и грозный голос сира де Кашана прозвучал с такой силой, что покрыл собой все другие голоса:

– Никто да не осмелится тронуться с места или сделать хоть малейшее движение, могущее испугать благородную девицу, отдавшуюся под мою защиту. Иначе, клянусь Господом Богом, распятым на кресте, и святым Ивом (мы знаем, что это была самая торжественная клятва сира де Кашана),– тот, кто ослушается меня, умрет от моей собственной руки.

Раскаты грозного голоса устрашили всех присутствующих. В чертах и повадках незнакомца было столько беспощадной отваги и вместе с тем столько величия, что ни один из воинов Монбрёна не смел поднять на него глаз. Какое-то темное чувство говорило всем, что тот, кто так смело говорил в настоящую минуту, видно, издавна привык к беспрекословному повиновению. В зале воцарилась совершенная тишина.

– Сир де Монбрён,– продолжал Кашан несколько спокойнее,– не хочу осуждать вас, не выслушав вашего оправдания. Вы знаете теперь, в чем обвиняет вас Валерия де Латур. Отвечайте же, во всем согласно с истиной и чистой совестью.

– Вы мне не судья,– гордо отвечал барон,– никто не вправе требовать у меня отчета в моих поступках. Кровь и смерть! Мессир, не испытывайте мое долготерпение, и так уж оно сегодня длилось дольше, чем сам я мог ожидать. Послушайте, не выводите меня из границ благоразумия. Если я позволил этой сумасшедшей девчонке разыграть до конца ее смешную, ни на что не похожую комедию, то сделал это единственно в угоду вам, желая избежать всякого повода к новой ссоре. Но берегитесь, мессир, не раздражайте моей желчи! Она кипит!

– Так вы ничего больше не имеете возразить на обвинение защищаемой мной девушки? – спросил сир де Кашан с улыбкой презрения.

– Ничего. Сегодня мы разговаривали по дороге, я сообщил вам все свои планы. Хороши они или нет, я твердо решил привести их в исполнение и не намерен отступить ни на волос.

– Если так,– возразил сир де Кашан с тем же величественным спокойствием,– то утверждаю, что мадемуазель де Латур права в своих жалобах и обвинениях, и объявляю себя защитником ее против всех и каждого. На этом основании, мессир, требую от вас, чтобы вы тотчас же возвратили ей личную свободу.

– Итак, мессир, вы мне объявляете войну, здесь, у моего стола, перед лицом моих вассалов, под этим кровом, где приняли вас как гостя и друга? Клянусь Богом, вам, благородным французам, видно, мало известны священные правила гостеприимства.

Сир де Кашан, как он и сам объявил уже барону, действовал лучше мечом, чем языком. Он не считал себя, и в самом деле не был, большим законником. Прямой упрек барона смутил его, но он тотчас оправился и ответил:

– Правила вежливости так же высоко ценятся у нас, как и в вашей Аквитании. Что же касается благородства и прямодушия, то рыцарям Франции во всем просвещенном христианстве не у кого учиться. Пусть положение мое, как гостя, ни в чем не изменяет ваших против меня намерений. Правда, я сидел за вашим столом, но не пил вашего вина, не ел вашего хлеба, и, следовательно, вражда наша друг к другу могла оставаться на дне сердец. Мы еще не обменялись рукопожатием в знак примирения, а перемирие кончается завтра, в ранний час утра. Теперь же, барон, знайте, что дело этой благородной девушки стало моим собственным делом и что с той минуты, как я оставлю ваш замок, я употреблю все средства, чтобы принудить вас возвратить племяннице личную свободу и все наследственное имение, следующее ей по законам, которое вы удерживаете несправедливо, как корыстолюбивый опекун, не боясь ни совести, ни гнева Божия. Затем, независимо от всего этого, мой прежний вызов на жизнь и смерть остается во всей своей силе.

Барон побледнел от бешенства, и глаза его засверкали свирепой злостью.

– Клянусь всемогущим Творцом! – вскричал он вне себя.– Такая дерзость превосходит все! Как? Осмелиться прекословить первому барону Аквитании в его собственном замке? Откуда же взялся этот дерзкий бродяга, поносящий нас вопреки всем законам гостеприимства? Мы обманулись! Он не может быть ни рыцарем, ни дворянином. Вассалы Монбрёна! Схватите этого наглеца, свяжите и бросьте в глубочайшую преисподнюю, какая отыщется в моем замке, вместе с этой змеей, наделавшей здесь столько зла!

Эти слова в один миг произвели страшную тревогу. В полуосвещенной галерее, занимаемой вассалами, поднялся ужасный шум. Каждый желал отличиться. Кто был вооружен, тот обнажил свой меч или нож, а безоружные схватили старые алебарды, топоры, палицы и другие орудия, украшавшие стены залы. Вся толпа с ревом и криком бросилась к балюстраде, отделявшей ее от господ, и баронесса знаками и движением рук поощряла предприимчивость своих озверевших служителей.

При этом движении сир де Кашан не обнаружил ни страха, ни волнения. Он отступил только к стене и прислонился к столу, чтобы не дать возможности окружить себя. Потом спокойно, с улыбкой на лице, как будто дело касалось совсем не его, опустил руку к поясу, ища свой кинжал.

– Остановитесь! Во имя Бога и святого Дионисия! – вскричал трубадур, бросаясь к рыцарю и закрывая его своим собственным телом.– Никто из вас, если не ищет себе смерти, не должен поднять руку на высокого гостя! Он …

Но голос трубадура потерялся в возрастающем шуме.

– Остановитесь! – вскричала в свою очередь Валерия де Латур, бросаясь навстречу вассалам, начинавшим уже перелезать через решетку.– Дядюшка, ради бога, опомнитесь, не берите на свою душу такого черного дела! Вспомните о совести, чести и святости гостеприимства! Я одна виновна во враждебном столкновении двух благородных рыцарей, накажите же одну меня. Сир де Кашан, возвращаю вам вашу клятву. Предоставьте меня моей участи, и пусть погибну я одна! Да не прольется из-за меня христианская кровь! Дядюшка! Отдаюсь в полную власть вашу, но пощадите вашего гостя.

Видя Валерию на коленях, вассалы почтительно остановились.

Барон успел между тем опомниться, он понял, к каким неприятным последствиям может привести его нарушение рыцарского слова и правил гостеприимства, и, казалось, размышлял, какую бы можно извлечь выгоду из настоящего положения. Новые слова сира де Кашана опять пробудили все его бешенство.

– Клянусь Святой Девой! Этому не бывать, сударыня! – произнес незнакомец твердым голосом и без всякого волнения.– Вы не знаете, кому вы вверили свою защиту! Клятва, данная мной, свята, и никто не может возвратить мне ее. Не бойтесь за меня! Меня не испугают ни гнев этого разбойника-барона, ни ножи его челяди. Довольно одного имени моего, чтобы разогнать их, как детей.

– Твое имя! Но кто же ты такой, ты, упрямство которого доходит до безумия, а смелость – до невероятнейшей отваги?

Глубокое молчание воцарилось вокруг. Смелость незнакомца в присутствии двухсот рук, поднятых на него, свидетельствовала, что он был не из числа простых воинов.

– Кто я такой? – отвечал с улыбкой сир де Кашан.– Клянусь Господом Богом, распятым на кресте, пора наконец узнать вам это, сир де Монбрён! Если бы вы, благородный барон, или кто-нибудь из ваших вассалов в последние десять лет хоть один раз сразились за честное знамя Франции или в интересах Англии, вы не нуждались бы теперь в моем признании. Я – Бертран Дюгесклен.

Имя Дюгесклена, известное тогда во всей Европе, возбудило удивление и благоговение всех присутствующих. Если бы в зале явилось сверхъестественное существо в телесном образе, появление его не произвело бы большего впечатления на простых воинов и наемников Монбрёна, как присутствие первого полководца того времени. Оружие выпало из их рук, и те из них, которые стояли ближе к Дюгесклену, невольно приветствовали его почтительным поклоном. Сам барон изумился, а баронесса не смела поднять глаз на грозного полководца, так страшно прославленного стоустой молвой.

Трубадур, казалось, почувствовал живое беспокойство, когда незнакомец изменил своему инкогнито.

– Боже мой! – тихо сказал он.– Что вы сделали, благородный рыцарь? Вы себя и славу свою отдали в руки человека без чести и совести!

Дюгесклен успокоил его приветливым движением. В ту же минуту Валерия преклонила перед ним колени.

– Великий человек! – произнесла она с восторгом.– Сам Бог внушил мне мысль отдаться под покровительство самого знаменитого, самого великодушного рыцаря во всей Франции!

Наконец барон де Монбрён вышел из того остолбенения, в какое повергло его неожиданное объяснение гостя. Он выпрямился и, вместо того чтобы отдать должную честь любимому герою Франции, стал мерить его глазами с видом сомнения и презрения.

– Клянусь Христом распятым! – громко произнес он.– Мне кажется, что над нами вздумали посмеяться! Возможное ли дело, чтобы Бертран Дюгесклен был сегодня вечером в нашем замке, когда нам известно из верных рук, что вчера поутру он осадил замок Мальваль в Перигоре, в двадцати лье отсюда! Мальваль хорошо укреплен, имеет храбрый, многочисленный гарнизон, и известно всему свету, что эту крепость нельзя взять без предварительной осады, по крайней мере в продолжение дней восьми, даже если иметь не менее десяти тысяч воинов. Если же верить славе мэтра Бертрана, он не покинет места, пока не овладеет им.

– Последние слова ваши основательны,– отвечал со смехом Дюгесклен,– и известия ваши тоже верны; одни только предположения несколько ошибочны. В самом деле, вчера поутру двести моих воинов окружили замок Мальваль. Но вам не досказали, что вчера же, незадолго до вечерни, замок был взят, владелец его повешен на главной башне своей крепости, а остальной гарнизон, дав клятву верности королю Карлу Пятому, стал под белое знамя трех лилий.

