Гуда, ноябрь 1575 года.

Сегодня я случайно принялся опять за дневник. После минутного колебания я открыл его и стал читать.

Больше двух лет прошло с тех пор, как я записал последние строки в Гертруденберге. Я помню, что лишь только засохли чернила, я закрыл мой дневник и спрятал его.

Моя жизнь, казалось, также была закончена. Не стоило записывать все то, что с тех пор произошло. Я сражался то там, то сям, брал или защищал города. Но это ведь постоянно происходит во время войны, и, осаждая один город, забываешь о другом. Какое мне до всего этого дело?

Но теперь, когда я вновь открыл дневник, я должен записать в него несколько строк. Я как будто буду говорить с другом и расскажу ему просто все, что заслуживает воспоминания, хотя таких воспоминаний наберется немного.

До нынешнего дня я ничего не знал об участи моей жены.

Все мои усилия разбились о судьбу или волю женщины – хорошенько не знаю. Не хочется опять говорить об этом.

Я не остался в Гертруденберге и просил принца назначить нового губернатора, а меня послать куда-нибудь в другое место. Вместе с войной я странствовал туда и сюда. Я надеялся освободить Лейден, но был послан сюда, в Гуду.

Много воды утекло с тех пор, как я в качестве наместника принца въехал в Гертруденберг. Между прочим, исчезло и мое прежнее имя. Но у человека должно быть какое-нибудь имя. Так как мои владения в Голландии были конфискованы герцогом Альбой и отданы вместе с титулами какому-то нуждающемуся дворянину из тех, которые терлись около него, то принц пожаловал мне земли, которые, в свою очередь, были у кого-то отняты. Я теперь превратился в графа ван Стинена. В моем положении годится всякое имя. Я всегда мечтал о каком-нибудь древнем имени, но не всегда удается получить то, что хочешь.

Переменилась и моя религия. Я теперь – кальвинист, как сам принц и все его приближенные. Если я мог прежде относиться с почтением к каждому святому, то отчего теперь я не могу присутствовать и при протестантском богослужении, хотя стены церкви только выбелены краской, а певцы порядочно разноголосят? Ибо если самое богослужение стало теперь не так театрально, зато оно сделалось несравненно более искренним. Кроме того, при новой системе нет инквизиторов, а это что-нибудь да значит. Не знаю, не вздумают ли они установить нечто подобное впоследствии. Надеюсь, что в мое время этого не случится. Как бы то ни было, я бы не хотел, чтобы они явились ко мне в Гуду.

Мне кажется, меня послали управлять добрыми обывателями Гуды потому, что они оказались несколько упорными, и принц решил, хотя и не сказал мне этого прямо, что некоторый возврат к прежним порядкам пойдет им на пользу. И они не могут пожаловаться на то, что я особенно церемонился с ними. Я управлял ими по-старинному, по-испански, хотя я теперь голландец и кальвинист, и они ненавидят меня за мои ежовые рукавицы.

По моему искреннему убеждению, принц дает слишком много воли городам. У него, конечно, есть свои соображения на этот счет, и соображения основательные. Он хочет разбудить в них уверенность в себе и сделать их способными действовать в случае нужды собственными силами, а не дожидаться, пока другие сделают дело за них. Это, конечно, соображения правильные. На то он и государственный человек, который смотрит в будущее. Но мы находимся еще среди бури, и для воспитания не настало еще время. Война есть война, и враг не будет ждать.

Когда испанский главнокомандующий присылает приказ из Брюсселя, он исполняется немедленно, как только прибудет курьер. Его содержание никто не будет обсуждать. Когда же нужно сделать что-нибудь для принца, собирается городской совет и все начинают говорить и рассуждать. Говорят и рассуждают до тех пор, пока не пройдет нужное время. Таким образом, они избавляют себя от всяких хлопот. Такой образ действий приводит меня в бешенство, и хотя приемы короля Филиппа и герцога Альбы порядочно опротивели мне, но в такие минуты я искренно желал, чтобы они испытали их на себе.

Задача моя не из легких, ибо моя власть не та, что была прежде. По соглашению между принцем и городами пределы всякой, назначаемой им власти теперь определены заново, и власть губернатора подверглась значительным ограничениям. Представителей города теперь нельзя назначать или смещать, казнить или вешать по произволу. Теперь они имеют собственную волю и в отведенной для них области могут действовать, как им заблагорассудится, не считаясь с принцем и его ставленниками.

Таков закон, и я должен предоставить им свободу действий, насколько она определяется законами, но ни на йоту больше. Они усиленно домогаются большей власти, но все их усилия разбиваются о мое сопротивление, как волны о скалу. Они не любят меня за это, но я об этом не беспокоюсь. Всякий раз, как я подумаю, причина моей непопулярности делается ясна. Я стал удивительно тверд и бесстрастен. Когда человеку приходится перенести многое, он или размягчается, или ожесточается. Со мной случилось последнее. Может быть, это оттого, что в моей натуре мало величия, но с этим уже ничего не поделаешь.

Когда-то я считал себя очень жестким, но теперь я знаю, что это неверно. Теперь я припоминаю, как глядел в сторону, стараясь не видеть отчаяния на молодых красивых лицах, как бы увенчанных короной из снега, как я старался избегать их взглядов, чтобы не поколебалась моя решимость. Я остался тверд, но дорогой ценой. А теперь я подписываю смертный приговор так же равнодушно, как простое письмо, и это меня вовсе не волнует. Правда, теперь такие приговоры случаются реже, но все же бывают и у моих ног ползают женщины, молодые и старые, не заставляя мой пульс биться сильнее. Человеческая радость и горе не трогают уже меня, и по временам мне начинает казаться, что у меня нет сердца, что Изабелла убила его.

Теперь я могу думать хладнокровно обо всем, даже о ее последних словах, будто она неравнодушна к дону Педро – обстоятельство, о котором прежде я не мог говорить даже на этих страницах, где заключены все мои секреты. Я не поверил ей, когда она это сказала, не поверил и дону Педро и отбросил всякое сомнение, которое возникало было у меня потом. Но если бы я теперь уверился, что она говорила правду, это не произвело бы на меня сильного действия. Я уже привык к наложенному на меня проклятию, и мы спокойно идем вместе – проклятие и я.

Теперь я стал скучным собеседником благодаря своему спокойствию и равнодушию. Когда у меня прием, то собирается довольно большая толпа, ибо я губернатор нашего города. Не будь этого, немногие явились бы проведать меня. Пришли бы только те, которые обязаны приходить. Но я не обвиняю их. Если бы я мог, я бы с большим удовольствием сидел за чьим-нибудь чужим столом, чем за моим собственным. Но я совершенно одинок в моем проклятом доме.

И тем не менее я самый подходящий человек для добрых граждан города Гуды.

Гуда, 5 декабря 1575 года.

Сегодня утром я услышал новость, которая года два тому назад взволновала бы меня чрезвычайно. Теперь же она слегка всколыхнула охватившее меня спокойствие, подобно тому, как налетевший ветерок слегка вызывает рябь на гладкой поверхности воды.

Однажды я читал о человеке, у которого было слишком горячее сердце, такое горячее, что своим жаром оно сожгло само себя. После этого оно становилось все холоднее и холоднее, пока наконец не покрылось ледяной коркой. Обладатель этого сердца стал совершенно невозмутимым, так что ему было все равно, ночь теперь или день, лето или зима. Где бы он ни был, как бы ни злилась зима, как бы ни сияло солнце – невозмутимость не покидала его, и он чувствовал только холод, исходивший из самого сердца, пока в один прекрасный день над ним не сжалилась фея и не дохнула на его сердце теплым дыханием, от которого растаял лед, покрывавший его много-много лет. И этот человек зарыдал и стал опять таким же, как все другие люди.

Впрочем, это только сказка.

Я еще не сказал ничего о новости. Я строго следил за всеми, кто приезжал в город, ибо испанские шпионы и испанское золото проникали всюду. По своему прошлому опыту я знал, как это делается.

Имена всех приезжающих сообщались мне, и я следил за ними внимательно, особенно за приезжими дамами, так как дамы были наиболее опасны. Читая сегодня утром список, я вдруг увидел хорошо знакомое имя – Марион де Бреголль. Наконец-то завеса поднимается! Вполне или лишь отчасти – этого я не знал.

Сегодня же отправлюсь к ней!

В тот же день вечером.

Я виделся с ней. Она живет со своей дальней родственницей фру Терборг.

С чувством, которого нельзя описать, поднялся я по лестнице. Прошлое предстало передо мной со всеми надеждами и разочарованиями, и как-то странно, как мертвые. Я так же холодно отнесся к ним, как мертвый человек среди видений своих друзей.

В гостиной, где меня попросили обождать, висели драгоценные картины, ибо Терборг, недавно умерший, был богат и под конец жизни пристрастился к произведениям искусства. Друзья его говорили, что он больше гнался за именем художника, чем за его произведением, и что он не мог отличить хорошей картины от плохой. Но ведь друзья всегда так говорят. Как бы то ни было, здесь было очень много картин. Некоторые были очень хороши. Я научился любить искусство во время пребывания в Италии и сам хотел когда-то побывать в этом доме, хотя фру Терборг сама по себе не представляла для меня никакого интереса.

Я слышал, как слуга, отворив дверь в соседнюю комнату, доложил: «Его превосходительство, господин губернатор граф ван Стинен». Мне пришлось немного подождать: моего визита, очевидно, не ждали.

Наконец дверь отворилась, и вошла донна Марион.

Она была так же прекрасна, как и прежде. Только лицо побледнело, и взгляд стал сосредоточенным. Полуденное солнце ярко светило в окно, но я стоял спиной к свету, мое лицо было в тени, да и изменился я сильно, хотя она почти не изменилась.

Она не узнала меня и встретила меня с официальным поклоном.

– Чем я обязана чести видеть у себя ваше превосходительство?

– Вы не узнали меня, донна Марион?

Услышав мой голос, она вздрогнула, схватилась рукой за грудь и зашаталась. Я бросился вперед, чтобы поддержать ее, но она в одно мгновение овладела собой и почти с силой оттолкнула мою руку.

– Извините, дон Хаим, – сказала она. – Я никак этого не ожидала. Имя, которое мне назвали, совершенно неизвестно мне. Вернувшись, я тщетно искала вас и даже думала, что вас уже нет в живых.

– А это огорчило бы вас, донна Марион?

Она глянула на меня с каким-то странным выражением – мягко и жестко в одно и то же время – и сказала:

– Я вам обязана жизнью и не могла бы не горевать о вас. Потом она поглядела на меня и воскликнула:

– О, дон Хаим, да вы совсем поседели!

– Все седеют, когда наступает время. Это избавит меня от труда седеть, когда я состарюсь.

– Для вас это время настало слишком скоро, – сказала она с глубокой симпатией.

– Может быть. Судьба поступает с каждым из нас различно. Жаловаться не приходится.

– Вы правы. Судьба была к вам жестока, как, впрочем, и к другим. Но что же мы стоим?

И она показала мне на кресла.

Я понял, что она хочет подготовить меня, и сказал, когда мы сели:

– Расскажите мне все, донна Марион, все, что вам известно.

Она посмотрела на меня долгим взглядом, и мне показалось, что глаза ее стали влажны.

– Мужайтесь, дон Хаим. Ее уже нет на свете.

Я был готов к этому. Несмотря на это, меня вдруг охватила сильная скорбь об этой женщине, которую я так любил. Ничего не видя перед собой, я сидел и думал о ней, о начале нашего знакомства и о конце. Вдруг мягкая теплая рука донны Марион нежно легла на мою.

– Мужайтесь, дон Хаим, – повторила она.

Она не знала, как я теперь стал холоден и спокоен. Так спокоен, что могу даже выслушать весть о смерти моей жены и не проронить ни слезинки, так холоден, что ничто не может отогреть меня, даже прикосновение нежной ручки донны Марион. Но в ее голосе было что-то странное, а ее прикосновение давало ощущение, которого мне никогда не приходилось испытывать.

– Благодарю вас, донна Марион, – отвечал я. – Это уже прошло. Теперь расскажите мне все подробно.

– Она умерла, прося у вас прощения. Она поручила мне передать вам это, если мы когда-нибудь увидимся.

– Я уже давно простил ее, хотя сделать это мне было нелегко. Но и она должна была простить меня за многое.

– Она это сделала, и сделала без всякого принуждения. Это я тоже могу сообщить вам.

От этого прощения моей жены словно какое-то теплое дыхание коснулось меня.

– Благодарю вас, – повторил я. – Я жаждал услышать эти слова и почти отчаялся в этом. Но скажите мне, – продолжал я, помолчав, – каким образом вы оказались при ней и почему вы оставили меня в ту роковую ночь?

Она отвечала таким тоном, как будто бы это было самым простым, естественным делом:

– Я вернулась в Гертруденберг, чтобы спасти ее. Она была моя двоюродная сестра и ваша жена. Мы так любили друг друга, и я сильно надеялась, что мне это удастся.

– Вы хотели принести себя в жертву для того, чтобы спасти ее! – воскликнул я.

– А почему же и не так? – отвечала она просто. – Она была вашей женой. Вы спасли мою жизнь, и я хотела отплатить вам тем же и очень жалела, что это мне не удалось. Я роптала на Бога за то, что он не взял вместо нее меня. Я умерла бы с удовольствием, а ей нужно было жить.

С минуту я не мог промолвить ни слова. Как будто покрывало спало с моих глаз, и я увидел зрелище такое величественное, что был почти ослеплен его блеском. Опять теплое дуновение пронеслось надо мной, словно южный ветерок над снегом.

– Почему вы так желали умереть, донна Марион? – воскликнул я.

– Этого я вам не могу сказать. Ее голос вдруг зазвучал сурово.

– Не стоит слишком заботиться о жизни. Как вы сами только что сказали, судьба поступает с нами различно, и жаловаться нам не приходится.

Прежде чем я успел подыскать подходящий ответ, она продолжала:

– Я должна рассказать вам все, что произошло. Вы услышите страшную историю, дон Хаим. Одного только не бойтесь – это ее миновало. Расскажу вам все по порядку. Я отстала от вас после того, как вы взяли штурмом башню. Это было страшное, но вместе с тем и красивое зрелище, и я не могла оторваться от него. Но когда я услышала, как вас приветствовали после взятия башни, и узнала, что вы остались невредимы, я решила, что удобный момент настал. Никто в это время не обращал на меня внимания, и я незаметно скрылась в темноте.

Сначала у меня не было определенного плана, куда идти. Я не знала ничего о том, что случилось, кроме тех отрывочных сведений, которые вы мне сообщили при нашем отъезде. Но отчасти я угадывала происшедшее, но не могла поверить, чтобы Изабелла могла исчезнуть. В вашем голосе также не было этой уверенности. Поэтому, когда я на обратном пути проходила мимо вашего дворца, я не стала искать ее здесь. Везде были тишина и безлюдье, только в одном окне виднелись две почти догоревшие свечи. Часовых у ворот не было, и вообще не было заметно никаких признаков жизни. Как раз в тот момент, когда я проходила, пламя одной свечки вспыхнуло и погасло. То же должно было произойти и с другой. Это сказало мне больше, чем слова. Я ускорила шаги. Мне не хотелось возвращаться домой. Пусть моя мать думает, что я бежала и нахожусь в безопасности. Ухаживать за ней осталась наша старая Варвара. Поэтому я пошла дальше, сначала к дому проповедника, но Изабеллы там не было, потом к ван Гузуму. Здесь я впервые услыхала о ней: она приходила к нему и просила его поднять город. Когда он не согласился исполнить ее просьбу, она наговорила ему резких слов и ушла, не сказав, куда идет.

Мы посоветовались, что делать. Нелегко было на что-нибудь решиться среди глухой ночи, когда время не терпит и не знаешь, на кого можно положиться. В конце концов я отправилась к ван Спрингу, старому другу ее отца. Когда я добралась до него, было уже поздно, и мне не открыли. Это было неудивительно, так как дом ван Спринга находился как раз на той улице, по которой вы проходили со своим отрядом. Когда я стояла перед воротами, мимо меня шумно промчался сначала один эскадрон, за ним другой, потом третий. Я прижалась к воротам и стояла неподвижно до тех пор, пока они все не проехали. Я знала, что это погоня за вами, и дрожала.

Простояв еще некоторое время перед запертыми воротами, я стала ходить по безлюдным улицам, дожидаясь утра. Я понимала, что до утра ни в одном доме мне не откроют дверей. Завернув за угол, недалеко от тюрьмы, я на рассвете вдруг встретила палача Якоба. Он внимательно посмотрел на меня и воскликнул: «Раненько вы вышли сегодня из дому! Советую, идите лучше домой, собирайте свои вещи и уезжайте поскорее из города, женщинам вашей семьи здесь нельзя оставаться!» Я сразу угадала истину: «Проведите меня к графине, мастер Якоб!..» – «Откуда вы об этом знаете?» – воскликнул он с изумлением. «Это для вас безразлично, только проведите меня к ней!» Сначала он отказывался. Но у меня нашлось немного денег и кольцо, которое мать дала мне на прощание. Он согласился.

Когда я вошла в камеру, где была заключена Изабелла, она встала и горько засмеялась. «И ты, Марион, – сказала она. – Я полагала, что купила безопасность своей семьи, но, кажется, моя стоимость оказалась меньше». – «Послушай, Изабелла, ведь дон Хаим хотел взять с собой тебя и твоего отца». – «Ах, он и тебе рассказывал эту историю?» – спросила она с презрением. «Да, – отвечала я. – Дон Хаим сегодня вечером увел с собой твоего отца и других арестованных из гертруденбергской тюрьмы».

Изабелла взглянула на меня, как будто произошло что-то ужасное.

«Это неправда, – хрипло закричала она. – Ты, вероятно, видела все это во сне».

И, чтобы не упасть, она схватилась руками за стол.

«Изабелла, выслушай меня, – сказала я. – Я была с ними, я видела, как дон Хаим приступом взял внутреннюю башню, ворота которой были заперты».

И я рассказала ей все, что знала.

Это произвело на нее потрясающее действие. С минуту она смотрела на меня как-то дико, потом застонала, упала на колени и стала биться лбом о край стола.

«А я так сердилась на него и бранила его, когда он пришел спасти меня, – тихо пробормотала она. – Не он солгал мне, а другой».

Она смолкла и закрыла лицо руками. Все ее тело вздрагивало от беззвучных рыданий. Я также опустилась на колени возле нее, стараясь успокоить ее. Но она как будто не слышала и не понимала меня. Через некоторое время она перестала рыдать, руки ее опустились, и. устремив взор вперед, она застыла в этой позе, как изваяние. С трудом удалось заставить ее заговорить.

Донна Марион сделала паузу и продолжала:

– Не находя нигде помощи, она направилась прямо к дону Педро. Пришла она к нему, вероятно, часу в одиннадцатом. В доме царило необычайное оживление, но она и не догадывалась о том, что случилось. Ее попросили подождать. Вдруг к ней подошел какой-то офицер и арестовал ее от имени гертруденбергского губернатора – от вашего имени, как она полагала.

Последнюю фразу донна Марион добавила едва слышно и потупив глаза. Потом она снова подняла их на меня и сказала:

– Простите ее, дон Хаим: она не ведала, что творила. Притом же этот человек обладал красноречием и ловкостью настоящего искусителя – потом мне пришлось слышать, как он говорит. Простите ее. Не забывайте, что она пришла к нему ради своего отца.

Трудно было не сдаться, слыша этот умоляющий голос: многое ради него простилось покойнице.

– Я прощаю, – промолвил я после минутного колебания.

– Благодарю вас, – тихо сказала донна Марион. – Рассказав мне все это, Изабелла опять умолкла, вперив в стену остекленевшие глаза. Наконец она очнулась и промолвила: «Я расскажу тебе, Марион, все, для того чтобы ты могла судить справедливо. Если я погибну, – а по-видимому, так и будет, – а тебе придется увидеться с ним, то ты лучше всех можешь служить посредником между нами». И она рассказала мне все, что было между вами.

Донна Марион опустила глаза и опять смолкла.

– Что же вы думаете теперь, когда вам все уже известно? – тихо спросил я.

– Во многом вы были неправы относительно нее, – отвечала она, глядя мне прямо в лицо. – Нельзя заставить любить себя силой, и ни одна уважающая себя женщина не будет любить, если к ней пристанут с ножом к горлу. Но и она также была несправедлива к вам и за это должна была просить у вас прощения. Я ей так и сказала. «Конечно, я сделаю это, – отвечала она, – если мне суждено увидеться с ним. Но я предчувствую, что этого никогда не будет». Я старалась ободрить ее. Я добилась разрешения остаться при ней, и хотя мастер Якоб и дал мне понять, что он не выпустит ее, даже если она наденет мою одежду, тем не менее я рассчитывала, что, может быть, как-нибудь представится благоприятный случай к бегству. Я заставила Изабеллу надеть мой костюм и причесала ей волосы, как у меня. Сначала она отказывалась, но в конце концов мне удалось убедить ее. Мы стали выжидать, но дни проходили за днями, а благоприятного случая, на который я рассчитывала, все не было. Нас так бдительно стерегли, что всякая попытка к бегству была невозможна.

Изабелла все время была в полном унынии и молча сидела на стуле, почти не разговаривая, день ото дня делаясь бледнее. Я видела, что ее угнетают ее мысли, но утешить ее было невозможно. Я ломала себе голову, изыскивая средства бежать, но все было напрасно. Нас навещала только полупомешанная женщина, приносившая нам пищу. Она не вступала с нами ни в какие разговоры и не слушала то, что мы ей говорили.

На десятый день моего пребывания дверь в нашу камеру отворилась в неурочный час, и вошел палач. Помнится, мы обе на минуту лишились чувств, не зная, что значит его визит. Мастер Якоб, улыбаясь, сказал: «Кажется, мое посещение не доставило вам большого удовольствия. Вишь, как вы побледнели. Но я всегда стараюсь быть приятным, чем могу». Его шутки были несносны, и я просила его сказать нам сразу, зачем он пришел. «За одним делом, – отвечал он, снова скаля зубы. – Достопочтеннейший отец инквизитор желает поговорить с графиней, и ей придется отправиться к нему. Поэтому приготовьтесь, я зайду за ней через четверть часа. Я-то хорошо знаю вас обеих, – прибавил он, глядя на меня, – но его преподобие в последнее время стал плохо видеть, и для него не будет между вами особой разницы. Устраивайтесь между собой, как хотите, но не забудьте потом, что я старался сделать для вас все, что мог». Его последние слова дали нам слабую надежду, хотя мы и не понимали, почему это дон Педро не сумеет различить нас. Но не такой был человек этот Якоб, чтобы оказывать услуги без особо уважительных причин.

– Он просто боялся, что в один прекрасный день я вернусь, – мрачно заметил я.

– Пожалуй, что так. Но мы, конечно, ничего этого не знали, да и он не хотел отвечать на наши расспросы. Итак, решив предстать перед инквизитором вместо Изабеллы, я приготовилась идти. Она воспротивилась этому и настаивала на том, что она будет говорить с ним сама. Я боялась, что мне не удастся убедить ее, и не знала, что делать. Вспомнив, однако, о пытках, обо всем, что может сделать человек, ослепленный страстью, я опять стала ее уговаривать. На этот раз она уступила скорее, чем можно было ожидать, – душа ее была надломлена. Потом она сделалась удивительно спокойной и покорной, так что по временам я едва узнавала ее.

Через минуту, однако, ее страстность снова прорвалась наружу. Как человек, смертельно измученный, она бросилась в кресло и забормотала: «Я потеряла право решать мою судьбу. Может быть, будет даже лучше, если я не услышу его, – прибавила она, помолчав. – Он мог бы заставить усомниться в существовании Божием. Теперь я верю, что он отец всякой лжи. Скажи ему, – прибавила она с внезапной энергией, – что я ненавижу его, как самого дьявола».

Она закрыла лицо руками и разразилась слезами. Я стала на колени сзади нее и старалась ее утешить. Могу себе представить, что она теперь чувствовала.

Вдруг дверь отворилась, и опять появился мастер Якоб, спрашивая, готовы ли мы.

«Кажется, вы плакали? – спросил он. – Но уверяю вас, дон Педро настоящий джентльмен и весьма учтив с дамами».

Изабелла вздрогнула и толкнула меня вперед.

«Иди, Марион, иди, пока я не переменила своего решения».

Я поцеловала ее и вышла.

Мой голос бывает иногда очень похож на ее. Когда мы были помоложе, мы забавлялись тем, что обманывали всех своим сходством и умели копировать во всем одна другую.

За дверью ждали два человека, которым и передал меня мастер Якоб.

«Вот графиня», – сказал он.

Меня привели в небольшую комнату, которую я еще не видела. Здесь на кушетке лежал дон Педро. Если б мне не сказали, к кому меня привели, я бы не узнала его. При звуке моих шагов с кушетки поднялся старик с ввалившимися щеками. Глаза его… О, Боже! Когда он поднял голову и я увидела пустые ямы, зарубцевавшиеся под болезненно сведенными бровями, я готова была даже пожалеть его. Страшно было ваше мщение. Было бы милосерднее убить его. Это было бы лучше для вас обоих.

– Неужели вы думаете, что я не понимал этого? Но я обещал пощадить его жизнь при том условии, что он подпишет приказ об освобождении ван дер Веерена и других арестованных, и, помня обвинения моей жены в вероломстве, которые до сего времени звучат у меня в ушах, я не решился нарушить данное обещание. Это было глупо с моей стороны. Я потом очень раскаивался в этом, но было уже поздно.

– О, не говорите так! – воскликнула моя собеседница. – Это придает вам больше величия, хотя вам и пришлось пострадать. Данное слово – святое дело, даже в том случае, если это приносит горе.

– Я не говорю о себе. А что, если это принесло смерть другим?

– О, не говорите так, – повторила донна Марион умоляюще. – Это страшный вопрос. Но Господь, конечно, может спасти, если на то будет Его воля, и не надо прибегнуть к преступлению.

Это было для меня не убедительно, и я молчал.

– А если не будет на то Его воля, что можем сделать мы? – продолжала она мягко. – Я знаю, что трудно всегда сохранять веру. Но должна быть воля Всевышнего, которая управляет нашими страстями, нашими слабостями, нашей силой, иначе как могли бы мы мириться с жизнью?

Последние слова она промолвила с глубокой грустью и так тихо, что их трудно было отличить от вздоха. Она говорила, чтобы меня утешить, а между тем кончила сама на безнадежной ноте. Я не отвечал, не зная, что ей на это сказать.

– При звуке моих шагов, – начала она опять, – дон Педро встал и сказал: «Я не могу пойти вам навстречу, графиня, ибо теперь я уже ничего не вижу. Подойдите сюда и садитесь. Нам нужно поговорить». С этими словами он пододвинул кресло к своей кушетке. «Теперь оставьте нас вдвоем», – повелительно сказал он всем остальным. Потом он начал говорить. О, ради Бога, избавьте меня от необходимости повторять здесь его слова. Я не могу. Я не могла бы воспроизвести его красноречия. Так, должно быть, говорил дьявол первой жене. Несмотря на все случившееся, он чрезвычайно ловко смешал вас с грязью, объясняя каждое ваше действие каким-нибудь гнусным мотивом, унижая вас там, где вы были велики, делая правду ложью, честность – преступлением, день – ночью. Поистине, вы должны простить Изабеллу: она была глубоко обманута.

– Однако вы не были обмануты, донна Марион?

– Я, дон Хаим? – спросила она таким тоном, как будто я сказал какую-нибудь нелепость. – Разве я могла бы поверить этому после всего того, что вы для меня сделали. Но вы должны простить Изабеллу за то, что у нее не было такой веры в вас, какую она должна бы иметь. Ее женская гордость была так оскорблена, к тому же ей пришлось почувствовать всю остроту ваших слов. Не забудем и то, что дон Педро умел говорить, как никто. Когда он говорил, не замечалось даже отсутствие у него глаз. Когда он говорил о любви, которая все побеждает, которая может избрать даже слепого, он был великолепен. Я и до сего времени не могу решить, был ли передо мной дьявол, который привык пользоваться любовью для достижения своих целей, или человек, который, как большая часть нас, любит и страдает.

Когда он убедился, что обман уже не действует, он открыл мне правду. «Что значит любовь, – говорил он, – если ради любимого человека не решиться даже на преступление?» Он говорил так, как будто Изабелла поощряла его, но я знаю, что это неправда. Ее улыбка всегда была так мила, что люди не верили в ее холодность и стремились к ней, как бабочки на огонь. Так как он постоянно твердил о силе своей любви, то я решила обратиться к ней и попросила его:

«Если ваша любовь так велика, то во имя нее отпустите меня к мужу, верните меня к исполнению моих обязанностей».

Эти слова произвели страшное действие. В одну минуту он весь переменился. Все человеческое исчезло в нем, остался дьявол.

Он ответил мне со сдавленным смехом:

«А, теперь я понимаю! Лицо, которое вам когда-то нравилось, теперь изуродовано и обезображено. Это по-женски!»

И он опять засмеялся, и от этого страшного смеха меня охватила с головы до ног дрожь. Потом произошло что-то ужасное. Он не угрожал прямо, но каждое его слово было скрытой угрозой, гораздо более страшной от этой замаскированное. Перед моими глазами уже предстали пытки со всеми их ужасами и мучениями. Я вытащила из волос бриллиантовую шпильку, наподобие тонкого острого кинжала, которую всегда носила, и убила его.

Донна Марион смотрела куда-то в сторону. На ее как бы окаменевшем лице появилось какое-то странное выражение. Тело ее дрожало от конвульсивной судороги.

– Было ли это хорошо или дурно, послужило ли это добру или злу, не знаю, – продолжала она монотонным голосом. – Как бы то ни было, дело сделано, и я буду отвечать за него, когда придется давать отчет за свои дела. Может быть, Изабелла сделала бы то же самое, но, слава Богу, ей не пришлось так поступить, и ее не мучают воспоминания об этом.

– А о себе-то вы когда-нибудь думали, донна Марион? – спросил я, глубоко взволнованный.

– Зачем мне думать о себе? Я одинока и никому не нужна. Я женщина и не могу преодолеть в себе чувства ужаса, когда вспоминаю об этом. Но я рада, что мне удалось удержать ее от унижения или от преступления, ее, у которой были муж и отец. Чем я рисковала? Моей жизнью. Мы боимся смерти, но почему? Это всего один мучительный момент, а жизнь так длинна…

– Не могу не согласиться с вами, ибо – увы! – я нередко сам предавался таким мыслям. Но откуда у вас, такой молодой и прекрасной, столь печальная философия?

– Не могу вам сказать. Мысли приходят как-то сами собой. Если в полдень к вашему окну подлетит ворон, разве вы можете сказать, откуда он прилетел сюда утром? Жизнь многому учит. Кто виноват, что для одних она складывается радостно, для других печально?

Я молчал. Что можно было бы сказать на это? Мало-помалу донна Марион опять вернулась к рассказу.

– Дон Педро опрокинулся на кушетку и лежал неподвижно. На его лице было выражение, которого я никогда не забуду.

Страсть, удивление, упрек – все это смешалось в одно немое, но страшное обвинение. Я стояла тут же, пораженная ужасом, дрожа всем телом, но не могла отвести от него глаз. День догорал, в комнате становилось все темнее и темнее, отчего его лицо приобретало выражение какой-то страшной торжественности. Я не смела двинуться и не могла ни о чем думать. Я только смутно понимала, что мне придется ждать здесь, пока не придут и не схватят меня, и затем объявить, что это сделала я, а не Изабелла. Поэтому я ждала до тех пор, пока совсем не стемнело и не настала мертвая тишина, так что самое мое дыхание казалось слишком громким.

Вдруг позади меня послышался легкий шум, и что-то задело подол моего платья. Без сомнения, то была мышь, выскочившая, положившись на темноту и безмолвие. Но мои нервы были слишком напряжены. Я сильно вздрогнула, бросилась к двери и открыла ее настежь. Коридор, тянувшийся передо мной, был темен и безлюден. Только в конце его тускло горела лампа. Я стояла на пороге, браня себя за трусость. Я хотела было вернуться назад в комнату, но царившее везде безлюдье навело меня на мысль: может быть, мне надо действовать, а не ждать. Может быть, мастер Якоб согласится теперь нас выпустить. Может быть, я сделала не то, что было нужно, но как я могла знать это?

На минуту меня охватило сомнение. Я подумала, что у нас есть шансы на спасение, и быстро, без шума пронеслась по коридору. Везде было пусто. Я была уверена, что найду дорогу, но заблудилась и попала в коридор, который привел меня к какой-то лестнице. Не знаю, куда вела эта лестница. Я продолжала идти вперед, зная, что помещение мастера Якоба находилось внизу. Спустившись по темной и скользкой лестнице, я очутилась в каком-то огромном погребе. Я уже собиралась броситься обратно, как вдруг увидела перед собой полоску слабого света.

В одну минуту я спустилась и увидела мастера Якоба, который, стоя ко мне спиной, зажигал фонарь. Повернувшись, он столкнулся со мной лицом к лицу. Он вздрогнул и так быстро отскочил от меня, что едва не упал на мокрый пол. Мне никогда не приходило в голову, что его вечно улыбающееся лицо могло стать таким испуганным. Однако он быстро пришел в себя и сказал свирепо:

«Вы с ума сошли, и жизнь вам надоела, раз вы пришли сюда».

