Вчера я хотел дописать хронику событий дня, но пришлось вести наблюдение за вражеской территорией… К тому же отныне нужно действовать очень осторожно: за нами следят со всех сторон, и от одной только мысли, что найдут мой дневник, меня бросает в дрожь…
Хорошо ещё, замок от чемодана, в котором я его запираю, так просто не откроешь. Да и подозревают в основном старших воспитанников. Ну а если меня всё же загонят в угол, я такого понарасскажу, что все просто лопнут от смеха, я и сейчас с трудом сдерживаюсь, чтобы не разбудить товарищей…
Ах, дорогой мой дневник, сколько всего мне предстоит описать!
Но всё по порядку, начнём с чудесной истории со вчерашней похлёбкой.
* * *
В пятницу ровно в полдень все двадцать шесть воспитанников пансиона Пьерпаоли сидели, как обычно, вокруг стола в столовой и ждали обеда… И тут мне не хватает дарования Сальгари или Алессандро Мандзони, чтобы описать тревогу и нетерпение, с какими мы, члены тайного общества, ждали появления похлёбки.
А вот и она! Мы вытянули шеи и провожали глазами супницу. Когда похлёбку начали разливать по мискам, за столом раздалось дружное «О‑о-о‑ой!», поднялся изумлённый ропот и отовсюду слышалось: «Она же красная!» Синьора Джелтруде, которая кружила за нашими стульями, остановилась и заявила с улыбкой:
– Ну конечно! Там же свёкла, не видите, что ли?
И вправду, в похлёбке на этот раз плавали ломтики свёклы, страшные молчаливые свидетельства хитроумного злодейства повара…
– И что теперь делать? – спросил я тихонько Бароццо.
– А вот что! – пробормотал он, сверкая глазами от возмущения.
Тут он вскочил на ноги, обвёл всех взглядом и сказал решительно:
– Друзья! Не ешьте эту красную похлёбку… Она отравлена!
Воспитанники положили ложки и с изумлением уставились на Бароццо.
Директриса, лицо которой сделалось краснее похлёбки, подбежала к Бароццо, схватила его за плечо и завопила пронзительным голосом:
– Что ты несёшь?
– А то, – гнул своё Бароццо, – что похлёбка стала красной не от свёклы, а от анилина, который я туда подбросил!
Такое решительное и чистосердечное признание бесстрашного председателя тайного общества «Один за всех, и все за одного» потрясло даже синьору Джелтруде, которая так растерялась, что несколько минут не могла вымолвить ни слова, но в конце концов гневно вскрикнула:
– Ты!.. ты!.. ты!.. Ты сошёл с ума?
– Нет, я не сошёл с ума, – возразил Бароццо. – И повторяю, что похлёбка стала красной от анилина, который я туда бросил, хотя ей стоило покраснеть от стыда за свой рецепт!
Эта блестящая речь, да ещё и произнесённая на звучном неаполитанском диалекте, совсем сбила бедную директрису, которая всё повторяла:
– Ты! Ты! Так это ты!..
Наконец она резко отодвинула его стул и прошипела:
– К директору! Немедленно!
И сторож вывел Бароццо из столовой.
События разворачивались так стремительно, что даже после ухода Бароццо воспитанники всё ещё таращились на его пустой стул.
Между тем директриса приказала унести похлёбку и принести второе – это была варёная треска. Воспитанники набросились на неё с такой жадностью, что её жёсткое сопротивление было сломлено.
Я же, хотя был не менее голоден, чем остальные, только вяло ковырялся в своей порции. И всё время чувствовал на себе буравящий взгляд синьоры Джелтруде.
После обеда директриса продолжила своё пристальное наблюдение, и я мог поговорить с Микелоцци только украдкой.
– Что будем делать?
– Осторожно! Посмотрим сначала, что скажет Бароццо.
Но Бароццо за весь день никто так и не видел.
Вечером он явился на ужин сам не свой. Глаза покраснели, под ними круги, на товарищей – особенно на нас, членов тайного общества, – не смотрит.
– Что случилось? – тихонько спросил его я.
– Тише…
– Но что с тобой?
– Если ты мне друг, не разговаривай со мной.
Держался он скованно, голос звучал неуверенно.
Что же с ним сделали?
Этот вопрос не давал мне покоя весь день.