Между вассалами послышался ропот одобрения. Монбрён мрачно огляделся.

– Вы можете так говорить, мессир,– возразил он,– но меня нелегко убедить в том, что бедный путешественник, встреченный мной поутру на большой дороге в сопровождении дюжины бродяг, говорящих на никому не понятном языке, тот самый храбрый рыцарь, который, как вы рассказываете, наделал вчера столько подвигов.

– Благородный барон,– сказал, выступив вперед, Жераль,– клянусь Богом…

– Молчи, лгун! – прервал его Монбрён.– Разве ты, неблагодарный мальчишка, не обманул меня уже раз насчет этого незнакомца? Не пройдет и часа, как я дам тебе приличную награду.

Трубадур не обнаружил ни страха, ни удивления и, не отвечая на эту угрозу, подошел к Дюгесклену.

– Сир де Монбрён,– начал с достоинством последний,– я рассею все ваши сомнения для того, чтобы вы, зная, кто я, обвиняли одного себя в последствиях, если война между нами станет неминуемой. Это верно, как я вам сказал уже, что вчера поутру я был перед Мальвалем, но только успел осадить этот замок, как ко мне прибыл посланец от короля с повелением тотчас явиться к особе его величества в Париж. Подобные повеления были мною получаемы уже несколько раз со дня возвращения моего из Испании, и я от всей души желал уже давно исполнить августейшую волю моего повелителя, но по дороге нахожу столько замков и городов, которые нужно взять, столько англичан, которых нужно перебить, что поневоле должен останавливаться на каждом шагу. Признаться, очищение вашей Аквитании требует-таки довольно труда. Но в этот раз приказание короля было так решительно, что я не осмелился откладывать возвращение в Париж. Приступив к Мальвалю, я взял его в течение двух часов, оставил своих двести воинов в замке, а сам с горстью людей пустился сегодня поутру в обратный путь. Узнав, что англичане охотятся за мной и везде расставили войска, чтобы следить за моим передвижением, я решил переодеться и проехать через принадлежащий им Лимузен, вполне уверенный, что они не ждут такого подвига с моей стороны и не заметят даже, как я проеду посреди их войск. Но, подъезжая к Шалюсу, я узнал, что Черный Принц, разорив и разграбив Лимож, через который я должен был проехать, распустил свои войска. Опасаясь встретиться ночью с этими толпами англичан, которые могли бы замедлить мой путь, я решил принять ваше приглашение, сир де Монбрён, и таким-то образом стал вашим гостем. До завтра дорога очистится, и я пущусь опять в путь. Вот, мессир, вся истина, в залог которой даю вам мое благородное слово. И если,– продолжал он вспыльчиво,– ты и теперь еще сомневаешься и не веришь, что я тот, кем себя назвал, то – клянусь распятым Христом! – дам тебе такие доказательства, от которых тебе не поздоровится!

Объяснения, данные сиром Бертраном, были так ясны и положительны, что не оставалось никакого сомнения насчет его личности. Барон де Монбрён, не зная, обходиться ли ему с незнакомцем как с другом или как с недругом, хотел было изобразить недоверие, как вдруг шум и смятение в толпе вассалов обратили на себя его внимание.

Присутствие Дюгесклена, его смелая внешность, его воинственная слава и даже мужественный, повелительный голос, привыкший управлять грубой натурой тогдашнего воина,– все вместе привело в восторг стрелков и оруженосцев замка Монбрён. Сперва все безмолвствовали, и всеобщее удивление выражалось только покорными взорами и почтительными ужимками толпы. Но непредвиденное обстоятельство вдруг взволновало все чувства, готовые вспыхнуть.

Только Дюгесклен замолчал, как один из воинов, атлетического роста, державшийся до той поры в задних рядах, не говоря ни слова, прорвался вдруг вперед, растолкал всех своих товарищей и бросился прямо к балдахину. Это был один из самых старых и страшных наемников барона. Его называли Жак Черная Борода, и в оправдание этого прозвища огромная черная борода ниспадала с его смуглого, дикого, испещренного множеством старых и недавних ран, лица. Даже самые грубые товарищи боялись его геркулесовой силы и свирепости. Он постоянно ходил в железных латах и никогда не оставлял своего тяжелого меча. Вид его внушал страх. Черная Борода продвигался вперед, не говоря ни слова, пробивался сквозь толпу как бешеный кабан, расталкивая всех, и, несмотря на это, никто не позволил себе ни малейшего ропота.

Жак Черная Борода вошел тяжелыми шагами по ступеням эстрады, остановился перед Дюгескленом и стал пристально смотреть ему в глаза. Взгляд его был проницателен, страшен, дик – то был взор льва, готовящегося броситься на робкую газель и растерзать ее. Но Дюгесклен не привык поддаваться ничьему взору, как бы страшен он ни был. В свою очередь он устремил глаза на дикого наемника, и так велико было могущество этого взгляда, что старик первый раз в жизни не вынес чужого взгляда.

– Клянусь рогами дьявола! – закричал свирепым голосом Черная Борода.– Да, ты Дюгесклен, в том я готов присягнуть, хотя и не видел тебя прежде. Слушай, меня зовут Жак Черная Борода, в сражении удар мой нелегок, я служил англичанам и французам, грабил церкви и резал монахов, я убиваю лошадь одним ударом железной рукавицы и любого воина рассеку одним разом до плеч, несмотря ни на каску, ни на железный шишак. Я никогда не боялся никого, и мне говорили часто, что я исправный солдат и что равного мне нет во всем французском королевстве. Но о тебе мне рассказывали такие чудеса, что я поклялся, где бы ни встретился с тобой, признать тебя своим начальником и полководцем. Я хочу служить тебе – берешь ли ты меня?

При этих словах как-то неловко и неуклюже Жак преклонил колено – видно было, что он не привык к этому движению. Дюгесклену, казалось, польстило такое дикое приветствие, он ударил Черную Бороду по плечу и сказал:

– Ты молодец хоть куда! И, клянусь Богом, я готов верить, что в схватке твой кулак не игрушка. Что касается твоей просьбы, то я не могу принять твоих услуг без разрешения теперешнего твоего господина, а он вряд ли будет согласен. Притом у меня другие дела, которые не позволяют мне взять тебя с собой. Но скоро, мэтр Черная Борода, придет день, когда я буду нуждаться в твоих услугах, и тогда, пожалуй, напомню тебе о твоем желании.

При этих словах он поднял воина, который отвечал ему грубым голосом:

– Призывай, когда захочешь, я буду твоим.

Потом, обратившись к товарищам, толпившимся за балюстрадой, он закричал страшным голосом:

– Вот это так рыцарь и полководец! Эй, ребята! Неужели никто из вас не прокричит «ноэль» храброму Бертрану Дюгесклену?

– «Ноэль! Ноэль!» – закричала единодушно толпа.– «Ноэль» доброму рыцарю Бертрану! «Ноэль» Отцу солдат!

Барон побелел от бешенства, но, прежде чем он успел произнести что-нибудь, Дюгесклен сказал с увлечением:

– Не этот, добрые товарищи, клич приличен вашим мужественным сердцам! Клянусь святым Ивом и Пречистой Богородицей! Я научу вас другому, более звучному и славному. Кричите: «Монжуа Сен-Дени!» и «Да здравствует король Карл!» Слушайте все вы, воины, оруженосцы и вассалы! Что я сказал вашему товарищу Жаку Черной Бороде, всем вам повторяю то же: настанет день, когда вы в состоянии будете расправить свои мощные плечи и пойти на славный бой, вместо того чтобы сидеть, подобно воронам, на расщелинах этого старого замка. Англичане, говорят, хотят сделать новую высадку в Кале, и я спешу в Париж, чтобы из рук короля получить жезл коннетабля французского королевства. Тогда я вызову вас, приходите к полкам короля Карла, и я поведу вас в такие места, где добычи и пленных будет без счета. Англичане богаты, и мы так похозяйничаем на их земле, что никто из вас не станет жалеть о здешних местах, где вас награждают от жалких поборов с каких-нибудь забредших путников! Ради Христа распятого, станьте французами и бросьте это низкое ремесло, приличное только разбойникам и бродягам! Король Карл простит всем вам ваши разбои и примет…

По некоторым признакам барон понял, что если он не поспешит прервать Бертрана, то может погибнуть.

– Дюгесклен,– закричал он громовым голосом,– кто бы ты ни был, человек или черт, замолчи! Утверждаю, что ты поступаешь как рыцарь без чести и без совести, стараясь отвлечь от должного послушания моих законных вассалов. Утверждаю, что ты бессовестно употребил во зло оказанное тебе гостеприимство!

Дюгесклен казался несколько смущенным.

– Сир барон,– отвечал он,– сознаюсь, что любовь к моему государю и к славному французскому королевству увлекла меня слишком далеко. Но…

– Молчи, говорю тебе,– возразил с бешенством барон,– и не возбуждай больше моего гнева, или же, клянусь небом, я велю повесить тебя, славнейшего полководца, как последнего из моих вассалов! А вы,– продолжал он, обратившись к своим людям,– псы, которых я кормил и которые вздумали меня кусать, ну-ну, посмотрим, кто из вас тут смельчак, кто готов противиться мне? Клянусь святым Марциалем! Убью собственными руками того, кому только хоть на миг придет в голову мысль промедлить при исполнении моих повелений!

Барон обвел глазами недвижную и безмолвную толпу. Никто не отвечал ни слова. Дюгесклен удалился в глубину залы и презрительно улыбался. Казалось, Монбрёна совершенно удовлетворило восстановившееся спокойствие.

