© 2012 Delphine Bertholon
© Ефимов Л., перевод на русский язык, 2013
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2013
Moje Kochanie [1] ,
Когда же ты вернешься?
Я тебе пишу, но некуда отправить, некуда – в твоем мире без почтовых ящиков; твои поездки, твоя работа – я все это знаю, но сегодня вечером мне надо с тобой поговорить. Только что я говорила с тобой в своей постели, говорила как с Богом, но не вышло. В любом случае это хорошо для меня, писать на твоем языке, в ожидании твоего настоящего языка. Я делаю это на старой машинке «Ремингтон», обожаю ее стук, он так идет золотистым камням дома, отражается эхом от стен, и я воображаю себя настоящим писателем, как в американских фильмах. Я пишу тебе, потому что чувствую: кое-что должно случиться, плохое чувство. Я всегда чувствую, когда что-то должно случиться. Когда я была маленькой, я поняла, что дедушка умрет, еще до того, как он умер, – как раз перед тем, почти в тот самый момент, мне тогда вдруг стало очень холодно и будто кто-то стал меня душить. Я почувствовала две руки на своей шее, так же, как чувствую твои руки на своей коже, когда ты двигаешься туда-сюда, я думаю, что поняла это, потому что я и Dziadek [2] были как два пальца на одной перчатке. Я снова чувствую холод, и в этот раз из-за себя. Она знает. Ничего не говорит, ничего не показывает, но я уверена. Она знает. Мы сделаем это? Уедем? Сделаем это? Здесь все хорошо. Я очень люблю твоих малышей, хотя Лиз иногда, я тебе это уже говорила, пугает меня своими глазами, большими, как серебряные монеты. Я жду Рождества, потому что ты вернешься, будешь тут, и я все думаю, нужны ли всем этим людям, которых ты встретишь по дороге, все эти вещи, которые ты продаешь по дороге. У нас, в Польше, мой отец был столяром. Все вещи, которые он продавал, были для чего-то нужны. Ведь всем нужны стулья, чтобы сидеть, а не стоять все время, и столы, чтобы есть, и буфеты, и скамейки, и деревянные лошадки тоже. Одну такую лошадку он сделал мне на день рождения, на мои шесть лет, с гривой из веревочек. Нарисовал серые пятна на рыжей шкуре, но морду покрасил голубым, чтобы я не поверила, что это настоящая лошадь, будто я дурочка. Однажды мой сосед ее сломал, встал на нее, как делают мальчишки. Натан тоже часто ломает игрушки Лиз, и Лиз делает то же самое с его игрушками, только Натан никогда не делает это нарочно, а Лиз – всегда. Твоя дочь и твоя жена похожи, у обеих пепельно-белокурые волосы и стальные глаза. Когда ты вернешься? Я знаю, ты звонил вчера, но не могла же я попросить у нее трубку. Если бы только ее не было дома, если бы трубку взяла я, а не она… С тех пор как телефонная кабинка сломана, мне кажется, будто я ходила туда каждый вечер, чтобы растаяла моя печаль, потому что когда я спускалась туда ждать звонка меж стеклянных стенок, а потом слышала твой голос, и ты меня смешил, все становилось возможно и весело до твоего настоящего возвращения. Вместо этого я пишу. Если все будет хорошо, ты не прочтешь это письмо. Но я пишу, потому что мне становится холодно, как тогда, с дедушкой, и я чувствую себя больной. Если меня не будет здесь, когда ты вернешься, значит, я была права, поэтому я и оставлю это письмо в нашем тайнике, ты знаешь где, тебе ведь, надеюсь, наверняка захочется туда заглянуть, и тогда ты поймешь, что я тебя не бросила. Быть может, я болтаю глупости, быть может, схожу с рельсов, как поезда, потому что мне тебя слишком не хватает и очень холодно, я вот-вот заболею, я «выжата», как ты говоришь, это всегда меня смешит, и я тебя представляю большой простыней, которую я выкручиваю своими руками, чтобы стекла вода. И знаешь, о, это глупо, но я всегда об этом думаю, когда мы с тобой занимаемся этим, и наш пот перемешивается, я тогда закрываю глаза, и ты становишься простыней, такой мягкой, и я выжимаю тебя своими руками, сжимаю тебя все сильнее и выжимаю из тебя пот, это любовная стирка. Мы это сделаем? Убежим? Когда ты не здесь, все, в чем я уверена, когда ты здесь, превращается в сомнения и тени, в больших черных птиц над моей постелью, которые клюют мне лицо. Завтра, надеюсь, ты опять позвонишь, и я сниму трубку, потому что она будет в парикмахерской, чтобы навести красоту к твоему возвращению. Я не сделаю ничего особенного к твоему возвращению. Просто останусь здесь и буду тебя ждать. Kocham cie [3] . К.
