I. НОВЫЙ ЖАНР, СОЗДАННЫЙ ЦЕНОЙ ЖИЗНИ

Луи Бертран, или, как писатель любил именовать себя на старинный лад, Людовик либо Алоизиюс Бертран (1807 – 1841), не принадлежит до сих пор к числу широко известных за пределами своей страны романтических поэтов. Между тем значение Бертрана ощутимо до наших дней и может быть выражено с определенностью. Именно Алоизиюс Бертран – насколько такие суждения имеют вес в отношении одного художника – ввел во французскую и вместе с тем, можно решиться сказать, и в литературу мировую стихотворение в прозе как особый поэтический жанр. Конечно, нечто подобное существовало издавна: достаточно вспомнить так называемые стихи Библии и их переводы. Разные формы поэтического произведения в прозе стали появляться во Франции XVIII в. из-за стеснительной регламентированности поздне-классицистических стихотворных норм, которая вела к постепенному умерщвлению стиха французской поэзии XVIII – начала XIX в.; основы для стихотворения в прозе складывались также как последствие стойкой во Франции традиции переводить иностранные поэтические произведения прозой.

Все это создавало предпосылки и прецеденты, частично известные Бертрану. Но Бертран, разумеется, шел не путем суммирования подобных фактов. В момент подъема романтической волны во французской поэзии во второй половине 1820-х годов у юного Бертрана, едва достигшего двадцати лет, возникла потребность выразить те чувства и размышления, которые у него вызывало противопоставление «непоэтичной» современности видению неповторимого блеска, страданий и романтического заката некогда славной столицы Бургони, города юности Бертрана. Поэт, уже владевший гибкими формами романтического стиха – с этим его поздравлял из Парижа сам мэтр романтиков Виктор Гюго, – почувствовал, однако, что может лучше выразить свои видения в более свободной форме особой строфической прозы. Опыты Бертрана вызвали одобрение друзей и становившихся известными писателей новых школ – Шарля Нодье, того же Гюго, Сент-Бева, Эмиля Дешана, Виктора Пави. Бертран осознавал новаторский характер своего начинания и на одре смерти, поджидавшей поэта в 34 года, заботился, чтобы оно не пропало для потомков.

История возникновения нового жанра не была чисто литературной историей и имманентным сдвигом в одной французской поэзии. Поиски поэтической прозы были свойственны и Новалису, и Гоголю. В стремлении к живописности воспроизведения лирического пейзажа и средневековой жизни, общем для многих романтиков, поэт мог ориентироваться на стихи Байрона и на романы Вальтер Скотта. Идея прямого соотнесения литературной манеры с живописной, отразившаяся и в заглавии книги Бертрана, восходит к подзаголовку одного из сборников рассказов Гофмана, писателя и композитора, с задатками дара рисовальщика, – «Fantasiestucke m Callots Manier» (1813) . Но самобытность Бертрана в соединении поэзии и живописи состояла во многом в прямой связи его стихотворений с определенными художественными школами – главным образом XVII в., отчасти XVI в.

В эпоху романтизма происходило активное взаимодействие искусств. Стендаль, Бальзак, Гоголь, Гейне, Бодлер выступали и как тонкие ценители, и как теоретики живописи. Бодлер не находил ни у кого из современных писателей такого полного выражения своего идеала, как у художников – у Делакруа, Константена Гиса, Домье. Статьи Бодлера о живописи, его обращение к опыту Гойи и испанских живописцев во многом определили путь Мане, а за ним и основное направление французской живописи второй половины XIX в. Но никто из названных писателей, даже Гоголь и Бодлер, как правило, не состязались с живописью словом в своем творчестве. В отношении тенденции «живописать словами» Бертран более родствен Гюго: оба они были романтическими «рисовальщиками», примыкавшими к знаменитым графикам романтизма – Тони Жоанно, Селестену Нантейю, в то время как Бодлер был точен, скуп, суховат в своих рисунках, напоминающих зарисовки Пушкина на полях рукописей.

Бертран в значительной мере шел в стихотворениях в прозе от стилизованного живописного видения: «писал словами» нежные и причудливые пейзажи, жанровые интерьеры, странных персонажей. Все это резко противостояло холодной перечислительной описательности эпигонов классицизма, образцовым представителем которых на рубеже XVIII и XIX вв. считался стихотворец Жак Делиль (1738-1813).