«Мне кажется, что по временам вы видите привидения, мастер Якоб, да и немудрено», – отвечала я.

«Что вас привело сюда и зачем вы пугаете честного человека, который собирается делать свое дело?» – грубо спросил он.

Голос его продолжал, однако, дрожать.

«Я хотела выйти и заблудилась», – объяснила я.

Я решилась рассказать ему все, но в этот момент слова как-то не шли у меня с языка.

Он пристально посмотрел на меня, и на его лицо мало-помалу вернулось обычное циничное выражение.

«Бедный дон Педро не мог быть так любезен, как привык быть любезен с дамами, – сказал он. – Надеюсь, впрочем, что его общество вам понравилось. Не стоит сердиться на него, – продолжал он, разгадав выражение моего лица, и волноваться из-за пустой штуки, которую народ зовет добродетелью. Нищим и арестантам не приходится выбирать».

«Дон Педро мертв», – прервала я его.

Мастер Якоб впился в меня глазами.

«Боже мой! Неужели это правда?» – вскричал он.

«Да, я убила его», – отвечала я, говоря прямо, хотя и хотела сначала подготовить его к этому.

Он продолжал в изумлении смотреть на меня, словно желая удостовериться, в своем ли я уме.

«Да, это правда, – поспешила я подтвердить. – Если вы дадите нам теперь возможность бежать, мы отдадим все, что у нас есть. Кроме того, графиня потом вам даст, сколько вы пожелаете».

Но он или все еще не верил мне, или хотел поторговаться как следует. Выражение его лица вдруг переменилось и, свирепо улыбнувшись, он отвечал:

«Вы сегодня в игривом настроении! Просите мастера Якоба выпустить вас! После того, что вы наделали! Предлагаете ему ваши драгоценности! Я уверен, что рано или поздно мне придется поработать над вами обеими. Разве вы не знаете, что я и сейчас могу взять все эти безделушки, которые при вас, в награду за свои труды и на память о вас. Я мог бы потребовать от вас и большего».

При этих словах я похолодела.

«Не забывайте, однако, о доне Хаиме! – воскликнула я. – Он не забывает ни добра, ни зла».

«Дон Хаим теперь далеко», – холодно отвечал он.

«Далеко или близко, но он этого не простит, – в отчаянии вскричала я. – И если вы будете способствовать тому, чтобы над нами надругались, а потом нас умертвили, то вы опять увидите перед собой привидения, а вы до них не охотник».

Странное дело – это подействовало на него.

«Будьте вы прокляты, – пробормотал он. – Кто это вас научил говорить о привидениях?»

«Клянусь вам. – торжественно сказала я. – что если мы умрем в этих стенах, замученные вашими руками, наши души не дадут вам покоя, и страшен будет смертный час ваш».

До сих пор мы говорили тихо, но теперь, сама того не замечая, я повысила голос. Благодаря причудливому устройству свода, мои последние слова повторились слабым эхом. Мастер Якоб задрожал, он хотел было выругаться, но слова замерли у него на губах.

«Чем ж я виноват, – хрипло спросил он. – Я ведь только слуга, который должен исполнять приказания своих господ, кто бы они ни были – дон Хаим, дон Педро или дон Альвар. Они уходят, а я остаюсь. Сегодня я должен пытать жертвы одного, завтра – другого. Разве я могу этого избежать?»

Время от времени проносился откуда-то снизу тихий жалобный звук, похожий на отдаленное журчание воды. Мне кажется, что под зданием проходил канал. Теперь этот звук повторился опять, словно кто-то простонал от боли. Может быть, это и на самом деле было так.

Мастер Якоб вздрогнул. Вдруг он, видимо, принял неожиданное решение.

«Каким путем вы ушли от дона Педро?» – спросил он меня.

Я рассказала.

Он еще с минуту колебался и потом сказал.

«Я пойду и приведу сюда графиню, если только город уже не взбунтовался, узнав о внезапной смерти дона Педро. Ждите здесь».

Он вышел.

Не знаю, долго ли я ждала, но мне показалось, что вечность. Тихие стоны продолжали раздаваться время от времени. Холодный воздух легко касался меня, едва задевая, подобно рукам мертвеца. Казалось, как будто все те, кто умер здесь в отчаянии и муках, хотели прошептать мне на ухо свои полные ужаса рассказы; как будто скорбь всего человечества опустилась на меня в эти минуты. Горячие слезы лились из глаз моих, но я не могла плакать. Слишком велика была скорбь в этом тихом шелесте. О, Боже мой, для кого все это – страсть, преступления, страдание?

Я почувствовала, что должна бежать отсюда во что бы то ни стало, что не могу оставаться здесь, когда в моих ушах еще раздаются эти ужасные звуки, и холодное дыхание касается моих щек. Наконец я увидела надо мной на лестнице какой-то просвет. Я бросилась вперед, мимо мастера Якоба. Он засмеялся, когда я прошла мимо него, но я не обратила на это внимания. На второй площадке лестницы передо мной вдруг предстала Изабелла, держащая сзади себя фонарь.

«Марион, что случилось?» – вскричала она.

«Мастер Якоб хочет помочь нам бежать», – отвечала я.

«Я знаю. А как дон Педро?»

«Дон Педро мертв. Я убила его».

Мне не следовало говорить этого так резко, так внезапно. Но мои нервы были слишком напряжены. Изабелла схватила меня за руку и в ужасе бросилась в сторону.

«О, твои руки в крови!» – воскликнула она.

Но через секунду она поднесла мою руку к губам и поцеловала ее.

«Прости меня, Марион, ты сделала это ради меня, я так, по крайней мере, думаю, если я…»

Она не окончила фразы. Дрожь побежала у нее по всему телу.

Мастер Якоб повелительно приказал нам уходить. Он провел нас по низким, темным коридорам, в которых, кажется, нельзя было найти дорогу и днем. Проскользнув почти ползком в темное и низкое отверстие, мы вдруг очутились в просторной комнате, освещенной ослепительно ярко.

«Ну, теперь выбрались, – произнес мастер Якоб. – Вот вам платье. Снимайте свое и надевайте вот это. Да живо!»

Церемониться было некогда. Мы сделали, как он сказал. А он в это время чем-то занялся у стола.

«Теперь графиня пусть подпишет вот это обязательство и вручит его мне. Время теперь ненадежное, и я, быть может, не дождусь от нее ни гроша, но, чтобы не забыть о том, что она должна мне заплатить, пусть она подпишет эту бумажку».

Он передал ей перо и чернила и заставил ее подписать обязательство на двадцать тысяч флоринов.

«Вы – деловой человек!» – заметила Изабелла, кончив писать.

«Я человек бедный и должен думать о себе, – отвечал он. – Я понимаю, что вы и сами должны были бы сделать для меня что-нибудь в этом роде. Имея в виду, что речь идет о жизни и чести вас и вашей родственницы, это совсем недорого. Но если вы предпочитаете оставаться здесь, то не впутывайте, по крайней мере, меня в это дело».

«Не бойтесь, мастер Якоб, – промолвила Изабелла, взглянув на него с презрением. – Имея в виду, что речь идет о графине Изабелле де Хорквера и ее родственнице, – это недорого, как вы сами сказали. Я надеюсь, что отец оставит мне достаточное состояние, чтобы расплатиться с вами».

«О. я человек практичный. Я нарочно поставил круглую сумку. Я люблю их в счетах. С ними хлопот меньше. Но я никогда не требую больше того, что человек может заплатить. Ваш отец легко уплатит эту сумму, – прибавил он с гримасой, означавшей улыбку. – Я не так ценю это обязательство, как боюсь мщения дона Хаима. Можете передать ему это, если когда-нибудь увидите его, – проговорил он, делаясь серьезным. – Теперь я должен просить вас оказать невиданную честь комнате палача и пожаловать туда. Дона Педро нашли раньше, чем я успел вас спровадить отсюда. Вы должны немедленно выехать из города, прежде чем будет отдан приказ часовым у ворот. Дон Альвар явится сюда сию минуту. Он ненавидит дона Хаима. К счастью, он человек глупый и не сразу сообразит, что нужно делать. Таким образом, времени у вас будет довольно. Вы имеете красивую внешность, и эти платья вам к лицу, хотя они и принадлежат жене и дочери палача. Впрочем, от них ведь не пахнет палачом. Идите же скорее. Я выпущу вас и покажу вам кратчайший путь к воротам».

«Позвольте, мастер Якоб, – возразила я. – Нам нужно сначала побывать кое у кого из наших друзей и добыть у них денег. У нас их сейчас нет, а все драгоценности мы отдали вам».

С минуту он пристально смотрел на нас, потом сказал:

«Я не могу отпустить без денег двух дам, сознавшихся, что у них их нет. Я выдам вам некоторую сумму в расчете на обязательство графини, хотя, по всей вероятности, по нему нельзя будет получить ни гроша».

И он вынул несколько золотых монет.

«Это деньги, покрытые кровью. Впрочем, я думаю, вы не обратите на это внимания. Идите и спросите там шкипера мастера Рейбена. Его дом – шестой от ворот. Иногда он берет с собой пассажиров, которые хотят путешествовать спокойно и без всяких волнений. Скажите ему что вы от меня. Он поймет. А теперь идите скорее».

Через несколько минут мы были уже на улице. Морозное дыхание зимней ночи коснулось наших щек. Мы шли быстро и молча, пока не дошли до указанного нам дома. Мы постучались, но дом продолжал оставаться темным и безмолвным. Мы опять начали стучать, подходили к окнам, но по-прежнему никого не было видно. Это нас взволновало: и время шло, да и холодно становилось на улице. Мы было уже хотели одни отправиться к главным воротам, полагаясь на свои силы и удачу, как вдруг ворота соседнего дома немного приотворились, и какой-то голос спросил:

«Кого вам нужно?»

Мы сказали.

«Мастера Рейбена сейчас нет. Но его жена дома. Зачем он вам нужен?» – опять спросил голос.

«Нам сказали, что иногда он берет с собой одного или двух пассажиров».

После этого ворота открылись настежь, и из них вышла какая-то женщина. Она подошла к нам поближе и сказала:

«Он не может взять вас с собой. Он уже уехал. Вам нужно скоро ехать?»

С минуту я колебалась. Но большинство людей в этом квартале – еретики, и я решилась довериться ей.

«Да», – отвечала я.

Она снова взглянула на меня и пригласила нас войти в дом.

«Здесь нельзя об этом говорить», – прибавила она.

Когда мы вошли в комнату, она быстро и прямо спросила:

«Вас разыскивает инквизиция?»

«Да», – отвечала я.

«В таком случае, нужно ехать сейчас же, – серьезно проговорила она. – Здесь оставаться нельзя. Я вас не выдам, но могли видеть, как вы вошли ко мне в дом, и всегда найдется человек, который об этом донесет. Вы должны попытаться как-нибудь пройти через ворота. Я не могу вам помочь – у меня муж и дети. Но теперь еще не поздно, и за воротами есть гостиница. Может быть, завтра утром вам удастся найти там лодку».

Разговаривая с нами, она все время пристально смотрела на нас. Когда Изабелла повернулась, чтобы идти, она вдруг задержала ее и сказала:

«Вы не то, чем кажетесь сначала. Вы можете довериться мне, не боясь. Вы графиня?»

Ответа не было.

«Не бойтесь, – продолжала она. – Дон Хаим когда-то оказал мне и моему ребенку великую услугу. Посмотрите, какой он теперь».

С этими словами она подошла к колыбели и показала нам мирно спавшего ребенка.

«Мой муж после того вечера, как его остановил дон Хаим, не смел уже бить меня. Вы тогда тоже были при этом, хотя еще не были его женой! Помните? Дон Хаим заходил к нам и на следующий день. Не знаю, что он сказал моему мужу. После этого всякий раз, как он собирался бить меня, стоило мне только упомянуть имя губернатора, как он опускал руки и дрожал, хотя был и не робкого десятка. И вот теперь мой ребенок красив и здоров, тогда как мой первенец – несчастное, угрюмое создание. Поэтому я все готова сделать для Жены дона Хаима. Подождите здесь минутку».

Мы едва успели оправиться от изумления, как она вышла из соседней комнаты, волоча за собой три корзины с бельем.

«Каждая из вас пусть возьмет по корзине, – сказала она. – Я постараюсь провести вас через ворота и дойти с вами до ван Димена. Так зовут хозяина гостиницы, о которой я вам говорила».

Взглянув последний раз на мирно спавшее дитя, она подошла к нам и промолвила:

«Подумать только: графиня приходит в мой дом, и я могу оказать ей помощь! Жена человека, в руках которого была жизнь любого обывателя города! Воистину неисповедимы пути Господни! Но идем, нужно спешить».

Мы поблагодарили, взяли свои корзины и пошли за ней. И вот бедная женщина, которую вы когда-то избавили от дурного с ней обращения, теперь спасала вашу жену от надругательств и пытки: большего она сделать не могла.

Когда мы подошли к Речным воротам, главные ворота были уже заперты. Открыты были лишь боковые, – для запоздавших. Услышав звук наших шагов, дежурный часовой высунулся из окна и сердито спросил, кто идет.

«Я, Екатерина Заан, ваша покорнейшая слуга, сеньор Сарредо, – ответила весело наша проводница. – Мы носим белье к ван Димену каждую субботу, как вы знаете. Его жена больна, а остальные женщины в доме – ничего не стоят. Белья было порядочно, оттого мы так и запоздали».

«Вот уж не предполагал, чтобы здешний народ был такой опрятный, – проворчал сержант. – Местечко-то не очень опрятно. Ну, покажитесь-ка, действительно ли ваши прачки такие хорошенькие, как должны быть?»

Он вылез из караулки, подошел к Изабелле и, взяв ее за подбородок, поднес к ее лицу фонарь. «О, да ты прехорошенькая», – сказал он и хотел ее поцеловать.

Изабелла быстро ударила его по лицу.

«Ах ты, дрянь этакая, – закричал он. – За кого ты себя принимаешь? А вот я задержу тебя здесь да поучу хорошим манерам!»

«О, Боже мой! Сеньор Сарредо, оставьте бедную девушку! – закричала Екатерина. – У нее нет матери, и она плохо воспитана. Послушай, Анна, ведь господин офицер похвалил тебя. Проси скорее прощения».

Изабелла пробормотала что-то, вовсе не похожее на извинения.

«Теперь, сеньор Сарредо, вы должны быть довольны. Становится уже поздно, надо скорее идти, а то, если я не вернусь домой вовремя, мой муж будет сердиться».

Сержант все еще стоял перед Изабеллой, загораживая ей дорогу. Дело принимало скверный оборот, и я сказала:

«А мной вы, господин офицер, не интересуетесь, Не очень-то это вежливо».

Он быстро повернулся и подошел ко мне.

«Карамба! Девчонка права. Посмотрим, так ли она красива, как бойка на язык».

И он уставился на меня.

«Клянусь Святым Иаковом! Эта так же прелестна, как и та, да и обходительнее. Ты разрешишь себя поцеловать, не правда ли?»

«Если желаете, то должны действовать сами!» – ответила я.

Он не заставил повторять себе это еще раз. Я ведь была не замужем и могла целоваться с кем угодно.

Екатерина воспользовалась таким оборотом дела и толкнула Изабеллу за ворота. Я последовала за ними. Очутившись за городскими стенами, в пустынной и безмолвной местности, я вздохнула с облегчением. Царила темнота, и только на снегу слабо отражалось звездное сияние. Все было тихо, только издали доносилось журчание воды. Я положительно не знала, что теперь предпринять.

Едва мы прошли с полмили, – продолжала донна Марион, глубоко вздохнув, – и были на половине дороги к гостинице, как сзади нас послышался какой-то шум. Обернувшись назад, мы увидели несколько темных силуэтов, которые быстро приближались к нам. Те, которые двигались впереди, несли высоко поднятые факелы, обливавшие снег красноватым светом. Раньше их скрывал выступ дороги. Теперь же с каждой секундой они приближались все ближе и ближе.

Мы не могли соперничать ними в быстроте. Местность была совершенно открытой. Нигде ни хижины, ни рва, где можно было бы укрыться. С минуту мы стояли в ужасе. Вдруг Екатерина велела нам бросить корзины и бежать к реке: там, вдоль берегов, росли густые частые ивы. Если нам удастся вовремя добежать до них, то можно будет еще спастись. Нам нужно было скрыться и вернуться в гостиницу позднее, когда минует опасность. А в это время Екатерина должна была направить преследователей по ложному следу.

Мы пустились бежать изо всех сил. К счастью, с наступлением ночи мороз усилился, и снег был крепок, иначе нас легко было бы найти по следам.

До первых кустов мы добежали, запыхавшись. Видно было, как движение факелов на дороге вдруг остановилось: они догнали Екатерину. Минуты через две темные фигуры ринулись вперед – по направлению к нам. Мы не стали больше смотреть, а бросились в самую гущу кустов, чтобы как-нибудь скрыться. В этой чаще ив, переплетавшихся с ветвями кустов, при наличии глубоких рвов в разных местах, трудно было отыскать кого-нибудь без собак, которых, слава Богу, у наших преследователей не было. Кроме того, на наше счастье, с реки поднимался туман.

Слышно было, как они подходили ближе. Но и туман становился все гуще. Скоро он совсем окутал нас. Звуки стали доноситься слабее. Ходить около реки, только что покрывшейся льдом после оттепели, было очень опасно.

Вдруг довольно далеко от нас послышался всплеск, проклятие – и затем все стихло.

Мы остались одни среди тумана и безмолвия. Прождав здесь некоторое время, мы пошли обратно на дорогу, но уже не могли ее отыскать. Всю ночь блуждали мы по снегу в тумане. Раза два мы чуть не упали в воду, и только треск льда предостерег нас от опасности. Усталые, мы опять подходили к берегу и старались оттуда пробраться сквозь чащу на дорогу, но напрасно. Мы уже давно потеряли всякую надежду попасть в гостиницу. В отчаянии я пыталась найти какую-нибудь заброшенную хижину, кучу дров или что-нибудь другое, где можно было бы укрыться от беспощадного холода, но все было напрасно.

Когда настало утро, мы были совершенно истощены. Мы промерзли до мозга костей. Около суток у нас во рту не было ни крошки. Искушение присесть и отдохнуть было непреодолимо, но мы знали, что это смерть. В конце концов мы пошли вперед, как лунатики. Изабелла была почти без сознания, и мне приходилось поддерживать ее.

Наконец – не знаю уж, где и когда – мы выбрались на ровное место, на котором виднелись следы колес. Это была дорога. Но едва я ступила на нее, силы мне изменили, и я упала в обморок.

Когда я пришла в себя, вокруг меня было темно. Я попробовала было встать, но почва ускользнула у меня из-под ног, и я сильно ударилась головой обо что-то твердое.

Я опять лишилась чувств. Когда я очнулась я увидела себя в телеге, которая мучительно подпрыгивала по дороге. Потом я разглядела человек пять. Среди них была молоденькая девушка, почти ребенок. Лицо ее уже было обезображено страданиями. Она подошла ко мне и влила мне в рот какой-то жидкости. То был довольно крепкий спирт, и я быстро оправилась. Тут я вспомнила об Изабелле!

«Где моя сестра?» – воскликнула я.

«Она лежит здесь», – отвечала женщина на ломаном голландском языке.

Изабелла лежала на куче старого платья. В головах у нее была грязная подушка. Бедная Изабелла, воспитанная среди такого комфорта! Она была без сознания. Лицо ее горело, ноги были холодны, как лед. Время от времени она тихо стонала. Я пощупала у нее пульс: он был очень част.

Я была вне себя от беспокойства, не зная, сколько времени она была в таком положении. Я спросила, который час. Был полдень. Мне стало досадно на самое себя, и я горько упрекала себя в своей слабости. Если бы ей оказать помощь сразу, то, быть может, она не дошла бы до такого состояния. Мне казалось, что я не сдержала какой-то священной клятвы, и эта мысль была для меня ужасна. Я старалась согреть ее руки и ноги и делала все, что могла. Но этого было мало. Потом я благодарила подобравших нас людей и спросила, кто они такие. Они спасли нас и старались помочь нам, чем только могли. То были бродячие французские актеры. Они, странствующие комедианты, привыкли к суровой жизни и даже не догадывались, что Изабелла была воспитана в княжеской роскоши и едва ли не в первый раз в жизни шла пешком по большой дороге. Они также засыпали меня вопросами, на которые я отвечала, как могла, рассказав им какую-то историю, из которой ясно было, как мы очутились на дороге. Они направлялись в Берген, куда мы менее всего желали бы попасть. Ибо откройся здесь наше настоящее имя, мы бы неминуемо погибли.

Но делать было нечего. Денег у нас не было, а у Изабеллы был сильнейший жар. Мы прибыли в город вечером и остановились в средней руки гостинице, посещаемой таким же бедным людом. С большим трудом мне удалось достать для Изабеллы и для себя жалкую комнатушку. Я не могла тратить много, да и боялась спросить что-нибудь получше из опасения навлечь на себя подозрение. Я уложила Изабеллу в постель и старалась помочь ей, как только могла. К болезням мне было не привыкать, и я знала, что нужно делать при такой лихорадке. Посылать за доктором было уже поздно: улицы были переполнены солдатами, и я никогда не дошла бы до его квартиры. Да и он не мог бы прийти к нам в этот час.

Всю ночь просидела я у постели Изабеллы, охлаждая ей голову, но лихорадка не уменьшалась. Утром я отправилась за врачом. Мне рекомендовали еврея Исаака ван Зоона, слывшего лучшим врачом в городе. Говорили, впрочем, что он жаден и не любит бедных пациентов. Я решила отдать ему все, что у меня было, а там посмотрим. Он, кажется, принял меня за дочь зажиточного горожанина и пошел со мной без всяких отговорок. Увидев нашу жалкую гостиницу, он помрачнел, но уйти уже было нельзя. Тем не менее он внимательно осмотрел Изабеллу. По-видимому, он очень любил свое дело и у постели больного на время забывал обо всем на свете. Он одобрил все, что я сделала, и оставил мне две склянки с наставлениями, не дав мне, однако, больших надежд.

Когда он собирался уходить, я спросила, сколько я ему должна.

«Обыкновенно я получаю золотой за визит, а иногда и больше. – сказал он. – Но, видя ваши трудные обстоятельства, я удовольствуюсь тем, что дадите. Впоследствии советую вам приглашать не столь дорогого врача. Я сказал, что надо делать. Но болезнь остановить нельзя: лихорадка пойдет своим чередом».

«Вы получите свой гонорар полностью, – промолвила я. – У нас немного осталось, но жизнь сестры для меня дороже всего».

После этого он стал гораздо приветливее и обещал зайти еще раз.

Когда он ушел, я бросилась к постели Изабеллы, заливаясь слезами. Неужели мы ушли так далеко и избежали страшных опасностей только для этого? Со всем усердием, на которое только способна, я молилась, чтобы она осталась жива. Пусть лучше я умру вместо нее. Я дала Богу обет, если она останется жива, принести Ему какую угодно жертву. Это был своего рода торг, который я хотела заключить с Богом, как это всегда делали и теперь делают католики.

Это был бессознательный возврат к старой вере, против чего так выступал всегда наш проповедник. То был страстный крик души, в отчаянии готовой перенести все, что угодно, только не грядущее несчастье.

Я встала несколько успокоенная после молитвы. Что бы ни говорили против старой веры, нельзя отрицать одного – она отлично приспособлена к человеческой слабости.

Дни проходили за днями. Изабелла не поправлялась. Исаак ван Зоон приходил к ней несколько раз, но ничего не мог поделать. Наш небольшой запас денег почти иссяк. Его визиты обходились дорого и производили неблагоприятное впечатление на хозяина гостиницы, которому мы должны были все больше и больше.

Однажды Исаак ван Зоон, собираясь уходить, сказал:

«Ваша сестра очень плоха. Она крепкого сложения, но у нее нет сил перенести эту болезнь. Она, по-видимому, истощила себя угнетенным настроением, а может быть, у нее был внезапный шок – вам это лучше знать».

Не получив ответа, он пытливо посмотрел на меня. Что я могла ему ответить?

«Завтра, а может быть, и раньше, наступит кризис, – начал опять ван Зоон. – Если у нее хватит сил, она выдержит его, в противном случае…»

Он не договорил и повернулся, чтобы идти. Я еще не успела заплатить ему и сказала:

«Сегодня я могу заплатить вам только половину того, что вам полагается. Деньги у нас все вышли».

Он резко прервал меня:

«Это плохо, очень плохо. Деньги – самая необходимая вещь. Я не себя имею в виду – я приду завтра, если вы и ничего мне не заплатите. Но если ваша сестра поправится, для нее необходима будет самая лучшая пища и вино, а это вещи очень дорогие. Что вы тогда станете делать?»

«Не знаю, – отвечала я. – Бог мне поможет».

«Конечно, конечно, – сказал он с усмешкой. – Уж слишком многие надеются на Него, и Его помощь нередко приходит с опозданием. У меня есть одно лекарство, но оно стоит очень дорого – два золотых даже для меня самого. А у вас ни одного не осталось. Впрочем, если вы пожелаете, есть средство добыть деньги».

Его лицо с крючковатым носом и редкой бороденкой стало похоже на лицо фавна, когда он подошел ко мне и шепнул на ухо одну вещь.

«Если моя сестра останется жива, я подумаю, – отвечала я. – Но я поставлю свои условия. Присылайте лекарство, о котором вы говорили. Я расплачусь за него, но только в том случае, если сестра будет жива».

Таким образом дело было улажено.

– Неужели вы бы пошли на это, донна Марион! – в ужасе воскликнул я.

Она покраснела до корней волос, но, гордо выпрямившись, отвечала:

– Я сама себе хозяйка и никому не обязана отдавать отчет. Разве я не дала обета не отступать ни перед чем, если это понадобится? Я никогда не отказываюсь от своего слова.

Она замолчала. Потом, высоко подняв голову, но стараясь не глядеть на меня, продолжала:

– Через час я стояла в коридоре, торгуясь с хозяином из-за счета. Когда дело было наконец улажено и он ушел, дверь сзади меня отворилась, и появился господин Лафосс, глава странствующей французской труппы.

«Я слышал ваши переговоры с хозяином, – сказал он. – Дверь была полуотворена. Он – каналья. Но если вам нужно денег, то сегодня вечером мы даем спектакль в присутствии коменданта дона Федериго Амараль. Он щедрый человек, но терпеть не может простых женщин. Моя жена, которая должна была играть сегодня главную роль, внезапно заболела. Если бы вы согласились занять ее место, то оказали бы нам огромную услугу и, кроме того, заработали бы кое-что для себя».

Подумав немного, я приняла это предложение. Конечно, я получу немного – недостаточно для моих нужд. Однако я была рада всякому заработку. Хотя его предложение и не устраивало меня, но оно было почетно в сравнении с предложением ван Зоона.

Часа на два я могла оставить Изабеллу без всяких опасений: она лежала как мертвая, не имея сил ни двигаться, ни причинить себе какой-нибудь вред. Кроме того, при ней оставалась одна из женщин, которая должна была уведомить меня, если ей станет хуже.

Таким образом, актеры одели и загримировали меня. Лафосс в восторге от своей выдумки помог мне выучить мою роль, которую, впрочем, нетрудно было запомнить. По-видимому, я сыграла ее недурно, потому что, как только кончилась пьеса, дон Федериго прислал за мной и, похвалив мой французский язык, дал три золотых. Он говорил еще что-то, но я уже забыла теперь что.

Я вернулась домой позднее, чем рассчитывала. Было уже около полуночи, когда я вошла в комнату. Поблагодарив дежурившую около больной женщину, я отослала ее к себе, потом, сбросив свой костюм, облачилась в свое прежнее платье и села около постели, закрыв лицо руками. Я чувствовала большую слабость, хотя спать мне не хотелось. Не знаю, сколько времени я так сидела, как вдруг почувствовала, как горячая рука коснулась моей головы.

Я сильно вздрогнула и открыла глаза.

«Изабелла!» – крикнула я в ужасе.

Она лежала передо мной, пристально глядя на меня неестественно расширенными глазами. Ее лицо было белее подушки.

«Я спала, Марион, – сказала она едва слышным голосом. – Отчего на тебе такое странное платье?»

«Молчи, дорогая, – отвечала я. – Не разговаривай. Прими это лекарство и постарайся заснуть».

Кризис наступил раньше, чем предполагал ван Зоон. Я дала ей назначенного им лекарства. Она приняла и крепко заснула. Я была взволнована. Неужели мои молитвы услышаны? Неужели она останется в живых? Я стала около нее на колени, стараясь сохранить спокойствие.

Часа через два она опять открыла глаза.

«Марион», – прошептала она.

«Что, дорогая»?

«Я чувствую себя очень плохо. Не можешь ли ты дать мне чего-нибудь?»

Я дала ей приготовленного для нее вина.

«Дай еще», – промолвила она.

Я дала ей опять, после чего она сказала:

«Бедная Марион, много тебе пришлось вытерпеть из-за меня, а я и не поблагодарила тебя».

«Не разговаривай, Изабелла!»

«Я должна говорить, Марион, я чувствую, что мне недолго остается жить».

«О, не говори так, Изабелла», – воскликнула я в отчаянии.

«Наклонись ко мне поближе, Марион, – начала она опять. – Мне многое нужно сказать тебе, прежде чем я умру, а силы мои быстро иссякают».

Помолчав с минуту, она начала опять:

«Когда ты увидишься с доном Хаимом, скажи ему, что я умираю, умоляя его о прощении, и я желаю ему найти лучшую жену. Я во многом была неправа относительно него – он многого еще не знает. Но провинилась я против него только в мыслях. Не забудь прибавить это. Что касается меня, то я вполне его прощаю. Теперь, когда моя горячая кровь начинает стынуть в жилах, я понимаю и прощаю ему многое, чего раньше не могла забыть. Если он погрешил в чем против меня, то он благородно расплатился за все – так благородно, что я чувствую себя уничтоженной. Поэтому будет, быть может, лучше, если я теперь умру, – у меня гордая натура, она не вынесет такого глубокого унижения. Я не прошу его прощать меня, если он считает, что обо мне незачем помнить. Как бы то ни было, я желала бы, чтобы он нашел с другой женщиной то, чего не нашел со мной. Хотелось бы сказать еще многое, но силы меня покидают. Дай мне еще вина, Марион. Передай поклон моему отцу и скажи, чтобы он не бранил дона Хаима. Я сама во всем виновата».

Едва показался серый призрак зари, Изабелла тихо и безболезненно скончалась.

Я думаю, что она все-таки любила вас, хотя и предпочитала не говорить об этом.

Донна Марион смолкла. Солнце давно уже перестало светить в окно. Сияние, которое его лучи образовали вокруг ее головы, становилось слабее и слабее, пока наконец не превратилось в сверкание разукрашенных морозом стекол. Теперь я уже едва мог различать ее черты. Неужели мое зрение стало затуманиваться и слабеть?

Сделав небольшую паузу, она заговорила опять:

– Теперь мне остается вкратце рассказать вам то, что касается непосредственно меня. Когда мне стало ясно, что Изабелла скончалась, я была ошеломлена. Со мной произошел жестокий кризис. Но не стоит говорить об этом. Когда на другой день утром явился Исаак ван Зоон, он взглянул на побелевшее лицо Изабеллы и сказал:

«Произошел паралич сердца. Этого-то я и боялся».

Я бросила к его ногам три золотых, которые получила накануне за свою роль, и попросила уйти.

Вечером я опять играла перед доном Федериго: мне нужны были деньги на похороны. Услыхав об этом, он отнесся ко мне очень милостиво и дал даже больше, чем мне требовалось на похороны. Это было счастье, что дон Федериго узнал о похоронах: так как я не призывала священника к умирающей, то сначала не хотели было ее хоронить. Потом дело уладилось: я предполагаю, что в него вмешался дон Федериго.

Мы похоронили Изабеллу на кладбище города Бергена. Если вы хотите взглянуть на ее могилу, я вам могу ее показать. На ней поставлен простой деревянный крест. Кругом него цветы. Заходящее солнце золотит верхушки небольшого леска около кладбища, а с океана доносится туда чистый и свежий морской воздух. Хорошо пожить в этом месте, хотя бы и не было надгробного камня.

Что касается меня, то я вскоре после этого покинула Берген. Актеры поехали дальше, и я с ними. Запас денег меня был невелик. А таким способом я надеялась безопасно и без особых затруднений добраться до севера. Между прочим, я написала вам письмо, адресовав его в лагерь принца, но оно, как видно, не дошло до вас. Мне не удалось, однако, осуществить свой план, так как актеры изменили свой маршрут. Хуже всего было то, что я сама заболела лихорадкой – не такой сильной и жгучей, которая свела Изабеллу в могилу, а незаметной, но упорной и истощающей силы. Актеры относились ко мне чрезвычайно сердечно и возили меня всюду с собой, хотя я для них была лишней обузой. Я была в таком истощенном состоянии, что едва могла понимать, что со мной происходит. Но вот однажды утром я проснулась с таким чувством, как будто очнулась от тяжелого и долгого сна.