– Эсташ Рыжий, Риго Рубчатый, Пьер Певец,– произнес он громко, обратившись к своим приближенным,– вы останетесь возле меня. Все прочие тотчас оставьте залу. Трубач! Труби вечернюю зорю, и если по прошествии времени, в которое можно сосчитать до ста, в этой галерее найдется еще хоть один вассал, я велю сбросить его с главной башни на ложе из копий и кос.

Трубы затрубили. Услышав эти звуки, вассалы в беспорядке бросились в отведенную для них дверь, не смея и оглянуться на гневного барона. Один только Жак отступал медленно, позади всех, обратившись лицом к балдахину и не спуская глаз с Дюгесклена. Он походил на бульдога, которого заставляют покинуть его хозяина. Нет никакого сомнения, что по малейшему знаку незнакомца Черная Борода бросился бы на барона, но Дюгесклен не сделал никакого движения, и Жак с видимой неохотой вышел наконец за дверь. Срок, данный бароном, еще не прошел, а уже в нижней галерее не оставалось никого, кроме трех лиц, оставленных им самим.

Только тогда вздохнул барон свободно и отер с лица холодный пот, потом он обратил внимание на окружавших его особ. Дюгесклен тихо разговаривал с Валерией де Латур. Капеллан, почитавший более благоразумным не вмешиваться в шумную сцену, старался, по-видимому, хотя и тщетно, вразумить баронессу. Трубадур смотрел на Валерию, и в этом созерцании, казалось, совершенно забыл об опасностях, угрожавших ему самому.

– О! Так я еще господин здесь! – в упоении произнес барон, говоря будто сам с собою.

После минутного молчания он продолжал с внешним спокойствием:

– Мессир Бертран! Если верить, что вас точно так зовут, вы не в добрый час вздумали отклонять от меня моих вассалов и наемников и тем принудили меня самого к строгому присмотру за вами. Не я виноват, что обращаюсь так с гостем. Так как вы не захотели есть мой хлеб, удалитесь в назначенный вам покой и не помышляйте больше оскорблять мою честь или мою власть, иначе вся ваша воинская слава не защитит вас от моего мщения. Клянусь Богом, мессир, ведите себя смирнее и не заставьте меня вспомнить о том, что я мог бы, не без выгоды, удержать вас пленником в моем замке!

– Пленником! – отвечал с хохотом Дюгесклен.– Слушай, барон де Монбрён, здесь со мной всего только горсть людей, плохо вооруженных, и те в твоей власти, не так ли? Но, несмотря на твоих вассалов с их копьями и топорами, на твои башни, стены, валы и рвы, предлагаю тебе попробовать удержать меня здесь одной минутой долее, чем захочу я сам. Слышишь ли ты и хорошо ли понял, что я сказал?

Мы столько уже говорили о неукротимости характера барона, что читателям понятно, как глубоко должна была эта угроза Дюгесклена уязвить его гордость. Но из благоразумия он сдержал гнев и, обратившись к приближенным, оставшимся по его приказанию в зале, сделал им знак подойти.

– Рубчатый,– сказал он тихо тому из них, кто подошел первый,– возьми с собой какого-нибудь надежного товарища и хорошенько присматривай за людьми, которые сопровождают этого рыцаря. Они в судебной зале. Пусть отберут у них оружие под предлогом, что таков обычай здешнего замка. При малейшей тревоге пусть запрут их в зале, и чтоб никто не мог пробраться к ним. Понимаешь? Ступай же.

Воин поклонился и тотчас же вышел, чтобы исполнить приказание. Барон позвал другого. Это был старик небольшого роста, с угреватой физиономией, широкоплечий, с сиплым и глухим голосом, свидетельствовавшим о частом употреблении горячительных напитков, за что товарищи в насмешку прозвали его Певцом, и это прозвище он заслужил в такой же мере, как фурии на греческом языке имя эвменид.

– Пьер,– сказал ему барон, стараясь принять веселый тон,– я имею нужду в твоей ловкости и в твоей глотке.

– То и другое к вашим услугам,– отвечал воин хриплым замогильным голосом.

– Из служителей моих, говорят, ты больше всех можешь пить, не теряя рассудка.

– Так говорят, и я горжусь этим.

– Например, можешь ты столько выпить, как Жак Черная Борода?

Певец с презрением пожал плечами.

– В два раза, в двадцать, во сто раз больше,– проворчал он,– я могу пить, не переставая, хоть весь век.

– Клянусь святым Марциалем! Мне любопытно видеть это! Итак, ступай, отыщи Черную Бороду и пригласи его выпить. Эконом мой отпустит на каждого из вас по галлону самого лучшего вина.

Глаза пьяницы оживились, он скривил губы в улыбке и показал ряд черных, искрошенных зубов.

– А… когда Жак будет пьян? – спросил он с проницательностью.

– Ты велишь четырем стрелкам схватить его и посадить в тюрьму Королевской башни. Пока этот верзила не пьян мертвецки, с ним трудно сладить. Ступай и будь благоразумен, а не то, если Черная Борода заметит твое намерение, ты выпьешь последний стакан в жизни.

– Знаю, знаю, высокородный барон, я ничуть не намерен так рано сломить себе башку. Положитесь на меня. Все будет хорошо, если только вино будет недурно.

И Певец тяжелыми шагами вышел из залы.

– Эсташ Рыжий,– продолжал Монбрён, обратившись к третьему из своих приближенных, человеку смелого вида и высокого, футов в шесть ростом, с рыжеватыми усами,– тебе, как одному из моих служителей, к которому я имею наибольшее доверие, я приготовил лучшее. Карауль этого господина, который выдает себя за Дюгесклена, а на самом деле, вероятно, не больше как какой-нибудь пролаза-бродяга, проведи его в красную комнату и постарайся, чтобы никто из жителей замка, кто бы он ни был, не перемолвил с ним словечка! Всю ночь стой подле комнаты и никого не выпускай и не впускай. А если кто-нибудь захочет пройти насильно – употреби оружие… понимаешь?

Эсташ отвечал утвердительно. Эти приказания отдавались шепотом и в темноте. Ни Дюгесклен, ни другие лица, бывшие под балдахином, не могли их слышать. Окончив распоряжения, барон подошел к знаменитому полководцу, который спокойно разговаривал с Валерией и Жералем, между тем как баронесса и капеллан стояли в стороне, перешептываясь между собой.

– Сир де Кашан,– начал он с иронией, указывая на Эсташа, который остановился у балюстрады,– вот милый паж, который будет прислуживать вам нынче вечером. Не моя вина, что вы принудили меня дать вам подобную прислугу на все время вашего здесь пребывания. Если вам одного недостаточно, я могу для большей чести дать еще с дюжину подобных молодцов.

Дюгесклен улыбнулся на угрозу, скрывавшуюся в словах барона.

– Я привык к подобным служителям,– отвечал он равнодушно,– и так как комната моя готова, я ухожу, потому что порядком устал и нуждаюсь в отдыхе. Однако прежде требую вашего слова, мессир, что благородная девица де Латур и этот менестрель, заслужившие ваш гнев…

– Сир Бертран,– с жаром прервала Валерия,– забудьте мою необдуманную просьбу, вы так дороги для блага Франции, что вам не следует дольше заниматься участью бедной сироты.

– Сир! – сказал в свою очередь Жераль.– Я так мало значу для света, что не стою быть предметом распри между вами и бароном де Монбрёном.

– Клянусь святым Ивом! Вы не знаете Бертрана! Я никогда не оставлю вас таким образом и утверждаю, что владелец этого замка не смеет обращаться с вами дурно. Он должен поклясться мне…

– Подумай о самом себе! – закричал в бешенстве барон.– Тебе самому трудно будет выбраться из этого замка.

– В самом деле? – возразил Дюгесклен улыбаясь.– Так вот до чего мы дошли, сир барон? Я считал тебя только разбойником и вором, а ты уже становишься предателем и трусом! Но я повторяю: если ты осмелишься только выговаривать этой девушке и этому трубадуру за то, что здесь произошло нынче, клянусь честью, я подвергну тебя такому наказанию, что о нем будут говорить в продолжение ста лет.

– А почему бы я не осмелился?

– Потому что меня зовут Дюгескленом,– отвечал французский полководец с гордым и презрительным взглядом.

И вслед за тем он вышел, сопровождаемый Эсташем, который походил скорее на его покорного раба, чем на стража, до такой степени невольное уважение к первому рыцарю Франции сковало исполнителя замыслов барона де Монбрёна.

Барон следовал за ними взглядом и несколько минут стоял неподвижно в размышлении.

Эта огромная зала, за минуту до того столь оживленная, вдруг совершенно опустела. При свете догоравших факелов там и сям виднелись опрокинутые скамьи, столы в беспорядке, и мертвая тишина, наступившая повсюду, таила в себе неопределенную угрозу.

Валерия и Жераль спокойно дожидались своей участи, но барон, погрузившись в глубокую задумчивость, казалось, забыл о них совершенно. Донья Маргерита и капеллан подошли к нему, с беспокойством увидели, что на лице Монбрёна отражались самые разнообразные и неутешительные чувства, волновавшие его душу.

– Баронесса! Мой почтенный отец! – начал он наконец мрачным голосом.– Никогда, с самого рождения моего, не был еще я в таком опасном положении. Бегство этого бездельника Освальда, который, как я подозреваю, затеял против нас какую-нибудь измену, объявление войны этим капитаном Доброе Копье, а больше всего приезд этого французского рыцаря, который диктует мне законы в моем собственном замке,– все это поставило меня в страшное затруднение. Если я не приму мер, я могу разом лишиться своего имения, чести и жизни. Но, с другой стороны, если искусно повести дело, то из всего этого можно извлечь огромные выгоды и достигнуть такой степени богатства и могущества, которой не достигал еще никто из Монбрёнов. Мне нужны ваши советы, но нас легко могут подслушать, если мы останемся в этой зале. Отправимся в мою комнату и там на досуге поговорим, что должно предпринять.