Бертран наследовал мастерам XVII в., но связанным не с классицизмом, а с традицией Ренессанса и иногда барокко. В заглавии своей книги он ссылается на Рембрандта и на Жака Калло. К ним смело можно прибавить Тенирса и фламандских художников его круга, тщательно, вещно, с любовью выписывавших каждую характерную деталь. Можно было бы подумать, что на Бертрана особенно повлиял Вермеер Дельфтский, «светлый брат» Рембрандта, претворявший внутренний свет простых, хороших людей и добротных вещей в тихое сияние своих полотен. Но Вермеер в те времена был забыт и вряд ли мог быть достаточно известен Бертрану. В своем «вчувствовании» в живопись Бертран был близок немецким поэтам-романтикам Вакенродеру, Тику, отчасти Новалису – будто в его излюбленной провинции Бургонь от древнего вымершего восточногерманского племени бургундов осталось что-либо, кроме наименования Бургонь (Бургундия).

Уже здесь начинаются встречи с загадочностью Алоизиюса Бертрана, из атмосферы которой читатель едва ли выйдет, прочитав всю его книгу. Как, например, мог – без нынешних средств передвижения и иных форм коммуникации, воспроизведения картин и пр. – как мог молодой человек, никуда не ездивший из своего Дижона, а при переселении в Париж оказавшийся в весьма стесненных обстоятельствах, столь основательно познакомиться с голландскими и фламандскими мастерами, освоить их манеру, проникнуться нидерландским, немецким, испанским «местным колоритом»? Посещением Бертраном доступных ему собраний картин (сохранился своего рода реестр полотен, которые поэт посмотрел), знакомством с книгами, содержавшими гравюры с картин, трудно до конца объяснить прямую связь творчества поэта с определенными старыми мастерами и художественными школами.

Подобные недоумения возникают на каждом шагу. Хотя сохранилось немало черновиков, писем, воспоминаний и разных документов, касающихся Бертрана, никому еще не удалось воссоздать более или менее цельный образ поэта.

О Бертране написаны добротные, солидно подготовленные исследовательские книги, но указанной задачи не решил даже Гарджилл Спритсма, автор самой документированной биографии Бертрана и по-своему удивительный человек. Американец судьбы Хемингуэя и Жюльена Грина, который, как и они, воевал во Франции и полюбил ее, человек консервативных взглядов, обладавший, однако, научной объективностью, Спритсма выразил свою любовь к Франции, собрав за несколько лет с редкой полнотой, можно сказать, «все» материалы о Бертране, опубликовав и описав их. Эта книга – необходимый источник для всякого, изучающего Бертрана, и нужно с признательностью упомянуть здесь Гарджилла Спритсму.

К созданию цельного облика поэта приблизился (за счет некоторого устранения противоречивых фактов) Фернан Рюд, автор небольшой, но талантливой книги о Бертране , примечательной тонким стилистическим анализом и нечастым во Франции знанием судьбы произведений изучаемого поэта в России .

Если тот или иной исследователь (или читатель) может подумать, что ему кажется ясным внутренний облик Стендаля, Бальзака, Гюго, Ниньи, Флобера, Бодлера, то едва ли кто-нибудь решится утверждать нечто подобное о Бертране. То ли в жизни этого поэта слишком большую роль играл романтический «фатум», то ли в ней слишком могуч был такой фактор, как юношеский туберкулез, но понять историю Бертрана, сочетание в нем творческой зрелости с незрелостью человеческой, ставившей под вопрос судьбу всего созданного им как поэтом, трудно.

Следует ли искать объяснение в том, что Бертран не только творил как романтик, но настолько вжился в эпоху, что без насилия над собой, естественно жил романтически? Ведь, кроме совсем исключительных ситуаций, вроде той, в которой протекла вся жизнь Байрона, романтизм не был приспособлен для прямого воплощения в повседневности, он оперировал с направлениями чувства ii мысли, а не с их данностями. То, что писал Гофман, Делакруа или Шуберт, было абсолютно убедительно в искусстве, было убедительно как ориентир в порыве от буржуазной пошлости к бесконечному, но при попытке буквального введения романтической направленности в обыденную жизнь романтическое, едва выйдя за пределы трагического, снижалось, делалось мелодраматичным или смешным. Отсюда напыщенность и нереальность на сцене романтического театра Гюго или Дюма, отсюда появление некоего поверхностного, «продешевленного» романтизма на картинах таких художников, как Эжен Девериа или Поль Деларош, и в том, что можно было бы теперь назвать «массовым» искусством романтизма. Невозможности заземления романтизма, его прямого введения в быт позже была безжалостно обнажена Флобером в «Мадам Бовари».