Дотащившись кое-как до окна, я выглянула наружу. Небо было ярко-синего цвета было тепло, дома и люди казались совершенно непривычными для меня. Я очутилась в Милане. Мало-помалу я становилась крепче и опять стала играть с труппой – надо же было чем-нибудь зарабатывать себе на пропитание, да и следовало отплатить как-нибудь актерам за все то, что они для меня сделали. Можете представить, как мне хотелось вернуться назад, на родину. Но моя мечта осуществилась только через два года: в Голландии ведь свирепствовала война.

В конце лета мы прибыли во Францию. В Монтабане губернатором оказался герцог де ля Тремуйль, дальний родственник нашей семьи. Не все губернаторы похожи на вас, это я узнала по собственному опыту. Однако я решилась поведать ему о своем положении. Он, конечно, знал мое имя и мог бы сделать что-нибудь для меня. И он действительно это сделал.

Бедный Лафосс был страшно перепуган, когда герцог сам пришел к нам и стал разыскивать свою родственницу. Но в конце концов он только выиграл от этого посещения. Герцог взял меня с собой ко двору Генриха Наваррского. Потом мы поехали в Ларошель, где он посадил меня на вооруженный гугенотский корабль, отправлявшийся в Англию, и дал мне поручение передать письма лорду Сесилю. Хотя королева приняла меня в высшей степени любезно, но мне хотелось поскорее увидеть Голландию и вас, чтобы передать вам последние слова вашей жены.

Высадившись в Бриле, я сейчас же стала разыскивать вас. Я узнала, что года два тому назад вы взяли приступом Гертруденберг, но затем уехали оттуда. Никто не мог сказать мне, где вы потом были. Некоторые уверяли, что вы умерли. А умерли многие: Изабелла, ее отец, моя мать.

Я приехала в Гуду, где у меня есть родственники. Отсюда я хотела ехать в Дельфт – повидаться с принцем и расспросить его о вас.

Ну, теперь я вам все рассказала. О многом я предпочитала бы умолчать, но нарочно сказала вам, чтобы вы могли убедиться, что с моей стороны было сделано все возможное. Может быть – Богу известно, что эта мысль сильно тяготила меня по временам, но теперь, оглядываясь назад, я не вижу другого пути. Мне страшно прискорбно, что я не могу сообщить вам более отрадных новостей, но, видно, так было угодно Богу. Может быть, это послужит вам утешением когда-нибудь, когда самое худшее уже будет пережито.

Она смолкла, и я напрасно искал слов, чтобы поддержать разговор: я был совершенно ошеломлен тем, что мне пришлось услышать. Наконец я сказал:

– Не знаю, как и благодарить вас, донна Марион. Я не в состоянии выразить словами то, что чувствую. Ваш рассказ похож на сказку из другого мира. Никогда бы я не поверил, что у нас на земле возможны такие вещи.

– Я не совсем понимаю, о чем вы говорите, – холодно отвечала она. – Я действовала так, как мне подсказывало чувство. Я была обязана сделать все это, и потому вам незачем меня благодарить. Но я слишком разговорилась. Становится уже темно, и я велю принести свечи.

Она встала и позвонила. Через минуту вошел слуга со свечами. Теперь я опять мог видеть ее. Она стояла, опираясь рукой на стол и глядя не на меня, а куда-то дальше меня. Она была очень бледна, и на ее лице появилось какое-то жесткое выражение. Я подошел к ней, взял ее руку и поцеловал, как когда-то в первый день моего прибытия в Гертруденберг она поцеловала мою.

– Благодарю вас, донна Марион, – сказал я. – Хотя Богу известно, как я любил Изабеллу, я еще не знаю, захотел ли бы я, чтобы она осталась в живых ценой вашего позора. Да и она сама этого не пожелала бы, конечно.

Рука донны Марион безвольно лежала в моей; но вдруг она отдернула ее.

– Вы бы никогда об этом не узнали, – промолвила она. – Да и она не узнала бы. Мне не хотелось говорить об этом, но слова как-то невольно срывались у меня с языка.

Мне казалось, что без этого мой рассказ будет неполон, будет такое впечатление, как будто не все было сделано для того, чтобы спасти ее. Это была моя слабость. Но, увы! Нам всем так свойственно по временам впадать в эту слабость.

– Только не вам. Если когда-либо была на свете сильная женщина – то это вы, с вашей даже сверхчеловеческой силой.

– Хотела бы я иметь такую силу, – печально ответила она. – Я во всем потерпела неудачу.

– Вовсе нет. Вы много сделали, так много, что я этого никогда не забуду.

Я опять хотел взять ее за руку, но она спрятала ее от меня.

– Вы стало быть, хотите этим просто отблагодарить меня, хотя я и не заслуживаю такой благодарности.

Она протянула мне руку, которая была холодна, как лед.

– Пожалуйста, не целуйте мою руку, дон Хаим. Вы конфузите меня. Не думаю, чтобы вы сегодня хотели быть в гостях, – прибавила она, – и потому не решаюсь просить вас разделить с нами нашу трапезу, хотя фру Терборг будет бранить меня, если узнает, что я не пригласила вас.

– Благодарю вас, донна Марион. Сегодняшний вечер должен принадлежать Изабелле.

– Вы правы.

– Но вы позволите навестить вас завтра. Мне еще о многом нужно вам сказать и о многом попросить, если мне будет позволено.

– Конечно. Вы, кроме того, должны рассказать мне о себе.

Я простился и вышел. Она не хотела принимать моей благодарности и отослала меня домой, но я понял все.

Всю ночь я думал о моей покойной жене и записывал в эту книгу все, что случилось со мной в эти последние дни. Свечи уже догорели, и сероватый рассвет незаметно пробрался в мою комнату. Огонь в камине давно погас, но хотя теперь у нас декабрь и стекла разукрашены морозом, холода я не чувствовал. Проклятие теперь спало с меня. Теплые слезы незаметно лились по моему лицу, когда я думал об этих двух женщинах, сыгравших такую важную роль в моей судьбе. Одна из них, моя жена, оскорбляла, больно задевала меня, заставила меня пережить самые ужасные часы моей жизни. Другая, посторонняя для меня, готова была пожертвовать своей жизнью и честью только для того, чтобы вернуть мне любимую женщину, не ожидая за это никакой награды. Когда-то я думал, что я боролся за невозможное – жалкий глупец! Оно было гораздо выше, чем я думал, и все-таки она достигла его.

Целую ночь думал я о том, что теперь может произойти. Я получил такое известие, значение которого я даже боялся уяснить себе. Для меня открылись совершенно новые горизонты, которые устрашали меня своей широтой.

Я любил Изабеллу. Но что значила моя любовь к ней в сравнении с такой любовью? Я завоевал свою жену шпагой, думая только о своей страсти и гордости. Я погубил ее. Она умерла в расцвете лет и ушла голодная с пиршества жизни. Бедная Изабелла! Действительно, я плохо любил тебя и не удивляюсь теперь, что не слышал от тебя ни слова любви, хотя ты так и не узнала, что я сделал из-за тебя с доном Педро. Не верю я и тому, что в конце концов ты полюбила меня, как утверждает донна Марион. Если твое сердце и билось иногда сильнее, то это было не из-за меня. Бедный необузданный ребенок! Корить меня тем, что я служил Испании и церкви, и пасть жертвой козней испанского попа! Но не он и не она одни виноваты в этом: есть доля и моей вины. Я надеюсь, что когда-нибудь снизойдет мир и на меня.

6 декабря.

Сегодня я опять видел донну Марион, но на этот раз она была настороже. Ни на одну минуту не дала она мне заглянуть ей в сердце, ни словом, ни взглядом не выдала себя. Напрасно старался я выспросить ее о ее личной жизни после смерти Изабеллы.

– Не стоит утомлять вас этими пустяками… Да и воспоминания эти так мучительны для меня, – сказала она.

После этого я не смел настаивать. Вместо этого она попросила меня рассказать ей о себе. Кроме того, что я взял приступом Гертруденберг, она ничего не знала.

Я стал рассказывать. Она слушала меня с тем глубоким сочувствием, которое и без слов невольно ощущаешь. В ее голосе появились какие-то удивительные оттенки, которые я вчера заметил в первый раз. Незаметно она заставила меня отступить от сдержанности и сказать больше, чем я хотел; Я ведь не люблю говорить о себе и о своих делах иначе, как в этой книге. Здесь я записываю все хорошее и все дурное, как летописец, пишущий свою хронику, и удивляюсь, как столь слабый человек, описанный на этих страницах, мог вынести так много. Но еще больше удивлялся я этому вчера ночью.

Я рассказал донне Марион, как я вышел из Гертруденберга, как моя гвардия предпочла идти на смерть, но не оставить меня. Описал ей битву на Рейне, когда мы ждали последней атаки среди снежной бури. Рассказал о принце и Гаарлеме, рассказал ей о вещах, о которых всякому другому сообщил бы лишь в форме циничного замечания, о которых я не думал говорить ни одному живому существу, кроме, конечно, моей жены, если бы она захотела меня выслушать.

В чем был секрет, с помощью которого донна Марион заставляла меня забывать мою обычную сдержанность, я не знаю или, лучше сказать, догадываюсь. Но сама она была сосредоточена и спокойна. Ее обращение, вполне любезное, посторонний человек назвал бы холодным.

Когда нужно было идти к фру Терборг – сегодня я не мог избежать этого знакомства, – я остановил донну Марион и спросил:

– Так как моя жена сказала вам все, то вы, конечно, слышали от нее историю о маркизе Ларивадор. Что вы думаете об этом, донна Марион?

Она взглянула мне прямо в глаза и отвечала:

– Я думаю, что вы способны совершить ужасное дело, когда вы в гневе или распалены ненавистью, что я сама видела. Но я не верю, чтобы вы могли совершить какой-нибудь неблагородный поступок, недостойный вас.

– А что если эта история верна, донна Марион?

– Пусть так. Поступки бывают иногда не такими, как о них рассказывают. Я могу только повторить то, что уже сказала.

Вот ее вера! О, если б у моей жены нашлась хоть десятая доля такой веры!

– Факты верны, – сказал я. – Единственную же вещь, которая извиняет меня, я сказать не могу.

– Вы уже довольно сказали мне, и я в вас никогда не сомневалась, – промолвила она, подавая мне руку.

Мы перешли в соседнюю комнату, где была фру Терборг.

Я знал ее и неоднократно встречал в лучших домах города. Про нее говорили, что она честолюбива, что она смотрела на своего мужа, который был много старше ее, как на переходную ступень к более высокому общественному положению. В этом он обманул ее ожидания, прожив гораздо дольше, чем предполагали, и, когда наконец он исполнил свою обязанность и умер, вдова была уже не так молода, как было бы нужно. Так, по крайней мере, говорили. Верно ли это было, сказать не берусь. Что касается меня, то я недолюбливал ее и старался избегать.

У нее оказались гости, которых я недолюбливал еще более: проповедник Иордане и некий барон ван Гульст. При моем появлении оба поднялись со своих мест и отвесили мне глубокий поклон. Несколько лет тому назад мне пришлось дать им урок, как вести себя, урок, в котором оба они нуждались. Лично мне они были безразличны, но я представлял здесь принца и даже само государство. Следовательно, в Гуде я должен быть первым, а все остальные вторыми! Так оно в действительности и было, хотя такое положение не нравилось многим.

Как я же сказал, оба они встали, поклонились и уставились на донну Марион, пока я здоровался с хозяйкой. Разговаривая с ней, я старался разглядеть ее получше. Ей было около сорока. По своей внешности это была настоящая голландка, цветущая и красивая, хотя несколько грубоватая. Не знаю, кем она доводилась донне Марион, но подобное родство часто встречается в Голландии.

Фру Терборг поздоровалась со мной приветливо:

– Мы долго ожидали этой чести, ваше превосходительство, но все напрасно, – начала она. – Очень рада, что я наконец нашла в лице моей племянницы магнит, который сумел притянуть в наше бедное жилище губернатора нашего города. Нужно сознаться, что действительно до ее прибытия здесь было мало притягательного.

Несмотря на свой возраст, она была еще не прочь пококетничать.

– Мои служебные обязанности не оставляют мне столько времени для удовольствий, как мне хотелось бы, – серьезно отвечал я. – Что касается вашей племянницы, то она – двоюродная сестра моей покойной жены. Я не слышал о ней более двух лет и очень беспокоился о ее судьбе.

Обстоятельства, при которых умерла моя жена, я хотел держать в тайне. Я не мог позволить, чтобы об этом стали, говорить в гостиных. Я уже давно носил по ней траур, и никто не должен догадываться, что я узнал о ее смерти только вчера вечером. Но фру Терборг отличалась большим любопытством, и ее нелегко было удовлетворить в этом отношении. Ее вопросы так и сыпались на меня, и я едва успевал давать на них ответы. Мало-помалу я начал отвечать отрывисто и надменно, за что меня нередко упрекали. Меня называли гордецом, но можно ли было держаться здесь иначе?

Господин Терборг торговал колониальными товарами. Хотя он вел дело с большим размахом и в последнее время занялся коллекционированием картин – все это не улучшило его манер, по крайней мере, насколько можно было заметить по его вдове. О нем самом я говорю только понаслышке. «И эта женщина, за столом у которой, будь то в Испании, я никогда бы и не подумал присесть, здесь говорила со мной с такой фамильярностью, как будто она была мне родня.

Впрочем, здесь многое делается не так, как в Испании, и мне приходится привыкать к этому. Прошлое похоронено в кровавых битвах и бездонной пропастью отделено от настоящего. И теперь я служу более высокому владыке – не королю и не папе, а принципу. Многие, впрочем, этого не замечают. Многое теперь стало лучше в жизни, хотя самые формы этой жизни сделались не так приятны. Эта перемена особенно мучительно подействовала на меня именно теперь, когда я только что перешел сюда из соседней комнаты, где беседовал с донной Марион и где былое так ярко встало опять в памяти.

– Вы сегодня слишком серьезны, – начала опять фру Терборг, обращаясь ко мне, – хотя я выбрала для вас самое лучшее место. Ваша собеседница справа способна согнать складки со лба у кого угодно, а о себе, некрасивой старухе, я уже и не говорю.

Место, о котором она говорила, было между ней и донной Марион.

– Я ценю свое положение молча, – возразил а. – Я только боюсь, что я его не заслуживаю.

Фру Терборг приняла мои слова за комплимент и стала жеманничать. Проповедник Иордане стал протестовать против того, что она назвала себя старухой. Барон ван Гульст вторил ему, хотя более слабо. Он, видимо, был заинтересован донной Марион.

Так как речь проповедника Иорданса, сыпавшего комплиментами нашей хозяйке, грозила затянуться до бесконечности, то я тихонько обратился к другой моей собеседнице, бессознательно заговорив с ней, как делал это и прежде, по-испански. У фру Терборг оказался, однако, тонкий слух. Не обращая внимания на ораторские упражнения проповедника, она сказала:

– Ваше сердце наполовину еще принадлежит Испании, хотя вы сами теперь принадлежите нам.

Она продолжала улыбаться. Мне это не понравилось.

– В моей душе не так-то легко читать, сударыня, – надменно ответил я.

– Мы все заранее верим патриотическим чувствам графа ван Стинена, – вмешался барон ван Гульст с какой-то особенной улыбочкой. – Было бы очень плохо для Гуды, если б мы этому не верили. Кроме того, мы можем в этом случае положиться на вас, сударыня, – прибавил он, обращаясь к донне Марион. – Вы сумеете сделать его еще более голландцем. А было бы трудно для кого угодно не поддаться вашему влиянию, если б вам угодно было пустить его в ход. Я, по крайней мере, не мог бы противостоять ему, если б даже оно вело меня по ложному пути.

– Ого! – вскричала фру Терборг. – Это просто объяснение в любви, Марион. Надеюсь, ваше превосходительство, не будете ревновать!

– Не имею на это никакого права, – возразил я, жалея в душе о старых временах, когда в Гертруденберге люди, подобные фру Терборг, не смели даже рта раскрыть в моем присутствии.

– Однако, Марион, ты еще не поблагодарила барона за его признание, – продолжала она, не смущаясь.

– Никакого признания я не заметила, да и не желала бы удостоиться такой чести, – серьезно ответила Марион.

Слова эти были сказаны вполне вежливо, но в манере, в которой они были произнесены, было что-то до того надменное, что я едва узнал ее. Поистине герцог де ла Тремуйль не постыдился бы назвать ее своей родственницей.

Барон, как человек неглупый, сразу заметил это.

– Увы! На это у меня не нашлось смелости! – воскликнул он с беззаботным видом. – Но его превосходительство вы не отказались бы привлечь на свою сторону? – обратился он к донне Марион.

– Вы преувеличиваете мое влияние, – тем же холодным тоном отвечала она. – Да, я думаю, в этом нет и надобности.

Проповедник Иордане, которому уже наскучило молчать, в первый раз в жизни, сам того не зная, оказал мне услугу.

– Обращение его превосходительства, – начал он наставительно, – было чудесным и благодатным делом Господа. И хотя вы прошли через горе и сокрушение, вы не должны забывать поблагодарить в ваших молитвах Того, Кто вовремя открыл вам глаза, как он открыл их Савлу, преследовавшему верных. Вы, конечно, должны понять это и просить Господа укрепить вас в новой вере.

– Я никогда не следую в таких случаях советам со стороны, – холодно ответил я. Как рассмеялся бы мой дядя-инквизитор, если бы мог слышать эти слова!..– Я молюсь так, как мне подсказывает мой дух, – продолжал я. – Мое правило, надеюсь, вполне согласно с евангелическим учением.

На это он ничего не мог ответить и смолк, как будто кусок селедки вдруг застрял у него в горле. Он засуетился и наконец, оправившись, сказал:

– Я предложил этот совет смиренно, как и подобает служителю Всевышнего. Хотя вы сказали истину, и я не могу оспаривать ее, но, поверьте, не всегда бывает хорошо пренебрегать советами проповедника, ибо мы также говорим по внушению духа. Вы не желали меня послушать, когда я проповедовал, что все католические священники должны быть изгнаны, и напоминал вам, что Господь наш не терпит соперников. Вы не хотели меня слушать и говорили, что нет никакой опасности от того, что некоторые из них останутся. А вот сегодня отец Вермюйден…

– Это совершенно безобидный старик, – прервал я оратора. – Дайте ему умереть мирно. Не думаю, чтобы Господь Бог гневался на проповеди отца Вермюйдена. Его молитвы также направляются к Небу, хотя с другими обрядами.

Иордане не стал спорить на эту тему и сказал:

– Вы называете его безобидным? Но он занят не только тем, что молится в своей комнате. Сегодня утром он ходил со святыми дарами к одному умирающему католику и нес святые дары открыто по улице, причем сам он был в епитрахили, а перед ним звонили в колокол, несмотря на решение совета, воспретившего католическим священникам делать это.

Я посмотрел на проповедника. Передо мной был настоящий поп, который, родись он в Испании, с наслаждением сжигал бы еретиков. Порода эта, как видно, не вымирает, независимо от того, облекается ли она в рясу или в какое-либо другое одеяние.

– Хорошо. Что же из этого? – спросил я. – Можно только сказать, что человек, которому несли дары, умрет спокойнее, если узнает, что он принял их, как полагалось прежде. Я никогда не одобрял этого постановления совета, который вступил в силу до моего прибытия сюда. Мы восстали против нетерпимости прежней церкви. Не будем же подражать ей. Будем обуздывать духовенство в его честолюбивых притязаниях, но не станем стеснять его в исполнении его святых обязанностей.

– Все это хорошо, – возразил он, зловеще поблескивая своими маленькими глазками, – но таким путем нельзя освободить наш город от римских заблуждений. Заметьте, если вы будете так снисходительны, римская ересь опять будет распространяться у нас, пока мы снова не попадем под ее иго.

– Нет, этого не будет. Не бойтесь, колеса времени не вертятся назад.

Отвечая ему так, я думал о многом. Может быть, я был не прав, говоря так, ибо проповедник не знал, о чем я в это время думал.

– А если она будет распространяться, то какими мерами вы думаете ее остановить? – спросил он. – Вы не разрешили светским чиновникам собирать сведения о вероисповедании населения и доносить об этом нам, как мы вас просили» Другие губернаторы сделали еще больше. Те, которые вас лично не знают, считают вас человеком слабым.

Я улыбнулся:

– Из вас вышел бы превосходный инквизитор, господин Иордане.

Он покраснел до корней волос:

– Можете смеяться надо мной сколько угодно. Увидим потом, кто из нас был прав.

– Увидим.

– Вы в самом деле не намерены возбуждать дела о сегодняшнем нарушении отцом Вермюйденом постановления совета? – сладким током вмешался барон ван Гульст.

– Не намерен, барон ван Гульст, – хладнокровно отвечал я. – Может, для соблюдения формальностей мне и следовало бы что-нибудь сделать. Но раз меня к этому принуждают, я решил не уступать ни на йоту. Отцу Вермюйдену уже под семьдесят. Он седой, как лунь. И этот старец следует за Христом так, как он считает себя обязанным следовать. Мне передавали, что во времена преследования он не выдал никого. Поэтому он должен спокойно дойти до своей могилы. Барон почти незаметно пожал плечами:

– Конечно, вы можете поступать, как вам заблагорассудится, но многие будут считать это слабостью, как сказал Иордане. В совете ропщут…

– Пусть их ропщут, – надменно возразил я. – Принц думает точно так же, как и я, и так же, как и я, не обращал внимания на ропот. Я ненавижу Рим и его духовенство, и потому ненавижу и всякие религиозные преследования. Пока я начальствую в Гуде, их здесь не будет.

Водворилось молчание. Я понимал, что в лице Иорданса я нажил себе смертельного врага, хотя он и не решался возражать мне. Но я порвал со своей прежней жизнью и сделался изменником вовсе не для того, чтобы стать орудием другой церкви, хотя бы она и называлась реформатской. Я знал, что оба этих человека, сидевших в этот вечер против меня, едва ли могут возненавидеть меня больше, чем они ненавидели меня до сих пор, ибо Иордансу нужны были преследования, а барону мое место. Пусть их попробуют добиться того и другого.

Донна Марион смотрела прямо перед собой. Так как она сидела рядом со мной, то я не мог видеть выражения ее лица.

– Фи, господин Иордане, – вскричала фру Терборг, – вы слишком мало считаетесь с моим милым гостем и со мной, затевая такие разговоры. А теперь говорить об этом по крайней мере несвоевременно. Вы можете проповедовать в церкви, а не у меня за столом. Лучше не трогайте моего хлеба-соли, если не хотите быть неприятным.

Она нисколько не церемонилась с ним.

– И вы, барон, могли бы вести себя лучше, – начала она снова. – Не грех было бы вам сказать комплимент по поводу глаз моей племянницы или хотя бы моих. Это, конечно, не было бы новостью, но во всяком случае доставило бы удовольствие. А теперь, не угодно ли попробовать этого вина. Это мальвазия, вывезенная с острова, который находится где-то между тем и этим светом. Терборг – мир праху его – сдабривал его пряностями по какому-то собственному рецепту и продавал бутылку по пяти золотых. Это товар первого сорта, как видите.

Она была права. Видимо, Терборг был человеком не без дарований. Его жена тоже была неглупа, хотя ее манеры и не подходили бы ко двору.

Крепкое вино произвело свое действие. Гости развеселились, кроме меня и донны Марион.

По мере того как возрастала веселость и разговоры становились непринужденными, она время от времени бросала на меня тревожные взгляды. На нее, недавно приехавшую с юга, это веселье тоже произвело неблагоприятное впечатление. Двор короля Генриха Наваррского отнюдь не славится своей утонченностью, но во всяком случае он более изыскан, чем гостиная госпожи Терборг. Во всяком случае бояться ей было нечего. Мне раза два говорили, что мое присутствие за столом имеет самое охлаждающее действие. И хотя гости были сильно навеселе, но ни проповедник Иордане, ни барон не забывались относительно меня и донны Марион.

Было уже поздно, когда мы разошлись. Выйдя на улицу вместе с бароном и Иордансом, я остановился и посмотрел им вслед, наблюдая за тем, как они шли, пошатываясь. Каждого человека, каждую страну нужно принимать с недостатками и достоинствами и нельзя рассчитывать на то, что солнце Севильи будет золотить башни Гуды, точно так же, как нельзя надеяться, что свежее дыхание Северного моря будет веять над иссушенными полями Новой Кастилии.

Как бы то ни было, я поставлен теперь судьбой на определенное место и принадлежу этому народу, хотя обтесать добрых обывателей Гуды мне иногда кажется безнадежной задачей. Невольно мои мысли переносятся к прошлому, когда я молодым еще человеком был при дворе императора и мечтал, что когда-нибудь я буду от имени Испании править целым царством. Тогда это не казалось невозможным. Увы! Мы никогда не можем совершенно похоронить прошлое, хотя и стараемся выкопать ему могилу поглубже.

8 декабря.

Сегодня было довольно бурное заседание городского совета. Об этом едва ли стоило бы упоминать, ибо это не последнее и не первое бурное заседание. Но я уже описал в дневнике мои отношения с проповедником Иордансом и бароном ван Гульстом – слишком много чести для них, – и теперь приходится продолжать свой рассказ о них. На меня был сделан форменный донос по поводу отца Вермюйдена, но я не придал ему никакого значения.

И вот на сегодняшнем заседании поднялся господин ван Гутен и важно спросил меня, что я намереваюсь предпринять в этом деле. Я ответил. Он стал возражать, подчеркивая явное нарушение постановления совета и опасность, если это дело останется безнаказанным. После него стали говорить другие, приводя те самые доказательства, которыми меня пытался поразить Иордане на вечере у Терборг. Сам проповедник и барон ван Гульст не открывали рта все заседание. В конце концов совет приговорил отца Вермюйдена к изгнанию.

Я не мешал им говорить и произнести приговор. Но когда они кончили, я встал и спокойно сказал:

– В силу предоставленных мне полномочий я по государственным соображениям отменяю этот приговор и объявляю его не имеющим юридической силы.

Они были так поражены, что некоторое время молчали. Несомненно, многие истолковали мое молчание как проявление слабости, и теперь мое хладнокровие и твердость явились для них совершенной неожиданностью.

Я хотел посмотреть, кто из них мои друзья и как далеко решатся пойти остальные.

Наконец медленно поднялся с кресла бургомистр – он как будто был испуган – и сказал:

– Вы сослались на государственные соображения. Позвольте узнать, какие именно.

– Я уже говорил вам о них, – отвечал я. – Я не возьму на себя инициативу религиозных гонений в Гуде. Мы только что стряхнули с себя иго одной веры и господство попов. И не следует теперь подставлять шею под другое. Исправляйте ошибки прошлого вашей мудростью, покоряйте его нетерпимость вашей гуманностью. Вы можете сокрушить заблуждение, впадая в другое, можете искоренить грех, совершая другой, но только на короткое время. Когда первый удар минует, это заблуждение восстанет опять и будет в десять раз сильнее прежнего и, в свою очередь, сокрушит вас. Если это вас не удовлетворяет, – прибавил я после некоторой паузы, – вы можете жаловаться на меня принцу и, наконец, генеральным штатам.

На это у них не было особой охоты. Они знали, что принц любит меня и, что еще важнее, разделяет мои взгляды. А генеральные штаты далеко, и их нельзя созывать по прихоти двух-трех десятков городских советников. Хотя моя власть теперь не та, что была при короле Филиппе, однако и ныне я могу дать ее почувствовать так, что многим это будет не по душе. Вот почему заседание кончилось гораздо спокойнее, чем началось.

12 декабря.

Остается еще вопрос об имуществе моей жены. Мне не хотелось до сих пор предпринимать какие-либо хлопоты по этому делу: слишком много горя причинили эти деньги. Я свыкся с мыслью о них, как человек свыкается с мыслью о снеге зимой. Если ему холодно, то что же делать – зима, нужно закутаться поплотнее в свой плащ и идти дальше. Так и я закутался в свою твердость и удрученность и шел дальше. Теперь все переменилось. Осталось только чувство сожаления и глубокой жалости к женщине, которую я любил, которая в течение двух коротких месяцев была моей женой, но душа которой была так чужда моей. Хотя она уже умерла, но проклятое золото еще остается здесь, безнравственное, как сам дух злобы. Что-нибудь надо же с ним сделать.

Я обдумал это дело. Старика ван дер Веерена нет в живых, и его единственной наследницей является его дочь.

Пока не было достоверных сведений о ее смерти, я считался ее опекуном и вел все счета самым тщательным образом, не пользуясь из ее состояния ни одной копейкой. Хотя состояние ван дер Веерена теперь было далеко не то, что прежде, вследствие конфискации его домов и товаров в Антверпене, все-таки оно было довольно значительно. Кроме того, за последние два года на него наросли проценты. Так как моя жена умерла без завещания, то законным наследником был я. Следовательно, все должно было бы перейти ко мне, если б не было брачного договора, по которому уничтожались если не юридически, то нравственно все притязания с моей стороны. Кроме того, она умерла раньше своего отца, что еще более осложняло положение.

Никакой суд в Голландии не стал бы оспаривать моих прав, но я не хотел извлекать выгоды из своего положения.

Бог видит, что во мне не осталось никаких других чувств к покойной жене, но я слишком горд, чтобы отступаться от своего слова без ее о том просьбы. А она меня не просила. Конечно, она забыла об этом. Я наведу справки, нет ли у нее ближайших родственников, и, если это будут люди порядочные и достойные, пойду к ним. В противном случае я приму наследство сам и передам его принцу.

14 декабря.

Сегодня утром мне доложили, что умирает один из моих гвардейцев, последовавших за мной из Гертруденберга. Я опять начал записывать в эту книгу все, что касается меня близко, и, конечно, люди, примкнувшие ко мне в тот час, заслуживают того, чтобы упомянуть о них на этих страницах.

Я пошел к умирающему с намерением спросить его, не могу ли исполнить какое-нибудь его желание: его смертный час подошел как-то внезапно. Мне кажется, что в тяжкие минуты его охватило раскаяние, как это часто бывает с людьми самыми беззаботными, ибо около его постели сидел отец Вермюйден. Он поднялся, чтобы поздороваться со мной, умирающий был уже без сознания. Более трех четвертей его товарищей уже отправились на тот свет, ибо на моей службе человеческой жизнью не дорожили.

Отец Вермюйден сделал мне глубокий поклон;

– Я рад, что мне представился случай поблагодарить ваше превосходительство. Я слышал, что вы говорили в совете в мою защиту и что вы воспротивились всякому преследованию меня. Вы воспользовались своей властью ради Господа Бога, и Он воздаст вам за это. Я хотел было явиться к вам для выражения своей благодарности, но побоялся, что это, быть может, будет вам неприятно.

– Вы правы, достопочтенный отец. Это было бы неловко. Да и за что благодарить меня? Я сделал только то, что считал справедливым.

– Нет, вы сделали большое дело. Вы спасли последнего проповедника истинной веры в Гуде и не дали Божьей вере заглохнуть в этих стенах. Неужели не настанет время, когда она опять воссияет здесь, как сияла целую тысячу лет? Скажите, есть ли у вас какая-нибудь надежда на это? Я сумею сохранить тайну. Но я уже стар, и мне хотелось бы услышать радостную весть прежде, чем я умру. Скажите, не близится ли время? – с любопытством спросил он, сверкая глазами.

Увы! И тут мне суждено быть непонятым!

– Нет, достопочтенный отец, – отвечал я. – Пока я управляю в Гуде, не придет это время. Вы не должны принимать меня за кого-то другого. От старой веры я отрекся окончательно.

Огонек в глазах отца Вермюйдена вдруг погас, лицо его вытянулось.

– Я думал… – пробормотал он.

– Да, я вижу это, – продолжал я. – Вы думали, что я остался католиком в душе и ожидаю только благоприятного случая восстановить старую церковь. Нет, достопочтенный отец. Но разве я не могу взять под свою защиту католического священника, вовсе не разделяя его убеждений. Разве не может человек быть праведным, невзирая на то, католик он или кальвинист?

Он посмотрел на меня с изумлением.

– Скажите мне, – продолжал я, – неужели вы искренне желаете возвращения опять инквизиции? Я слышал, что вы не отправили на костер ни одного человека, хотя число ваших прихожан день ото дня становилось меньше. Это как будто указывает на то, что и вы сами чувствовали весь ужас этой инквизиции, хотя она и была создана для защиты вашей же веры. И так как вы были милосердны в те дни, милосердие оказано теперь и вам.

– Я понимаю и искренне благодарю вас за это. Иначе я был бы теперь в самом несчастном положении. Хотя я и готов претерпеть все за дело Господне, но я радуюсь, что остался цел. Я состарился здесь и люблю каждую улицу, каждого члена моей паствы, из которых многих я знаю с детства, и для них это было бы так же тяжело, как и для меня самого. Бог свидетель, – продолжал он, помолчав, – что я старался потушить костры и уничтожить пытки. Тут ответственность падает на Рим.