Барон схватил один из огромных канделябров, стоявших на столе, и направил шаги свои к дверям. Но донья Маргерита указала ему на Валерию и трубадура, стоявших в темноте.

– Что ж, достойный супруг мой,– сказала она голосом, в котором выражалась вся ее ненависть,– что вы намерены сделать с этой преданнейшей родственницей, которая наделала столько шума в нашем доме? Надеюсь, что время пощады прошло. Вы, кажется, довольно уже насмотрелись на плоды вашего снисхождения к этой злой девчонке! Что касается скитающегося трубадура, без сомнения, вы накажете его по заслугам и научите, как обращаться с теми, кто кормил его целых три месяца!

– Тсс! Тише! – отвечал барон, снова пробуждаясь от размышлений.– Я подумаю, каким образом наказать тех, кто поставил меня в такое положение. А до того, прекрасная племянница,– продолжал Монбрён громче,– отправляйтесь в свою комнату и не показывайтесь мне на глаза, пока вас не позовут. Ты, мэтр Жераль, тоже выйди отсюда и берегись, чтобы кто-нибудь не застукал тебя при переговорах с этими бретонцами, приехавшими с Дюгескленом. Иначе ты дорого поплатишься за свою угодливость!

– Сир,– отвечал с достоинством трубадур,– я вам не вассал, и вы не имеете никакого права требовать от меня повиновения. Я намерен оставить завтра этот негостеприимный дом, и…

– Клянусь Богом! – прервал Монбрён в бешенстве, доказывавшем, что спокойствие, с каким говорил он, было притворным.– Дурной пример заразил всех, кто приближается ко мне, и жалкий песенник осмеливается учить меня! Но говорю тебе, Жераль, повинуйся и не возражай мне, если не хочешь, чтобы достоинство твое, как дворянина и трубадура, сильно пострадало! Смерть и кровь! В теперешнем моем положении я столько же стану заботиться о твоей жизни, сколько о соломинке, уносимой ветром!

Жераль глубоко вздохнул и, видя, что с диким бешенством Монбрёна напрасно было бы бороться, вышел из залы и догнал Валерию, которая всходила уже по башенной лестнице, предшествуемая двумя пажами, несшими факелы.

Молодые люди молчали и, войдя в верхний этаж, вступили в длинную галерею, которая имела сообщение с галереей нижнего этажа. Эта верхняя галерея была гораздо уже первой, и свет проникал в нее с одной стороны, через тесные отверстия, или бойницы, пробитые в форме креста, которые во время осады обыкновенно занимались стрелками. Другая сторона оканчивалась множеством тяжелых дубовых дверей, которые вели в комнаты, предназначенные для гостей. Коридор этот был холодный, сырой и очень длинный, так что факелы пажей не могли освещать его из конца в конец. Несмотря на это, при входе в него Валерии и Жераля в отдалении мелькнул отблеск стальной каски. То был Эсташ Рыжий, который, опершись о копье, стоял на часах у двери комнаты Дюгесклена.

В этом месте молодые люди должны были идти в противоположных направлениях: Валерия – к своим пышно убранным комнатам, расположенным в другой половине замка, а трубадур – в скромное пристанище, отведенное ему скудным гостеприимством барона в одной старой башне. Ни Жераль, ни Валерия не сказали еще друг другу ни одного слова, как вдруг вид молчаливого часового, охранявшего Бертрана, заставил их вздрогнуть. Молодая девушка обратилась с живостью к Жералю и сказала ему тихим голосом:

– Мэтр Жераль! Ночь прекрасна, и на площадке Белой башни нет часовых. Я сейчас отправлюсь туда и буду очень рада, если вы придете пропеть одну из ваших прекрасных баллад о славе и мужестве рыцарей.

Трубадур не смел и подумать о такой благосклонности со стороны той, которая до сих пор оказывала ему постоянную холодность. Выражение неизъяснимой радости пробежало по его лицу.

– Я явлюсь туда сию же минуту, прекрасная Валерия,– отвечал он с признательностью.– Мои песни, как и сердце, принадлежат вам.

Валерия остановила его грустным и благородным движением. Она не хотела оставлять трубадура в заблуждении ни одной минуты.

– Теперь дело не во мне и не в вас,– сказала она.– В замке затевается что-то недоброе против благородного рыцаря, которого вы и я так уважаем. Но я хочу проникнуть в эти злые замыслы, и, может быть, вы будете полезны. За этим-то я прошу вас прийти на площадку Белой башни. Прощайте.

Валерия тихо удалилась, и слабый отблеск факелов исчез за углом коридора.

Дойдя до двери своих комнат, расположенных в одном из отдаленных углов замка, Валерия отпустила пажей. Они передали свои факелы двум служанкам и, почтительно поклонившись, удалились. Служанки, похожие больше на неуклюжих крестьянок, чем на горничных порядочного дома, на самом деле были женами двух наемных солдат барона. Они бесцеремонно пустились расспрашивать Валерию о происшествии, о котором по замку ходили уже самые странные слухи. Но Валерия приказала им молчать и, взяв свечу, сухо заметила, что она не нуждается больше в их услугах. Кумушки, смертельно желавшие знать все подробности о знаменитом незнакомце, прибытие которого взбудоражило весь замок, не смели, однако, настаивать и, обманутые в своих ожиданиях, удалились в соседнюю комнату.

Валерия де Латур, не замечая неудовольствия своих любопытных прислужниц, поспешила особенным ключом странной формы, который всегда висел у нее на поясе, отворить свою комнату, быстро вошла в нее и в ту же минуту заперлась на замок, как бы боясь, чтобы чей-нибудь дерзкий взгляд не проник в это святилище.

Комната, как и все помещения этого старинного замка, была обширна и сверху донизу покрыта обоями. Потолок из резного дерева носил еще остатки живописи, некогда яркой и блистательной, но теперь почти совершенно стертой временем. Огромные кресла из такого же дерева, такие же шкафы и большая постель с пологом на четырех колонках,– вот все, что было самого изящного из мебели. В углу стоял налой, покрытый бархатом, с вышитыми серебряными крестами, и здесь-то совершались молитвы благородной сироты.

Укрепленные замки того времени были очень темны, так как мало получали света извне: во время осады всякое отверстие служило мишенью для осаждающих стрелков. Вот почему комната Валерии, выходившая на вал, имела всего одно окно, дававшее очень мало света.

Когда Валерия вошла в комнату, окно было не заперто, может быть, случайно, а может быть, и с намерением. Оставшись одна, она тотчас бросилась к дубовой резной шкатулке, стоявшей на окне, и с радостью заметила стрелу, которая была, по всей вероятности, пущена извне и вонзилась в верхнюю часть шкатулки. На стреле висел небольшой лоскуток пергамента.

– Да будет благословенно небо! – шептала Валерия.– Я знала, что он даст знать о себе, ловкий и милый стрелок!

Она вырвала стрелу, острие которой глубоко вошло в дерево, с поспешностью развернула пергамент, и в ту же минуту, почувствовав сильное угрызение совести, бросилась на колени перед распятием. Потом, уступая непреодолимому любопытству, молодая девушка быстро вскочила и подбежала к лампе.

«Оскорбление, нанесенное мне нынче в то время, когда я желал видеть вас, перешло все границы. Несмотря на ваше запрещение, я решил с оружием в руках отомстить этому жестокому человеку, лишающему вас наследства. Люди мои готовы, и завтра мы идем на приступ Монбрёна. Остерегайтесь, свет жизни моей, и не подвергайте себя опасности в час битвы. Я приказал воинам быть как можно осмотрительнее, потому что из любви к вам хочу пощадить вашего дядю, принудив его только дать вам свободу, но этот народ на приступе забывает все. Прощайте же, милая, обожаемая Валерия! Мы собрались в лесу, у подошвы Сосновой горы и готовимся к утру. Завтра, владетельница Латура, вы будете свободны, или ваш бедный рыцарь найдет свою смерть на стенах Монбрёна.

Анри».

Эта записка, в которой скорее проглядывала мужественная решимость воина, чем нежность и сентиментальность влюбленного юноши, вызвала слезы на прекрасных глазах Валерии.

– Итак, кровь прольется из-за меня! – шептала она.– Милосердный Боже! Прими в лоно Твое с миром души тех, кто уснет завтра навеки! Я сделаю все, чтобы отвратить эти ужасные несчастья.

Молодая девушка остановилась и потом снова преклонила колени пред налоем. После краткой, но усердной молитвы она встала с решительным видом.

– Итак! Пусть воины бьются и, если нужно, умирают за честное дело,– сказала она.– Такова их судьба! О, если б Бог даровал мне силу мужчины, как одарил Он меня его мужеством!..

Она вздохнула, прижала пергамент к губам и быстро спрятала его на груди. Потом с удивительной поспешностью сняла с себя белое платье, надела темное, подвязала лентой свои прекрасные волосы и, уверившись, что кинжал ее, который она всегда носила с собой, надежно спрятан за поясом, одна отправилась по обширным пространствам темного и молчаливого замка.

Шаги молодой девушки были легки, она быстро пробегала разные галереи, коридоры и извилистые лестницы, ведущие к покоям барона. Во время этого перехода она не встретила ни одной живой души, и обширные помещения, по которым приходилось идти, казалось, были покинуты обитателями. Но по мере того, как Валерия приближалась к части замка, занимаемой бароном, глухой шум, выходивший из нижних зал, где обыкновенно помещалась часть воинов, показывал, что они еще не спали. Время от времени раздавались крики часовых на валу. По этим крикам Валерия заключила, что стража была значительно усилена.