Флоберу хорошо было критиковать романтизм, в 50-е годы, а Бертран формировался накануне той «битвы» вокруг постановки драмы Гюго «Эрнани» 25 февраля 1830 г., когда молодежь была наэлектризована романтической грозой, и нужна было обладать гением Делакруа, чтобы, оставался романтиком par excellence, ни в чем не впадать в крайность.

Среди французских поэтов 1820 – 1830-х годов встречались такие, которые жили так последовательно романтически, что гибли сами и рисковали гибелью своего творчества. Бертран был cpeди поэтов, которые, наподобие героев Гофмана пребывали в состоянии странной околдованности романтической мечтой, порой приводившей их при встрече с прозой жизни не к борьбе, а к какой-то безответственной пассивности. Это побуждало их (даже если можно было действовать) к бездеятельному восприятию собственной гибели, притом провозглашаемому ими с некоторой гордостью как жребий художника в обществе. Такое косвенно самоубийство талантливых молодых людей, за которым стоит зловещая тень отчуждающих личность социальных отношений в буржуазном обществе первой половины XIX в., было горько и трогательно. Но встречалась здесь и крупица надменности, гордого противопоставления своего Я обществу, надменности, которая сама также несла печать буржуазного индивидуализма.

Тайну злосчастий Бертрана может приоткрыть также обстоятельство иного плана. Его произведения замечательны новой эстетической структурой, оказавшейся в будущем пригодной для решения широких художественных, в том числе и реалистических, задач, но самим писателем эта структура была применена на относительно тесном, характерном для бертрановского романтизма участке. Конечно, на относительно тесном, а фактически достаточно широком; и говорится это не в упрек поэту, а во имя проникновения в специфику его замечательного, неумирающего вклада в поэзию.

Бертран был дижонским поэтом парижского, иными словами, мирового масштаба. Как новатор, поэт большого дыхания, он восхищал братьев по искусству, но путь к славе у широкого читателя был для его стихотворений в прозе долог.

Таинственного Алоизиюса, может быть, и можно попытаться постичь, если отдать себе отчет в той его самоубийственной цельности, при которой он не только писал, но и жил как романтик, жил, как писал, и нашел свое Астапово в больнице Некер в Париже не на девятом десятке, а в 34 года. Эта роковая для Бертрана цельность помогает представить себе, как создались условия, в которых перспективное художественное значение его главного произведения «Гаспар из Тьмы» все росло и вышло за дали романтизма к реализму.

Бертран так и не увидел своего «Гаспара» изданным отдельной книгой, но посмертно поэту по крайней мере дважды «повезло» в осуществлении мечты, которую он ценил больше жизни. Первый раз, когда скульптор Давид д'Анже, привязавшийся к умирающему поэту, выкупил после его смерти за 150 франков завалявшуюся у издателя Ран-дюэля и забытую им рукопись «Гаспара из Тьмы» и организовал ее издание в 1842 г. у Виктора Пави в г. Анже (Анжер). Вторым «везением» было то, что спустя двадцать лет Бодлер продолжил начинание Бертрана своими «Стихотворениями в прозе» и в посвящении благородно восславил забытого поэта и сподвигнул Шарля Асселино на рискованное дело переиздания «Гаспара» (Париж-Брюссель, 1868 г.).

В упомянутом посвящении журналисту Арсену Уссэ Бодлер воздал должное своему предтече. Он писал: «Когда я перелистывал по меньшей мере в двадцатый раз знаменитого „Гаспара из Тьмы“ Алоизиюса Бертрана (книга, известная Вам, мне и нескольким из наших друзей, разве она не имеет полного права именоваться знаменитой?), мне пришла в голову мысль, не попытаться ли сделать нечто подобное и применить для описания современной жизни, точнее сказать, определенного и взятого с большим отвлечением пласта современной жизни тот прием, который он применил для изображения столь странно живописной жизни прошлого.

Кто из нас в дни, когда нами овладевает гордыня, не мечтал о чуде поэтической прозы – музыкальной без ритма и рифм, достаточно гибкой и в то же время настолько неровной, чтобы она могла следовать за лирическими движениями души, волнами мечтаний и порывами совести?».