Внезапно его пыл пропал и, как бы испугавшись собственной смелости, он продолжал тихим голосом:

– Но кто я, чтобы осуждать? Разве не повелел апостол Павел предавать грешников сатане на разрушение плоти их для того, чтобы спасена была душа их в день Страшного суда? Разве сам Христос не осудил бесплодную смоковницу? Истинная вера может быть только одна.

– Вы уверены в этом? – спросил я. – Не обладает ли истинной верой всякий, кто стремится возвыситься к Господу? Не все ли равно, причащается ли он одного хлеба, или хочет прикоснуться к чаше с кровью? Неужели вы думаете, что великие деятели церкви – папы и кардиналы – придавали этому значение? Нет, они хлопотали о своей власти, боялись потерять ее вместе с привилегией приобщать крови Христовой только помазанных. Ведь слова Христа совершенно просты: «Люби Господа выше всего, а ближнего как самого себя. В этом весь закон и пророки». И что бы апостол Павел не писал к коринфянам, он все-таки не Христос. Христос сказал смоковнице: «Ты ввержена будешь в огонь». Но ведь он говорил притчей, и неужели вы думаете, что в его словах был такой узкий, буквальный смысл? Разве Он не сказал также: «Не судите, да не судимы будете, милости хочу, а не жертвы». Какое из этих изречений более соответствует духу, пронизывающему Евангелие?

Отец Вермюйден слушал меня с глубоким вниманием.

– А как же быть с нашим обетом послушания церкви? – спросил он, видимо, забыв, что говорит с еретиком.

– Выше послушания церкви стоит послушание Господу Духу, в нас живущему и говорящему, если мы будем к нему прислушиваться. Не папа и не Кальвин, а Он – наместник Божий на земле.

Отец Вермюйден вздрогнул:

– Вы выразили словами то, о чем я иногда думал в минуту неосторожности и в чем я едва смел сознаваться самому себе. Все то, что вы сказали, мне представляется, к изумлению моему, правильным. Из вашего превосходительства вышел бы отличный проповедник.

– Нет, достопочтенный отец, я слишком слаб и страстен для этого. Но вы, носящий священническое одеяние с честью, как показывает вся ваша жизнь, вы не должны бояться таких мыслей, ибо Господь Бог не инквизитор.

Идя домой, я смеялся про себя при мысли, что мне следовало бы быть проповедником – мне, неверующему! Я не хотел смущать добрейшего отца Вермюйдена, но ведь какие бы слова ни читались в Священном писании – они только слуги мысли. Вся суть в мысли, но, к сожалению, немногие понимают это.

20 декабря.

В совете опять поднялась борьба против меня.

Отец Вермюйден, возвращаясь однажды домой, повстречался с одной из своих прихожанок, маленькой девочкой, которая подошла к нему и поцеловала ему руку. Я не люблю этого обычая, но случай сам по себе совершенно невинный. Нет ничего преступного и вредного в том, что ребенок поцеловал руку человека, которого он уважает – будь то священник или светский человек. Но два человека, стоявшие поодаль и бывшие очевидцами этой сцены, думали, очевидно, иначе. Они подошли к отцу Вермюйдену и обругали его, причем один из них даже вытащил свой нож. Не знаю, что могло бы произойти, может быть, один из этих негодяев был нанят для того, чтобы убить священника. Но как раз в это время проходило несколько солдат моей гвардии. Зная более или менее мой образ мыслей в подобных делах, они без церемоний схватили этого человека за ворот и оттащили его. Его схватили в ту, самую минуту, когда он поднял нож, чтобы поразить отца Вермюйдена. Он оказался известным буяном. На следующий день все жители Гуды, кому это было интересно, могли видеть, как он качался на виселице.

Я сказал, что я не допущу религиозных преследований в Гуде, и я знал, что делал. На следующий день на хмурых физиономиях моих недоброхотов при встрече со мной появлялась самая предупредительная улыбка.

1 января 1576 года.

Наступил Новый год. Я не привык предаваться в этот день молитвам. Но если бы я стал молиться, то просил бы Бога дать счастье той, которая до сих пор знала одно горе, хотя и заслуживает лучшей доли. Для себя я молю только об одном – о мире.

Сегодня был хлопотный день. Я принял с визитом всех больших и малых сановников Гуды, явившихся пожелать мне, более или менее искренно, долгой жизни. Хотя в душе и не все этого желали, но чувства каждого человека есть его личное достояние, и я радушно принимал добрых граждан города Гуды.

Вся эта комедия отняла у меня почти весь день. Покончив с частными поздравителями, я должен был посетить еще нескольких лиц, явившихся ко мне с официальным визитом – вроде бургомистра ван Сильта, явившегося не только от себя, но и от имени города. Нужно сказать, что он наиболее порядочный человек из всей этой стаи, хотя мы и недолюбливаем друг друга.

Было уже довольно поздно, когда я вышел из его дома. Сегодня мне как-то особенно хотелось видеть около себя друга. Я быстро направился к улице, где жила фру Терборг. Боже меня избави назвать ее своим другом. Но этим именем я смело могу назвать донну Марион. Если Богу было неугодно обставить ее более приличными родственниками, то, очевидно, на это были свои причины, и мне незачем об этом рассуждать.

Когда я вошел в гостиную, донна Марион и ее тетка были одни.

– Я была уверена, что ваше превосходительство зайдет к нам, – весело вскричала фру Терборг, – конечно, не ради меня. Ведь вы ни разу не заглянули ко мне, прежде чем не приехала ко мне моя племянница. Впрочем, немногие могут похвастаться визитом господина губернатора, и я должна быть довольна. Впрочем, теперь дело обстоит иначе: если вы желаете поздравить с Новым годом самую красивую девушку в Гуде, то милости прошу пожаловать в мой дом. Очень рада вас видеть.

– Если я не решался нанести вам визит раньше, сударыня, то потому, что меня удерживало сознание своей неуместности здесь. Что же касается де Бреголль, то мы с ней давно знакомы, и я уверен, что она извинит мою назойливость.

Фру Терборг неглупа. В тех случаях, когда она хочет казаться простоватой, она просто прикидывается таковой.

– Не следует думать, – возразила она с улыбкой, – что вы провели меня, напустив на себя такую скромность. Я знаю, что на нашего брата вы смотрите, как на пыль ваших сапог, разумеется, за исключением Марион, которая наполовину француженка, наполовину испанка и только что явилась к нам от двора короля Генриха.

– Вы несправедливы ко мне, сударыня. Я сужу о людях по тому, что они собой представляют, а не по их внешности и обстановке. Я был в Гаарлеме и вынес оттуда истинное уважение к его гражданам, которые без всякого колебания жертвовали на общее дело и свое состояние, и свою жизнь. Если жители Гуды сделают то же самое, когда придет их час, они также получат право на мое уважение.

Незадолго до праздников в совете опять были жаркие дебаты по поводу субсидий принцу, который хотел помочь городу Зирикзе. Пропорциональная часть, принятая на себя городом, была очень невелика, а добровольные пожертвования, за исключением пожертвования госпожи Терборг, были еще меньше.

Я не упомянул об этом в моем дневнике, потому что подобные вещи случаются постоянно. Я имею власть до некоторой степени над их жизнью, но не над их кошельком, который они умеют хорошо прятать. Но как мне противно видеть, что все идет не так, как следовало бы, только потому, что они не хотят расстаться со своими деньгами. Я знаю, что в этой стране совершается немало преступлений из-за денег, и притом не руками голландцев. Но если грабит испанец, то он грабит для того, чтобы тратить, а не для того, чтобы копить деньги, пока они не станут непригодны ни для него, ни для его ближних.

– Кроме того, – продолжал я. – я не могу бывать в гостях так часто, как бы мне хотелось, из боязни, что мои манеры, в которых, может быть, осталось еще кое-что испанское, могут многим показаться неприятными. Вас я прошу простить мои промахи.

– Это значит, что мы люди ничтожные и что наши манеры плохи. Понимаю. Но я не буду вступать в словопрения с вами, ибо в конце концов вы всегда одержите верх. Вы заставляете другого казаться грубым, хотя смысл ваших слов, которые вы говорите с таким достоинством, в сущности, еще грубее. Поэтому я умоляю о пощаде. Сегодня день Нового года, и мы хотели бы услышать поздравления, с которыми вы, вероятно, и пришли к нам.

– Я только ждал позволения принести вам эти поздравления, – отвечал я, невольно улыбаясь.

– Опять наши дурные манеры! – воскликнула она. – Действительно, скоро придется учиться хорошим. Не возьметесь ли выучить меня?

Я высказал обеим пожелания всего наилучшего, причем, обращаясь к донне Марион, старался вложить в мой тон теплоту, которую не решался придать своим словам. Но она отвечала мне холодно и церемонно, словно чужому.

– Ух, какой вы церемонный народ, – воскликнула фру Терборг, с нетерпением прислушиваясь к нашему разговору. – Это хорошо, когда целуют руку по-испански, но, по-моему, по-голландски это следует делать не с такой холодностью.

Если б я захотел поцеловать руку донны Марион, то мне, конечно, следовало сначала поцеловать руку фру Терборг. Этой жертвы нельзя было избежать.

– А может быть, он уже поцеловал твою руку, Марион? – продолжала она. – Не правда ли?

Эта дама становилась назойливой. Сбитая с толку манерами донны Марион и моими, она, очевидно, хотела во что бы то ни стало выяснить себе, в каких мы отношениях между собой. Но лицо донны Марион было непроницаемо: на ее щеках не появилось даже легкого румянца. Она хотела что-то возразить, но я предупредил ее и сказал:

– При дворе императора меня учили, что дамам следует целовать ручку именно так. Прошу извинить меня, если меня обучили не совсем правильно. Фру Терборг сделала гримасу:

– Вы жестоки. Но идемте лучше обедать. Быть может, это настроит вас более благосклонно. Не бойтесь, – прибавила она, заметив, что я собираюсь отклонить ее предложение, – барон Гульст и проповедник Иордане сегодня не будут. Я не пригласила их, надеясь увидеть вас у себя.

– Очень сожалею, что они не были приглашены из-за меня. Я вовсе не боюсь их, – холодно отвечал я.

Фру Терборг залилась смехом:

– О, конечно, вы не боитесь их. Но они-то боятся вас. А сегодня, по случаю Нового года, у меня хороший обед. И было бы жаль, если бы он им не понравился.

Иногда нельзя удержаться от улыбки, слушая фру Терборг.

– Мне пришлось бы запереться у себя дома и жить отшельником, сударыня, если бы я убедился, что мое присутствие лишает аппетита добрых граждан города Гуды, которым, к счастью или к несчастью, я назначен управлять.

– Ну, это была бы небольшая беда. Граждане Гуды от этого только немного похудели бы. Настоящий голландец может переносить легкое горе, легкую ревность и легкий страх, не теряя в собственном весе. Меня вы смело можете пригласить на обед. Мы обе не испытываем перед вами страха, по крайней мере такого, который отбил бы у нас аппетит. Не так ли, Марион?

– Конечно, – отвечала Марион более мягко, чем говорила до сих пор. – А если кто-нибудь и боится, то, несомненно, не без причин.

– Какова вера в вашу справедливость! – воскликнула хозяйка.

– Постараюсь оправдать ее, – отвечал я.

Не помню, какой был обед. Как уже возвестила фру Терборг, он был хорош: она гордилась тем, что у нее лучший стол во всей Гуде. Но я никогда не придавал особенной цены таким вечерам.

Как бы то ни было, это был один из приятнейших вечеров, который я когда-либо провел в доме госпожи Терборг.

Она сидела во главе стола, я занял место справа от нее, донна Марион слева, против меня. По мере того как продвигался обед, хозяйка становилась все более развязной и шумливой, и я с удовольствием бросал взгляды на прекрасное спокойное лицо донны Марион, на котором так редко появлялась улыбка. Но раза два мы не могли удержаться от смеха, слушая выпады фру Терборг. В случае надобности она могла быть очень остроумной, хотя, как я уже заметил выше, ее речи и не годились бы для двора.

Однако, как в первый вечер, который я провел в этом доме, так и теперь, среди цветов и канделябров, я не забывал о темном кресте на бергенском кладбище.

20 января.

Сегодня отличный, ясный день, каких у нас уже давно не было. Я вышел за стены города, чтобы насладиться блеском солнца: как все, прибывшие сюда с юга, я жаждал света и тепла.

К западу от города тянется небольшой лесок. Когда я проходил через него, солнечные лучи золотили стволы, снежные ветви сверкали, как будто усыпанные бриллиантами. Сияло ярко-голубое небо. Было тихо, слышно похрустывание снега под ногами. Мне казалось, что я в сказочном лесу, полном света, мира и тишины. Но, увы! Лесок был невелик. Золотистые стволы стали редеть, и я опять вышел в человеческий мир.

Передо мной тянулась большая дорога. У опушки леса стоял маленький домик, у дверей которого сидела женщина и тихо плакала. Она, казалось, скорбела о том, что ее жилище не в лесу, среди его блеска и тишины, а вне его, где была борьба и беспокойство и где вдали виднелись темные городские башни.

Ей было лет сорок, но время и горе уже оставили следы на ее лице. Оно было худо и бледно, но сохраняло приятное выражение, когда она сквозь слезы смотрела на расстилавшийся перед ней залитый солнцем вид.

Одежда ее была наполовину городская, наполовину крестьянская. Домик ее имел довольно жалкий вид. Но в ней самой было что-то такое, что казалось ценнее всей его обстановки.

Я подошел к ней и мягко спросил:

– Позвольте спросить вас, о чем вы плачете в такой чудный солнечный день? Скажите мне, может быть, я могу вам помочь?

Невелика была моя власть, и, конечно, я не мог бы запретить всякому плакать, если б даже и хотел.

– Благодарю вас, сударь, но вы не можете мне помочь. Я не богата, но все необходимое у меня есть. Благодарю вас за внимание.

– Я не о деньгах одних говорил. Может быть, я могу помочь вам в том, в чем вы нуждаетесь больше, чем в деньгах.

– Никто, даже Господь Бог не может избавить меня от моего горя, по крайней мере, в этой жизни. Но я не ропщу на Бога, ибо Он в конце концов послал мир душе моей. Но иногда я вспоминаю о прошлом и теряю спокойствие. А второе мое горе – это горе моего ребенка. И, может быть, его-то и следует считать самым большим. Но и тут вы не можете помочь мне.

– Кто знает. Я простой человек, и невелика моя власть, но, может быть, она окажется достаточной, чтобы помочь вам.

Она посмотрела на меня с изумлением:

– Вы говорите довольно самоуверенно. Но вы, кажется, приезжий? Я что-то не видала вас в Гуде. Впрочем, за последние годы я редко бывала там.

– Я приехал сюда не так давно, и многие считают меня нездешним.

– Как же вы беретесь помочь мне? Ван Гирт не станет слушать приезжих. Он жестокий человек и не обращает внимания ни на кого, кроме, впрочем, губернатора, которого они все боятся, как самого черта.

– Я отлично знаю губернатора и имею на него некоторое влияние. Может быть, это и хорошо, что его так боятся. Скажите мне, не может ли он что-нибудь сделать для вас?

Она опять взглянула на меня:

– Говорят, что он самый неумолимый человек.

– Не думаю, чтобы он таким остался до сего времени. Итак, скажите мне, в чем дело?

– Но почему вы его знаете и кто вы такой? – спросила она с оттенком подозрения.

– Не стоит говорить об этом. Скажите мне лучше без всяких опасений, в чем ваше горе.

С минуту она была в нерешительности, потом сказала:

– Я слышала, что он большой вельможа, который думает только о государственных делах, а не о нас, маленьких людях. Мне рассказывали, что госпожа Борд ползала на земле перед ним, умоляя пощадить жизнь ее мужа, но все было напрасно. Говорят, ни один мускул не дрогнул на его лице. А она – красивейшая женщина в Гуде. С какой стати он пойдет против влиятельного ван Гирта только для того, чтобы помочь моему сыну, который ему ни сват ни брат?

– Может быть, вы и правы. Но каждый правитель должен смирять все дерзкое и оказывать покровительство всему непритязательному. Что касается самого Борда, то, будучи на часах в самый день битвы, он напился. Хотя губернатор и сам не без греха, но в этом случае, по-моему, он был прав. Не бойтесь, – прибавил я, – никто не узнает о том, что вы мне скажете, никто, кроме меня и губернатора. А мы оба умеем хранить секреты.

Она вспыхнула:

– Вы, наверно, считаете меня неблагодарной, сударь, простите меня.

И она рассказала мне все.

Звали ее Кларой ван Стерк. Она была дочерью некоего ван Ламмена, который когда-то был здесь бургомистром.

Потом она обеднела, и теперь, кроме этого домишка за городскими стенами, у нее ничего не осталось. Ее муж умер. Дочь ван Гирта Марта была помолвлена с ее сыном, но теперь ван Гирт не хочет и слышать об этом браке, рассчитывая выдать ее за некоего ван Шюйтена, богача, летуна сорок старше ее. Марта не хочет выходить за него. Но, как я и сам знаю, есть тысячи способов сломить сопротивление девушки – вещь совершенно простая, повторяющаяся каждый день, и никто не обращает на это внимания.

– Поистине, грехи родителей взыскиваются с детей, – прибавила с глубоким вздохом моя новая знакомая, заканчивая свой рассказ. – Проклятие тяготеет над родом человеческим, и мы не в силах стряхнуть его…

– В войске, которое принц набрал в нашем городе, есть какой-то ван Стерк. Не это ли ваш сын?

– Да. Он пошел в солдаты, чтобы мечом возродить свои рухнувшие надежды. Но невозможно сделать все так быстро, как бы хотелось. После нашего разорения число наших друзей сильно уменьшилось, и пройдет много времени, прежде чем ему удастся сделаться офицером. А когда это случится, Марта уже будет замужем за другим.

– Ну, может быть, этого и не будет. Принц дал мне разрешение на производство нескольких лиц в офицеры, по моему выбору. И принц, и я очень довольны, что нашелся горожанин, который добровольно стал солдатом. Ведь вы, голландцы, народ слишком мирный и слишком любите загребать деньги. Ваш сын будет произведен в офицеры. Но он должен показать, что достоин этого. Я не делаю таких вещей только по протекции.

Она посмотрела на меня с удивлением и страхом.

– Но кто же вы такой? – прошептала она.

– Я здешний губернатор, сударыня.

Женщина поднялась со своего места и в смущении остановилась передо мной.

– Простите меня, ваше превосходительство. Я не знала, что передо мной сам губернатор, и назвала вас надменным и неумолимым. Извините меня, ради Бога.

– За что? Если меня называют неумолимым, то в этом не ваша вина. Может быть, они и правы. Ведь им нужна железная рука. Но оставим это. Будьте уверены, что я помогу вашему сыну, если он и его невеста этого заслуживают. Скажите мне только одно, если это не очень для вас неприятно. Вы сказали, что вы достигли мира в вашей душе. Я тоже ищу этого мира. Как вы нашли его? Она густо покраснела:

– Извольте, ваше превосходительство, я расскажу вам все, хотя это и очень для меня тяжело.

И действительно, она рассказала мне всю свою историю. Так как это было сделано под секретом, то я не буду воспроизводить ее здесь. Это была старая история, хотя каждому, кому приходится в ней пострадать, она представляется новой. Кто не любил и не грешил и для кого не было тут горя, несчастья, а иногда и смерти?

– Не скоро водворился мир в душе моей, – продолжала ван Стерк. – Не раз сидела я в отчаянии на этом пороге, глядя вдаль, пока в один горький августовский день не появился на дороге некий проповедник. Он попросил у меня стакан воды и присел здесь отдохнуть. Мы разговорились. Не знаю, как это случилось, но я рассказала ему всю мою историю, о которой не заикалась никому другому. Он выслушал меня молча. Потом, глядя вдаль и как бы собирая в себе свет от сияющих при вечернем солнце облаков, он промолвил:

«Мы все грешим и страдаем, и в сомнении и в колебаниях проходит жизнь наша, пока не придем к Господу. Никакие силы неба, земли и ада не могут продлить здесь наше пребывание. Но за грехи наши мы время от времени должны терпеть наказание, хотя нам и неизвестно, когда именно постигнет нас это наказание. Иногда же, и не совершив греха, мы должны претерпевать наказание, ибо страшны и неисповедимы пути Господни, и проходит Он по лицу земли, как буря, разрушающая в одном месте и оплодотворяющая в другом. Но кто мы, чтобы судить о Господе? Некоторые, по особой благодати Божьей, приближаются к нему в величии сердца своего, другие сокрушением грехов своих, третьи же только в жизни будущего века. Но никто не достигнет этого, пока не очистится, ибо перед Господом может стать только чистое. Но я верю, что в конце концов мы все очистимся. Здесь для этого только начало, а завершение будет там. Что же касается любви, то выслушай меня, дочь моя. Всякая истинная любовь исходит от Господа и освещает путь наш, как и мысль о Господе. Никакая скорбь, никакое отчаяние не могут омрачить ее навсегда. Но иногда мы бываем обмануты легкомысленными желаниями нашего сердца. И тут большое желание побеждает более слабое, но в день завершения Господь укажет каждому свое место. Но если вы правильно принимаете мир, то еще в здешней жизни вы всегда найдете много хорошего. А если даже не будет ничего хорошего, то можно обрести и здесь мир Господень – и это будет самым лучшим. Я говорил, как повелевал мне дух, говорящий мне. Для тебя ли слова мои, не знаю».

Сказав это, он взял свою палку и пошел на закат солнца. Я стояла и дивилась, не умея понять слов его. Но они показались мне столь властными, что я записала их, дабы не забыть. Читая и перечитывая их, я наконец поняла их значение. По крайней мере, мне так кажется. И мир наконец снизошел до меня. Только иногда, когда я припоминаю старое, слезы сами льются у меня, как, например, сегодня.

Она смолкла. Солнце клонилось уже к горизонту и перестало греть. Становилось холодно. Я поблагодарил женщину за рассказ и простился с ней. Она просила меня зайти к ней, но я отказался и пошел прямо домой, так как ночь медленно наплывала на землю.

21 января.

Сегодня утром я послал за молодым ван Стерком, чтобы глянуть на него. Он, по-видимому, на правильном пути, и я думаю, что окажу милость достойному человеку. Конечно, сначала нужно будет его испытать. Потом я отправился к его бывшей невесте. Я не знал эту Марту, и мне не хотелось поднимать в добром городе Гуде волнение на целую неделю ради девушки, от которой ван Стерк через несколько лет, быть может, будет рад-радешенек отделаться. Любовь слепа, а она как-никак дочь ван Гирта.

Меня встретила миловидная, хрупкая девушка, лет двадцати, с невинным выражением лица и то вспыхивавшим, то исчезавшим румянцем. Я видел, что она страдает. По ее сложению видно было, что недолго она будет в состоянии бороться со своим горем. Но этого не должно быть. Было бы непростительным преступлением выдать ее за ван Шюйтена, который не может быть привлекательным для молодой девушки, даже если она и не любит другого. Должно быть, жена ван Гирта была действительно хороша душевно и физически, ибо от отца Марта не могла наследовать ни красоты, ни хороших нравственных качеств.

25 января.

Сегодня я навестил Клару ван Стерк. Опять шел я через лес, великолепный в своем уборе из снега и инея, раздумывая о словах проповедника. Может быть, и мне когда-нибудь дадут утешение его слова: в день исполнения Господь укажет каждому настоящее место.

По-прежнему я нашел Клару ван Стерк сидящей у порога на солнышке. Но на этот раз ее глаза блестели, и слез в них не было. Она быстро поднялась, чтобы приветствовать меня. Я вошел к ней в дом и провел у нее некоторое время. Когда я собирался уходить, она, против моей воли, поцеловала мне руку и сказала:

– Не знаю, как и благодарить вас. Теперь я вполне умиротворена. Я чувствую теперь, что я прощена и что я могу умереть спокойно.

– Я уверен, что вы еще доживете до того времени, когда ваш сын будет счастлив.

– Как Господу Богу будет угодно.

Возвращаясь домой, я заметил, что не один я соблазнился хорошим солнечным днем. Вышло погулять много народу, между ними и донна Марион. Она раскраснелась от легкого мороза и была чрезвычайно красива. Я поздоровался с ней. Ван Гульст, вертевшийся около нее, демонстративно отстал, как это он всегда делал при моем приближении. Мы пошли вдвоем.

– Солнечный денек соблазнил и вас, – сказал я. – Сегодня можно забыть, что у нас зима.

– В самом деле. Я очень рада, что сегодняшняя погода так хорошо на вас подействовала: ваши глаза так и блестят, а лицо – самое жизнерадостное!

Как, однако, она умеет читать на моем лице! Оно не выдает моих секретов никому, кроме нее.

– Я сейчас был у одного человека, которому удалось водворить мир в душе своей. Это вещь редкая, я никогда не думал, что мне придется увидеть что-нибудь подобное.

– Я думаю, что все люди, имеющие чистые чувства, перед кончиной достигнут такого же настроения, – промолвила она. – Было бы ужасно умереть с мучительным вопросом на губах…

Я взглянул на нее и промолвил:

– Вы принадлежите к верующим, донна Марион.

– Да, и я убеждена, что для каждого из нас наступит мир.

Однако в ее взгляде, которым она окинула снежный, заволакивавшийся вечерней темнотой пейзаж, ясно промелькнуло какое-то страдание.

10 марта.

Умер дон Луис де Реквезенс. На его место назначен его помощник. Хотя он был только тенью герцога, но его смерть даст о себе знать. Все было сосредоточено в его руках, и нелегко будет заменить его кем-нибудь другим. Он умер 5 марта и сам назвал своего преемника. Если мои сведения верны, высшее начальствование над войсками будет возложено на графа Мансфельдта. Испанские генералы отказались от такого предложения. Выйдет большое замешательство, если в Мадриде не примут быстрых мер. Но этого нельзя ожидать от короля Филиппа.

Гражданские власти получили теперь доступ в верховный совет, и это тоже приведет к волнениям. Нехорошо было до сих пор, когда они не смели сказать без разрешения герцога ни слова. Но теперь будет еще хуже. Для Голландии может сразу наступить весна, если здесь сумеют учесть все обстоятельства. Принц-то, конечно, это сделает. Но сумеют ли другие? Они слишком любят сидеть дома и полагаться на Господа Бога, который за них должен все устроить. Вера – дело великое, и я желал бы, чтобы у меня ее было побольше, но кое-что мы и сами должны делать.

25 марта.

Сегодня утром, часов в пять, раздался стук в мою дверь. Вошел ван Стерк. Сапоги его до колен были покрыты грязью.

– Извините, ваше превосходительство, но по дороге в направлении к северу движутся значительные неприятельские силы. Я заметил их еще часа в два. Я скакал во всю прыть и, судя по тому, как они движутся, должно быть, опередил их часа на два.

– У вас есть какие-нибудь сведения об их численности?

– Было еще очень темно, ваше превосходительство, и я не мог их сосчитать. Но они ехали мимо меня минут с десять. Это была частью кавалерия, частью пехотные солдаты, посаженные на лошадей. Кажется, это единственный отряд. Во всяком случае, если за ним явится другой, то мои люди, которых я оставил для наблюдения, своевременно дадут сюда знать.

В своем донесении он не упустил ничего из виду. Я поставил его с несколькими верховыми для наблюдения на юге и приказал ему уведомить меня, если с этой стороны неприятель произведет какое-либо движение. Амстердам сильно желал присоединиться к штабам, и я боялся, как бы испанцы не прослышали об этом и не попробовали вломиться в город силой. Мои предположения, как оказалось, были правильны.

– Благодарю вас, – сказал я ван Стерку. – Идите и передайте начальнику гвардии, чтобы он сейчас же собрал весь гарнизон – всех конных и пеших. Через час мы выступаем.

Он поклонился и вышел.

Облачаясь в доспехи, я обдумывал создавшееся положение. Если б нам удалось опередить их и прибыть к тому месту, где дорога входит в лес, мы могли бы захватить их живьем. Это было бы делом какого-нибудь получаса, самое большее.

Собравшись как можно скорее, я выехал на базарную площадь и бросил клич: силы, находившиеся в моем распоряжении, были невелики. Мне удалось собрать довольно много добровольцев, но те из них, которые уже заранее были завербованы за плату; не отличались особым энтузиазмом. Ради спасения Амстердама стоило рискнуть, но здесь не любят таких внезапных тревог. День был базарный, и, по несчастью, на площади оказался ван Шюйтен, пользовавшийся большим влиянием. Он подошел ко мне и сказал:

– Прошу извинить меня, но подумали ли вы о том, что может произойти, если ваши сведения о силах неприятеля неверны? Что, если эти силы гораздо больше? Извините меня, но мне кажется довольно рискованным пускаться в дело, не имея более надежных сведений и не подготовившись как следует.

Ван Шюйтена-то как раз мне и не хотелось видеть.

– Разве я когда-нибудь предлагал вам, мин хер ван Шюйтен, хорошенько подумать, прежде чем вы будете варить ваше пиво? – резко спросил я. – Нет? Ну, в таком случае предоставим каждому заниматься своим делом. Мое дело – война.

Все удалось блестяще и именно так, как я и предполагал. Был только один критический момент, когда дело могло кончиться очень плохо. Произошло это так: с половиной своего отряда я поместился за изгибом дороги, перед входом в лес. Капитан Брандт был поставлен в засаде сзади меня, и ему было приказано атаковать неприятельский арьергард. Добровольцев я взял с собой: с одной стороны, для того, чтобы своим присутствием внушить им больше мужества, а с другой – чтобы не могли говорить, что я подверг их опасности.

Услышав топот лошадей за лесом, я дал знак, и мы бросились на них, как сокол на свою добычу. Первые ряды мы прорвали, почти не встретив сопротивления, ибо они никак не ожидали нападения. Правда, у них были разведчики, но они выслали их слишком далеко вперед, так что они даже не видели, как мы прибыли к лесу. Покатость дороги еще более усилила стремительность нашего нападения. Мы быстро пробились вперед и скоро оказались у обозов, которые неприятель, по своим соображениям, поместил перед своим центром. Здесь-то мы и встретились с главными неприятельскими силами. Они значительно превосходили нас численностью, и добровольцы, в головах которых крепко засели слова ван Шюйтена, бросились бежать.

На самом деле никакой опасности не было, ибо я знал, что делаю. Хотя перед нами и появились сомкнутые ряды, но я знал, что беспорядок уже внесен в них, к тому же Брандт теснил их сзади. Еще минута, и мы пробились бы сквозь них. Но добровольцы, увидев перед собой врага, вообразили, что он в бесчисленном количестве, как и предсказывал ван Шюйтен, и заколебались. Тщетно старался я ободрить их и двинуть вперед. Они бросились назад, и мы оказались между неприятельскими силами и обозами, где нельзя было ни двигаться на наших конях, ни даже взмахнуть как следует рукой. Неприятельские офицеры быстро сообразили выгоды своего положения, и в одну минуту мы были окружены со всех сторон. Через минуту-другую произошла бы паника, и большая часть из нас была бы изрублена в куски.

Впрочем, я не преминул принять свои меры предосторожности. На полпути между моими силами и лесом я поставил свою старую гвардию и некоторых ветеранов Брандта.

В воздухе стоял легкий туман, который скрывал диспозицию моих войск. Начальство над этим отрядом я вручил ван Стерку, приказав ему спешить к нам на помощь, когда, по его мнению, это будет нужно. Это был день испытания ван Стерка, и он выдержал это испытание. Как раз в самый критический момент он ударил во фланг неприятеля с громким, хорошо знакомым мне криком: «Вперед, за дона Хаима де Хорквера!»

Казалось, это старое имя имеет какую-то возбуждающую силу. Неприятель заколебался и ослабил напор на нас. Мне только это и нужно было, чтобы получить некоторое свободное пространство. Я сбросил одного-двух ближайших ко мне всадников и пустил лошадь в самую свалку. Крик раздался еще раз, и это решило участь сражения. Неприятели – большей частью итальянцы и валлонцы – все полегли здесь костьми. Задние ряды бросились бежать в лес, а середина отряда, зажатая между мной и отрядом ван Стерка, сдалась. Тщетно офицеры кричали на них: только арьергарду удалось пробиться сквозь отряд Брандта. Как я потом узнал, это были каталонцы, а они не охотники сдаваться.

Ван Стерк, весь в крови, подъехал ко мне и салютовал мне.

– Прошу извинить, если мы опоздали. На дороге стоял туман, и мы не могли видеть ясно, что происходит.

– Вы прибыли как раз вовремя, и я выражаю вам свою благодарность.

Я приказал войскам выстроиться. Наши потери были значительны, хотя у неприятеля они были еще больше. Больше всего досталось добровольцам, но тут уж они сами были виноваты.

– Жаль, что пришлось потерять столько народу, – сказал я им. – Но в этом вы сами виноваты. Когда вам придется в следующий раз выступать со мной, верьте больше мне, а не предсказаниям ван Шюйтена.

Они поняли меня и повесили головы.

Через три часа мы были уже в Гуде. С пленниками и добычей мы привезли и убитых: вместо радости получилась печаль.

8 апреля.