Наконец на повороте одного перехода она увидела перед собой тяжелую, массивную дверь с гербом владетеля Монбрёна. Дверь была заперта, и два стрелка с оружием в руках охраняли ее.

Это обстоятельство несколько смутило молодую девушку, но не расстроило ее планы. Она удвоила осторожность и, не замеченная часовыми, разговаривавшими вполголоса о сегодняшнем событии, тихонько отворила потайную дверь в одном месте галереи. Она очутилась в анфиладе маленьких комнат, обыкновенно занимаемых женской прислугой и в эту минуту пустых, и мало-помалу прошла до особого помещения вроде передней, смежной с комнатой барона, где жили камеристки доньи Маргериты. На этот раз Валерия почувствовала живой страх и, дрожа, стала тихонько отворять дверь.

Одна только лампа, подвешенная к потолку, освещала эту комнату, где вместо мебели были поставлены три деревянные скамьи. На одной из них старуха с угрюмой и злой физиономией, фаворитка и поверенная баронессы, спала глубоким сном. Пользуясь этим, без сомнения, предвиденным обстоятельством, молодая девушка прошла без шума переднюю и, быстро отдернув занавески, очутилась в комнате барона, где Монбрён с женой и капелланом советовались о предстоящих предприятиях.

Эта комната была в три раза обширнее той, в которой жила Валерия, и большая часть ее оставалась в совершенном мраке. Несмотря на это, при свете огромного канделябра, стоявшего на маленьком столике, можно было приметить, что комната украшалась со всей грубой роскошью тогдашнего времени. Главное украшение состояло из двух бесконечных постелей, завешенных пологом и отделенных от нижней части залы позолоченной балюстрадой. За этой-то балюстрадой происходил совет трех лиц, усевшихся полукругом на складных креслах. Плотный ковер делал неслышными шаги Валерии, и потайная дверь, в которую она вошла, прикрывалась занавесом. Впрочем, предмет, о котором говорили собеседники, был так интересен для них, что они ничего не замечали.

Они разговаривали вполголоса, как бы боясь, что само эхо подслушивает их рассуждения.

– Что до меня, барон,– произнес грубый и резкий голос, в котором Валерия тотчас узнала свою любезную тетушку,– я думаю, что если вы, наказав этого дерзкого незнакомца, сможете вывести нас из затруднительного положения, то дело пойдет еще лучше. Я не сомневаюсь, что, если эти разбойники, предводительствуемые Добрым Копьем, осадят Монбрён, нам придется плохо. Запасы почти все вышли, и мы не выдержим и трех дней осады. Повозка с провизией, отбитая вами, помогла очень немного. Сегодняшний ужин, которым надо было накормить столько проголодавшихся людей, потребовал почти все запасы. С другой стороны, в ваших сундуках нет жалованья для солдат и на месяц, и, если не принять мер, наемники могут взбунтоваться. Вы не поверите, каких трудов, стоит мне скрывать от них каждый день наше положение.

– Терпение! – возразил барон таинственным тоном.– Все это может поправиться, и если бы виды мои на этого бретонского бульдога, как его называют, не были некоторым образом связываемы сомнениями совести…

– Это очень похвально, сын мой,– прервал капеллан тоном ханжи,– что вы слушаетесь совести, это доказывает, с одной стороны, вашу честность, а с другой – величайшее сострадание к ближнему, но когда переплетаются важнейшие жизненные интересы, тогда этим разным мелким сомнениям нет места, и церковь снисходит к тем небольшим прегрешениям, которые, так сказать, внушены самой необходимостью. Я нынче вечером внимательно прислушивался ко всему, что происходило в зале, и если сам не возвысил голоса, то это потому, что святому сану неприлично без приглашения вмешиваться в споры таких важных особ.

– Вы, однако, не всегда так смиренны, отец мой,– с иронией заметил барон,– и, право, ваше молчание можно было приписать нежеланию сталкиваться с таким сильным человеком и навлекать на себя его немилость. Но оставим это. Вы знаете, отец мой, что в случае успеха вы и ваша братия получите добрую часть для Бога.

– Мы бедны, сын мой, эти порождения сатаны – французы – разрушили целый флигель нашего монастыря и ограбили церковь.

– Я выстрою флигель, украшу церковь и каждому из монахов дам в полное владение по сто акров превосходной земли. Надеюсь, что ценой этого пожертвования, отец мой, я получу от вас наконец отпущение, в котором вы уже раз отказали мне.

– Церковь не продает небесных благ,– отвечал монах с некоторой строгостью,– но,– продолжал он вслед за тем,– она снисходительна к проступкам, искупаемым благочестивыми приношениями, и никогда не отвергает кающегося грешника.

Монах после минутного молчания спросил барона глухим голосом:

– Надеюсь, сын мой, вы не имеете намерения умертвить этого чужестранца?

– Умертвить? – повторил с жаром барон.– Клянусь святым Марциалем! Кто думает о подобной глупости? Heт, нет! Этот рыцарь глубоко оскорбил меня, он угрожает мне в моем собственном жилище, и я имею причины ненавидеть его, но если бы я хотел убить, разве не мог бы сделать этого в зале, когда он с такой дерзостью смеялся надо мной? Я знаю моих людей, никто из них при мне не тронулся бы с места. Но я спрашиваю у вас, отец мой, если я удержу его здесь и стану требовать за него выкуп, думаете ли вы, что этим я совершу преступление или нечестивое деяние?

Капеллан, казалось, задумался.

– К чему все это? – с живостью вскричала баронесса.– Говорят, у этого бретонского рыцаря, Дюгесклена, нет ни кола ни двора, и в самом деле, он так одет, что его можно принять за нищего. Мужество ничего не приносит подобным людям.

– И, однако, донья Маргерита,– возразил барон, улыбаясь,– этот нищий два года назад нашел в кошельках своих друзей восемьдесят тысяч флоринов для своего выкупа из плена у принца Уэльского, и, говорят, мог бы найти сумму вдвое большую. Все христианские рыцари и государи желали участвовать в этом деле, и говорят, все девушки Франции хотели своими трудами способствовать выкупу.

– Это-то,– возразил отец Готье,– и заставляет меня опасаться, что подобные обстоятельства вместо ожидаемых выгод привлекут величайшие несчастья на благородный дом Монбрёнов. Все эти короли, владетельные особы, герцоги, графы и бароны – все они друзья Дюгесклена, они не согласятся платить вам за него выкуп, но соединят свои силы и придут осаждать ваш замок.

– Клянусь святым Жоржем! Да неужели вы думаете, что я буду держать его в Монбрёне? Слава богу, я не в том уже возрасте, когда по безрассудству или из тщеславия мы вредим важнейшим своим выгодам! Нет, я никак не хочу рисковать таким образом моими владениями. План мой лучше. Послушайте. Говорят, англичане ужасно грабят по всей Франции, и Карл Пятый всеми силами старается укротить их. Вероятно, по этому поводу Дюгесклена призывают в Париж с такой поспешностью, да и сам он сказал, что его хотят сделать коннетаблем. Вы понимаете, что в подобных обстоятельствах король Карл Пятый не пожалеет ста, двухсот, трехсот тысяч флоринов, чтобы только я дал свободу его любимцу и первому полководцу.

При этом открытии глаза доньи Маргериты засверкали от радости.

– Но,– возразил монах,– говорят, Франция сильно обеднела, и если король не расположен будет заплатить выкуп…

– В таком случае я выдам моего пленника англичанам и принцу Уэльскому, которые будут в восторге, завладев человеком, сделавшим им столько зла. Наконец, когда ни Франция, ни Англия не захотят платить выкуп, я предложу его самому Дюгесклену, и если он поклянется Евангелием, что доставит мне определенную сумму, тут же дам ему свободу, потому что как ни грубы эти французские рыцари, а на их слово можно положиться. Клянусь папой! Конечно, я решусь на это только в крайнем случае.

– Отчего же?

– Оттого, что к выдаче Дюгесклена я присоединю еще другие условия, которых он сам выполнить не может.

Произнеся эти слова важным и таинственным голосом, барон вдруг остановился. Отец Готье и донья Маргерита, разинув рты, ожидали, чтобы он объяснился. Валерия удвоила свое внимание.

– Вы думали,– начал Монбрён озабоченным тоном,– что меня в самом деле смущает сопротивление моей безрассудной племянницы насчет уступки прав на латурское поместье? Нисколько! Я оказывал ей снисхождение и уступчивость только потому, что не хотел стать ненавистным для своих подчиненных. Впрочем, если бы Валерия даже и согласилась наконец уступить моим настояниям, этим еще не все бы кончилось для меня: я все-таки не мог бы считать себя обладателем Латура, ибо мне известно, что Гийом де Латур, законный наследник, еще жив.

Услышав это, Валерия чуть было не упала в обморок и в течение нескольких минут не могла следить за продолжением разговора. Но она скоро победила волнение и снова обратилась в слух. Монбрён с живостью продолжал:

– Говорю вам, отец мой, что наследники таких имений, как Латур, не пропадают. Вероятно, тайна эта была известна многим. Если знает о ней ваш шаларский монах, почему же не знать ее и другим? И Гийом явится! Когда и как – вот что неизвестно, и одна эта возможность внезапного его появления расстраивает все мои планы… Едва только услышу, что какой-нибудь путешественник или пилигрим просит гостеприимства в замке, мне уже кажется, что это Гийом де Латур, явившийся со своими требованиями. Это мне надоело, и я хочу наконец избавиться от такого беспокойного состояния, избавиться во что бы то ни стало!

– Да каким же это образом?

– Я хочу от короля вместе с выкупом за Дюгесклена просить грамоту, которая бы замок Латур с его землями закрепляла бы за мной в вечное и потомственное владение, так, чтобы никто из претендентов не мог предъявлять на него своих прав. С такой грамотой, будь она от французского или английского короля, я буду обеспечен навсегда. И тогда пусть Гийом де Латур является хоть с целой армией, а Валерия восстанавливает против меня всех полководцев Франции и употребляет все свойственные женщинам хитрости – я не боюсь их!