Едва переступив порог дома, я понял: что-то не так. Быть может, из-за взгляда моей сестры и этой ее манеры – даже не встать с кресла-качалки, чтобы поздороваться с нами, вынуждая детей подойти к ней медленно и немного испуганно, как и всякий раз при встрече с тетей. Они поцеловали ее, чуть прикоснувшись губами, и сразу убежали в парк, словно красная плитка пола жгла им ноги. Ощущение окрепло, когда я бросил взгляд в левый угол гостиной. Мне доводилось видеть его всего раз в году, но он всегда был одинаковым, украшенным слишком большой для комнаты елкой, гротескно скрючившейся под потолком, моя мать никогда не обладала верным глазомером. Иногда я думал, не делала ли она это с некоторых пор нарочно. А измерить ее, Грас, тебе никогда не приходило в голову?! Каждое 24 декабря моя первая, довольно воинственная мысль касалась моей матери и этой непомерной елки, но в этом году я подумал о взгляде сестры, потому что елки не было. Левый угол гостиной был пуст, скандально пуст, и это схватило меня за шиворот и отбросило назад, в те времена, когда я жил в этом доме каждый день. Давным-давно, целую вечность назад.– Где мама?– В спальне. Спит.Я снял парку, бросил ее на банкетку. Телевизор был включен без звука на круглосуточном новостном канале. Весь экран занимало лицо Лорана Гбагбо, вечного президента Кот д’Ивуара; потом его сменила Эйфелева башня под двенадцатисантиметровым слоем снега – беспрецедентный факт с 1987 года. Я наклонился к Лиз, поцеловал ее, так же слегка прикоснувшись губами, как это только что сделали близнецы – чмок в скулу, крепкую, почти твердую. Ради меня она тоже не соблаговолила подняться. Ее кресло поскуливало, словно больной зверек; в печке лопнул угольный брикет. Сестра выключила новости, вяло протянула руку к пачке сигарет. – Ладно, – сказал я, – есть что-нибудь, о чем я должен знать?– Нет, а что? – отозвалась она, чиркнув спичкой, с видом, который всегда напускала на себя еще с девчоночьей поры – будто считает меня полным идиотом. Даже не поймешь, со зла это или из озорства.– Как это что, Лиз?! Уже пять часов, Рождество на носу, мама спит, елки нет, а ты качаешься как дурочка, вместо того чтобы… Не знаю, сделать то, что ты обычно делаешь, открыть бутылку, например, потому, что мы «наконец-то» приехали…– Малыш, ты же сам знаешь, где подвал…Я вздохнул, с вожделением втянув в себя клуб дыма, слетевшего с ее губ. Высокие часы с маятником пробили пять ударов; в детстве я прятался внутри их – от матери, от сестры, от тоски. После ухода отца оставалось только это – тоска . Некоторое время я смотрел на Лиз. Прошло столько месяцев с тех пор, как мы виделись, а она осталась все такой же: темные джинсы, открытая рубашка, сапоги на каблуках; в общем, похожая на подростка холостячка, несмотря на свои сорок лет и сорок сигарет каждый день. Не красавица, не уродина, всего лишь странная, как неуклюжий жеребенок, но уже с характером жеребца-производителя. Я взял из корзиночки на барной стойке мандарин и стал очищать от кожуры. Бросив курить, я выдумал тысячу способов, чтобы занять руки. Снимая кожуру, я выкладывал кусочки на печку, чтобы высвободить запах, горьковато-едкий запах детства. Вспомнил, как Лиз брызгала мне соком в глаза, насмехаясь: «Не будь таким неженкой, от этого глаза блестят!» Одним словом, она часто доводила меня до слез. Сестра улыбалась в пустоту, словно думала о том же. Я подтянул к ней стул, разделил мандарин надвое, дал ей половину. Она заглотила ее целиком, вместе с облаком дыма. Закашлялась, потом указала на сигарету. – Все еще держишься?– Три года. Будет в феврале.– Ну, ты даешь. Это из-за детишек. Будь у меня дети, я бы тоже бросила. Или будь у меня деньги. Или и то и другое, если уж на то пошло.– Курево тоже денег стоит, Лили. Даже кучу денег.– Ну да. Когда обеспечен, как ты, можно найти замену. Путешествовать, делать покупки, колечками руки занимать…Я посмотрел на свое обручальное кольцо, которое машинально крутил на пальце. И подумал о тебе, Кора, подумал о наших малышах в парке, о темноте и заключил, что в Лиз вовсе не было озорства. Наверное, я всегда это знал. Другой брикет лопнул в печке; молчание трещало, как разодранная простыня.– Мне сходить за покупками? Вы приготовили что-нибудь, раз уж елки нет?– Да что с тобой в этом году? Далась тебе эта чертова елка! Ты сам никогда не мог ее поставить, только говорил: тут слишком так, там слишком этак! Да, что поесть найдется, цыпленок со сливками, достаточно разогреть. Торопиться некуда. Вернулись дети, стуча зубами от холода, розовея носами и щеками из-под маленьких шапок. На козырьках из искусственного меха блестели снежинки. Хором, как всегда в возбуждении, они завопили:– Снег!Солин уточнила:– Много!– Вот такие хлопья! – поддакнул Колен, раскинув руки, словно марселец.– Супер, ребята. Завтра налепим снежков, и я вас разобью в пух и прах. А пока снимайте ваши одежки.Они переглянулись этим чертовым взглядом – загадочным, полным неизбежного соучастия взглядом близнецов. Хоть я их отец, всегда чувствую себя при этом посторонним.– А можно еще поиграть?– Коко, вы же промокли насквозь! К тому же там уже черным-черно.– Ну да, – поддержала меня Лиз, обращаясь к ним в первый раз с нашего приезда, – не думаю, что Дед Мороз раздает подарки детишкам с пневмонией.Они уставились на свою тетку с кислым видом. В душе я ухмылялся. Достать кого-нибудь – это моя сестра умеет. Я был ее первой жертвой.– Кроме шуток. Вы что же думаете? У Красного Деда полно работы в такую погоду. Не хватало ему заразиться от вас.Близнецы посовещались, прежде чем покинуть комнату. Солин впереди, Колен за ней. Я крикнул вдогонку:– Сменная одежда в синей сумке!Через десять минут, переодетые в сухое с ног до головы, они уже требовали бисквитов и кока-колы.Большие часы прозвонили половину шестого. Думаю, в этот момент и случилось первое событие, но пока только дети осознали его.