Проходя сегодня по городским стенам, я увидел ван Стерка, который грустно стоял на своем посту возле парапета. Перед ним виднелись крыши домов, залитые солнцем. Кое-где вырывался блестящий шпиль колокольни. В то тихое чудное утро город предстал во всей своей красе. Солнечный свет заволакивал даль, отчего город казался как будто на облаках. Но ван Стерк, очевидно, не мог оценить этого прекрасного зрелища: лицо его было сумрачно, а губы плотно сжаты.

– Вы, кажется, не очень-то любуетесь этим дивным утром, ван Стерк, – произнес я.

Он вздрогнул:

– Извините. Я не заметил вашего прихода. Не все же быть веселым.

Когда человек молод, да еще влюблен, то не очень трудно заставить его разговориться. Через минуту он уже рассказал мне все, что, впрочем, я уже знал.

– Она отказала ван Шюйтену дважды, – продолжал он. – и теперь ее отец держит ее взаперти в ее комнате, голодом заставляя ее смириться. Так мне рассказывала их служанка. Подумайте только! Каждый может жениться на девушке, если она не выдержит такой пытки! Как только вспомню об этом ван Шюйтене…

И он заскрипел зубами.

Теперь пришло время действовать мне. Было бы жаль, если б в день обручения фру Марта выглядела бледной и исхудавшей! Ван Стерк был молод, его руки не осквернены, и было бы жаль, если б он выпачкал их о такое животное, как этот ван Шюйтен. Поэтому я пригласил его к себе в кабинет и поздравил с производством в офицеры.

– Я обещал вашей матери сделать это для нее, – перебил я его горячее выражение благодарности. – Она также кое-что сделала для меня.

Он взглянул на меня с изумлением:

– Она никогда не говорила мне об этом.

– Не пришло еще для этого время. Идите, наденьте ваше самое лучшее одеяние и отправляйтесь к ван Гирту просить руки его дочери. Скажите, что я вам это посоветовал. Потом приходите обратно и расскажите о результатах вашего сватовства.

Когда он ушел, я подошел к окну и долго стоял около него, как я делал раньше, еще в Гертруденберге. С тех пор я отвык от этого: слишком много было связано с ним воспоминаний – радостных, печальных и страшных.

Из своего окна я смотрел на узкую улицу и на воду канала, которая медленно текла в Рейн, подобно тому, как жизнь города медленно течет к смерти. Высокие крыши скрывали от меня небо. Я видел только небольшой кусок его, да и тот в отдалении был разрезан пополам колокольней. Но этот кусок по временам становился ярким и теплым.

Сегодня я в первый раз оставался так долго у окна, наблюдая, как солнце врывается в окно и теплые его лучи падают мне на лицо. Казалось, как будто чья-то невидимая рука ткала золотистые нити в этом сияющем сиянии, соединяя прошлое с настоящим и смягчая все слишком темные или слишком яркие контрасты.

На противоположном карнизе вылеплена голова демона, на которую я часто взглядываю с печальным удовольствием. Подобно тому, как он в своем каменном спокойствии с насмешкой глядит на мир, так точно великая цель управляет судьбами этого мира, посылая успех сильной руке и твердому сердцу.

Сегодня эти золотые нити соткали блестящую вуаль вокруг этой хихикающей головы, сгладив ее жесткую улыбку и придав ее чертам необычную мягкость. Гуще и чаще протягивались золотистые полосы, пока дьявольская маска не исчезла в их ослепительном свете. Еще раз солнечные лучи торжествовали над мраком, распространяясь золотыми нитями по всей земле – прекрасная эмблема света вечности. И вера в могущество этого света поднялась во мне с необычайной силой.

Из этих переплетающихся между собой золотых нитей мало-помалу стало вырисовываться как будто чье-то лицо, похожее на лицо моей жены, но с улыбкой, какой я никогда не видел у нее: как будто она радовалась, что другая избавилась от судьбы, которая постигла ее. Я часто видел ее очами своей души, но вид ее всегда был печален и суров, как в тот вечер, когда я покидал Гертруденберг. Теперь она как будто преобразилась, и я был рад ей, хотя она улыбалась и не мне.

Потом невидимые пальцы соткали новый образ.

В сиянии поднялось озаренное милой печальной улыбкой лицо донны Марион. Пристально и задумчиво глядели на меня ее глаза, как будто изверившиеся в счастье, в своей силе.

Я продолжал стоять у окна, пока не постучали в дверь. Возвратился ван Стерк. Лицо его было красно. Как я и ожидал, он получил отказ.

Надев шляпу, я отправился к ван Гирту сам, и предложение было принято. У меня еще довольно власти, чтобы внушить страх человеку вроде ван Гирта.

Теперь у меня был еще один заклятый враг – третий по счету. Для губернатора довольно большого города это, конечно, не так много, и я обязан был бы иметь их побольше. Но, конечно, существует еще значительное количество таких, которые мне неизвестны, и я могу этим утешиться. А ван Шюйтен! Я и забыл о нем. С ним их будет четверо, хотя он и не заслуживает этого имени.

1 мая.

Бедная фру Клара недолго наслаждалась счастьем своего сына. Вчера вечером она умерла. Она была уже плоха, когда я видел ее в последний раз. Полнота ее мира унесла ее от нас. Но частичку этого мира она оставила и мне.

10 мая.

Весна наступила настоящая. Как она все меняет! Лежал глубокий снег, когда приехала донна Марион. А теперь луга пестрят фиалками, ирисы растут прямо по краям каналов. Особенно великолепны фруктовые деревья: яблони и груши в полном цвету. Город как будто утопает в огромном цветнике.

15 мая.

Сегодня я предложил донне Марион пройтись со мной за городские стены, взглянуть на великолепие весны прежде, чем оно станет увядать. В моем предложении не было ничего удивительного: в эти дни все отправлялись за город с дамами. Она согласилась, но довольно холодно и после некоторого колебания. В случае надобности она может быть очень высокомерной и сухой даже со мной. Но я не обращаю на это внимания, ибо я знаю, что в такие минуты она страдает.

Мы наполовину обошли кругом город. От низкого солнца белые цветы казались золотисто-красными, а дома и башни города, покрытые блестящей черепицей, как огненные, поднимались к голубому небу.

Прежде чем угас этот розовый свет, я сломал озаренную им ветку и, подавая ее моей спутнице, спросил:

– Донна Марион, угодно вам принять эту весеннюю ветку от меня?

Ее прекрасное лицо слегка затуманилось, а в глазах блеснул гордый огонек. Только тот, кто знал ее так хорошо, как я, мог его заметить. Но от меня он не укрылся. Я понял, что не настало еще время. Я знал, что мне нужно ждать и не тянуться к плоду жадными руками, как я это сделал три года тому назад. Грубым движением я сорвал его с ветки, но, словно буря, поломал и самую ветку. Теперь я буду ухаживать за ней смиренно, пока всякое сомнение не исчезнет из ее сердца.

– Я назвал эти цветы – цветами моих надежд и моей благодарности, донна Марион. Может быть, вы по одному этому соблаговолите принять их?

Она взяла ветку и прикрепила ее к своему корсажу.

– Вам не за что выражать мне благодарности, – промолвила она, – я обязана всем, а вы мне ничем!

– Я обязан вам больше чем жизнью, донна Марион, – верой и надеждой.

Она не отвечала. Я взглянул на нее, и в сердце моем поднялась волна неизмеримой нежности к этой женщине, которая научила меня чувствовать, что значит жизнь и любовь. На ее бледное печальное лицо легли светлые вечерние тени, и я дорого бы дал за то, чтобы этот печальный взгляд стал веселым.

Мы прошли через ворота и вернулись в город, казавшийся таким серым и холодным после потоков света и тепла за его стенами. Солнце уже село, и последние его лучи замирали на кровлях. В сгущавшемся сумраке лежала перед нами улица, ведущая к колокольне собора – мрачной серой громаде, тянувшейся к потерявшему окраску небу. Вид был довольно унылый, и не знаю, почему меня охватила тяжелая грусть.

Вдруг на отдаленной башне вспыхнул последний отблеск вечерней зари. Словно обещание и уверение, с триумфом поднялся он над сгущавшейся темнотой. Потом свет погас, и башня мрачнее, чем прежде, высилась над потемневшим городом. Неужели и эти яркие деньки пройдут так же быстро и опять сменятся мглой? Моя юность прошла, а я все еще гоняюсь за жизнью и радостями этого мира.

20 мая.

Вчера я добился ответа на мой запрос по поводу того, кто в глазах закона является ближайшим родственником Изабеллы. Оказалось, что донна Марион. Я был весьма удивлен, ибо я всегда думал, что у ван Веерена есть какие-нибудь близкие родственники. У него действительно были родственники в Испании, но о них теперь говорить не приходилось. Следовательно, если я откажусь от своих прав, все состояние перейдет к донне Марион.

Я сделаю это немедленно. Когда-нибудь будут говорить, что… но день этот еще далек, да и настанет ли он?

10 июня.

Сегодня я был так раздражен, что не могу даже описать. Дело было у фру Терборг. Я зашел к ней в надежде видеть донну Марион. Когда я вошел, в гостиной была одна фру Терборг. Я сел, и мы стали говорить о разных пустяках. Пришло известие, что Зирикзе не сегодня-завтра должен пасть. Адмирал Бойсот убит при попытке освободить город, которую он сделал 25-го прошлого мая. Эта весть, как легко понять, занимала весь город.

Но для фру Терборг и этого было мало.

– Вы правите нами сильной рукой, так что мы не смеем даже выдавать наших дочерей за того, за кого хотим. Об этом деле, насколько я знаю, теперь везде говорят. Только герцог мог решиться зайти так далеко. Впрочем, я вас не осуждаю. Ван Шюйтен – дрянной человек, да и ван Гирт не годится в образцовые отцы. Но вы должны не только находить жен для ваших офицеров, но подумать и о себе самом. Давно пора вам бросить свой угрюмый вид. Довольно вам тосковать по жене: вам нужно жениться опять. Нехорошо человеку быть одному. Это и в Библии сказано. Я взглянул на нее:

– Весьма благодарен за ваше участие ко мне, но, боюсь, я не заслуживаю его. Пожалуй, я рискую показаться неблагодарным, но…

Своей иронией я иногда заставлял ее молчать, но на этот раз ирония мне не помогла.

– Этим вы от меня не отделаетесь, – прервала она меня. – Я знаю, что вас боятся, и не найдется человека, который решился бы сказать вам так много. И я боялась вас, должна вам сознаться. Но теперь я решилась переговорить с вами: ведь не отправите же вы меня на пытку.

Мне очень бы хотелось этого, и я едва не высказал вслух свою мысль. Однако я сдержал себя и сказал:

– Конечно, я не могу этого сделать, но…

– Итак, вы сами видите, что не можете, Поэтому я продолжаю. Несмотря на вашу седину, вы еще молодой человек и могли бы взять себе в жены любую женщину в Гуде. Я бы, например, с удовольствием вышла за вас замуж, «когда вам угодно. Хотя я теперь не так уже молода и свежа, но вы, пожалуй, сделаете еще худший выбор. У меня одно из самых крупных состояний в Голландии. В придачу к вашему оно образовало бы огромную силу. У вас много врагов – вы не должны обманывать себя на этот счет, – но тогда никто не смел бы восстать против вас.

Все это она произнесла с холодной уверенностью человека, которому позволяется говорить все, что он хочет.

Действительно, она то и дело бросала на меня нежные взгляды, но мне и в голову не приходило, что это могло значить. Мне, у отца которого на свадьбе присутствовал сам император Карл, мне жениться на фру Терборг! Что за нелепость!

Вероятно, лицо мое выдало мою мысль, потому что она, улыбаясь, сказала:

– Вижу, что это предложение не соблазняет вас, но я не буду отчаиваться. Я, конечно, не придаю своим словам серьезного значения, понимая, что, если у меня в доме такая красавица, как Марион, то ни один мужчина не будет меня слушать. – Почему бы вам не жениться на ней? Она молода, красива и обязана вам своей жизнью. Что вам еще нужно? Я уверена, что она неравнодушна к вам, ибо с каждым днем она становится все бледнее и бледнее. Чего же вы ждете? Это даже нехорошо по отношению к ней. Правда, она небогата. Если бы не это, барон ван Гульст давно бы посватался к ней, но у него у самого нет ничего. А вы можете взять и бедную жену. Кроме вашего личного состояния, вы получаете еще и очень значительное состояние ван дер Веерена. Если препятствие только в ее бедности и если вы не принимаете серьезно моих слов, то я готова сделать что-нибудь для нее. Вы должны сами назначить сумму, лишь бы только осталось что-нибудь мне самой.

Чтобы вопрос об этих проклятых деньгах когда-нибудь осквернил мои уста! Это напомнило мне о дне, который крепко засел в моей памяти и в который я едва не сошел с ума. Кроме того, мне показалось, что в соседней комнате мелькнула чья-то тень. Я готов был задушить эту фру Терборг.

Я поднялся разъяренный и сказал:

– Мне кажется, что мы совершенно не понимаем друг друга, сударыня. Вы, кажется, не допускаете мысли, что деньги далеко не все и что дворянин думает иначе, чем торговец. Я не знаю, будет ли мне суждено когда-нибудь назвать де Бреголль своею, – ибо я далеко не так уверен в ее чувствах ко мне, как вы, – но если бы настал день, когда я сделаю ей предложение, то ее бедность сделала бы ее для меня еще привлекательнее. Впрочем, вы можете успокоиться на этот счет: скоро она будет достаточно богата. А теперь на прощанье позвольте мне дать вам один совет: прежде чем говорить, разбирайте, с кем вы имеете дело.

Я поклонился и вышел. Мне кажется, она перепугалась в первый раз в жизни: она побледнела и не сказала ни слова в ответ – вещь неслыханная и необычная для фру Терборг.

Для меня было ясно, в чем дело. Ей хотелось сделаться графиней ван Огинен, супругой губернатора Гуды. Видя, что это ей не удается, она готова была уступить эту честь донне Марион, отчасти для того, чтобы прикрыть собственное отступление, отчасти и потому, что донна Марион была ее племянницей.

Я вернулся домой в раздражении.

Если тень, которую я видел в соседней комнате, принадлежала донне Марион, то прощай тогда надежды, расцветшие было с наступлением весны! Бедная Марион! Что она должна была чувствовать в эти минуты!

1 июля.

Со времени моего злосчастного визита к фру Терборг я видел Марион раза два. Ее обращение со мной было такое же, как всегда, – спокойное и приветливое с легким оттенком холодности. Сегодня вечером я встретил ее у ван Сильтов. Было уже поздно, и комнаты были полны гостей. Медленно продвигаясь вперед, бросая слова направо и налево, я услышал громкие голоса и смех, доносившийся из соседней комнаты. Мне показалось, что я узнал голос донны Марион, которая полушутя, полусердито протестовала против чего-то.

Это меня заинтересовало. Дойдя до соседней комнаты, я очутился перед небольшой, но плотной кучкой. Все стояли спиной ко мне. Пока они, смеясь и крича, протискивались вперед и отходили, мне удалось заметить донну Марион, которая стояла в самой середине. Здесь же был и барон ван Гульст. Он случайно повернулся и посторонился, пропуская меня. Я прошел вперед и в это время услышал голос фру Терборг, которая кричала:

– Чего вы испугались, барон ван Гульст? Неужели ваш пыл прошел так скоро?

– Я испугался прибытия господина губернатора, – ответил он.

– А, господин губернатор! Он явился как раз вовремя. Вот твой спаситель, Марион!

В эту минуту я был уже в центре группы. Передо мной стояла донна Марион. Какой-то молодой человек, которого я, кажется, не встречал раньше, держал ее за руку, а она старалась оттолкнуть его от себя другой, свободной рукой. Она улыбалась, а вместе с тем лицо ее выражало и неудовольствие.

– Идите и предъявите ваши права, – кричала фру Терборг.

– Попрошу вас прежде всего осведомить меня об этих правах. Признаюсь, я ничего пока не понимаю.

– Мы сейчас просветим вас. Этот молодой человек – Бийс. Он был со своим отцом в Англии и привез оттуда чрезвычайно милый обычай. В канун Рождества там на потолке вешается ветка омелы, как это сделано и здесь.

Я взглянул вверх и увидел, что над головой донны Марион висит ветка, которую я сначала не заметил. Я начинал понимать, в чем дело, хотя и не вполне: какое отношение имеет рождественский обычай к первому июля?

– Кавалер, который поймает даму под этой веткой, имеет право ее поцеловать, – продолжала фру Терборг. – Это очень хороший обычай, не правда ли? Я и раньше слыхала о нем. Бийс утверждает, что этот обычай действует и первого июля, и мы решили его ввести. Все дамы согласились в уверенности, что их никто не поймает. Но Марион была поймана дважды – сначала бароном ван Гульстом, хотя она и отрицает это, а потом Бийсом, чему мы все были свидетелями. Для нее только одно спасение: если в этот момент появится местный верховный правитель, то поймавший даму кавалер должен уступить свое право ему, если он этого потребует.

– Относительно верховного правителя мне ничего не известно, – запротестовал Бийс, глядя на нас с изумлением.

– А я слышала и знаю, что это так. Нам тоже ничего не известно о том, чтобы этот обычай соблюдался и первого июля, однако мы вам верим.

Все рассмеялись. При виде растерянного лица Бийса не мог удержаться от улыбки и я. Он неглуп, но фру Терборг умнее его. Она, очевидно, сообразила, что это может рассердить меня, и с большой находчивостью вышла из затруднительного положения. Она положительно неглупая женщина. Жаль, что ее воспитание не соответствует ее талантам.

– Предъявляйте ваше право! – кричала она.

Я готов был повиноваться ей. Что я мог сделать? Иначе нельзя было поступить, не оскорбляя донну Марион. Вдруг сзади меня чей-то голос произнес:

– В Голландии нет больше верховного правителя, Я круто повернулся.

– Да, здесь больше нет его, – сказал я, – ибо король Филипп действительно был низложен штатами. Но фру Терборг сказала „местный верховный правитель“. Если здесь найдется кто-нибудь, кто станет отрицать мои права, то пусть он скажет мне об этом прямо.

Все молчали. Бийс выпустил руку донны Марион и отошел от нее. Я приблизился к ней и слегка поцеловал ее в губы. Она покорилась этому без сопротивления, но это был самый холодный поцелуй, который я когда-либо получал от женщины.

– Вы имеете право на второй поцелуй за барона ван Тульста, – безжалостно продолжала фру Терборг.

Донна Марион покорилась и на этот раз. Но в глазах ее мелькнуло выражение страдания. Мне было страшно досадно за нее, но что я мог сделать? Если фру Терборг воображает, что этим она ускоряет мое сватовство, то она глубоко ошибается.

15 июля.

Болезнь на окраинах города продолжает распространяться. Не помню, упоминал ли я об этом раньше. Кажется, ее занесли сюда итальянские купцы, из которых двое здесь умерли. Но дело не в том, отчего она началась. Эта часть города населена бедным людом. Немудрено, что с наступлением летней жары болезнь стала развиваться. Она распространилась теперь и на соседние кварталы, вызывая панику у населения. Болезнь эта – вроде лихорадки, очень прилипчива и чрезвычайно капризна: в одной и той же семье одни заболевают ею, другие нет. Доктора, видимо, не знают, как лечить ее, и эпидемия приобретает огромные размеры. Вчера умерло более ста человек. Только немногие из заболевших остаются в живых.

Урожай в нынешнем году был плох, отчего бедность усилилась. Многие лежат больные в своих жалких домишках без всякого ухода и присмотра. Другие, у которых заболели мужья или отцы, гибнут с голоду. Начинают уже жалеть о том, что нет больше францисканцев. Они не очень-то хорошо вели себя здесь и в общем больше служили инквизиции, чем больным. Но в таких случаях между ними всегда находились энтузиасты, которые во имя любви к Богу готовы были идти куда угодно. А в данную минуту нам как раз недостает людей, которые могли бы ухаживать среди этой нищеты.

В старину бедные получали в таких случаях у монастырских ворот похлебку. Хотя эта похлебка и не была особенно вкусной, и, насколько я помню, в Севилье раз произошел даже мятеж из-за того, что похлебка оказалась чересчур отвратительной, однако с ней было все-таки лучше, чем без нее. Конечно, богатые горожане делают кое-что и сделают еще более, но они не торопятся, как всегда, а смерть не ждет.

Некоторые из улиц в этой части города лежат слишком низко и заливаются водой во время половодья. Необходимо сделать более высокую насыпь, но я не могу добиться от городского совета, чтобы он отпустил на это деньги. Они сделают это тогда, когда перемрет довольно много народу. Я уже сделал, что мог, но я сам небогат, хотя об этом никто и не догадывается. Из состояния моей жены я не тронул ни гроша, из своего собственного я уплатил все до последнего талера людям барона Виллингера, когда они выручали меня из Гертруденберга.

Чтобы помочь жителям вверенного мне города, я недавно заложил ожерелье моей матери у некоего Исаака Мардохея, богатого амстердамского еврея, и сегодня я получил деньги. К несчастью, деньги небольшие – менее десятой части того, что стоит ожерелье. Еврей остается евреем, и нельзя рассчитывать, что он будет руководствоваться филантропией, когда он обделывает свой гешефт.

Сегодня после обеда я отправился раздавать деньги. Некоторым они были уже не нужны, но было много и таких, которые сильно в них нуждались. Мне говорили о двух детях, родители которых сегодня умерли и которые остались нищими. Я пошел к указанному мне дому и постучал. Через минуту дверь была открыта высокой прекрасной женщиной. Я едва мог поверить своим глазам – передо мной была донна Марион;

– Вы здесь! – вскричал я в ужасе.

– Да почему же мне не быть здесь? А разве вы сами не здесь?

– Но это мой долг – быть здесь. Я отвечаю за благосостояние города. Я должен каждый день в битвах рисковать своей жизнью, и умрет ли мужчина от удара мечом или от лихорадки, это в конце концов безразлично.

– А разве есть какая-нибудь разница в том, умрет ли женщина от лихорадки или от какой-либо другой причины?

– Есть, донна Марион, ибо вы не должны умирать. Я не хочу этого. Идите сейчас же домой. Ваше присутствие здесь уже не нужно. Я устрою так, что о детях будут заботиться. Родители их умерли.

– Я знаю это, так как именно я ухаживала за ними в последние часы их жизни. К несчастью, я явилась слишком поздно: я была занята с другими. Сначала я надеялась спасти одного из них, но горячка редко кого милует.

– Боже мой! – в ужасе закричал я. – Как вы бледны, какие у вас круги под глазами! Это не должно более повторяться.

– Я уже несколько недель помогаю, где могу. Несколько раз – не очень, впрочем, часто – мне удавалось сохранить жизнь. Но я буду стараться: может быть, мне удастся сделать больше.

– Вы не будете больше этого делать, ибо я вам этого не позволю, – печально сказал я.

– Каким же образом вы можете мне воспрепятствовать, дон Хаим? – спокойно спросила она, как будто мои слова были пустяком, который может уничтожить женское слово или прихоть.

– Сейчас я отведу вас домой, а вечером вокруг кварталов, зараженных болезнью, будет поставлена цепь солдат. Без моего разрешения туда не проникнет никто. Пока еще я хозяин в Гуде.

– Конечно, дон Хаим. И если вы употребите силу, то мне ничего не останется, как повиноваться. Но однажды вы просили меня сказать вам прямо, когда я в душе буду порицать вас. Если вы собираетесь принуждать меня сидеть сложа руки, когда во мне так нуждаются, то, значит, этот момент настал. Я знаю ход этой болезни, и меня здесь никто не может заменить. Если-бы другие женщины и захотели это делать, то они не имеют на это права – они жены и дочери. Вы как-то сказали, что вы немногим нужны. Но еще более немногим нужна я. Я спокойно перехожу от одного больного к другому, вкладывая в это всю душу и не боясь смерти. Почему же вы не хотите оставить меня в покое?

– Я отвечу вам, но не здесь. Я сейчас распоряжусь насчет детей, а затем отведу вас домой.

Совершенно бессознательно я заговорил с ней повелительным тоном. Она не отвечала и приготовилась молча повиноваться.

Я смотрел на нее, пока мы шли по улице. Ее прекрасное лицо поблекло, а в глазах было выражение какой-то грусти, которое тронуло меня до глубины души. Так не должно больше продолжаться.

Мы шли молча по этим узким, вонючим переулкам» пока не вышли на улицу через канал, пересекающий эту часть города. Здесь была набережная, но все было тихо и безлюдно. Большинство рабочих были больны или умерли, и сношения с внешним миром прекратились. Никто не хотел заглядывать сюда больше. Ящики и бочки валялись в беспорядке на набережной, а около них высились гигантские вязы, под тенью которых никто уже не хотел искать убежища. Полуденное солнце ярко блестело в водах канала и отражалось в окнах домов на другой его стороне. Но они казались заколоченными, отвернувшимися от всего прочего мира.

– Теперь я объясню вам, почему я не хотел, чтобы вы приходили сюда, – сказал я, остановившись. – Потому что вы можете умереть, а я не вынесу этой потери. Вы сказали, что вы нужны немногим – я не знаю, скольким именно; но разве вам не приходило в голову, что есть по крайней мере один человек, для которого вы стали всем и который не может жить без вас? Должен ли я еще объяснять вам, что я люблю вас?

– Вы сами себя обманываете, – холодно отвечала она, глядя не на меня, а на воду за мной. – Вы не любите меня, да вы и не спрашивали никогда, люблю ли я вас.

– Не спрашивал. Хорошо. Я спрашиваю вас об этом теперь. Не думаю, чтобы вы стали отрицать это: ваши глаза выдают вас. Да и поступки тоже. Я люблю вас искренно, как только мужчина может любить женщину, и если даже сейчас вы скажете, что вполне равнодушны ко мне, все равно вам не поверю.

– Если мои глаза выдают мои мысли, тем хуже для меня, и я должна примириться с моими поступками: их теперь уже не поправишь. Но я вольна подарить или отнять свою любовь. И опять скажу вам – вы не любите меня, а для того, чтобы принимать милостыню, я слишком горда. Иначе вы перестали бы меня уважать. Ваша любовь к Изабелле, от которой вы преждевременно поседели, не дает возможности возникнуть так скоро другому чувству равной силы, а если это так, как вы говорите, то это было бы чудом. Но в наши времена чудес не бывает.

Все это она проговорила страстно и гордо. На мгновение ее глаза впились было в мои, но теперь она опять глядела на канал и на дома за ним.

– А может быть, они и бывают, – возразил я. – Несмотря ни на что, в моем сердце достаточно места для новой любви, к которой уже не примешивается горечь моего первого чувства. Позвольте мне напомнить вам слова проповедника, которые вы сами когда-то мне приводили: «Страшны пути Господни и непонятны, и Он проносится над землей, как буря, разрушающая в одном месте и оплодотворяющая в другом».

– Вам не удастся убедить меня, – возразила она каким-то странным, жестким голосом. – Я просила бы вас оставить меня сейчас в покое. Если вы не дадите мне возможности помогать этим бедным людям, то я уеду из Гуды. Я не стану отрицать того, что я напрасно стала бы скрывать. Но после этого я буду краснеть от стыда при всякой встрече с вами. Должен же быть предел всему, даже самозабвению. Мне давно хотелось побывать на могиле моей матери в Гертруденберге, и я думаю отправиться туда на несколько дней, а затем перееду в другой город.

– Я не пущу вас! – вскричал я в отчаянии.

– Вы желаете второй раз жениться силой? – спросила она, глядя мне прямо в лицо.

Это было жестоко, и я замолк. Прежде чем я собрался с мыслями, она тихонько повернулась и пошла от меня, оставив меня стоять в тени большого дерева.

Она заставила меня сильно страдать, но я знаю, что ей пришлось вытерпеть еще больше.

Я смотрел, как она, высокая и стройная, удаляется от меня твердыми, легкими шагами. Яркий луч украдкой пробивался сквозь листья деревьев, и ее платье пестрело золотыми пятнами. Я видел, как она вышла на свет и затем скрылась в темноте улицы, как будто навсегда покинула.

Но этого не должно быть. Она призналась, что любит меня, и она не может отказаться от этих слов!

Когда я повернулся, чтобы идти дальше, мне показалось, что сзади меня из лодки, которых довольно много стояло под деревьями и которые сновали во всех направлениях по каналу, поднялась какая-то фигура, заслонив на минуту ярко сиявшую воду. Но, может быть, это мне только показалось. Впрочем, мы не говорили ни о чем таком, чего можно было бы потом стыдиться.

16 июля.

Начиная с этого дня, никто не может выехать из Гуды без моего разрешения. Всякий желающий уехать из города должен обращаться с соответствующей просьбой за день до отъезда. Вечером перед отъездом собираются о нем все нужные справки, и мне на подпись представляется разрешение. Исключение делается только для бедного люда, рыбаков, рабочих и тому подобных лиц, которые хорошо известны страже у ворот.

Я не хочу брать ее силой. Мужчина может сделать это только раз в жизни, да я и убедился на опыте в недейственности в этом случае какого бы то ни было насилия. Но я не должен выпускать ее из города до тех пор, пока не испробую всех средств, для того чтобы ее победить. Было бы с моей стороны слабостью не пустить в этом случае в ход всю мою власть.

Только теперь я вполне понимаю, как много значит она для меня. Она не только женщина, которую я люблю, она воплощение того идеала, который, как я думал, никогда не мог так воплотиться в образе обыкновенной женщины. В ней есть все, что я хотел бы видеть в человеке. Взойдет или закатится моя звезда, я знаю, что она никогда не оставит меня и, когда бы я ни пришел к ней, найду у нее такие слова, которые мне нужны…

Постараюсь не утратить ту высокую и незаслуженную милость, которую она оказывала мне в последние дни, если только у меня хватит сил удержать ее за собой.

Мое распоряжение вызвало общие толки. Оправдывая эту меру в городском совете, я заявил, что у меня есть основания подозревать присутствие в городе испанских шпионов. Насколько я знаю, они действительно могли быть. А если это так, то я ни в каком случае не должен был дремать или оставлять их на свободе. Когда испанцы решаются на такое дело, то они посылают ловких людей, которые, конечно, будут только смеяться над подобной мерой. К счастью, здешнее население боится только одного – шпионов. Все они принимали мои объяснения серьезно, и, несмотря на свою детскую наивность, эта мера производила на них нужное впечатление. Это было все равно, что ловить рыбу, посыпая ей соли на хвост, но они этого не замечали.

В этот день рассматривалось немного дел. Поднялись только разговоры по поводу небольшой суммы, которая была совершенно необходима и которую им не хотелось отпускать.

С тяжелым чувством от всего этого вернулся я домой. Мне думалось, что здесь моя миссия одна из самых скромных.

Благодаря одному из странных капризов судьбы, в это утро мне удалось увидеть истину далеко не так ясно, как я это воображал. Дома меня ждал какой-то человек. Одет он был, как одеваются странствующие торговцы, и так и назвался. Он рассыпался в извинениях и просил разрешения показать мне свои товары. По его словам, он приехал издалека и привез с собой столь драгоценные и редкие вещи, что даже я не откажусь на них взглянуть. Он держал себя более настойчиво и вместе с тем низкопоклоннее, чем это делает обыкновенно этот народ. Кое-где в его выговоре и манерах проглядывало что-то иностранное. Я готов был держать пари, что этот человек родился в Кордове, хотя он и называл себя французским гугенотом.

Я заинтересовался им и велел его впустить.

Когда я сел в своем кабинете, а он стоял передо мной, я сказал:

– Теперь скажите мне, зачем вы сюда явились. Говорите прямо и не ссылайтесь на ваши товары, хотя я и не сомневаюсь в том, что они необыкновенны.

Я говорил по-испански, на кордовском наречии. Мне самому хотелось услышать столь родные мне с детства звуки. Сколько времени прошло с тех пор!

Мой посетитель вздрогнул и в изумлении отступил назад. Однако он сейчас же овладел собой и с улыбкой отвечал:

– Трудно застать врасплох ваше превосходительство. К счастью, это не входит в мои намерения. Но мои товары окажутся для вас еще более удивительными, чем вы предполагаете, хотя и в другом роде. Прежде всего позвольте представиться – дон Рамон де Бельвер. С недавнего времени состою при нашем посольстве в Париже. Меня послали к вам потому, что из уважения к вам сочли невозможным дать это поручение лицу низшего служебного ранга. Вот мои верительные грамоты.

И он подал мне свои бумаги.

– Польщен вашим присутствием здесь, дон Рамон, – холодно и официально отвечал я. – Не знаю, впрочем, привело ли вас сюда ваше поручение.