– Клянусь честью,– с восторгом вскричала баронесса,– вы придумали превосходно! Превратите слова в дело, и мы скоро избавимся от этой злой девчонки, которая то и дело ставит весь замок вверх дном. Право, до тех пор, пока она живет под нашей кровлей, я не могу считать себя госпожой и повелительницей замка!

– Намерение ваше весьма мудро,– прибавил капеллан, который теперь был столь же покорен и льстив, сколь в иное время надменен и неумолим,– а тогда, я надеюсь, тишина и благополучие, которыми будете вы наслаждаться в лоне вашего семейства, позволят вам заняться участью ваших добрых и честных слуг! Итак,– продолжал с живостью монах,– если ваше намерение так хорошо обдумано, что помешает вам исполнить его теперь же? Стоит вам сказать одно лишь слово, и этот странный чужеземец, схваченный в своей комнате, будет сидеть в тюрьме до тех пор…

– Так, так, почтенный отец,– отвечал барон, покачивая головой,– а потом меня обвинят в нарушении правил гостеприимства, и в провинциальном собрании дворянства герб мой будет поруган, как герб предателя и труса! Впрочем, слух о пленении такого великого полководца, как Бертран, не замедлит распространиться, и в окрестностях найдется множество бродяг и разбойников, которые захотят отнять у меня добычу. Вспомните, что этот демон Доброе Копье со своими разбойниками может завтра же осадить наш замок, и я никак не хочу вследствие этого приступа лишиться моего пленника. Вот почему я решился тайно содержать его в другом месте.

– Где же это, барон?

– Вы это сейчас узнаете,– медленно отвечал Монбрён.– Я расскажу все свои намерения, потому что оба вы должны мне помочь осуществить их. Вы знаете, что вследствие ссоры, произошедшей между мной и Бертраном, мы заключили перемирие до завтрашнего утра, после чего становимся снова врагами. Конечно, Дюгесклен, которого важные дела призывают к французскому двору, выедет завтра раньше истечения срока перемирия, и я не намерен ему препятствовать. Напротив, я ему в присутствии своих воинов окажу все знаки внимания, учтивости и почтения, отпущу с ним его людей, так что никто не вправе будет сказать, что я изменил слову или нарушил правила гостеприимства.

– Так вы его выпустите?

– Слушайте дальше. Я дам ему провожатого, который заплутается в соседних лесах и кончит тем, что наведет на засаду. Я скрою в лесу нескольких человек из моих лучших наемников. Сам я отправлюсь к этому условленному месту, едва только Дюгесклен выедет из замка, и буду присутствовать при схватке. Бретонцы, сопровождающие Бертрана, дурно вооружены, и их очень немного. Нас же будет вдвое больше и вдвое лучше вооруженных – сопротивление невозможно. Я отведу пленника в Латур, на гарнизон которого можно положиться, и стану держать его там до тех пор, пока не заключу условия о выкупе с Францией или Англией.

Глубокое молчание воцарилось в зале, вероятно, присутствующие размышляли о сообщенном им плане.

– Благородный барон,– сказал наконец отец Готье,– благоразумно ли будет выпустить на волю того, кто теперь в ваших руках? Этот рыцарь Бертран, кажется, не любит шутить в бою, и…

– Замолчишь ли ты, безмозглый монах? – прервал барон, топнув ногой.– Разве ты не слышал, что я сам буду в деле? Клянусь Богом! Я никому не намерен уступить ни в телесной силе, ни в знании военного дела. Я не признаю ничьего превосходства, кроме храбрых моих патронов, доблестных рыцарей святого Жоржа и святого Дионисия. Уж на этот счет успокойтесь, почтенный отец, и поверьте, что если случится мне переломить копье с Дюгескленом, так он убедится, что не так-то легко выбить из седла рыцаря, подобного мне.

Несмотря на эту хвастливую выходку, монах, казалось, не совсем был успокоен насчет успеха предполагаемого предприятия, но баронесса, превосходя в хвастовстве самого барона, вскричала:

– О! Я уверена, благородный супруг, что не он вас выбьет из седла, а вы его. И я со своей стороны была бы не прочь, если бы вы сразились за меня, вашу супругу и даму вашего сердца, с рыцарем, пользующимся некоторой славой. В последний приезд свой в наш замок соседка наша, баронесса де Курбфи, имела дерзость сказать, что есть огромная разница между бедными оруженосцами, разбитыми вами в разных сражениях, и храбрыми настоящими английскими или французскими рыцарями и что если бы вам случилось сразиться с последними, то мне недолго пришлось бы гордиться вашими подвигами, и…

– Любезный друг и сосед мой, сир де Курбфи, может на днях увидеть меня в сопровождении ста добрых воинов, которые напомнят ему его обязанность держать на привязи язычок своей словоохотливой супруги,– прервал сухо барон.– Но теперь не до этого вздора. Вот чего я от тебя ожидаю, моя добрая супруга. Между тем как завтра поутру окольными дорогами я проберусь на место засады, тебе предоставляю позаботиться об охране и защите замка. Ты должна будешь собрать все свойственное тебе хладнокровие и решимость, потому что легко может случиться, что капитан Доброе Копье вздумает приступить к замку. Как скоро я завладею будущим коннетаблем, пришлю тебе подкрепление. Досадно,– продолжал он,– что я не могу оставить в советники и помощники тебе ни Освальда, ни Жака. Один убежал бог знает куда, а другого, в воздаяние за сегодняшнее его поведение, я должен был бросить в тюрьму.

– Не бойтесь ничего, благородный супруг мой! – отвечала с самоуверенностью баронесса.– Вы знаете меня, и вам известно, что я достойна быть вашей женой. Никому не взять замка, пока я буду повелевать им!

Барон улыбнулся своей воинственной супруге и обратился потом к капеллану.

– На вас, отец мой, возлагаю я не менее важное поручение. Благодаря своей одежде вы можете быть везде, не возбуждая ничьего подозрения. Я думаю послать вас…

Движение, произведенное во сне старой служанкой, заставило Валерию подумать об обратном пути. Она узнала все главные замыслы барона, гораздо больше, чем смела надеяться, и дальнейший разговор не мог иметь для нее никакой важности. Она тихонько подняла занавес двери, убедилась, что старуха служанка еще спит, и исчезла, никем не замеченная, так же тихо и осмотрительно, как и вошла.

Чувствуя себя опять на свободе, она чуть не упала в обморок. Трудно вообразить силу бушевавших в ней чувств, когда она прислушивалась к словам своих притеснителей. Этот изменнически составленный заговор, угрожавший первому рыцарю века, наполнял ее страхом, но еще больше тревожило и смущало ее душу известие о существовании Гийома де Латура, этого молодого родственника, наследницей которого она считала себя до сих пор. Это сомнительное известие бросало совершенно новый свет на мысли, планы, предположения и всю будущность гордой девицы де Латур. В ней произошел внезапный переворот, и природный ее оптимизм на миг заколебался. Она всегда воображала себя богатой наследницей, видела в себе последнюю представительницу древнего, знатного рода, имеющую полное право требовать уважения и благоговения, и вот вдруг она слетает с высоты своих мечтаний, становится бедной сиротой, первой добродетелью которой должно быть смирение, сиротой, живущей пятнадцать лет милостыней тех, которых ежедневно оскорбляла.

«И теперь,– подумала она,– я не могу уже позволить, чтобы благородный Анри и его товарищи подвергали свою жизнь опасности. Я вижу ясно: из-за меня, только из-за меня одной, он предпринимает эту войну. Он всегда просил моего согласия и воспользовался сегодняшним приключением, чтобы исторгнуть его у меня. Нет, я не должна этого допустить. Каждая капля пролитой крови упала бы прямо на мою совесть… Но что делать? Как уведомить капитана? Замок заперт, и никто не может выйти без позволения барона. Боже мой! Услышь мои моления и пошли мне помощь!.. А этот благородный, смелый рыцарь! Неужели я дам ему погибнуть жертвой измены?.. Мне остается одно только средство: этот вздыхатель – трубадур… Но станет ли у него мужества исполнить мой замысел? О, будь он проклят, если струсит!»

И, приняв твердое решение, Валерия прошла через ряд пустых комнат по извилистым коридорам старого замка. Она очутилась у входа на узкую и крутую лестницу, проделанную в стене Белой башни и ведущую к верхней платформе. Нимало не колеблясь, Валерия стала подниматься по лестнице в кромешной темноте.

Пройдя половину ступенек, она услышала приятную музыку, раздававшуюся сверху. Молодая девушка остановилась, чтобы отдохнуть, и стала прислушиваться к звукам. То был приятный, чистый голос трубадура, сливавшийся со звуками арфы. Расстояние не позволяло слышать слов, но напев был прост, тих и грустен. Валерия охотно предалась бы очарованию этих жалобных звуков, раздававшихся посреди мрака и безмолвия ночи, но обстоятельства не позволяли терять ни одной минуты. Она превозмогла свое волнение, стала подыматься выше и скоро достигла верхней платформы башни.

С этой высоты глазам представлялся поэтический, величественный вид. Небо было чисто, воздух прозрачен и темен, месяц тихо скользил по звездному небу и бросал бледный свет на все окрестности. Все вокруг замка безмолвствовало, только изредка раздавался одинокий крик ночной птицы, порхавшей около высоких башен древнего замка.

Трубадур с арфой в руках прислонился к одному из зубцов башни и, казалось, увлекся очарованием ландшафта. Отрешенный от действительности, он воспевал свои чувства и, желая передать их полноту и оттенки, переходил постоянно от одного ритма к другому, что и придавало его напевам какую-то особенную силу и животрепещущую свежесть.