Слова Бодлера свидетельствовали не только о благородстве их автора, они свидетельствовали о том, что время стихотворения в прозе настало. По Бодлеру, новый жанр отвечал потребности в изображении огромных городов и бесконечной цепи взаимоотношений, которые в них возникают.

Поэтическая проза, элементы стихотворения в прозе были исконно связаны с внутренней речью и должны были отвоевать указанную Бодлером сферу от посягавшего на нее натурализма.

Поэтому элементы стихотворения в прозе в те же годы, что и у Бодлера, возникали на другом конце Европы и у писателя иного духа, а именно в рассказах и романах Льва Толстого 50-60-х годов, как своеобразный лирический, антинатуралистический ток слова, необходимый для глубинного единства его творчества. «Сходство» независимых друг от друга явлений во французской и в русской литературе поражает, если под таким углом взглянуть на «Набег», на «Люцерн», на севастопольские рассказы, даже на завершающую страничку «Утра помещика», на лирические вкрапления в «Поликушку», «Семейное счастье» и, наконец, на некоторые страницы «Войны и мира».

Чтобы понять, о чем идет речь, достаточно вспомнить мысли князя Андрея после аустерлицкого подвига и ранения, его размышления по пути в деревню Ростовых или картину бородинского утра, открывшуюся Пьеру. У Толстого в этих произведениях стихотворение в прозе не выступает самостоятельно, как позже у Тургенева, но элементы этого жанра передавали внутренний авторский монолог Толстого (не столько его героев, сколько самого автора) не на уровне логически оформленных рассуждений, которые порой отяжеляют, например, «Люцерн» и «Войну и мир», а на непосредственно художественно-образном уровне, где мысль и чувства писателя выступают во всей полноте и во всей красоте. Особенно наглядно для уяснения того, о чем идет речь, сопоставление разных пластов рассказа «Люцерн», например первого впечатления князя Нехлюдова от вида на озеро и его рассуждений о черствости английских снобов в Швейцарии.

У Тургенева в «Стихотворениях в прозе» синтез поэзии и прозы имеет осознанный характер, акцентностиховую ритмическую основу с противостоящим стиху гашением ритмической инерции и опирается на создавшуюся традицию, но он лиричен и так же антипозитивистичен, как у Толстого .

А у истока художественных свершений, которые вели к лироэпичности ХХ века, был болезненный 20-летний дижонский юноша Луи Бертран.

II. РОМАНТИЧЕСКАЯ ТРАГЕДИЯ ЖИЗНИ АЛОИЗИЮСА БЕРТРАНА

Кто же был тот поэт, который положил начало жанру, имевшему столь великое романтическое и реалистическое будущее?

Жак-Луи-Наполеон Бертран (20 апреля 1807 г. – 29 апреля 1841 г.) родился в обеспеченной семье нового, послереволюционного склада. Его отец, Жорж Бертран (1768-1828), сын солдата-кавалериста, выслужившегося в старшие унтер-офицеры, сам 17-летним юношей в 1785 г. записался в драгунский полк. Он прослужил в армии тридцать лет и вышел в отставку лишь при второй, «окончательной» реставрации Бурбонов, после Ста дней в конце 1815 г. Самый героический период жизни Жоржа Бертрана приходится на годы Революции, когда он принимает участие почти во всех военных кампаниях Республики, потрясших тогдашний мир. В 1798 г., после нескольких ранений, Жорж Бертран был переведен во внутренние войска. Теперь он служил больше в Италии (в городах Чева и Сполето), но в трудное для наполеоновской империи время сражался на фронтах, вновь приблизившихся к сердцу Франции.

В качестве лейтенанта внутренних войск Наполеона Жорж Бертран участвовал в 1809 г. в дерзком захвате папы Пия VII.

В 1806 г. часть, в которой служил 32-летний наполеоновский офицер Жорж Бертран, стояла в пьемонтском городе Чева (ныне в итальянской провинции Кони). Здесь Бертран женился на Лоре (Лорине)-Марии Давико (1782-1854), дочери мэра, происходившего из старинного рода чевских горожан и бывшего синдиком еще до прихода революционных войск. Этот брак, видимо, был деловым союзом воина новой формации, самостоятельно построившего свою карьеру, и девушки из самых состоятельных горожан, приспосабливавшихся к новому складу жизни. Как бы предваряя Гортензию де Богарне, жену Луи Бонапарта, назвавшую сына, будущего Наполеона III, Шарлем-Луи-Наполеоном, Жорж Бертран за год до этого дал старшему сыну практическое, «пробивное прозвание Жак-Луи-Наполеон, включавшее имя императора французов.