Он, видимо, опешил, но, или не поняв как следует мои слова, или только сделав вид, что он их не понимает, продолжал:

– Надеюсь, все ваши сомнения рассеются по прочтении этих писем, одно из которых писано собственной его величества рукой. Может быть, вам будет угодно прочесть их на досуге и без помехи. Я могу только добавить, что условия, в них изложенные, не считаются окончательными и что ваши желания будут приняты во внимание и для удовлетворения их будет сделано все возможное. Вы страшный враг. Хотя ваше имя и не всегда появлялось, но нам известно, что многими нашими неудачами мы обязаны вам. Принц ведь не воин. Только благодаря вам был отбит Амстердам. Хотя он еще в наших руках, но он почти без гарнизона, и его падение – только вопрос времени. Я знаю, что герцог получил выговор за то, что довел вас до возмущения. Но он отозван, и о прошлом теперь лучше не говорить. Позвольте прибавить еще одно слово. Я буду с вами совершенно откровенен, дон Хаим, ибо я считаю, что в данный момент откровенность – самая лучшая дипломатия. Положение дел в Брюсселе в высшей степени запутанное. Вы знаете, чем был так называемый государственный совет. Теперь стало еще хуже. Он окончательно дезорганизован. Граф Мансфельдт – на своем месте, но он – только граф Мансфельдт. Армия в Шоувене накануне бунта. Отсюда восстание может распространиться и дальше. Этот поток может задержать только нужный нам человек – испанец, не чуждый этой стране. Рано или поздно такой человек явится. Но чем скорее мы его найдем, тем будет лучше. Я уже довольно сказал вам. Если вам нужны будут дальнейшие объяснения, то пошлите в гостиницу «Льва», где я остановился под именем ювелира из Бордо Франсуа Гаспара.

Он отвесил мне низкий поклон и удалился.

Я вынул письма из шелкового футляра и некоторое время смотрел на них без удовольствия. По временам мне самому казалось, что когда-нибудь со мной должно случиться нечто подобное.

Бумага была та самая, на которой обыкновенно писал король Филипп. Почерк был, несомненно, его. Мне давно уже не приходилось видеть его. Король Филипп пишет очень много, больше, чем всякий другой монарх в мире. Должно быть, плохо им пришлось в Мадриде, если сам король удостаивает писать человеку, голова которого уже оценена!

Я распечатал королевское послание и стал читать.

Оно гласило следующее:

«Удостоверяем дона Хаима де Хорквера, графа Абенохара, в нашем королевском прощении во всех его проступках и возмущении, содеянных им по день получения настоящего письма, если он согласится на условия, изложенные в прилагаемом при сем письме нашего секретаря дона Матео Веласкеса де Леса.

Я, король.

Дано в Мадриде, июля первого дня, 1576 года».

После этого я прочел письмо, приложенное к королевскому посланию. Оно начиналось с восстановления меня в моем прежнем звании и титулах. Это было, конечно, совершенно естественно. Потом шло обещание дать мне еще более высокое место, чем я занимал раньше, и полную независимость в отведенной мне области. Потом шли условия: всякое дело имеет и оборотную сторону.

Условия состояли в следующем.

Во-первых, необходимо получить удостоверение от инквизиции, которое очищало бы меня от всяких подозрений в ереси. Письмо, очевидно, намеренно игнорировало то обстоятельство, что я сделался кальвинистом: с отъявленным еретиком, очевидно, не приходилось и разговаривать. Я обвинялся только в чисто внешних деяниях, к которым я был принужден силой обстоятельств и которых я в душе не одобрял сам. Это доказывало покровительство, которое я оказал отцу Вермюйдену. Конечно, придется наложить на меня легкое наказание, ибо церковь, если пожелает, может быть весьма милосердной. Теперешний новый инквизитор Квирога весьма расположен к нашей семье. Письма от него не было приложено, но не трудно было догадаться, что оно есть среди товаров дона Рамона.

Во-вторых, передать город Гуду королю, если это возможно. Этой оговоркой они облегчали мой путь, в случае если я не буду в состоянии принудить себя к этому, чего, конечно, легко было ожидать.

Предлагали многое множество, не требуя от меня слишком много, если не считать, конечно, нарушения принципа. Но им там в Мадриде не могло и в голову прийти, что я серьезно стал еретиком.

Как бы то ни было, но к посланию приложено было еще одно письмо, также от дона Матео, написанное им по приказанию короля.

Прочитав его, я в изумлении бросил его на стол. Речи дона Рамона, правда, подготовляли меня к этому, но все-таки я был изумлен: мне предлагали ни больше ни меньше, как назначение наместником всей Нидерландской страны, таким же, каким был герцог Альба. Не сразу, конечно. Это было бы и невозможно, и не политично, и ни один здравомыслящий человек не может на это рассчитывать. Моей задачей было сначала привести войска к повиновению, затем возобновить с удвоенной энергией военные действия и продолжать борьбу до тех пор, пока я не добьюсь решительного успеха. Постепенно мои полномочия будут расширяться до тех пор, пока не наступит нужная минута и мне не будет вручен указ о назначении наместником, совершенно такой же, какой был дан и герцогу Альбе. От меня будет зависеть, долго ли придется ждать этого момента, самый же приказ лежит уже подписанный, добавлял дон Матео.

С минуту я не верил своим глазам, но в этой стране случаются иногда изумительные вещи, и дон Рамон, уходя, отвесил мне такой же низкий поклон, какой я, бывало, делал герцогу Альбе… Должно быть, влияние моей семьи при дворе все еще очень велико, если мне делаются такие предложения – искренно или нет, это другой вопрос. Пусть даже неискренно: дайте только мне силу, и я против их воли заставлю их исполнять договор. Если даже это был бы мираж, то блеск этого миража легко мог бы соблазнить человека на некоторое время. Вице-король всех Нидерландов, у которого больше реальной власти, чем у самого короля в Мадриде! Все законы, в сущности, отменяются, и остается один – воля наместника.

Возвращаясь домой из городского совета, я жаловался в душе на свое жалкое положение, а теперь мне предлагают самое высокое положение, какого только может достичь человек, не родившийся на троне.

Я ходил взад и вперед по своей комнате, сжимая рукоятку моей шпаги, которой я всем этим обязан. Я боролся с искушением, не стану отрицать этого. Одно мгновение искушение это было ужасно, когда мне пришла в голову мысль, что, быть может, в этом-то и состоит моя жизненная миссия. Положив шпагу на пол, я опустился на колени и стал горячо молиться, прося Бога просветить меня. Мои пальцы невольно схватились за голову тигра на рукоятке шпаги, словно от этой эмблемы моего дома они хотели почерпнуть силу и мудрость, необходимые мне теперь, когда предстояло принять окончательное решение. Они почти вцепились в нее, как бы принуждая мою судьбу, чьи очертания были размыты, принять определенные формы и приблизиться ко мне, чтобы я мог рассмотреть ее теперь же.

Чего не мог бы сделать человек, облеченный такой властью. Подобно Господу Богу, он держал бы в своих руках проклятие и благословение!

В тишине моей комнаты я стоял на коленях и боролся с искушением, которое пришло ко мне так же неожиданно, как к первой женщине, до тех пор, пока солнце не скрылось за окном и мираж не исчез, как исчезает Фата-моргана на южных равнинах, оставляя после себя вместо золотых серые, безотрадные пески.

Я очнулся от забытья и вздрогнул. Я знал, что я останусь жить здесь, останусь маленьким человеком в маленьком городе, сражающимся с его гражданами из-за таких же маленьких дел, как мы сами. Когда я слягу, чтобы умереть, последний свет, который увидят мои глаза, будет свет этого хмурого неба, которое висит над этой страной в течение девяти месяцев. Мне уже не увидеть, как блестит южное солнце на водах Гвадалквивира, как оно одевает в золото стены Кордовы. Хотя я никогда не говорил об этом и даже не занес на эти страницы, но мне ужасно хотелось бы увидеть все это еще раз перед смертью. Но этому желанию, конечно, не суждено сбыться.

Мои молитвы, должно быть, были услышаны, и я стал спокойнее. Потихоньку мои пальцы выпустили голову тигра, на которой уже не будет больше красоваться корона, и я тяжело поднялся с колен.

То был сон. Теперь я проснулся и знаю, что и для власти вице-короля есть вещи, которые для нее недоступны.

Нужен человек, как сказано в письме, который был бы испанцем и солдатом, который мог бы железной рукой управлять войском. Нужен государственный человек, который был бы наполовину голландцем и который мог бы сблизить обе расы, держа ловкой и мягкой рукой знамя примирения. Солдат и испанец – этому условию я удовлетворяю. Я только теперь вполне почувствовал, какую сильную власть надо мной сохранила старая родина, теперь, когда с болью в сердце приходилось разрывать последние узы с ней. Государственный ли я человек – этого я сказать не мог, но ни одному человеку, который решится бороться за свое господство в этой стране, не удастся осуществить это стремление к примирению. Это все равно, что попробовать примирить воду и огонь.

С одной стороны – власть короля и папы над телом и душой своих подданных, а с другой – свобода человека. С одной стороны – старая церковь и инквизиция, а с другой – новая вера, за которой еще слабо и робко, но уже поднималась терпимость я свобода мысли. Тут дело в борьбе не народов, а идей, а идеи властны и не терпят компромиссов.

Еще одно обстоятельство. Если даже все эти соображения неверны – эта мысль долго еще будет приходить в голову и искушать меня, – то вот что верно – на ступенях, ведущих на вице-королевский трон, лежит измена. В исступлении ума я однажды уже совершил ее, но больше я этого не сделаю. Пусть не говорят потом, что у любого гражданина этой страны чувство чести развито сильнее, чем у дона Хаима де Хорквера, хотя он стал уже однажды изменником, а теперь ему предлагают целое королевство за то, чтобы он стал им во второй раз.

А Марион! Если бы даже не было никаких, других соображений, то одна мысль о ней остановила бы меня от этого. В течение долгих тяжелых лет боролся я за любовь, которую она теперь дает мне, и если бы я мог купить ее ценой всего королевства, то и это было бы дешево. Горе мне, если б я теперь променял ее на власть!

Напишу мой ответ дону Матео де Леса теперь же и заявлю ему прямо, что я уже слишком стар и слишком устоялся в своих мыслях и убеждениях, чтобы менять их еще раз.

Многое произошло со вчерашнего дня. Вместо того чтобы сделаться наместником королевства, я сижу в тюрьме, имеющей не более двадцати квадратных футов, и пишу эти строки в моем дневнике при свете сальной свечки, сгорая от нетерпения узнать, скоро ли все это кончится. Мне никогда прежде не случалось сидеть в тюрьме, и мое теперешнее положение не лишено для меня интереса новизны. Какое странное ощущение, когда вы неосторожно встаете и ударяетесь головой о свод сырого подвала или когда вы садитесь, чтобы посидеть в тишине, а у самых ваших ног громко скребется мышь.

Впрочем, это все преходящие неудобства, и я утешаюсь тем, что знаю, что они продлятся одни, много, двое суток: на том свете будет просторнее. Желал бы я знать, так же ли он богат неожиданностями, как этот? Я полагал, что знаю здешний мир достаточно, но он в конце сыграл со мной такую шутку, которая была столь же замысловата, как и неожиданна.

Смерть для меня – прекрасный сборщик податей, который приходит в ту самую минуту, когда можно взять больше всего. Она могла прийти ко мне много раз, немного получив с меня, и меньше всего во время битвы на Рейне, когда я сидел усталый и ослабевший, не имея за собой ничего, кроме запятнанного имени. Но она не пришла тогда. А вот теперь, когда я богат всем, чем только и как только может быть богат человек, теперь она приходит, чтобы разом взять все. Впрочем, не все: у меня в руках остается еще то, что есть во мне бессмертного. Час, которого я так ждал когда-то, теперь наступил. Задача моей жизни исполнена, и я торжественно уйду из нее. Но со мной уйдет и великая вера и любовь моя. Марион, я скорблю о тебе, но твоя любовь также восторжествует над тенью смерти.

Я рассмеялся над бедными гражданами Гуды, которые воображают, что они отомстят мне за то, что я управлял ими с большей справедливостью, чем они того желали. Они теперь только и думают, что о камере в четыре фута длиной, о топоре, который явится завтра утром, или о кинжале, который покончит со мной на рассвете.

Желал бы я знать, чей это будет кинжал? Не думаю, чтобы они рискнули открыто обезглавить меня на площади. Во времена герцога всегда такие вещи можно было делать смело, не опасаясь какого-либо вмешательства. Но в свободной Голландии, особенно в такую минуту, когда правление еще не установилось твердо, было неизвестно, какой оборот может принять дело. Кроме того, они не решатся взять на себя ответственность перед принцем. Ибо хотя его терпение и велико, но могут быть случаи, когда он шутить не любит. Поэтому дело кончится, вероятно, ударом ножа на заре, когда я еще буду спать. Это для них будет во всех отношениях удобнее. А мне самому – все равно. Они могут потом сказать, что я сделал это сам, побуждаемый сознанием своей виновности. Но ни Марион, ни принц этому не поверят, а на все остальное я не обращаю внимания.

Я должен описать, как все это произошло, если только это нужно. Подходит конец всему, даже сальной свечке; второй они мне уже не дадут.

Сегодня я вышел из дома в десять часов и направился в городской совет. Утром я получил известия, что в королевских войсках, расположенных в Шоувене, вспыхнул серьезный бунт. Солдаты арестовали своих офицеров и выбрали для себя новое начальство. Дон Рамон в своей откровенности действительно не скрыл от меня ничего.

Для штатов теперь настал самый благоприятный момент вооружить всех мужчин и оседлать всех лошадей и идти на Брюссель. И я собирался просить совет снарядить на собственный счет небольшой отряд, чтобы подать этим пример другим городам. Наши советники – близорукие скряги, но они честолюбивы, и я надеялся этим на них подействовать.

Ведь такой момент больше не повторится. У Испании еще довольно войска, будет назначен новый наместник, и борьба опять станет неравной. Я полагал, что они не могут не видеть этого, и рассчитывал, прежде чем отправиться в эту экспедицию, переговорить еще раз с Марион.

Но все вышло совершенно иначе.

Дойдя до угла Водяной улицы, я увидел перед собой толпу народа, стремившегося на одну из соседних улиц, откуда неслись громкие крики и где, видимо, происходила какая-то свалка. Я быстро пошел вперед, довольно бесцеремонно прокладывая себе путь локтями. В толпе меня ругали, но, узнав меня, сейчас же сторонились и давали мне дорогу.

Наконец я понял причину этих криков.

– Ведьма! Ведьма! Катай ведьму и ее отродье! Это испанка, и ее послали отравить и погубить всех! Бейте ее, да и попа кстати. Проклятый римский пес!

Этого-то мне и нужно было. В этом-то для меня и заключалась моя миссия, если только у меня есть какая-нибудь миссия: искоренять плевелы нетерпимости и фанатизма, которыми уже поросла новая, более чистая ветвь.

Пробившись вперед, я увидел женщину с двумя девушками. Они были с распущенными волосами, в разорванных платьях, и отчаянно отбивались от нескольких нападавших на них буянов. Все они были черноволосы. Без сомнения, то были полуиспанки. Этих несчастных созданий здесь довольно много. Они сами не знают, к какому народу они принадлежат, а оба народа обращаются с ними одинаково дурно.

Около них стоял, тщетно стараясь защитить их, патер Вермюйден. Один из парней отталкивающей наружности схватил женщину, сорвал одежду с плеч одной из девушек.

– Любовница сатанинская! – орал он. – Покажи нам клеймо его. Вот оно!

И он грубо толкнул ее к толпе.

Отец Вермюйден, старавшийся освободить ее от его лап, получил такой удар, что упал на колени. Лицо его было разбито в кровь.

– Собака поп! – заорал опять малый. – Сжечь их всех! Пусть они сгорят. Это они навели на нас болезнь.

Учение инквизиции, как видно, не осталось бесплодно.

– Да, да! – поощрительно кричали голоса из толпы. – Гнев Господень на нас, ибо мы продолжаем терпеть в своей среде римскую мерзость!

Тут я быстро вышел вперед.

– Стой! – повелительно крикнул я.

– Кто ты такой? – груба спросил меня парень.

– Он того же отродья! – закричал один из его товарищей. – К черту его. Проучим его, как вмешиваться!

– Вы не знаете меня? – строго спросил я. – Вы желаете сегодня же вечером качаться на виселице?

– Губернатор! Губернатор! – раздались голоса.

– Это все равно! – возразил малый, с которым я говорил. – Он испанец и папист. Довольно он повластвовал над нами.

И он бросился на меня с ножом.

Это было так неожиданно, что я едва увернулся от удара, быстро отскочив назад. Я понял, что происходит, и выхватил шпагу: дело принимало серьезный оборот.

На меня бросились с длинными ножами четыре человека, и борьба становилась неравной. Я был тесно окружен толпой и не мог свободно действовать шпагой. Кроме того, негодяи были одеты в толстые кожаные куртки, а на мне был только бархатный камзол.

Кругом поднялся страшный гвалт. По всей вероятности, многие в толпе не допустили бы такого нападения, но товарищи негодяев обступили меня и не давали никому прийти мне на помощь. Но, слава Богу, я умею действовать шпагой. Через минуту-другую я сам увлекся борьбой. Мои противники были сильны и грубы, но довольно неуклюжи.

Сделав вид, что я поскользнулся, я усыпил бдительность ближайшего ко мне негодяя. Выпрямившись в то же мгновение, я бросился на него и разрезал его, как курицу. Его падение вызвало замешательство среди нападавших, и я, храбро бросившись вперед на ближайшего негодяя, который в эту минуту не был готов к защите, проколол ему шпагой горло.

Теперь из них осталось только двое, хотя каждую минуту мог подоспеть еще один и всадить нож мне в спину. Я удивился, как они этого не делают, и как раз в эту минуту почувствовал удар в левое плечо, по-видимому, не проникший глубоко. В ту же минуту я услыхал, как сзади меня кто-то упал. Нападавшие на меня спереди, из которых одного мне удалось ранить, отскочили от меня и бросились бежать. В одну секунду они скрылись в толпе.

– Отлично управились, дон Хаим, – произнес сзади меня голос с настоящим кордовским акцентом. – Я не скоро протискивался к вам и очень рад, что подоспел вовремя.

Я с удивлением обернулся назад и увидел перед собой дона Рамона де Бельвера.

– Это вы, дон Рамон. Я должен благодарить вас за спасение своей жизни.

– О, пустяки! Негодяй хотел ударить вас ножом сзади. Это была бы подлая штука, и я ему помешал. Не стоит говорить об этом. Это сделал бы каждый дворянин. Я рад убедиться, что вы все еще остаетесь одним из наших, – прибавил он, значительно улыбаясь.

– Еще раз благодарю вас. Что касается остального, то, быть может, вы зайдете ко мне в четыре часа. Мой ответ готов.

– Отлично, – отвечал он и хотел идти дальше. Я остановил его.

– Еще одна просьба. Не будете ли вы любезны, проходя мимо моего дома, сказать моему секретарю, чтобы он прислал мне в городской совет списки, которые я забыл дома. Я долго провозился с этой историей, и теперь уже поздно идти за ними самому.

Он обещал мне исполнить мою просьбу, и я передал ему записку, в которой распорядился, чтобы моя гвардия немедленно явилась к городскому дому, так как она может мне понадобиться.

Эта записка не была, однако, передана, и моя гвардия не явилась.

Дон Рамон угадал больше, чем нужно было, может быть, по моему взгляду или по голосу, а может быть, и по наитию. Он умный человек, вполне подходящий для своей роли. Теперь мне ясно, что мне не следовало давать ему такое поручение. Это была ошибка, которая будет стоить мне жизни: Маленькие ошибки, незначительные промахи всегда будут обходиться дорого.

Когда дон Рамон удалился, я обратился к толпе:

– Какой срам! – воскликнул я. – Вас так много, и вы позволяете горсти негодяев обижать женщин! Девушка почти голая, а вы стоите, смотрите и ничего не делаете. Дайте мне вот это!

И я без всяких церемоний сорвал платок с плеч какой-то хорошо одетой женщины и закутал в него девушку.

– Кто вы и как давно вы живете здесь? – спросил я ее. Как я и предполагал, то были наполовину испанки. Они направлялись к югу и остановились здесь за неимением денег. В Гуде они прожили две недели.

– Это правда? – спросил я остальных. Толпа подтвердила эти слова.

– Ну, посмотрите теперь, какие вы глупцы. Как они могли напустить на вас болезнь, которая началась два месяца тому назад.

Они повесили головы и молчали.

– Если бы они были виноваты, неужели бы я стал бы защищать их? Разве вы не знаете, что я говорил о вас в совете? Разве вам неизвестно, что я делаю для вас все, что только могу. Если они не той веры, что вы, то что за беда? Вы жаловались на инквизицию, вам не нравились пытки и костры. Теперь все это вам опять понадобилось. Неужели вам не стыдно самих себя? Неужели вы забыли, что сказал Христос «Не судите, да не судимы будете!» Какой срам!

Они опять поникли головами.

– Теперь ступайте спокойно домой и дайте и им идти своей дорогой. И знайте, что, если кто-нибудь поднимет против них оружие, он будет качаться на виселице.

Странное явление – толпа. Она может быть чрезвычайно опасна, но если вам удастся ее образумить, вы можете руководить ею, как ребенком.

Все стали покорны, как нельзя более. На недавних героев никто и внимания не обращал: раздражение улеглось окончательно. Это был хотя грубый, но в душе добрый народ, гораздо-гораздо лучший, чем его собратья в городском совете. Когда я дал женщинам денег, многие из толпы подошли к ним и также дали, кто что мог, и первыми дали те, которые громче всех кричали: «На костер! На костер!»

Словом, дело приняло такой оборот, что им нечего было бояться.

Хуже всех пришлось отцу Вермюйдену. Он получил сильный удар, которым у него был вышиблен передний зуб и который он, конечно, долго будет помнить. Но в то время он радовался, что ему довелось пострадать за Господа.

Как бы то ни было, дело кончилось благополучно, и я поспешил в городской дом. По всему пути меня приветствовали толпы народа. Я не боялся его и не хотел даже показать вида, что боюсь.

Войдя в комнату, где происходили заседания совета, я сел на свое место. Ничего необычного я не заметил. Как только водворилась тишина, я встал и стал просить их осуществить то, что было мною задумано. Я сказал, что жить – не значит только пользоваться комфортом и удобствами, что надо также уважать себя и подумать о грядущих поколениях, что лучше человеку впасть в бедность и умереть, чем сознавать себя скрягой и продолжать жить. Я высказал им все соображения, которые могли прийти мне в голову, и высказал со всем доступным мне красноречием. Но речь моя не имела большого успеха.

Под конец кто-то спросил:

– Кто же будет командовать войсками, которые вы предлагаете снарядить с такими издержками?

– Конечно, я, – отвечал я, слегка удивленный этим вопросом. – По крайней мере, пока принц не решит иначе.

– Мы не уверены в ваших боевых способностях, – важно произнес тот же голос. – Последний раз вы потеряли почти половину добровольцев, которые были вам даны.

– Да, потому что господин ван Шюйтен заразил их страхом. Если бы в критическую минуту они не бросились бежать, надо было очень немногое. Но война есть война, и всякий, кто идет на нее, не должен упускать из виду, что он может и погибнуть.

Дело принимало забавный оборот. Мне только что предлагали высшее начальство над всей испанской армией, а тут кучка торгашей сомневается в моих боевых способностях.

Мне было смешно в душе. Пожав плечами, я прибавил холодно:

– Впрочем, если господину ван Шюйтену угодно занять мое место и стать начальником всех вооруженных сил в городе, то я против этого ничего не имею. Это будет очень приятно для испанцев. Не пеняйте только на меня, если дело примет плохой оборот.

Тут поднялся ван Шюйтен и важно заявил:

– Вам нечего задевать меня. Я и раньше говорил, имея в виду только благо общины, и теперь буду говорить так же, не считаясь с тем, что мои слова, быть может, вызовут ваше неудовольствие.

«Ого! – подумал я про себя. – Цыплята осмелели и делаются уж слишком развязны».

– Пожалуйста, не стесняйтесь, господин ван Шюйтен, – холодно промолвил я. – Но позвольте и мне также не считаться с вашими страхами в интересах чести города.

При этих словах поднялся член совета, говоривший первым. Обыкновенно он держался всегда сзади, я не замечал его до сих пор и даже не знал наверно его фамилии.

– Вы просите нас дать вам много денег и подвергаете опасности жизнь весьма многих, – начал он. – Я не буду больше говорить о вашем командовании, чтобы не вызывать с вашей стороны нападок на ван Шюйтена. Может быть, мы не знаем толку в подобных делах, ибо мы простые граждане Голландии, не испанские гранды. Потому-то мы так и заботимся о жизни наших сограждан.

– Я теперь сам голландец. Прошу этого не забывать, – резко возразил я.

Он не обратил внимания на мое замечание и продолжал:

– Как бы то ни было, вы не можете нам ручаться за успех. В случае поражения опасность будет угрожать самому голоду, и у нас не останется средств ее предотвратить. Вы здесь говорили о многом – о самоуважении и тому подобном, что могло бы звучать для нас довольно оскорбительно. Но я обойду это молчанием и ограничусь фактами. На основании их я буду голосовать против вашего предложения и прошу совет сделать то же самое.

– Но ради освобождения Голландии стоит рискнуть многим! – воскликнул я. – Если бы Гаарлем рассуждал точно так же, то испанский гарнизон до сего времени стоял бы в этих стенах. Если даже мы и погибнем, то мы посеем добрые семена; вспоенные нашей кровью, они дадут добрую жатву в свое время, и наши дети поблагодарят нас за нее.

– Вы говорите о свободе Голландии, но мы не знаем, насколько эта свобода вам действительно дорога. Вы перешли на нашу сторону ведь очень недавно и, как говорят, не совсем добровольно. Это не значит, что я предъявляю вам в настоящую минуту какое-либо обвинение, но вы должны понять, что мы имеем право пораздумать как следует прежде, чем доверить вам деньги, которые даются нам с таким трудом, и жизнь наших сыновей и друзей. Мы не хотим оставлять город без всякой защиты, если случится что-нибудь непредвиденное, вроде того, что в один прекрасный день вы вздумаете опять вернуться на службу к вашему прежнему повелителю.

Я начинал терять терпение.

– Вы… – начал было я, но мой голос был заглушен криками, раздававшимися во всех углах зала.

– Он папист! Пусть оправдается!

Этого я не мог уже перенести. С того места, на котором я стоял, видна была площадь. Я посмотрел, не явилась ли моя гвардия, но ее не было. Очевидно, она и не явится, так как время было за полдень.

Прежде чем крики стихли, послышался зычный голос Иорданса:

– Выслушайте меня, братья, – кричал он. – Я открыто обвиняю стоящего перед вами человека в том, что он остался в душе испанцем и папистом. Разве он не покровительствовал и не охранял католиков все время, пока он здесь? Разве он не заставил нас оставить у себя римских попов, хотя мы и желали освободиться совсем от соблазна? Разве не он наложил иго на нашу совесть, иго, которое мы так долго сносили? Поистине за это нас и наказал Господь болезнью, которая распространяется все больше и больше. Но этому человеку, нашему губернатору, и горя мало. Хотите доказательств. Сегодня утром несколько испанок, очевидно, подосланных, бросали в колодцы какой-то порошок. Слава Богу, они были схвачены несколькими молодцами, которые повели их, чтобы передать их в руки правосудия вместе с патером Вермюйденом, который старался освободить их. Когда они вели их, этот человек напал на них и освободил задержанных, причем убил троих честных работящих людей, все преступление которых состояло только в том, что они заботились о городе, и жены и дети которых теперь должны умирать с городу. Я сам горько упрекаю себя в том, что терпел все это так долго. Но я помню слова Господа: «Если брат твой прегрешает, иди и скажи ему наедине». Так я и сделал. «Но если он не послушает тебя, возьми с собой двоих или троих. Если же и тех не послушает, скажи церкви. Если же и церковь не послушает, то пусть он будет для тебя как язычник и мытарь». Я все сказал. Что вы можете сказать?

– Вам ничего, – надменно отвечал я. – Не вам обвинять и судить меня. Но я хочу дать совету более верные сведения о том происшествии, которое разыгралось сегодня утром. Четыре честных работящих человека, о которых говорил здесь господин Иордане, были просто-напросто самыми отвратительными оборванцами, какие только попадались когда-либо мне на глаза. Настоящее городское отребье. Они напали на меня, а не я на них. Что касается истории с колодцами, то это нелепость, ибо болезнь началась уже два месяца тому назад. По моим сведениям, вся эта история была нарочно разыграна на моих глазах, а люди, нападавшие на меня, были подкуплены, чтобы убить меня, если смогут.

Я замолчал, давая возможность моим словам произвести свое действие.

Видя, что дело принимает неприятный для него оборот, Иордане быстро возразил:

– Если я неправ относительно вас, то первый готов просить извинения. И я охотно это сделаю, потому что душа моя освободится в таком случае от великого смущения. Но вы могли бы устранить все наши страхи, если бы вы согласились, чтобы этих женщин судили как следует, и мы дождались бы решения суда.

Если бы я согласился на это, то, конечно, я погубил бы их, но зато спас бы свою жизнь, – ведь гвардия моя не явилась. Но проповедник был уверен, что я не уступлю. Отдать эту старую женщину и старика-священника на допрос, который будут чинить друзья этого Иорданса, – никогда!

– Я унизил бы свою должность и занимаемое мною место, если бы согласился на вашу просьбу, – возразил я спокойно. – Но я скажу вам, почему вам так хочется подвергнуть пыткам этих несчастных: потому что вам хочется забрать весь город под свою власть. Развивая суеверие и фанатизм, вы хотите тем самым укрепить свое влияние на массы. Кроме того, вы ненавидите отца Вермюйдена, потому что он является – правда, единственным – примером, перед которым вам делается стыдно.

– Я всегда следил, чтобы папизм не распространялся у нас независимо от того, приятно вам это или нет. Я отвечаю за души, которых я являюсь пастырем.

– Те же самые слова сказал мне инквизитор дон Педро де Тарсилла, передавая мне приказание начать преследования и жечь еретиков, – презрительно вымолвил я.

Он покраснел, как в тот вечер у фру Терборг, и закричал:

– Итак, вы не хотите предать их суду, как я предлагал вам?

– Нет, не хочу. Вы восстали против короля, заявив, что вы можете управлять сами собой, а это значит уважать выбранные вами власти и не угнетать тех, кто всецело в вашей власти. Если вы об этом забыли, то я помню. Однажды я уже сказал, что я не допущу преследований в Гуде, и теперь я это повторяю.

– Вот как! – закричал он. – Я вам скажу, почему вы так поступаете. Потому что ваше сердце до сего времени на стороне Испании и Рима. Вы слышали его, – обратился он к совету, – чего же вам еще нужно?

– Да, они меня выслушали, – заговорил я, – но тут есть еще кое-что. Я обвиняю вас, господин Иордане, называющий себя проповедником учения Христова, в том, что вы подстрекаете народ в городе к восстанию против его законных правителей, в том, что вы замыслили убить меня и для этой цели наняли нескольких негодяев. И как только заседание кончится, я прикажу арестовать вас!

Он струсил, и волнение, по всей вероятности, улеглось бы, если бы ему на помощь не поспешил барон ван Гульст. Он поднялся и начал говорить:

– Прошло то время, когда на обвинение можно было отвечать обвинением же. Слишком много у нас поводов жаловаться на вас, ибо вы не только насилуете нашу совесть, но от вас не ограждено даже спокойствие наших семей. Господин ван Гирт, потрудитесь объяснить совету постигшее вас горе.

В это утро, очевидно, будут обнародованы все мои грехи и прегрешения.

– Господин ван Гирт, говорите, – сказал я. – Только говорите правду.

Не глядя на меня, он поднялся и начал:

– Как вам всем известно, у меня есть дочь. Она была обручена с одним достойным и уважаемым гражданином нашего города, членом нашего совета. Но губернатор принудил меня отдать ее замуж не за этого нашего члена, а за одного юного негодяя, семья которого совершенно разорена и который не в состоянии содержать жену. Губернатор грозил мне исключением из совета и даже кое-чем большим, если я не соглашусь. И я уступил, боясь позора. Я поступил, правда, трусливо, и теперь прошу совет извинить меня за то, что я так осрамил учреждение, членом которого я имею честь быть.

Не поднимая глаз, он опустился на свое место.

Самая эта поза сокрушения и унижения сильнее привлекала к нему симпатию, чем если бы он вздумал обнаружить гнев и раздражение.

– Позор! Позор! – раздавалось со всех скамей.

Но тут уж и я рассердился и потерял самообладание.

– Молчать! – загремел я. – Кто смеет кричать «позор»? И на этот – последний – раз мой голос и загоревшиеся глаза испугали их, как это было не раз прежде. Крики стихли, шум утих. Водворилась сравнительная тишина.

– Если кто может говорить о позоре, то только я, – продолжал я. – И вам не стыдно, господин ван Гирт, явиться сюда и рассказывать, что вы сделали? Продать родную дочь ван Шюйтену! Девушку, которой нет еще и двадцати лет, отдать шестидесятилетнему старику! Ван Шюйтену! Вам всем прекрасно известно, какая слава идет о нем. А если неизвестно, то посмотрите на его лицо! Посмотрите и судите сами!

Голая голова, ввалившиеся красные глаза, отвислые щеки – все это говорило само за себя. Не веря своим ушам, он уставился на меня, отчего его лицо приобрело весьма смешное выражение – гнева и вместе с тем полной беспомощности.