Валерия остановилась в нескольких шагах от него. Трубадур, жалуясь на ее жестокость, сравнивал ее с редкими цветами высоких гор, не смешивающимися с простыми растениями долины. Вздох молодой девушки прервал его. Он тотчас оставил арфу и, подойдя к Валерии, спросил:

– Валерия, это вы?

– Я, Жераль, благодарю, что ты явился на мой призыв.

Трубадур не отвечал ни слова. Взор его, блестевший еще вдохновением, с любовью остановился на девушке. Он смотрел на нее, как на милый призрак, вызванный его поэтическим воображением, который может исчезнуть при малейшем шуме. Это молчание, казалось, смущало Валерию.

– Вы пели, мессир? – робко начала она.– Вы хорошо делаете, что пользуетесь тишиной этой светлой прекрасной ночи. Завтра эти места наполнятся, может быть, тревогой, кровью и смертью.

Менестрель грустно улыбнулся.

– Пение – мой удел,– произнес он тихо,– как брань – удел рыцаря, веселье – удел красавицы. Я должен петь и в спокойное время, и во время бури, как поет соловей весной. Я – арфа и издаю звуки, когда горесть ударяет по моим скорбным струнам. И арфа перестанет издавать гармонические звуки тогда, когда будет разбита.

Валерия рассеянно внимала этим словам. Помолчав, она опять спросила его:

– Неужели никогда не приходило вам в голову, милый Жераль, что песня и звуки, столь сладостные во время мира и в свободные часы отдохновения,– пустое и жалкое занятие во времена бедствий и несчастий, когда каждый мужчина обязан надеть латы и шлем, опоясаться мечом и защищать свой родимый кров? Неужели в вас не пробуждается стыд, что вы предаетесь мечтам и уноситесь на аккордах в то время, когда около вас даже я, робкая девушка, думаю только о войне, битвах, подвигах и возвышенных чувствах? В своих странствованиях вы исходили всю Францию, неужели вас не возмущали насилия, измены, несправедливости, происходившие перед вашими глазами? Неужели вы никогда не сожалели, что рука ваша не владеет мечом? Что вы не в состоянии отомстить за насилие, отвратить измену, защитить от несправедливости?

– Я плакал над несчастьями, свидетелем которых случалось мне быть, благородная Валерия, но что может один человек против наказаний, посланных небесным гневом? Когда Бог сжалится над бедной Францией, он пошлет своих избранных на спасение ее. И что такое я? Странник, утирающий мимоходом слезы нищего, сидящего у края дороги, или плачущий с ним, и потом пускающийся опять в дальний путь.

– Итак, мессир,– сказала девушка с некоторым презрением,– вы никогда не мечтали о военных подвигах, о битвах и славе?

– Я мечтал о ясном небе, о прелестных долинах и о поэзии,– отвечал со вздохом трубадур.– Почти все мои родственники пали жертвой войны. Молодость моя прошла в стенах, куда не доходил шум битвы и где меня учили ненавидеть войну, лишившую меня всей семьи. Там, в уединении, под руководством старика, пострадавшего больше всякого другого от бедствий отчизны, душа моя обратилась к музыке и к стихам. Я не знал воинственных упражнений молодых дворян, и никогда тяжелый шлем не касался моего лба. Позже, начав свою странническую жизнь и переходя из одного замка в другой, я воспевал подвиги доблестных рыцарей и песнями снискал себе славу, но подражать этим рыцарям у меня никогда не было охоты.

– И без сомнения,– спросила его иронически Валерия,– это воспитание, изнежившее ваше тело, вместе с тем лишило и дух ваш всякой силы и мужества? Я, Жераль,– продолжала она, подходя ближе к трубадуру,– я, хоть и женщина, стыдилась бы подобной слабости! Но, правда, воспитание мое не было изнежено, подобно вашему, когда я выросла и начала что-то понимать, я увидела себя заключенной в этих каменных стенах, посреди моих притеснителей и их полудиких вассалов. Я сумела заставить себя уважать. Каждый день была я свидетельницей сражений, ссор, беспорядков и кровопролития. Дух мой окреп в уединении и отчуждении от всех, он вырос от вечной борьбы и постоянно наносимых мне оскорблений. И потому-то я уважаю только мужчину, который смел, великодушен и неустрашим. И потому, верьте мне, мессир, такой человек, как наш гость, Бертран Дюгесклен, несмотря на свое безобразие и неуклюжесть приемов, скорее дождется нежного взора и ласки красавицы, чем прекраснейший трубадур, умеющий только слагать стихи и напевы в честь прекрасных очей своей богини.

Менестрель укоризненно посмотрел на нее.

– Донья Валерия,– произнес он с волнением,– к чему снова напоминать, что вы предпочли мне другого рыцаря, далеко уступающего в заслугах и славе великому гостю, обитающему теперь в Монбрёне? Но знайте, каким бы ни казался я вам слабым, малодушным и презренным, ни одной минуты не поколеблюсь отдать свою жизнь за вас, по первому мановению вашей благородной руки.

Валерия взглянула на него с невыразимым волнением.

– Искренне ли вы говорите, мессир, или это только вежливые слова?

– Никогда уста мои не говорили ничего искреннее,– с жаром отвечал Жераль…

– О! Так простите меня. Слава Всевышнему, пославшему мне благородного мужчину в минуту великой опасности!

Трубадур молча ожидал объяснений.

– Мессир Жераль, если я не ошибаюсь, вы знали Бертрана Дюгесклена еще до его прибытия в замок?

– Да, я знал и прежде этого полководца, прекрасная Валерия. Я его видел в графстве Фуа, когда жил при дворе Гастона. Но я был тогда в толпе музыкантов и певцов, и, конечно, Бертран не мог отличить меня от других. Когда мы встретились нынче с ним на дороге, я дал ему понять, что неблагоразумно останавливаться в замке Монбрён, но он не хотел мне верить.

– Итак, вы питаете к нему привязанность и восхищение, которые внушает он всем, кто только любит мужество и доблесть?

– Стыд и позор тем, кто не чувствует любви к храброму Бертрану! Даже враги говорят о нем с уважением и восторгом.

– А между тем, Жераль, против него готовится теперь страшный заговор.

– В самом деле? – с живостью воскликнул трубадур.

Валерия рассказала ему, что слышала в комнате барона, умолчав, однако, о том, что касалось Гийома де Латура. Она в подробностях раскрыла коварные намерения Монбрёна – напасть на рыцаря из засады и потом отвести его в Латур. Жераль слушал со всеми признаками сильного беспокойства.

– Предательский замысел хорошо продуман,– сказал он, когда Валерия закончила рассказ,– и, несмотря на всю его странность, он может удаться как нельзя лучше. Дюгесклен, говорят, страшен в бою, но что он сможет сделать, не имея при себе никакого вооружения, с дюжиной слуг, когда толпа вооруженных воинов, в три раза большая, нападет на него врасплох? Валерия! Я предвижу великие несчастья для Франции, для этой страны и для нас самих, если это ужасное намерение барона исполнится.

– Так надо, чтобы оно не исполнилось!

– Но как отвратить его? Если предуведомить Бертрана, чтоб он остерегся, его вспыльчивый и нетерпеливый характер может заставить барона решиться на крайний поступок. Дюгесклена окружили стражей, и нет никакой возможности пробраться к нему.

– Я знаю другое средство спасти этого доблестного рыцаря, который нынче еще оказал такую великодушную защиту вам и мне.

Она бросила задумчивый взгляд на обширное пространство, расстилавшееся у ее ног, и указала трубадуру на огонек, который мелькал в отдалении между деревьями.

– Жераль, там, в этом лесу, есть человек, исполненный смелости и мужества, и при нем двести предприимчивых воинов. Он может спасти Дюгесклена.

Лицо трубадура омрачилось грустью.

– Я знаю, о ком вы говорите,– сказал он с упреком.– Но неужели вы не боитесь, что соблазн будет слишком силен для этих разбойников и что вместо помощи Бертрану они сами…

– Не оскорбляйте их! – прервала Валерия с жаром.– Это храбрые и честные воины, которыми не смеют воспользоваться враждующие партии, и предводитель их не способен…

– Довольно, сударыня, я хорошо знаю, насколько сердце ваше снисходительно к Анри Доброе Копье и к тем, кто окружает его.

Валерия покраснела, но вскоре оправилась от смущения и продолжала с притворным спокойствием:

– Я вам откровенно призналась в своих чувствах к Анри, мессир, и не моя вина, что вы питаете ко мне склонность, на которую я не могу отвечать. Несмотря на это, Жераль, я хочу сделать вам предложение, которое, как я вижу теперь, вы отклоните и которое должно было бы подвергнуть вас большой опасности.

– Что значит для меня потеря жизни, когда никто в мире не пожалеет о ней!

– Не говорите этого,– отвечала Валерия с волнением, которого никогда еще не испытывала,– иначе вы будете несправедливы ко мне, вашему другу.

Трубадур схватил ее руку и с признательностью прижал к губам. Валерия тихо отняла ее.

– Выслушайте меня,– начала она, понизив голос.– Бесполезно рассказывать вам, какими средствами доходит это до меня, но мне известно все, что делается в стане капитана Доброе Копье. Завтра замок наш будет осажден, но я не знаю, на какое время назначен штурм и может ли он воспрепятствовать барону исполнить его злое намерение. Впрочем, я не хочу, чтобы это случилось не только завтра, но когда бы то ни было, и тот крайне огорчит меня, кто вздумает проливать кровь за дело, с которым связаны мои выгоды. Вот что хочу я передать капитану Анри через верного и преданного мне человека.

Жераль, молчаливый, стоял перед нею в задумчивости.

– И ваш выбор пал на меня? – спросил он наконец.