Лора Давико была не лишена интеллектуальных запросов, но все же, кажется, ничто не предвещало формирование в такой семье экзальтированного поэта-романтика. Братья Жака-Луи-Наполеона, Бальтазар и Фредерик, стали деловыми людьми, и лишь любимую сестренку Элизабет (Изабеллу), которая была на пять лет моложе поэта, он увлек романтическими мечтаниями. Сам Жак-Луи-Наполеон вначале не был впечатлительным ребенком и полностью забыл обаяние Италии, забыл и Чеву, и Сполето, где прожил до семи лет.

Жорж Бертран перед падением Наполеона участвует в савойской кампании. Но Реставрация опасалась попусту злить солдат Республики и Империи. Правда, после Ста дней, осенью 1815 г., 47-летнего капитана Бертрана выводят в отставку, но больше никак не ущемляют и назначают ему полную пенсию. Он поселяется в Дижоне, где жили его мать и сестры, и легко находит друзей и связи, ибо Реставрация на время как бы сплотила и республиканцев, и бонапартистов, и большинство трудового народа, и даже деловых людей, у которых она тоже отняла часть возможностей, приобретенных за предыдущие двадцать пять лет. Отвращению к Бурбонам способствовало и наличие во Франции оккупационных войск. В частности, в Дижоне располагался большой австрийский контингент, содержавшийся исключительно за счет реквизиций, а после Ватерлоо учинявший грабежи и беззакония. Но оккупационные войска ушли, и многочисленная семья Бертранов жила спокойно на весьма скромные, но твердые средства, складывавшиеся из пенсии капитана, ренты – приданого его жены и части небольшой ренты, которую старшая сестра Жоржа, тетка Лолотта, отдавала семье, а позже тратила на содержание талантливого племянника.

Он, Луи, пока не помышляющий о романтических трансформациях имени – Людовик и Алоизиюс, под вторым из которых по мании Бодлера ему суждено было войти в историю литературы, беспрепятственно поступает в 1818 г. в дижонский Коллеж ройяль.

Дижонский Королевский коллеж был неординарным учебным заведением. Здесь кипели интеллектуальные страсти, чем-то напоминавшие жизнь Царскосельского лицея. Среди преподавателей были заметные ученые Делаэ, Давелюи, а из учеников вышли романтический проповедник Анри Лакордер, литератор Теофиль Фуассе, видные деятели времен Июльской монархии Антуан де Латур, Огюст Пети, к ним примкнул перебравшийся в Дижон поэт Шарль Брюньо. Дижонские молодые люди организовали научный кружок «Сосьетэ д'этюд», одно из самых плодотворных научных обществ молодежи времен Реставрации. Хотя общество не было политическим и в него входили молодые люди разных убеждений, постепенно в формуле «Король и Хартия» его члены все чаще начали ставить ударение на втором слове, а простое требование соблюдать свою же конституцию при Карле X становилось признаком опасного свободомыслия. Бертран, который уже тогда отличался замкнутостью, избегал даже близких друзей, не отвечал на письма, принял, однако, активное участие в «Сосьетэ д'этюд» (с 1826 г.). В 1827 г. многократно выступал на его заседаниях со стихами и первыми стихотворениями в прозе. В 1827 г. Луи Бертран – редактор дижонской газеты «Провэнсиаль» («Провинциал»), в общем следовавшей парижской леволиберальной газете «Глоб». Поэт систематически печатает в газете свои стихотворения в прозе. При этом и «Провэнсиаль», просуществовавший несколько месяцев, и сам Бертран получают всефранцузскую известность. Бертран умудряется первым напечатать стихи Мюссе, удостаивается похвалы Гюго и скупого на доброе слово Сент-Бёва.

Газета практически не давала никаких заработков, а после смерти отца (в 1828 г.) Луи должен был бы стать главой семьи, лишающейся отцовской полной пенсии.