– И такому-то человеку, этому воплощение порока и болезни, ван Гирт счел возможным отдать своего невинного ребенка только потому, что он должен этому человеку! Я благодарю Бога за то, что я был в силах предупредить это. Если б я исключил ван Гирта из совета, я был бы совершенно прав, ибо человек, способный продать свою родную дочь, способен продать и город, как Иуда продал Господа.

Мои слова произвели сильное впечатление, но ван Гульст постарался опять парализовать их действие.

– Повторяю, прошло то время, когда на обвинение отвечали обвинением, – закричал он. – Вот я обвиняю вас в измене, вас, который смеет набрасывать тень подозрения на других. Прежде всего, чтобы все знали, что за человек управляет нами и до сих пор старается поступать с нами так властно, человек, который смеет упрекать нас в корыстолюбии, чтобы вы все знали его, я вам скажу, почему был издан приказ, чтобы никто не смел уезжать из Гуды без его разрешения. Он говорил, что это сделано для того, чтобы изловить испанских шпионов. Но он никогда не стал бы их ловить, если бы даже и мог. Об этом, впрочем, после. Приказание было отдано для того, чтобы удержать в городе Марион де Бреголль, на которой он хочет жениться и которая отвергла его предложение. Я как раз проходил мимо них. Они меня не видели, но я слышал их разговор. Я слышал, как она спрашивала его, не хочет ли он и вторую жену взять силой. А сегодня ей не позволяют выехать из города, и не позволяет тот самый человек, которому она ответила отказом. И знаете почему? Сегодня утром опубликовано решение высшего суда, в силу которого к ней переходит все состояние его покойной жены. Корыстолюбие! Каково! Станете вы отрицать эти факты? Что вы скажете на все это?

– Ровно ничего. Мои личные дела не касаются совета. Я умею уважать честь дамы, имя которой вы профанируете своими словами. Если вы не умеете держать себя, как подобает порядочному человеку, то я умею.

– Ну, из этого не так-то легко выпутаться, – захихикал он. – Я полагаю, все здесь видят, в чем дело. И этот человек смел называть нас скрягами! И он говорил нам о самоуважении и тому подобных вещах! Но не это самое худшее. Слушайте! Слушайте все! Вчера утром я заметил, как около его дома, у подъезда остановился какой-то человек и вступил в разговор со слугами. То был странствующий торговец. Конечно, в этом не было ничего особенного. Но лицо этого человека показалось мне знакомым, хотя я и не мог припомнить, где я его видел. Я пошел дальше, но лицо его не выходило у меня из памяти. Я вернулся и еще раз прошел мимо него, и тут я вспомнил, что этот человек не кто иной, как член испанского посольства в Париже, дон Рамон де Бельвер, с которым я там познакомился. Я заговорил с ним, и у меня на это счет не осталось никакого сомнения. Я остановился во дворе и стал ждать. Вышел граф, и они вместе пошли в дом. Купец оставался там довольно долго и наконец вышел. На лице его сияла какая-то особенная улыбка. Я поставил человека, который должен был следить за ним. Вчера ничего больше не случилось, но сегодня дон Рамон спас жизнь графу, который без его помощи был бы убит на улице. Они обменялись между собой несколькими словами на испанском языке, который мой человек не мог уловить. Теперь я спрашиваю: зачем является сюда дон Рамон де Бельвер, человек, занимающий очень видное положение, как не затем, чтобы побудить графа передать город в руки короля? Конечно, за соответствующую цену. Конечно, король может предложить больше, чем мы, и потому, вероятно, его посланец не был ни отправлен обратно, ни арестован. Итак, дон Хаим де Хорквера, именующий себя теперь графом ван Стиненом, я обвиняю вас в государственной измене и прошу совет принять меры, которых требует такое дело.

В течение его речи в зале только и слышен был гневный ропот. Но теперь вдруг водворилось глубокое молчание, гораздо более знаменательное, чем прежний рев. Ни один из приверженцев барона не проронил ни слова: они знали, что эта мертвая тишина гораздо больше способствует осуждению, чем какие бы то ни было восклицания и крики.

Тишину прервал мой голос:

– Этот город вверен мне принцем и штатами, – начал я звенящим голосом. – За него я отвечаю перед ними, а не перед вами. Я могу принимать у себя кого угодно, будь то хоть сам король Филипп, и никто из вас не смеет мне это воспретить. Но я хочу повести вас ко мне домой и показать вам нечто такое, что должно снять с меня всякое подозрение. Но прежде всего вы должны просить у меня извинения, ибо вы не имеете права меня допрашивать.

Я говорил с большой силой, но и барон ван Гульст оказался незаурядным врагом.

– Вы слышали его? – вскричал он. – Он оскорбляет совет! Да, мы пойдем в ваши комнаты, дон Хаим, но без вас. Вы нам не покажете всего и скроете от нас то, что вам неприятно. Я предлагаю совету назначить комиссию для осмотра бумаг графа, пока он останется здесь под арестом. Когда дело касается спасения города, было бы непростительно колебаться хоть одну минуту. Господин ван Сильт поставьте на голосование мое предложение.

Бургомистр колебался. Он был опытным человеком и понимал, что то, что они теперь затевали, было не шуткой.

– Ваше превосходительство не имеете ничего больше сообщить совету? – спросил он.

– Нет, – отвечал я. – Я представляю здесь штаты и те начала, на которых вы устроили свое государство. Мои прерогативы – это их прерогативы, и я добровольно не уступлю ни на йоту. Я уже давно вижу, с кем я имею дело. Вы называете себя христианами, но не имеете ни малейшего понятия ни о любви, ни о милосердии. Вы – маленькие доморощенные тираны, хотя и кричите против тирании. Вы ревностно добиваетесь контроля, но хотите контролировать только тех, кто выше вас. Вы принимаете помощь принца и штатов и в то же время не признаете их авторитета. Но я скажу вам, что, пока я стою здесь во главе управления и пока жив, вам придется считаться с этим авторитетом. Ваш город невелик, да и волосы у меня уже седые. Но если бы я стал даже правителем целого королевства и был во цвете лет, я скорее рискнул бы всем, чем хоть на шаг отошел с того места, на котором должен стоять. Я все сказал.

Опять воцарилось молчание. Члены совета сидели неподвижно, устремив глаза в пол с видом людей, у которых уже созрело решение.

– Господин ван Сильт! Поставьте мое предложение на голосование! – закричал опять барон ван Гульст. Бургомистр обратился ко мне опять:

– Не имеете ли вы что-нибудь прибавить к сказанному?

– Нет. Делайте то, на что вы решаетесь. Если вы будете делать обыск, то обыскивайте хорошенько.

Ван Сильт посмотрел кругом себя. Очевидно, ему оставалось одно. Я не знаю, принимал ли он участие в том, чтобы возбудить это дело, но теперь оно уже пошло полным ходом, и он был не в силах его остановить.

Он подождал минуту-другую и сказал:

– Ставлю предложение барона ван Гульста на голосование. Желающие его принять благоволят встать.

Встали все.

Барон позвонил. Вошли человек десять гражданской стражи, которой он командовал, и стали по обе стороны двери.

– Не позволяйте губернатору выходить из этого зала, пока я не вернусь, – сказал он. – Вы мне отвечаете за него.

Затем бургомистр, барон ван Гульст и еще три члена совета отправились осматривать мои бумаги. После их ухода остальные члены совета, не глядя на меня и не кланяясь мне, один за другим вышли из зала.

Я знал, что я погиб, ибо в моем письменном столе они найдут письма, которые дадут им больше, чем они думали, а мой ответ на них будет, конечно, скрыт. В следственной комиссии принимал участие и барон ван Гульст и, не будь он уверен в себе и в своих товарищах, он никогда не зашел бы так далеко. Ведь речь шла о его жизни. Что же касается ван Сильта, то о нем я не могу ничего сказать. Я считал его честным человеком, если «е моим другом. Но дело зашло уже так далеко, что теперь для них удобнее убить меня, независимо от того, виноват я или нет.

Было уже за полдень. Косые лучи солнца, падавшие в окна, играли яркими пятнами на опустевших креслах и на остроконечных шлемах моей стражи. Все молчали. От этого безмолвия и пустоты казалось, что зал этот принадлежит какому-то другому миру.

Верхняя часть зала терялась в тени, и висевшие там знамена – некоторые из них были еще недавно отбиты мной – казались полинявшими и выцветшими, подобно другим вещам, которые принадлежат прошедшим и уже забытым временам. Да так оно и было.

Вчера мне предлагали стать вице-королем целого государства, а сегодня в этом маленьком городке я был не r силах спасти даже собственную жизнь.

И останутся после меня и вице-королевство, и меньшие знаки отличия, присвоенные губернатору Гуды. Сохранится с нами только то, что успела приобрести наша душа.

Спускались уже сумерки, когда отворилась дверь и вошли члены следственной комиссии. Перед ними шли привратники, неся свечи. Поставив их на стол, они вышли. Ван Сильт приказал солдатам покинуть комнату, остаться за дверями и явиться моментально, если их позовут. После этого он занял свое место. Остальные столпились около него.

– Не угодно ли вашему превосходительству подойти поближе, чтобы выслушать, что мы скажем, – проговорил он.

– Если вам нужно что-нибудь сказать мне, то приблизьтесь ко мне, – отвечал я, не двигаясь со своего места.

– Хорошо.

Он встал и двинулся вперед. Остальные шли за ним. Шага за два до моего кресла он остановился и начал:

– Мы прочли письма короля и дона Матео де Леса. Для такого человека, как вы, едва ли возможно выдержать это искушение. Вы полуиспанец по крови и настоящий испанец по воспитанию. Да вы, по-видимому, и не колебались, ибо вы не прогнали от себя посланного к вам человека и не арестовали его. Но прежде чем судить вас, мы желали бы выслушать вас.

– Нашли ли вы также мой ответ на эти письма? – спросил я, пристально глядя ему в глаза.

– Нет.

Меня взбесило его холодное самообладание.

– И вы смеете являться сюда с такой ложью на языке?

– Я полагаю, что с таким упреком следует обращаться не ко мне, – хладнокровно отвечал он. – Но я не буду с вами спорить. Не имеете ли сказать еще что-нибудь?

– Можете вы дать клятву в том, что ничего другого, кроме этих писем, вы у меня не нашли? – в свою очередь спросил я.

– Да, могу. Мы все можем поклясться, я полагаю.

– Все могут? – спросил я опять.

– Я, по крайней мере, клянусь, – сказал барон ван Гульст, хотя никто не обращался к нему лично.

Остальные повторили то же самое. Я посмотрел на них с презрением.

– Хорошо. Вы совершили клятвопреступление. После этого мне не о чем с вами говорить.

С минуту длилось молчание. Затем ван Сильт заговорил:

– Это ваше последнее слово?

Я посмотрел на него: он, по-видимому, был искренен. Сквозной ветер, потянувший неизвестно откуда, колебал пламя свечей, и их переливавшийся свет клал какие-то странные тени на его лицо.

Мне оставалось последнее средство. Сохранился мой дневник. Конечно, он не был решающим доказательством, но он мог пригодиться мне, чтобы защититься от обвинений. Вдруг я вспомнил о Марион и ее поцелуях, которые мне еще не были даны. Но тогда я должен буду просить ван Сильта и других прочитать страницы, которые никогда не предназначались для постороннего взгляда, должен буду просить этих людей довольствоваться тем, что они там найдут, должен буду выпрашивать свою жизнь у этих людей! Нет, никогда этого не будет! Я все еще дон Хаим де Хорквера, который во всю жизнь никогда не унижался ни перед кем, кроме своей жены да один раз принца, ради нее же.

Были, пожалуй, и другие пути к спасению, ибо я не хуже них сумел бы сплести интригу, если только откинуть уважение к истине и не обращать внимания на данную клятву. Но, унижая себя, я не могу, однако, унижать ни тех, кого я представляю, ни мою любовь.

Я разбил последнего идола – бога успеха, которому служат везде и все. Я разорвал связи со своим народом, которые связали целые поколения, с народом, который думает, что он правит миром, не замечая того, что, наоборот, мир управляет им. Над волей умерших я поставил свою собственную, и над волей плоти я поставлю волю духа.

Часы, которые я провел в опустевшем зале, наблюдая, как солнце медленно отходило от меня и губернаторского места, не прошли для меня бесплодно.

Наконец-то я нашел основной смысл и цель своей жизни. Она заключалась не в том, чтобы сделать то или другое, а в том, чтобы во всех положениях оставаться на той высоте, которая только доступна для меня, и сделать для этого даже невозможное.

– Я говорил с вами больше, чем вы заслуживаете и чем позволяет мое служебное положение, отвечал я ван Сильту. – Я прислан сюда управлять вами и судить вас, в случае надобности, а никак не для того, чтобы подвергаться вашему суду.

Сказав это, я скрестил на груди руки и откинулся на спинку кресла.

– В таком случае, в моем распоряжении оказываются два пути, – начал опять бургомистр. – Один из них чреват важными последствиями. Я человек уже старый и не хотел бы под конец жизни брать на себя такое дело. Но если вы не можете представить нам оправданий, – здесь его голос стал дрожать, – то мы не можем оставить вас в живых. С этим согласен весь совет. Мы слишком многим рискуем. Есть еще другой выход: если вы обратитесь к принцу с просьбой, чтобы он отозвал вас из Гуды, а до отъезда согласитесь побыть под нашим присмотром, то мы готовы даровать вам жизнь.

– Полагаю, что отвечать мне на это нечего, – холодно сказал я.

Что обо мне думал бургомистр ван Сильт? Неужели он принимает меня за одного из тех?

Как бы то ни было, но мой отказ, видимо, расстроил его. Подождав немного, он начал опять:

– С вами поступят, как вам будет Угодно. Сегодняшнюю ночь вы проведете здесь под стражей, причем с вами будут обходиться, как подобает вашему высокому положению. А завтра вы должны будете приготовиться к смерти.

Он приказал страже войти и сказал:

– Отведите, его превосходительство в комнату принца и хорошенько смотрите за ним. Вы отвечаете за него своими головами.

Меня отвели в указанную комнату, но через полчаса явился стражник и сказал:

– Вашему превосходительству нельзя здесь оставаться. Комната недостаточно удобна для вашей охраны, и нам приказано перевести вас в другое место.

После этого меня отвели в это уютное местечко в двадцать квадратных футов, где вода капает с потолка, и крысы являются единственным для меня обществом.

Должен сознаться, что довольно долго я чувствовал себя здесь весьма нехорошо, и я посоветую им, прежде чем сюда опять кого-нибудь засадят, почистить и проветрить это помещение, которое так в этом нуждается. Не мешало бы развести здесь и небольшой огонь, чтобы обсушить стены, ибо если человек получил когда-нибудь рану, то сырость отзовется на ней очень вредно. Я забыл про свою рану, но теперь она разболелась, и я не могу владеть плечом.

Решительно это местечко не годится для долгого пребывания!

Освещение также оставляет желать лучшего. Моя свечка почти догорела и через несколько минут погаснет совсем.

Я принужден закрыть эту книгу. Но прежде чем сделать это, хочу записать в нее мой символ веры – завершить достойным концом мою жизнь. Надежда и убеждения – все еще составляют мое достояние, и, может быть, они достались мне не очень дорогой ценой.

Вера для человеческой жизни необходима. Ведь она так коротка и неполна. Один за другим сходят в могилу люди, сердца которых еще не успели остыть, желания заглохнуть, люди, которые не загладили еще свои грехи и сами не получили от жизни должного. Как много сошло в могилу таких людей! Сколько труда, страстных, отчаянных усилий исчезло вместе с ними, не принеся никаких плодов в этом мире! И как удлиняется с течением веков список таких людей! Но лишь о немногих из них известно что-нибудь, большинство же могил хранят свою тайну. Неужели же они жили напрасно? Неужели же душа остается в земле вместе с телом? Но ведь и для тела нет смерти, а есть только превращение, и цветы на кладбище приобретают свой пышный рост от нашего разложения.

Повсюду мы видим круговорот, и после смерти должна быть жизнь. Неужели только наши души должны умереть без утешения, так и не поняв своего призвания и не измерив своего значения? Неужели дух есть нечто второстепенное в сравнении с материей? Конечно, если бы это было так, то не стоило бы вызывать его из хаоса. Один и тот же закон управляет всем, и в том, что разрешается меньшему, не может быть отказано большему. И должна быть Великая Причина всего. И это должен быть Дух, а не слепая сила.

Горе нам, если наши мысли устремятся к тому, чего они не могут достигнуть. Горе Богу, достигнутому своими созданиями. Мой Бог должен быть выше меня, и я никогда не смогу стыдиться Его. Как я живу в суете и тьме, так он живет в мире и свете. И когда я увижу лицо Его, я приобщусь к Его славе. В том, о чем я догадывался, я буду тогда уверен, и моя мечта станет фактом.

С этой верой я спокойно и бестрепетно отхожу от жизни, готовый предстать перед лицом Божьим. Аминь.

19 июля.

Жизнь наша в руках Божьих, и жизнь и смерть сеет Он по своему произволу.

С площади глухо доносится стук молотков, с помощью которых сооружают эшафот. Но не для меня.

Теперь уже за полночь. Смертный приговор подписан и на рассвете будет приведен в исполнение. Сегодня же я буду отдыхать.

„Не судите, да не судимы будете“, – говорил я всего два дня тому назад и теперь вспоминаю эти слова. Мне тяжело было выступать судьей в собственном своем деле, но оно касается не только меня одного.

Расскажу все по порядку.

Глубокая ночь спустилась в мою темницу. В густом мраке носились передо мной темные видения, поднимались мрачные мысли, которые как-то не хотелось ни отгонять, ни заносить в эту книгу. Я считаю себя храбрым, но ведь я все-таки человек, и в сердце поднимается нечто более сильное, чем простое сожаление, малодушие, не достойное ни меня, ни такой минуты.

Впрочем, это скоро прошло. Мало-помалу воздух становился невыносимо спертым и удушливым, пока на душу и тело не опустилась какая-то свинцовая тяжесть. Я молил Бога только 6 том, чтобы они поскорее пришли и убили меня или же вывели меня отсюда и повесили, обезглавили, лишь бы только мне не задыхаться в этой конуре.

Наконец, я не могу определить, когда именно, – время тянулось для меня бесконечно, – я услышал, как кто-то подошел к моей двери. Через минуту в замке появился ключ и повернулся с лязгом.

Наконец-то! Я в самом деле был рад.

Дверь медленно отворилась, свет фонаря упал на пол.

– Не угодно ли будет вашему превосходительству выйти отсюда? – раздался голос тюремщика.

– С удовольствием, – отвечал я. – В следующий раз, когда вы сюда кого-нибудь посадите, подметите эту конуру и откройте окно. Ты думаешь, что дворянину нужно меньше, чем тебе, каналья? – сказал я, выходя.

– Ваше превосходительство, в этом не моя вина, – отвечал сторож. – Все будет исполнено, как вы желаете.

Меня это порадовало, но вместе с тем его покорность показалась мне странной.

Я взглянул вокруг себя. Потребовалось несколько минут, чтобы оценить положение. В моих глазах все еще мелькал свет фонаря, и хотя это был жалкий свет, но мрак в моей темнице был так густ, что и этот свет казался мне ослепительным.

Мало-помалу я стал различать другую фигуру – какую-то женщину, закутанную в темный плащ. Она что-то сказала тюремщику, тот в ответ поклонился и, поставив фонарь на пол, вышел в дверь, находившуюся в дальнем конце коридора.

Мы остались одни.

Женщина откинула капюшон со лба.

– Марион! – крикнул я, простирая к ней руки.

Она сделала шаг вперед и вдруг со стоном упала на колени, в отчаянии протягивая ко мне руки. Ее пальцы как будто хотели, но не могли схватить меня.

– Простите меня, – зарыдала она, – но я недостойна касаться вас.

– Как, Марион, неужели вы все еще сомневаетесь во мне? Когда человек с минуты на минуту ожидает смерти, то он, конечно, действует и говорит искренно.

– Дон Хаим, простите меня. Если б я поверила вам, то, быть может, все пошло бы иначе. Я должна была знать все раньше и… простите, простите меня!

Рыдания заглушили ее слова.

– Я прощаю вас, Марион. Будьте тверды. Наша любовь не умрет. Но почему я не могу касаться вас?

Ее голова низко опустилась, голос зазвучал как-то неестественно и странно:

– Я дала слово быть женой другого.

– Марион! – закричал я в ужасе.

Страшное подозрение промелькнуло у меня.

– Уж не ван Гульста ли? – спросил я сквозь зубы.

– Да, – отвечала она, не поднимая на меня глаз. Горячая волна гнева поднялась во мне, ибо я не знал еще всего. Для меня ясно было только одно: женщина, которую я любил, унизилась до этого…

– Я уже одной ногой в гробу, но я еще найду средства предупредить это. Клянусь Богом, я сделаю это! – гневно закричал я. – Если вы можете простить, то я не могу.

Сложив руки, она смотрела на меня умоляюще.

– Прошу вас, выслушайте меня терпеливо. Иначе я буду не в состоянии рассказать вам все. Забыть! Мне! Мне, у которой за эти четыре года не было других мыслей, как только о вас! Это было единственным средством спасти вашу жизнь. Не дай я этого обещания, вы теперь были бы уже мертвы – заколоты в своей темнице!

Теперь я понял все. Ее голос дошел до моего сердца. Но как могла она подумать, что я могу остаться в живых ценой этой сделки?

– Я лучше согласился бы умереть тысячу раз! – воскликнул я. – Вы должны были бы знать это. Я переговорю с ван Гульстом. Тут не должно быть обмана.

И я сделал шаг к двери.

Она быстро вскочила с пола и загородила мне дорогу.

– Нет! – закричала она. – Вы не должны этого делать. Сначала выслушайте меня.

В одну минуту она преобразилась. Грудь ее волновалась, глаза блестели. Только теперь я понял всю глубину ее любви.

– Вы должны жить и сохранить свою честь. Неужели вы думаете, что я об этом не подумала? Никто не знает, что вы любите меня. Ван Гульсту известно, что я вас люблю, но он не придает этому значения. Разве я не сделала того же самого несколько часов тому назад? И мне даже не стыдно было в этом сознаться.

– Марион!

– Теперь я знаю все, – продолжала она, сверкая глазами. – И вам нечего бояться. Это будет не такой брак, как у других. Живая я ему в руки не дамся.

– Марион! – закричал я опять. – Разве вы не знаете, что это грех, за который пастыри духовные обещают вечное наказание? И вы, сохранившая в себе веру, хотите совершить его?

– Да, – спокойно возразила она. В ее голосе послышалось что-то величавое, как будто она устыдилась моих сомнений. – Неужели вы думаете что ради вас я остановлюсь перед этим? Но не бойтесь. Бог не осудит меня. А что касается ван Гульста, то я прямо объявила ему об этом, и пусть он идет на риск. Ему нужна не я, а мое состояние – состояние Изабеллы. Мне кажется, на нем лежит какое-то проклятие. О, зачем вы все это сделали!

– Марион, если б я мог знать…

– Увы, вы правы. Если б только вы могли знать… Но мысль о том, что я могла косвенным образом способствовать вашей смерти… свела бы меня с ума! Я не могла бы жить с ней. Теперь я могу быть сильной; но тогда я должна была бы быть слабой! В конце концов ведь я все же женщина. И если моя смерть будет теперь моей обязанностью, тогда она будет грехом, который мне никогда не простится, и я потеряю вас в этом и в том мире. Сжальтесь же надо мной!

Упав опять на колени и судорожно обнимая мои ноги, она продолжала страстно:

– Смотрите! Я теперь прикасаюсь к вам, хотя и не должна этого делать. Я не встану, пока вы не обещаете сделать то, о чем я прошу. Обещайте, обещайте! – в отчаянии кричала она. – Если любите меня, обещайте!

Я был потрясен до глубины души. Вот это была любовь.

– Не сомневайтесь, – продолжала она. – Ваша честь будет спасена, и вы будете реабилитированы. Но вы должны жить, ибо вы не вправе отказываться от жизни.

Что-то строгое зазвучало в ее голосе.

– Вы принадлежите не только себе или мне. Вы нужны стране, чтобы вести ее к победе над заблуждением и мраком. Что я такое? Я только женщина, моя смерть останется незамеченной. Я знаю, знаю, – с необыкновенной мягкостью продолжала она, – что я задаю вам трудную задачу. Но я слаба и даю вам тяжелую задачу потому, что вы сильнее меня.

Я не мог отвечать, не мог произнести ни слова.

– Обещайте это мне, – мягко, но настойчиво начала она опять. – Заставляя меня ждать вашего ответа, вы причиняете мне страдания хуже всякой агонии. Если любите меня, обещайте.

Все мое существо возмущалось против этого. Нет, не должно этого быть.

– Но, Марион, – заговорил я, когда дар речи вернулся ко мне, – прежде всего я должен знать, прежде всего вы должны рассказать мне все. Может быть, есть еще выход.

– Увы, нет. Но я расскажу вам все, только обещайте. Если любите меня, освободите меня от этих мук. Сжальтесь и обещайте.

Она еще сильнее охватила меня. Невозможно было сопротивляться ее умоляющему голосу.

Мысли мои носились в беспорядке. Я был опять на свободе, и, конечно, я, дон Хаим де Хорквера, воспитанный то-ледским инквизитором, окажусь еще достойным соперником для барона ван Гульста и добрых граждан города Гуды, и не опускаясь до лжи. Они выпустили тигра из клетки. Тем хуже для них.

– Прежде всего расскажите мне все, Марион, и если выхода действительно нет, как вы говорите, то я согласен на вашу просьбу.

Она перевела дыхание.

– Благодарю вас. Теперь мне легче, – промолвила она, поднимаясь с колен.

Вдруг она покачнулась и вытянула руки, ища опоры. Все ее силы ушли в эту страстную мольбу: слишком велико было это напряжение. Я привлек ее к себе, чтобы она могла оправиться.

Через минуту она уже опомнилась.

– Нет! Я не должна этого делать, – воскликнула она, освободившись из моих объятий.

Я стиснул зубы. Дорого поплатятся за это ван Гульст и другие.

– Я все расскажу вам, но вкратце: времени у нас немного.

Она говорила быстро, не переведя дух.

– До восхода солнца вы должны решиться. Выхода нет. Ибо меня сторожат так же, как и вас. Со вчерашнего дня ван Гульст и его люди неотступно следят за мной. Но мне все-таки удалось послать мою служанку к Марте ван Гирт и в предместье города предупредить, чтобы все вооружались и шли выручать вас. Ибо если многие ненавидят вас, то многие и обожают вас – таких гораздо больше, чем вы знаете. У одного ван Гирта до пятидесяти служащих, которые гораздо больше любят его дочь, чем его самого. Я думаю, что все они явятся. Но, увы! Вам придется раньше решиться. Я была в вашей комнате и читала то, что написано в книге с серебряными застежками.

– Мой дневник, – тихо сказал я.

– Да, я искала доказательств вашей невинности и нашла вот что. Застежки книги были заперты, но инструменты, которыми вскрыли ваш письменный стол, еще лежали здесь же. Замок, очевидно, подался сразу. Все ваши вещи были перерыты, но не такой любящей рукой. Я надеюсь, вы простите меня. Я начала с конца, переворачивая чистые страницы, пока не дошла до последних записанных вами слов. Я прочла их с жадностью, ибо они как раз отвечали моим мыслям! Подумать только! Вам предлагали целое королевство – ивы отказались! – вскричала она с сияющими глазами. – Потом, – продолжала она, опустив глаза и краснея, – мною овладело непреодолимое искушение. Я не верила, что вы любите меня… А что если так? Не сильно было это сомнение, но раз оно закралось в мою душу, я потеряла над собой всякую власть. Ведь если я переверну еще одну страницу, я узнаю все. И я перевернула и узнала. Простите меня.

– Марион, я благодарю вас за это. Теперь между нами нет никаких сомнений.

– Нет, их нет. Когда я показала ван Гульсту вашу последнюю запись, он холодно произнес: „Это еще не доказательство. Намерения графа могли перемениться“. Ваш ответ куда-то исчез, и я уверена, что он в руках ван Гульста: он обещал очистить вас от всяких подозрений. Без вашего ответа он не мог бы этого сделать. Он очень сожалеет, что напрасно заподозрил вас, – так, по крайней мере, он говорит. Но теперь речь идет уже о его собственной жизни, и он не хочет снять с вас подозрения до тех пор, пока вы не дадите слова не мстить за все, что случилось, а я не соглашусь исполнить его желание. У нас было бурное объяснение, ибо я тоже поставила свои условия, и он знает, что живой я ему не дамся. А ваша честь останется незапятнанной в ваших собственных глазах и в глазах всего света. Если ваша гордость будет иногда страдать, то вспомните, что кое-чем вы обязаны вашей стране и немножко мне.

Голос ее опять зазвучал тихо, и опять невозможно было противиться ей.

– Теперь я вам все сказала. Вы видите, что выхода нет. Его люди стоят за этими дверями.

– Сколько их тут? – прервал я ее.

– О, вы не должны вступать с ними в борьбу. Условие наше таково, что если вы его не принимаете, то вы должны идти обратно туда, откуда вы пришли, и ждать смерти. Руки у нас связаны, и судьба наша тяжела. Но любовь наша крепка, и даже смерть не разлучит нас. Я не знаю, что нас ждет на том свете, и будет ли там жизнь такова, как говорят наши проповедники. Но если любовь следует и в тот мир, то вы не будете там одиноки. Ибо не много времени для печали духа, и, когда наступит час печали, знакомый голос скажет вам, что жизнь коротка, а любовь вечна. Я должна проститься с вами, но раньше я должна поблагодарить вас. Вы спасли меня от костра и дали мне цель в жизни. Благодарю вас за вашу любовь, за то, что вы исполнили мою просьбу. Знаю, что вам трудно было решиться на это. Я поцеловала вашу руку в первый день нашей встречи, позвольте поцеловать ее и теперь, когда мы расстаемся.

Она взяла мою руку и поцеловала ее. Она! Мою руку! Она благодарила меня! И я стоял и позволил ей все это сделать!

Я был подавлен, ошеломлен ее величием. Я не мог говорить, и только горячие слезы застилали мои глаза.

Я страстно бросился к ее ногам, стараясь схватить ее, поцеловать край ее платья. Мои нервы не выдержали, и я едва понимал, что делаю.

Она отскочила назад.

– Тише, – сказала она. – Вы не должны этого делать. Пора.

И она посмотрела в конец коридора, откуда доносились звуки, как будто кто-то открывал и закрывал двери. Я овладел собой и встал.

– Теперь я хочу переговорить с этим человеком. Идемте, Марион.

Мы тихо двинулись по коридору. Мой мозг работал лихорадочно, стараясь оценить положение. Когда мы приблизились к концу коридора, дверь открылась и показалась какая-то полная фигура.

То был барон ван Гульст. Он сделал мне глубокий поклон.

– Надеюсь, вам удалось уговорить его превосходительство простить меня? – спросил он шедшую впереди меня Марион.

– Да, – коротко отвечала она. – Его превосходительство согласен простить вас, если вы поправите дело.

– Сделаю все, что от меня зависит, – отвечал он, вторично кланяясь. – Ваше превосходительство, я весьма раскаиваюсь в том, что неправильно заподозрил вас. Усерднейше прошу простить меня.

Недалеко от нас на стене висел фонарь. Его свет падал как раз на лицо и смеющиеся глаза ван Гульста. Марион кое-чего не знала. Но он слышал мое недавнее с» ней объяснение, он обвинил меня перед советом, он знал всю гнусность затеянного им торга.

– Может быть, – отвечал я. – Прежде всего я должен услышать все условия договора.

Он повел бровями.

– Разве вы не сказали, Марион?

От такого обращения к ней меня словно кто ударил хлыстом по лицу.

– Она говорила о них, – отвечал я вместо нее. – Но я хотел бы слышать их из ваших уст.

– О, условия немногочисленны и просты. Вам сохраняется жизнь, и я обязуюсь добиться вашего оправдания в совете. В свою очередь вы должны поклясться, что не будете мстить мне за все, что произошло в эти дни, и никаким образом. Мне говорили, что, даже когда вы даете обещание, опасность не устраняется. Поэтому я настаиваю на том, чтобы дана была клятва без всяких ограничений про себя.

– Это все?

– Все, что касается лично вас.

– Вы также дадите клятву? Вы не верите мне, а я не верю вам.

Он пожал плечами:

– Как вам угодно. Если вы желаете, я готов поклясться.

– Вы должны дать клятву в присутствии свидетеля, например, ван Сильта, – продолжал я.

– Нет, этого я не сделаю, – резко сказал он. – Свидетелей я не хочу.

– В таком случае вы будете довольствоваться только словом и с моей стороны.

– Здесь мадемуазель де Бреголль, и мы не можем солгать в ее присутствии.

– Да, но вы можете. Следовательно, наш договор нужно изложить письменно, нужно его подписать и дать подписать какому-нибудь свидетелю. Им будет мадемуазель де Бреголль.

– Незачем ни писать, ни подписывать, – грубо прервал он меня. – Вы можете принимать или не принимать мои условия.

– В таком случае я их не принимаю, – сказал я и повернул назад. Я знал, что он не даст мне уйти.