– На вас, сир де Монтагю, на вас, разделявшего опасения мои об участи великого гостя Монбрёна. Но время не терпит, и надо отправляться теперь же.

– Теперь? Но как уйти в этот час из замка, окруженного часовыми? Разве вы не знаете, что барон под страхом смерти запретил впускать или выпускать в него кого бы то ни было и что ключи от ворот в его руках?

– Правда, Жераль, но чего не может сделать решимость и твердая воля?.. Я знаю, что вы хороший пловец. Однажды вы бросились с вала в ров, чтобы вынуть из воды браслет, который я нечаянно уронила. Неужели же вы для спасения первого полководца Франции не захотите сделать того, что сделали для ничтожного удовольствия девушки?

– Донья Валерия, я готов идти,– спокойно отвечал трубадур.

Это простое и благородное решение тронуло ее.

– Жераль,– произнесла она с участием,– не забывайте, что рвы глубоки и шум вашего падения привлечет внимание всех часовых. На вас посыплются стрелы и камни, опасность велика, и…

– Я боюсь не рвов и не стрел, Валерия, я только думаю о том, к кому должен явиться от вашего имени.

И трубадур с тягостным чувством приложил руку ко лбу.

– Пусть это будет сделано из любви ко мне, Жераль,– сказала молодая девушка кротким и умоляющим голосом.

Жераль поднял голову.

– Что мне сказать от вас капитану Анри? – спросил он холодно.

– Расскажите ему все, что относится к храброму Бертрану Дюгесклену, и он подумает о средствах пресечь замысел Монбрёна. Пусть на всех дорогах, ведущих к замку, поставит он стражу, но прежде всего скажите капитану, чтобы он не вздумал проливать из-за меня ни одной капли крови. Иначе он будет отвечать перед Богом за все несчастья, причиной которых станет. Что касается вас, Жераль, умоляю, будьте благоразумны и не пренебрегайте жизнью.

– Довольно, донья Валерия,– возразил Монтагю, собираясь оставить башню,– я пойду кое-чем запастись и надену платье более удобное. Через несколько минут я исполню ваше поручение или меня не будет на свете.

Молодая девушка была изумлена, видя в Жерале такую бескорыстную и героическую преданность.

– Выйду ли я невредим из этого предприятия или погибну,– продолжал Жераль со слезами на глазах,– во всяком случае, я должен с вами проститься, мы уже никогда не увидимся.

– Как, никогда? – спросила с ужасом Валерия.

– Никогда! Дело, которое вы поручаете мне, только несколько приближает час, в который я думал оставить замок Монбрён. Пока я мог надеяться получить от вас хоть одно ласковое слово или взгляд, я терпеливо и безропотно переносил порицания, упреки, оскорбления, унижения, которыми меня так щедро здесь одаряли. Счастье быть вблизи вас вознаграждало за все. Я начну опять свои странствования по миру. Мысль о вас будет следовать за мной повсюду, она займет всю мою жизнь, наполнит все мое сердце… А вы, благородная Валерия, хоть изредка, хоть раз вспомните о бедном менестреле Жерале де Монтагю!

Валерия была глубоко тронута.

– Жераль, теперь я понимаю, что есть другое мужество, не менее великое и доблестное, чем мужество рыцаря, закованного в латы и стремящегося в жар битвы. Но, оставляя из-за меня Монбрён и подвергая себя такой опасности, неужели вы не хотите попросить у меня чего-нибудь в награду за ваше усердие и самоотвержение? Неужели вы не потребуете от меня никакого дара?

– Чего могу я просить у вас, что не стоило бы во сто раз больше моей ничтожной жизни?

– Я в долгу у вас за время, проведенное вами в этом рабстве,– краснея, возразила Валерия.– Подойдите ко мне, милый трубадур.

Жераль преклонил одно колено. Она сняла с себя зеленую ленту с серебряной каймой (то были цвета ее герба) и повязала ее на его руку. Потом, движением невыразимой грации и достоинства, поцеловала его в лоб и сказала голосом, полным чувства:

– Прощайте, мессир, и да сопутствуют вам Бог и все святые Его!

Монтагю встал, гордый и сияющий радостью.

– Валерия,– воскликнул он пылко,– теперь я могу умереть! Никогда не ожидал я подобного счастья.

– Прощайте, Жераль, я останусь на этой башне, а вы не забывайте, что я буду следить за вами, молиться о вас. Ваш успех составит мою радость, а если вы погибнете, я не стану удерживать слез.

Трубадур безмолвно взглянул на небо и быстро исчез. Шаги его раздались по отдаленным переходам замка, потом все смолкло.

Молодая девушка, оставшись одна, почувствовала страшное стеснение в груди. Она вдруг поняла, что послала Жераля на верную смерть. Валерия то хотела броситься и остановить его, то опять, перебирая мысленно все обстоятельства, с болезненным чувством осознавала, что не могла поступить иначе. Только молодой менестрель исчез, она бросилась к одному из зубцов башни и нагнулась. Ей и в голову не пришло, что Жераль не мог еще дойти до своей комнаты. С высоты башни она одним взглядом могла объять большую часть замка с его широкими валами, которые были загромождены каменьями, приготовленными на случай осады, с его высокими стенами, каменными караульнями и поясом рвов, наполненных водой. При свете луны Валерия могла различить даже стрелков, стоявших на карауле, и их оклики, отвечавшие друг другу, доносились иногда до платформы башни подобно отдаленным стонам.

Так прошло около получаса, беспокойство девушки стало нестерпимо. Она стояла все на том же месте, перегнувшись через стену, устремив взгляд в одну точку и почти не смея перевести дыхание. Между тем ничто вокруг не менялось, караульные ходили взад и вперед, и повсюду царствовало совершенное спокойствие.

Вдруг ей почудилось, что она видит какую-то человеческую фигуру, какое-то движение в тени строений у самого подножия башни. Она не могла узнать Монтагю, но догадалась, что это должен быть он, и подала ему знак рукой. В эту самую минуту молодой человек показался из тени, скрывавшей его до сих пор, и быстро взбежал на вал.

Месяц осветил трубадура, так что он был виден как днем. Жераль поменял свое длинное платье на короткую полевую одежду. На нем были шапка, черный камзол и черные штаны, а за поясом блестел кинжал. Поступь его была тверда, решительна и не показывала ни малейшего следа волнения или страха..

Только лишь Жераль показался на стене, один из стрелков бросился к нему и велел отступить назад. Менестрель, не говоря ни слова, вспрыгнул на бруствер. Стрелок хотел удержать его за платье, но было уже поздно. Жераль исчез, и шум тела, упавшего в глубокую воду, донесся до Валерии де Латур.

В ту же минуту стрелок, натянув тетиву, прицелился в ров и закричал громким голосом:

– Слушай! Слушай! Вассалы Монбрёна! Кто-то бросился в ров. К оружию! Стреляй! Приказ барона…

Произнося эти слова, часовой спустил тетиву, и стрела понеслась со свистом в ров. В одну минуту со всех сторон на стены сбежался народ, и копья, камни, стрелы посыпались градом вслед беглецу. Солдаты не переставали кричать и ободрять друг друга.

Валерия де Латур, неподвижная, безмолвная, замирая от беспокойства, с ужасом прислушивалась, не раздастся ли посреди этого шума жалобный крик, исторгнутый страданием. Но она ничего не слышала. Вода колыхалась. Жераль, по-видимому, был еще жив и плыл.

Вдруг поднялся громкий крик со всех сторон.

– Убит! Моя стрела! – вскричал один из стрелков.

– Нет! Нет! Моя! Моя! – раздались голоса повсюду.

Валерия ничего больше не слышала. Колебание воды вдруг прекратилось. Стрелки продолжали оспаривать друг у друга честь удачного выстрела и оставили стены, на которых больше нечего было делать.

Молодая девушка с ужасом отскочила к середине платформы, при этом быстром движении она толкнула арфу трубадура, забытую на террасе. Арфа упала и разбилась, издав жалобный звук, подобный стону умирающего. Валерия живо вспомнила последние слова Жераля, как он сравнивал себя со своей арфой, и скорбь ее достигла высшего предела.

– Он умер! – тихо произнесла она и лишилась чувств.

Когда свежесть ночного воздуха привела ее в чувство, Валерия медленно и с трудом приподнялась, но вдруг, вспомнив все, что случилось, она бросилась на колени и с жаром стала молиться за душу того, кто так недавно еще стоял перед нею живой и с сердцем, полным любви и поэзии.

Исполнив этот христианский долг, девушка с трудом спустилась по лестнице и неровными шагами отправилась в свои комнаты. Происшествия ночи сильно расстроили ее, и она с величайшим усилием влачилась по уединенным переходам замка, подобно тем призракам, которыми воображение вассалов наполняло в ночные часы древнюю обитель Монбрён.

Так, вероятно, объяснил себе это видение один из часовых, находившийся на дороге, по которой шла Валерия; когда она поравнялась с ним, он осмелился произнести свое «кто идет» лишь слабым и дрожащим голосом.

Девушка остановилась, вздрогнула и будто пробудилась от глубокого сна. Железная лампадка, свисавшая со свода, позволила ей осмотреться. Валерия увидела себя в галерее замка перед дверью комнаты, отведенной Дюгесклену.

Она подошла к часовому, стоявшему у дверей, который, в недоумении и страхе, не зная, кого видит перед собою, взял копье наперевес

– Эсташ,– спросила она в волнении,– что делает сир Бертран с тех пор, как ты на часах?

– Спокойно спит, благородная девица,– отвечал часовой, узнавший наконец Валерию.

– Спит! – повторила она.– Спокойно спит! А за него между тем умирают!

Потом она удалилась медленно, оставив стрелка в недоумении посреди безмолвия и мрака: точно ли видел он Валерию де Латур или то был ее призрак.