Между тем на успехи молодого литератора обращают внимание в либерально-бонапартистских кругах. Здесь, видимо, гордятся талантами сына «своего» человека. Жак-Луи-Наполеон получает редкостное приглашение на выгодную должность наставника в семье герцога Кадорского (письмо матери к Луи от 29 января 1829 г.), но поэт решительно отвергает всякую службу, даже совместимую с литературными занятиями, и остается на скудном содержании матери и тетки. Их ресурсов заведомо не может хватить на всю семью, особенно после того, как Луи, окрыленный письмом Виктора Гюго, отправляется в ноябре 1828 г. в первую поездку в Париж.

В Париже (где он прожил до начала апреля 1830 г.) перед Бертраном сразу распахиваются двери высших литературных салонов – салона Шарля Нодье при библиотеке Арсенала, романтического кружка («Сенакля»), собиравшегося у Виктора Гюго и Эмиля Дешана; Бертран с успехом читает свои произведения также у Сент-Бёва. Однако ухудшение условий жизни вызывает (или обостряет?) туберкулез, и в январе 1829 г. поэт оказывается в постели в беспомощном состоянии, и только внезапное появление Жюля д'Анделарра, дижонского товарища по «Сосьетэ д'этюд», спасает его. Юный Бертран еще не до конца замкнут, иногда отвечает на письма матери и посылает своему другу Брюньо, редактору газеты «Спектатёр», заменившей «Провэнсиаль», новые вещи для публикации, смотрит коллекции картин, которые были ему доступны, и для памяти составляет в записной книжке краткий «каталог». Но жизнь в Париже делается все труднее. К недоеданию при тяжкой болезни прибавляются проблемы бальзаковского молодого человека. Отсутствие приличной одежды, препятствующее дальнейшему появлению в литературных кружках, куда он недавно вошел почти как триумфатор, замыкает Бертрана в угрюмо-болезненном оцепенении, от которого страдают и поэтические занятия.

Хотя Бертран, должно быть, присутствовал на знаменитой «битве вокруг „Эрнани"» 25 февраля 1830 г., он все реже появляется в свете, и новые парижские литературные знакомые, занятые своими делами, его забывают. Приобрести такого отечески заботливого, лучшего, чем отверженный Вотрен для Люсьена и Растиньяка в романах, друга, которым позже стал для Алоизиюса Давид д'Анже, было не просто, а отметившие талант Бертрана Сент-Бёв и Гюго были в жизни людьми отнюдь не романтическими, а себялюбивыми и довольно черствыми, хотя второй из них отвлеченно и исповедовал человеколюбие.

Бертран же отдалял от себя не только угрюмой замкнутостью. Он мог возмутить пусть порожденным буквальным приложением романтических концепций к жизни, но казавшимся бесцеремонным в устах 22-летнего человека суждением об обязанности каждого и всей нации в целом материально помогать поэту. Бертран не стеснялся обратиться к нации, даже в лице такого ее горе-представителя, как Карл X, вскоре собственной косностью погубившего реставрированную легитимную монархию. Стихотворение в прозе Бертрана «Моя хижина», датированное 29 января 1829 г. и опубликованное в Париже в «Романтических анналах» (изд. Жане) за следующий год, кончалось словами: «Если король захотел бы, о мать моя, о сестра моя, он, у которого столько таких прекрасных дворцов, охотно дал бы нам эту хижину». Подпись содержала наводящую информацию: «Бертран де Дижон» (Бертран из Дижона). Стихотворение сопровождалось меланхолическим примечанием: «Король никогда не прочтет этих строк…».

Двор Карла X и при других обстоятельствах не стал бы разгадывать полузашифрованные просьбы некоего Бертрана из Дижона, а тут сам король в июле 1830 г. лишился всех своих «прекрасных дворцов», и обращение осталось без последствий. Восемь лет спустя, получив «в долг» 50 франков от Латура, друга по коллежу, ставшего воспитателем принца, Бертран, вынуждаемый бедностью, перешедшей в нищету, вскоре вновь обратился к Латуру за помощью. Последний предпочел сообщить о бедственном положении поэта королеве Марии-Амелии, супруге Луи-Филиппа. На этот раз поэт действительно и без промедления получил – и принял – небольшое монаршее вспомоществование из фонда королевы. Ярый романтический республиканец 1830 – 1832 гг. оказался в стеснительном положении. Он отблагодарил ее величество лестным, но анонимным сонетом, справедливо опасаясь эффекта, который бы мог произойти, если бы его имя в таких обстоятельствах попало в прессу. Одновременно Бертран все-таки написал о своем сонете Латуру, который довел это до сведения королевы, и Бертрану немедленно вторично было подано пособие из того же фонда в размере 100 франков.