– Да вы с ума сошли! – сердито закричал он. – Прошу прощения, – спохватившись, начал он с иронической вежливостью. – Я хотел сказать, что вы чересчур возбуждены. Извольте, ваше желание будет исполнено. Не думаю, чтобы вы признали когда-нибудь благоразумным делать этот договор достоянием гласности, – прибавил он с нахальной улыбкой.

Потом он крикнул в дверь:

– Дайте сюда бумаги, перо и чернил и принесите стол. Да живо!

Когда принесли все это, ван Гульст быстро написал несколько строк.

– Вот. Я даю здесь клятвенное обещание вернуть вам свободу и оправдать вас перед советом.

– А что же вы ничего не прибавили о восстановлении меня в должности и о том, что мне гарантируется безопасность и в будущем?

– Если ваша невиновность будет вполне доказана, все это сделается само собой. Действительно, вы сегодня чересчур нервны, – насмешливо добавил он.

– Прибавьте еще, что во всем этом деле вы действовали относительно меня вполне добросовестно. Я знаю только то, что вы сказали мне. На самом же деле положение вещей может быть далеко не таким, какого я, по вашим словам, могу ожидать.

Он немножко поколебался, потом вдруг решился и написал то, что я просил.

– Теперь пишите вы, – произнес он, подвигая ко мне бумагу с лицемерной услужливостью. – Впрочем, сначала скажите, что вы хотите написать.

– Клянусь не мстить вам за все, что случилось в эти дни, ни открыто, ни тайно, ни силой, ни своей властью. Я говорю прямо и без всяких оговорок в уме. И я буду верно исполнять мою клятву до тех пор, пока вы будете верно содействовать мне в этом деле. Но если вы окажетесь фальшивым хоть в одном каком-нибудь пункте, я буду считать себя свободным от всяких обязательств.

Он посмотрел на меня испытующе, видимо, испуганный подозрениями. Потом он перевел глаза на Марион. Ее лицо было бледно, но глаза сияли. Стоя здесь в этом темном коридоре, освещаемая колеблющимся светом фонаря, она имела какой-то неземной вид. Ван Гульст бросил на нее жадный взгляд, и я понял, что ему нужны не только ее деньги. Живой она ему в руки не дастся, согласно их договору, но он, очевидно, или не верил, что она найдет в себе силы исполнить свое слово, или думал, что он отыщет средство заставить ее исполнить его желания.

Действовал он очень осторожно.

– Повторите еще раз, – грубо сказал он мне.

Я повторил. Он вслушивался внимательно в каждое слово, как бы желая открыть в них заднюю мысль. Но у него не было повода спорить, иначе он возбудил бы подозрение в коварстве с его стороны. Присутствие Марион сильно действовало на него, а может быть, он просто меня уже не боялся.

– Хорошо, – сказал он наконец. – Но я должен предостеречь вас, что если вы хотите обмануть меня, то вам не выйти отсюда живым. Все выходы охраняются моими людьми, и вы всецело в моей власти.

Я пожал плечами:

– Итак, можно будет записать наше условие в изложенном виде?

– Хорошо, – не особенно охотно отвечал он. – Вы также должны будете иметь дело со свидетелем, – прибавил он, сверкнув глазами. – с таким свидетелем, которого нельзя опорочить, со священником. Не знаю, передавала ли вам мадемуазель де Бреголль, что она приняла мое предложение. Мне чрезвычайно неприятно, что наше бракосочетание должно совершиться так внезапно и без всяких церемоний. Но теперь времена тревожные, и hwkho принимать меры против изменчивости судьбы. Священник ждет здесь. Он засвидетельствует наше взаимное согласие на брак, а ваше превосходительство подпишете наш брачный договор. Вы сделаете нам это одолжение, не правда ли? – он говорил со мной с едва скрываемым презрением.

– Хорошо, – спокойно отвечал я. – Я подпишу его.

Не знаю, намеренно ли он подверг меня этому последнему унижению. Мне известно, что ой сильно меня ненавидит, но я знал, что он привык рассчитывать все заранее. Я ожидал, что он будет настаивать на том, чтобы бракосочетание его с Марион было совершено завтра утром; но никак не здесь, в моем присутствии. Я даже не знаю, была ли Марион предупреждена об этом заранее: она не выразила никакого протеста. Впрочем, чтобы не оскорблять меня, она и не могла принять вид невесты, согласной на этот брак. И если она видела сквозь тонкую завесу насмешливой учтивости ван Гульста и понимала всю меру моего унижения, то, конечно, не ей было отступать от своего слова.

Вошел священник, маленького роста и незначительного вида, очевидно, креатура барона ван Гульста.

– Подпишите ваше имя на этой бумаге, – приказал ему барон.

– Это… – начал было он робко.

– Это вас не касается. Это не брачный контракт. Подпишите ваше имя, и делу конец.

Когда он подписал, я взял бумагу, сложил ее и передал донне Марион. Она молча взяла ее.

– Ну, теперь займемся другим. Вы готовы, Марион?

– Да, – отвечала она.

– В таком случае, исполните требу, отец Аренде. Эта женщина – мадемуазель Марион де Бреголль – согласна стать моей женой. Подтверждаете ли вы это?

– Да, – храбро ответила она.

В мрачном и унылом месте совершалось это бракосочетание. Темный коридор, под землей, едва освещаемый тусклым светом фонарей. Свечи горели неровно, мигали, бросая фантастические тени на лица людей, стоявших вокруг стола. По временам казалось, словно какие-то привидения носились по влажным стенам, из которых сочилась сырость. Казалось, коридор наполнялся тенями, явившимися сюда протестовать против нового акта несправедливости, который совершался в этих стенах. Руки священника дрожали, и он никак не мог приготовить все как следует!

– Давайте сюда другой фонарь, – приказал барон ван Гульст. – Отцу Арендсу не видно.

Принесли еще фонарь.

– А теперь проворней. Нельзя заставлять совет ждать. Священник взглянул на Марион. С минуту он колебался, и я полюбил его за это.

Свет падал прямо на Марион и ярко освещал ее лица. Она была совершенно спокойна, и ее грудь едва поднималась от дыхания. Руки ее были неподвижны, как у статуи. Выражение ее лица нисколько не изменилось, и только в глазах – она смотрела не на нас, а куда-то мимо нас – можно было уловить потустороннее выражение.

Священник, очевидно, заметил это, и голос его дрогнул, когда он спросил:

– Кто же будет свидетелем этого брака?

– Один из моих людей и господин губернатор. Полагаю, что этого достаточно.

Священник стал читать молитвы, которые полагаются при совершении брака. Читал он медленно, и в голосе его время от времени слышались нервные нотки. Донна Марион смотрела на сырой темный свод, а барон ван Гульст бросал на нее жадные взоры. Его пальцы скрючивались, и он сам был не похож на себя, он, который всегда держал себя так спокойно и ровно. Он был похож на пьяного – пьяного от своего триумфа и радостного возбуждения.

И я прислушивался к молитвам, считая все это искуплением моих грехов. Но когда я услыхал, как она дала обещание оставаться верной ему до гроба, мною овладело желание закричать и остановить совершение обряда, но я вовремя спохватился и только молча впился ногтями в ладонь.

Скоро обряд был совершен. С минуту все стояли молча. Потом ван Гульст стал благодарить Марион. Обратившись затем ко мне, он сказал:

– Покорнейше благодарю ваше превосходительство. Теперь идемте в совет. Он уже собрался… в нетерпении видеть вас, ваше превосходительство, – прибавил он с язвительной усмешкой. – Дайте пройти его превосходительству!

Он бросил взгляд на донну Марион, но она не глядела ни на него, ни на меня, и молча и бесстрастно вышла, как будто действительность для нее уже не существовала.

Когда мы проходили, я слышал, как часы пробили шесть. Теперь, стало быть, было около половины седьмого. В шесть часов Торрихос приходил ко мне за получением распоряжений и приказаний. Если только он не попал в какую-нибудь западню, то он мог бы быть здесь в семь часов. Это было бы еще рано, и в это время я еще не нуждался бы в нем. К несчастью, их всего было человек пятьдесят, между тем как городской стражи было более сотни человек. Лучшая часть гарнизона под командой Брандта и ван Стерка была в отсутствии. С этой стороны момент выбран был удачно. Что касается тех немногих войск, которые еще оставались в городе, то я не мог сказать, на чьей они были бы стороне, если б даже они и узнали обо всем вовремя.

Надежда на бедных жителей окраин города, к которым посылала Марион, также рушилась: на них нельзя было рассчитывать.

Когда мы дошли до площадки, откуда был ход с одной стороны прямо в зал заседаний совета, а с другой – в комнаты принца, ван Гульст отворил последнюю дверь и произнес:

– Баронесса, не угодно ли будет вам подождать здесь, пока не кончится заседание.

– Баронесса ван Гульст, я бы покорнейше просил вас присутствовать на заседании, – сказал я, не дав ей времени для ответа.

Ван Гульст поднял брови.

– Это моя жена, а даме не пристало присутствовать ЙЙГ заседании.

– Я знаю. Но я могу приглашать на заседания, кого хочу.

– Я пойду, – сказала Марион.

Барон взглянул ей прямо в лицо, как будто хотел уничтожить это первое непослушание. Но через минуту он опомнился и пожал плечами.

– Как вам будет угодно, – сказал он.

Привратник отворил дверь, и мы вошли. Мне бросилось в глаза огромное окно с цветными стеклами, на которых был изображен герб города. Вчера я смотрел, как в этом окне медленно умирал свет солнца, как будто он тонул в крови. Теперь стекло было освещено слабым утренним светом. На стенах, на полу, на лицах усталых, измученных от бессонной ночи советников, – везде лежал этот холодный серебряный свет нового дня, который еще ничего не знает о разыгравшихся накануне страстях. Холодно лежал этот свет на креслах, на столе, на перьях и бумагах перед секретарями, которые поднялись вместе с другими и бросали на меня полулюбопытные, полуиспуганные взоры.

Глубокое молчание воцарилось в зале, и на многих лицах ясно выразилось беспокойство. Я не мог видеть своего, но я знаю, что я бледен, как смерть. На мне было черное одеяние, и я чувствовал, что с бледным лицом и с ярко горящими глазами я мог представиться им ангелом мщения. Ван Гульст заключил со мной надежную сделку, но он ничем не оградил в ней других.

Я медленно поднялся к своему креслу. Тишина была такая, что я мог слышать даже шум своих шагов по мягкому ковру. Когда я сел, резко пробили часы. Было без четверти семь.

Потом опять настала тишина. Только извне долетал до моих ушей тихий, неясный гул, словно похожий на шум отдаленной реки. То просыпался город.

Встал ван Сильт и начал:

– Ваше превосходительство, мы глубоко сожалеем о том, что случилось вчера, и просим извинить нас. Мы ошиблись; но мы чувствовали свою ответственность за безопасность города, и поэтому мы поступили так, не имея каких-либо гнусных намерений. Мы верим, что вы простите нас.

– Чем же вы готовы искупить свою вину передо мной? – холодно спросил я.

– Совет уже просил вас о прощении.

– Это я слышал. Но прежде чем я дам вам это прощение, я желал бы знать, чем вы искупите вашу вину.

Ван Сильт устремил на меня глаза.

– Я полагал… – начал было он и остановился.

– Господин ван Сильт, – сказал один из членов совета, – простите меня, что я говорю, не дав вам кончить. Но мне кажется, что совет, прежде чем принимать какие-либо решения, должен быть точно осведомлен обо всем в этом деле. Мы уже слышали, что обвинения, предъявленные господину губернатору, оказались неосновательными, но мы не имеем никаких доказательств этого.

– Барон ван Гульст, не угодно ли вам доложить совету это дело, – сказал бургомистр.

Барон выступил вперед и вынул из кармана бумагу.

– Вот что я нашел в комнате графа ван Стинена, когда производил второй обыск. Это его ответ на письмо короля, и этот ответ освобождает господина губернатора от всяких подозрений.

Он вручил бумагу ван Сильту. Прочитав ее, тот передал ее дальше. Когда все прочитали бумагу, ван Гульст принес ее мне и с поклоном положил на стол.

Наступила неловкая пауза.

– Так как совет убедился теперь в своей ошибке, – начал опять ван Сильт, – то я повторяю нашу просьбу о прощении.

– И это все? – спросил я. – Неужели вы думаете, что вы можете делать то, что вы сделали, и поплатиться за нанесенное оскорбление одной просьбой о прощении? Двадцать четыре часа тому назад этого было бы довольно. Но сегодня… сегодня иное дело.

– Мы готовы понести соответствующую кару…– начал опять бургомистр ван Сильт, но чей-то голос опять прервал его:

– Будьте довольны и этим. Мы достаточно сделали для вас. Мы могли бы признать эти доказательства неубедительными, ибо ваш ответ найден был не с письмом короля. Вы еще в нашей власти, и будьте довольны и этим.

Слова, которых я так ждал, были сказаны. Только я хотел возразить, как вдруг глухой, грозный рев ворвался в окна дворца. Отдаленный шум, о котором я упоминал выше, все усиливался и усиливался. Но мы говорили, и никто не обратил на него внимания. Теперь он ворвался к нам в уши, словно рев какой-то бури.

Все глаза устремились на площадь. Некоторые подбежали к окнам и открыли их. С того места, где я стоял, была видна площадь, и я заметил, что вся она полна волновавшимся народом, вооруженным топорами и железными прутьями, – словом, чем попало. Оружие их было нехитро, но зато лица горели яростью, и шутить с этими людьми не приходилось.

Заметив, что некоторые окна отворились, они замахали топорами и палками и хором завопили:

– Губернатора! Мадемуазель де Бреголль! Мы хотим видеть их и убедиться, что они живы!

Бедняки Гуды пристыдили меня. Те, на кого, по-моему, всякая надежда была потеряна, явились сюда, словно могучий поток, всякое сопротивление которому бесполезно. Деньги, которые я получил за заложенное у Исаака Мардохея ожерелье моей матери и которые я им раздал, теперь вернулись ко мне с лихвой.

Члены совета переглядывались с побелевшими лицами. Только барон ван Гульст не растерялся и быстро что-то приказал одному из своих подчиненных.

– Губернатора! – ревела толпа. – Губернатора! Бейте стекла и ломайте ворота! Идем громить дома советников!

Дело принимало опасный оборот. Конечно, все это происходило не из одной только любви ко мне, и теперь дома ван Шюйтена и других дорого заплатят за страдания и бедность этой толпы.

– Ваше превосходительство, – закричал ван Сильт, – умоляю вас, сделайте что-нибудь и остановите толпу. Покажитесь им, пусть они убедятся, что вы живы и в безопасности.

– Этого я не знаю, – холодно отвечал я. – Здесь только что говорили, что я еще в вашей власти. Народ явился освободить меня, и я не вижу причин препятствовать ему в этом!

– Ваше превосходительство…

Просил уже не он один, просили все. Но их голосов не слышно было среди громовых ударов в главную дверь дворца.

Где-то вдруг ударили в колокол, и его резкий, нетерпеливый звон врывался в уши в промежуток между ударами в дверь. Эти удары становились все сильнее и чаще. Зала вся дрожала, стекла звенели. Царило общее молчание.

Удар раздавался за ударом, а толпа выла, как стая демонов. Они пришли сюда с доброй целью, и я знал, что они хорошо настроены относительно меня и донны Марион. Но в этих волнениях и бунтах всегда есть нечто такое, что будит зверя в каждом даже самом мирном человеке. В этой толпе было немало людей, озлобленных голодом, болезнями и страданиями, в которых они, справедливо или нет, винили совет. И вот теперь они явились сюда, чтобы отомстить за все свои невзгоды и, быть может, в надежде улучшить свое положение за счет тех, кто ест, когда они голодают. За ними стояли их жены, побуждая их. Их крики резко выделялись среди общего глухого гула.

Вдруг раздался сухой треск, за ним второй, третий. То стреляли из окон нижнего этажа люди барона ван Гульста, не знаю, для того ли, чтобы только напугать толпу, или же серьезно.

Дело приближалось к решительной развязке. Раздалось еще несколько залпов. Поднялись ужасные крики и проклятия, разразилось настоящее восстание.

Если толпа ворвется сюда, всем придется плохо, и в зале заседаний совета не было ни одного человека, который бы этого не понимал. Два или три члена совета, бросившиеся было в начале перестрелки к окнам, в ужасе отскочили назад и, дрожа, сели на свои места. Некоторые бросились к ван Сильту и пытались уговорить его принять какие-нибудь меры, но среди общего шума их слов было не слышно. Некоторые, в числе их и ван Гирт, сидели неподвижно и, соблюдая молчание, смотрели в пространство. Один из советников забился в угол и плакал, как малое дитя.

Я взглянул на донну Марион. Она встала со своего места и держалась спокойно, только глаза ее горели. Казалось, ураган, который она сама спустила с цепи, ее нисколько не страшил.

Ван Сильт бросился передо мной на колени, указывая рукой на окно и жестами умоляя меня выйти и заговорить с народом. Но просьбы его были напрасны: разразившуюся бурю ни я, ни кто-либо уже не мог усмирить одними словами. Я только уронил бы теперь свой авторитет, который понадобится мне, когда толпа вломится в зал, – а это было вопросом нескольких минут.

Но не прошло и нескольких минут. Вдруг раздался страшный удар, потрясший до основания весь дом, – двери были выломаны. Все разом поднялись со своих мест. Советник, плакавший в углу, видимо, сошел с ума: он визжал и танцевал.

Минуты через две из коридора донесся глухой шум, подобный прибою сильной волны. Прошла еще минута, и высокие двери, ведущие в залу заседаний, полетели на пол, сорванные с петель. Привратники, охранявшие их, были сбиты с ног и растоптаны. Двери были не заперты, но никто не попробовал их отпереть.

Первым ворвался Торрихос с полудюжиной людей моей гвардии. За ними показалась толпа людей с дикими, возбужденными лицами. Некоторые были одеты только в грубые полотняные рубахи, другие в кожаные передники. Большинство было без шапок, только на двух-трех было что-то вроде стальных касок. Но все были охвачены жадностью, яростью и опьянением бурными событиями начинающегося дня.

Вломившись, они остановились в изумлении: в зале царило полное спокойствие. Многие из членов совета упали в свои кресла, молча ожидая своей участи с таким достоинством, какого раньше в них не было. Только у одного из них зубы невольно выбивали дробь.

Эта торжественная тишина, полусвет, царивший в зале, неподвижные фигуры в креслах – все это отрезвило нападающих. Это было, конечно, мнимое спокойствие, но им, вломившимся сюда из самого центра битвы, оно показалось настоящим.

Я воспользовался этим моментом и заговорил громким голосом:

– Благодарю вас всех. Вы освободили меня, и я этого не забуду. Каждый получит свою награду, но вы должны получить, а не вырывать ее. Торрихос, сторожи двери. Все могут видеть и слышать все, что тут происходит, но никто не должен ни входить, ни выходить из зала: заседание совета еще не кончилось.

Потом я подошел к окну и распахнул его настежь.

– Граждане гудские, – закричал я. Выслушайте меня! В случае надобности я могу говорить очень громко, но первые мои слова были совершенно не слышны и потерялись, как теряется плач ребенка среди рева океана. Три раза пробовал я кричать изо всех своих сил, но только на третий раз меня услышали. Мало-помалу гул стал стихать, и явилась возможность говорить с народом.

– Граждане гудские, – сказал я, – благодарю вас всех. До самой смерти своей я не забуду, что вы сегодня для меня сделали. До сих пор мне немного удалось сделать для вас, гораздо меньше, чем я хотел. Я боялся, что мы не понимаем друг друга, ибо я долго не возвращался в страну моих предков, но теперь я спокоен на этот счет. Благодарю вас, и как мы до сих пор действовали совместно, с Божьей помощью будем действовать и впредь.

Раздались громкие крики, полетели вверх шляпы и фуражки. Хотел бы я, чтобы в этот момент был здесь король Филипп. Он мог бы извлечь сегодня полезный для себя урок. И я не жалел, что отказался от предложенного мне наместничества.

– Де Бреголль! Де Бреголль! – раздавались голоса. Я обернулся.

– Мадемуазель де Бреголль, не угодно ли вам подойти сюда.

Я забыл о ее браке и все еще называл ее девическим именем. Тем не менее она подошла.

Увидев ее около меня, народ стал кричать еще громче. Когда толпа несколько успокоилась, я заговорил опять:

– Граждане, еще одно слово. Я уверен, что сегодняшний день принесет добрые плоды для вас, для меня и для города. Но ждите терпеливо и не омрачайте вашу победу излишествами. Вы пришли сюда, чтобы воевать! Теперь я призываю вас к миру. Обещайте мне это.

Опять в толпе раздались крики. Обещание было дано.

Я заговорил в третий раз, но уже по-испански. Тут же стояла и моя гвардия, хотя она представляла собой лишь тонкую линию в сравнении с необъятной массой народа, толпившегося за ней.

– Солдаты, благодарю вас. Мы давно знаем друг друга, и вы не раз спасали мне жизнь, и я знаю, что вы делали это по зову сердца.

– Да здравствует дон Хаим де Хорквера, – грянули они. Они привыкли к старому имени, но этого, кажется, никто не заметил.

Затем я отошел от окна, сел на свое кресло и огляделся кругом. Передо мной были перепуганные лица членов совета, у разрушенной двери – мои гвардейцы с обнаженными мечами, а сзади них темная масса, которая угрожающе то отступала, то наступала, поднимая палки и пики.

– Я еще не слыхал, какое удовлетворение мне даст совет? – спросил я.

Все молчали и то переглядывались между собой, то смотрели на ван Гульста. Не думаю, чтобы они благодарили его в глубине своего сердца.

Наконец ван Сильт сказал, обращаясь ко мне:

– Не угодно ли будет вам самим указать, какую контрибуцию вы желаете?

– Хорошо, – отвечал я. – Когда покойный император усмирял восстание в Генте, он потребовал и получил известное количество голов членов совета – я забыл, сколько именно. Конечно, Гуда город небольшой, да и я не император, поэтому я довольствуюсь всего несколькими.

– Ваше превосходительство, сжальтесь! – в ужасе закричал бургомистр.

– Сжальтесь! А вы сжалились надо мной? Но позвольте. Прежде чем я буду судить других, мне нужно сначала снять с себя подозрение. Некоторые из находящихся в этой комнате, может быть, еще сомневаются в моей верности и справедливости, ибо доказательство, представленное бароном ван Гульстом, не исчерпывает дела. Он сказал, что нашел между моими бумагами мое письмо к королю, когда делал второй обыск. Объясните совету, когда и где вы нашли это письмо, барон ван Гульст?

Он повел бровями, но иного выхода для него не было, как продолжать лгать или сознаться, что он солгал раньше.

– Теперь я уже не помню того, где я его нашел, – отвечал он. – У меня под руками была целая связка бумаг и, разбирая их, я и нашел это письмо.

– Мой ответ не был приложен к письму короля? Он заколебался, но выхода не было.

– Нет! – закричал он. – Но все равно, где бы я ни нашел его, оно является достаточным доказательством. Мы не сомневаемся более в вашей невиновности…

– Вы, может быть, и не сомневаетесь, но ваше личное мнение еще не мнение всего совета. Ведь вчера я заявил, что ответ мой приложен к письму короля, и теперь может показаться, что я солгал перед комиссией. Конечно, документ такого рода не мог быть найденным где-то в связке бумаг, ненужных и выброшенных. И я утверждаю, что вы нашли мой ответ при первом же обыске, когда явились ко мне вместе с господином ван Сильтом и другими, что вы украли его и спрятали к себе в карман, преследуя свои цели, и что таким образом вы обманули совет.

Он густо покраснел, но отступать было поздно.

– Докажите! – крикнул он в отчаянии.

– Хорошо.

Я знаком подозвал Торрихоса к своему креслу.

– Отправляйтесь ко мне. В моем письменном столе или где-нибудь около него вы найдете письма, запечатанные королевской печатью. Принесите их сюда.

Торрихос поклонился и вышел.

– Мадемуазель де Бреголль, ставшая час тому назад баронессой ван Гульст, не будете ли вы любезны прочесть совету последнюю запись в моем дневнике, помеченную шестнадцатым числом этого месяца? Теперь надо все вывести на чистую воду.

Она принесла книгу из соседней комнаты. Раскрыв ее, она начала читать своим низким, звучным голосом, как явились ко мне искушения и как они исчезли.

Смолкли наконец последние слова. Рука, державшая книгу, медленно опустилась, и две крупные слезы скатились по ее щекам.

В зале опять настала полная тишина. Примолкла даже толпа, гудевшая в коридоре. Все стояли молча, как бы очарованные торжественным выражением лица и голоса женщины, говорившей в зале заседания, испуганные ее слезами, хотя они и не вполне понимали значения всего, что происходило.

Помолчав немного, я заговорил опять:

– Теперь я докажу вам искренность всего того, что я говорил и писал. Дайте мне письмо короля, – промолвил я, обращаясь к Торрихосу, стоявшему сзади меня и ждавшему приказаний. – Смотрите, на оборотной стороне этого письма остались следы синего сургуча, который в здешней стране не употребляется. Тот же самый сургуч и на конверте моего письма. Очевидно, оба эти письма были припечатаны одно к другому и только потом мое было оторвано от письма короля. Мог ли сделать это я? Нет. Это было сделано рукой постороннего человека, вашей рукой, барон ван Гульст. И я повторяю и утверждаю еще раз, что вы намеренно обманули совет, дав ему ложные сведения и подстегнув его восстать против принца и штатов.

– Помните ваше обещание! – закричал он.

– Я еще не нарушил его, хотя имел бы на то право, ибо вы три раза дали ложную клятву: первый раз вчера в присутствии всей комиссии, еще два раза сегодня утром в течение нескольких минут. Не вы очистили меня от подозрений перед советом, а я сам и бедное население этого города. Баронесса ван Гульст, прочтите наше соглашение. Пусть все знают, как обстоит дело.

– Она не смеет получать приказания от вас, – гневно возразил он. – Я ее муж, и без моего позволения она не смеет сделать ничего.

– Вы ее муж, а я губернатор города Гуды, и она обязана повиноваться моим приказаниям. Баронесса ван Гульст, приказываю вам прочесть этот документ.

Приказание было исполнено.

– Теперь вы слышали, – продолжал я. – Но это еще не все. Эта женщина пожертвовала собой, чтобы спасти меня. Ценой ее свободы было куплено сохранение моей жизни. У самой двери моей темницы она была в моем присутствии повенчана с этим человеком, смеявшимся мне в лицо и рассчитывавшим опозорить меня. Неужели вы думаете, барон ван Гульст, что я когда-нибудь пошел бы на это соглашение, если бы не был уверен, что мне удастся найти средства обратить в ничто ваш гадкий умысел? Я уповал на Бога, и Господь не оставил меня. Вы сами попали в петлю, которую приготовили другому. Теперь я передаю ваше дело в руки совета. Хотя я имею право сам судить вас, но не хочу этого делать.

Водворилась полная тишина. Наконец бургомистр встал и произнес:

– Совет слышал все это дело и примет свое решение. Барон ван Гульст, что вы имеете сказать?

– Ничего, – отвечал он резко. – Говорить бесполезно, я вел большую игру и проиграл. Человек может только рисковать, а результат зависит не от него.

С этими словами он тяжело опустился в кресло.

– Не желает ли совет предложить еще какие-нибудь вопросы? – спросил бургомистр.

Все молчали.

После постановки обычных вопросов ван Сильт надел свою шляпу и медленно и торжественно произнес:

– Выслушав и обсудив настоящее дело и сообразуясь с силой законов, совет постановил большинством голосов в две трети за ложную клятву и подстрекательство к бунту, совершенное во время исполнения своих обязанностей, предать барона Якоба ван Гульста, члена городского совета, командира городской стражи, смертной казни. Приговор этот окончательный и может быть изменен только губернатором и его высочеством принцем.

Донна Марион была свободна.

Ни один мускул не дрогнул на лице ван Гульста. Теперь он показал себя с более выгодной стороны, чем прежде. Я не знаю, каковы были отношения между ним и советом, и, вероятно, никогда не узнаю этого, но в данную минуту я не сомневался, что они готовы были осудить его на смерть не раз, а десять. Лишь немногие подали голос в его защиту, и эти немногие дали доказательство своей храбрости, если не справедливости.

– Барон ван Гульст, если вы желаете что-нибудь прибавить, то говорите, – произнес бургомистр.

– Нет, – отвечал он тем же тоном, – что сделано, то сделано, и я не раскаиваюсь. Я ни у кого здесь не прошу прощения, кроме моей жены. Я любил вас, Марион, хотя вы, быть может, этому и не верили.

– Я прощаю вам ваш грех относительно меня лично, – отвечала Марион. – Но я не могу простить вам вашего греха относительно другого.

С этими словами она взглянула на меня, но я не мог поступить так, как она меня, видимо, просила.

Опять встал и заговорил в полсилы. Сначала он начал речь, запинаясь, но под конец разошелся и кончил ее с достоинством.

– Мы произнесли свой приговор, поскольку решение зависело от нас. Теперь мы ждем, что вы объявите относительно нас самих. Ибо нас ввели в заблуждение, в глубине души своей мы думали о наших женах и детях, и наш разум был смущен. И, клянусь Господом Богом, я ничего не знал о том обмане, который совершили с нами. В таком же положении находились все другие, голосовавшие по этому вопросу.

И я прошу ваше превосходительство простить нас, даовать нам прощение, как вы сами надеетесь получнть – последний день.

Передо мной высоко на стене висело распятие, старая картина, настолько выцветшая, что реформаторы забыли о ней в своей ретивости. Сегодня утром, когда я как-то случайно взглянул на стену теплый луч упал на картину: мертвые краски ожили, кроткий, скорбный лик Христа глянул на меня с таким выражением, которое запрещает всякую ненависть и злобу. Он умер в муках и не произнес ни слова против тех, кто его распял: «Отец, прости им. Не ведают бо, что творят», – сказал Он.

Несколько секунд луч солнца ярко освещал это бледное лицо, это изможденное тело я темный крест. Потом, как бы с неохотой, он передвинулся дальше, стараясь задержаться на кротком лике, как будто он не мог расстаться с ним. Наконец осталось только сияние вокруг Его головы, как-то странно светившееся в этой мрачной зале. Он умер, но слова Его – вечный упрек нашему малодушию – сияют, подобно этому венцу, сквозь все века.

– Ваше превосходительство, сжальтесь, – опять произнес бургомистр.

А передо мной в вышине сияла голова Христа. «Писано есть: не судите, да не судимы будете», – произнес я про себя и потом громко заговорил:

– Идите домой с миром. «Мне отмщение и Аз воздам», – сказал Господь. Но если вы хотите действительно искупить свою вину, ассигнуйте некоторую сумму в пользу бедных, больных и раненых, а также в пользу семей тех, кто был убит сегодня.

Сумма была ассигнована – самая большая из всех, которые когда-либо ассигновывались советом города Гуды, без пререканий.

Потом я подошел к барону ван Гульсту.

– Я прощаю и вас, хотя вы меня об этом и не просили. Мне не хочется подписывать сегодня смертный приговор, но я не знаю, можно ли его отменить: я должен думать не только о себе, но и о других.

– Это правда, – отвечал он. – Горе побежденным! Шум и сутолока улеглись. Нетерпеливое позвякивание железа смолкло. Раздался торжественный звон колоколов в церквях, призывающий к молитве; было воскресенье, и гармоничные волны этих звуков лились широкой рекой в окна.

Я распорядился, чтобы на площади воздвигли эшафот: нельзя было надеяться на то, что связь, соединяющая Марион и барона ван Гульста, будет уничтожена, пока топор не сделает свое дело. Я сделал все, что мог, дабы обойтись без нее. Я отправил гонца к принцу, спрашивая его, может ли Марион при таком стечении обстоятельств получить развод. Но в ответ он прислал мне надлежаще подписанный смертный приговор, с письмом, в котором сообщил, что едва ли есть возможность получить развод тем путем, которым я желал, ибо кальвинистские проповедники, заседавшие в совете штатов, люди строгие, не склонные разъединять то, что соединено во имя Господне.

Итак, если сегодня до десяти часов не прибудет другой гонец с вестью о разводе Марион с ван Гульстом, я должен буду приступить к совершению казни: ждать больше нельзя. Теперь уже девять часов, и стрелка беспрерывно движется вперед.

Боже мой! Благодарю тебя!

Как это странно. Я не очень верю в силу молитвы – ибо убежден, что Бог правит миром, как Ему велит Его мудрость, – но я молился за ван Гульста, молился, чтобы он остался жив, – и моя молитва услышана: десять минут тому назад прискакал гонец с желанной вестью.

Я рад, ибо в день моего обручения с Марион, освободившейся от насильственного брака, мне было бы тяжело думать, что даже если мы побеждаем жестокость нашей природы, мир не позволяет нам воспользоваться плодами нашей победы.

Невозможно стало для меня возможным, и я получил то, что чуть было не потерял навеки. Я боролся за него, и борьба увенчалась победой: я достиг той, которая любила меня.

Воистину награжден я выше своих заслуг.