А вечером, как только мои соседи по дортуару заснули, я влез в свой шкафчик, даже не притронувшись к дневнику. Сейчас главное было не записать все удивительные события этого дня, а подсмотреть, что происходит в кабинете покойного профессора Пьерпаоло Пьерпаоли, и попытаться раскрыть замыслы врагов.
И надо признать, увиденное того стоило.
Устроившись в своём наблюдательном пункте, я тут же услышал:
– Вы форменный болван!
Я сразу смекнул, что это синьора Джелтруде говорит со своим мужем; и правда, прижавшись к портрету усопшего основателя пансиона, я увидел директора с директрисой. Они стояли лицом к лицу: она – уперев руки в боки, с побагровевшим носом и сверкающими глазами, а он – прямой как палка, в позе генерала, готовящегося к штурму.
– Вы форменный болван! – повторила синьора Джелтруде. – Из-за вашей глупости у меня под ногами болтается этот оборванец из Неаполя, который развалит пансион, распуская слухи о похлёбке…
– Успокойся, дорогая Джелтруде, – ответил синьор Станислао, – и попробуй трезво посмотреть на вещи. Во-первых, Бароццо был принят с общего согласия при условии, что его опекун обеспечит нам трёх новых воспитанников с полной оплатой…
– С общего согласия? Как же! Ты всю душу мне вынул с этим Бароццо!
– Ну-ну, Джелтруде, попробуй успокоиться и выслушать меня. Вот увидишь, Бароццо не станет распускать никаких слухов. Он же не знал, на каких условиях его приняли в пансион. Я воспользовался этим и, сыграв на тонкой струне его самолюбия, произнёс пылкую речь о том, что его держат здесь из сострадания, поэтому он, как никто другой, должен быть благодарен и признателен нам и нашему пансиону. Это открытие так потрясло Бароццо, что он не нашёлся, что ответить, и стал как шёлковый. Когда я закончил свою отповедь, он пробормотал лишь: «Синьор Станислао, простите меня… Теперь я понял, что у меня нет никаких прав тут… и можете быть уверены, отныне я больше не скажу ни слова и не сделаю ничего во вред вашему пансиону… Клянусь».
– И вы, болван, поверили его клятвам?
– Ну конечно! Бароццо в глубине душе мальчик порядочный, он был потрясён своим «положением нахлебника». Уверен, теперь мы можем его не бояться.
– Можем не бояться… Надо же. Да что вы несёте? А про Стоппани забыли? Да если б не он, вообще бы не было никакого скандала с похлёбкой. С ним-то вы что собираетесь делать?
– Стоппани лучше не трогать. Это совсем другое дело; он ещё ребёнок, и его болтовня не может испортить пансиону репутацию.
– Как? Вы его даже не накажете?
– Нет, дорогая. Наказание его только сильнее разозлит. К тому же анилин в тарелки сыпал один Бароццо: он сам признался, что действовал без сообщников.
Тут синьору Джелтруде прямо перекосило от злости, вот-вот удар хватит, подумал я.
Она воздела руки к небу и заголосила:
– О боги! О небеса! И вы ещё называете себя директором пансиона? Болван, который готов поверить любому мальчишке! Да вам место в сумасшедшем доме, а не в директорском кабинете! Мир ещё не видывал таких идиотов!
Директор не выдержал этой лавины оскорблений. Он нагнулся к своей разбушевавшейся супруге, заглянул ей в глаза и произнёс:
– Ну это уж слишком.
И тут я увидел, дорогой мой дневник, такую невероятную сцену, что она до сих пор стоит у меня перед глазами.
Синьора Джелтруде схватила синьора Станислао за волосы и зарычала:
– Что это вы задумали?
Вот тебе раз! Великолепная директорская шевелюра цвета воронова крыла осталась в когтях директрисы, и она принялась размахивать ей с воплями:
– Вы что, смеете мне угрожать? Вы? Мне?
Тут она отшвырнула парик, схватила деревянную выбивалку для ковра и погналась за синьором Станислао с лысой как коленка головой, а он, спасаясь от супруги, принялся бегать вокруг стола…
Это зрелище было настолько уморительно, что я не удержался и взвизгнул от смеха.
Это спасло синьора Станислао. Супруги изумлённо обернулись и подняли глаза на портрет; гнев синьоры Джелтруде тут же улетучился, и она еле слышно пробормотала:
– О, покойный дядюшка Пьерпаоло!
Я предусмотрительно ретировался, оставив супругов, сплочённых общим страхом, гадать, что пробудило к жизни портрет покойного основателя этого злополучного пансиона.