Мы не будем оправдывать поэта, как это иногда делали по отношению к куда более сомнительным художествам другого республиканца и отчаянного романтического поэта-горемыки тех лет Эжезиппа Моро, но считаем, что судить доведенного нищетой до исступления Бертрана, несшего бремя своего «фатума», тоже не следует. Подобные факты были изнанкой романтического обращения поэта, уверенного, что он стоит вне обстоятельств, прямо к «нации» за помощью.

Концепция обращения гения к нации в более пристойной форме присутствует также в сохранившемся письме Бертрана к Э. Шевандье от 14 марта 1834 г. В этом письме поэт ответил отказом на новое приглашение на работу, которое исходило от тех же, удивительно твердо помнивших, что он Жак-Луи-НаполеонБертран, кругов, что и предложение 1829 г. Отказываясь от прилично оплачиваемого места, правда на этот раз сопряженного с необходимостью поездки в Скандинавию, поэт дал такую ультраромантическую отповедь: «Признайте, сударь, что все-таки лучше питаться одним только хлебом, но под солнцем родины. Будь что будет, Франция всегда сможет предоставить хлеб одному из своих сынов» . Однако, кроме хлеба, Бертрану были нужны еще и жилье, и одежда, он влек за собой в нищету мать и сестру, не утруждая себя мыслью о том, что Франция без какого-либо усилия с его стороны не имела возможности ниспослать гордому романтику манну небесную.

Вернувшись весной 1830 г. в Дижон, где матери и тетке было легче прокормить и одеть его, Бертран почувствовал себя лучше. Он продолжал отделывать свои стихотворения в прозе. Будто наметилось сотрудничество с другом-поэтом Шарлем Брюньо в газете «Спектатёр», но Бертран был задет письмом Брюньо, где тот предупреждал, что одной оплаты в журнале будет недостаточно, и деликатно намекал на готовность бывшего учителя Бертрана, Давелюи, оказать ему помощь – «от всего сердца заняться подысканием для Вас работы, например в качестве репетитора». Раздор не успел перейти в ссору: Брюньо болел все тяжелее и за десять лет до Бертрана, 11 сентября 1831 г., скончался от туберкулеза. Бертран посвятил стихи его памяти…

Революцию 1830 г. Бертран принял с романтической и юношеской восторженностью. Он вошел в редакцию дижонской газеты «Патриот де ла Кот-д'Ор», где 9 и 11 марта 1831 г. выступил с ультралевыми статьями по внешней политике, выдвигавшими программу подкрепленной одним энтузиазмом немедленной войны со Священным союзом и диспозицию стремительного наступления на Брюссель и Берлин.

В статье от 11 марта Бертран, говоря о трагической гибели польских повстанцев, призывал: «…кратко помолимся за них, и подымайтесь. Позор, если мы в девять дней не войдем в Брюссель, а за месяц – в Берлин! Бой идет больше не на трибунах, не в газетах, а на границе. Речь больше не о пунктах постановлений, которые надо обсуждать и голосовать… Это война, битва, которой война 1879 приходится старшей сестрой. Наш авангард перебит; значит, вперед, Франция, – арьергард свободы…».

Революционная война, о которой грезил энтузиаст-романтик, не была и не могла быть объявлена. Дальнейшие публикации Бертрана в «Патриоте» – это новые стихотворения в прозе, лишь косвенно отражающие его энтузиазм. Правда, через полтора года произошли две новые вспышки политической активности Бертрана, отчасти связанные с личными обстоятельствами. Бертран выступил с кратким словом в честь левого депутата де Корменена и был по этому поводу с некоторой издевкой задет в статье от 4 августа 1832 г. в газете «Спектатёр», ставшей на консервативные позиции. Газета назвала своего бывшего сотрудника (без упоминания имени) «приказчиком „Патриота"». Поэта взорвало: он через три дня направил в «Спектатёр» нервное, гневное письмо, которое пришлось, однако, опубликовать самому «Патриоту». Бертран, чтоб утвердить свои права на публичное выступление, ссылается даже на письмо Виктора Гюго («я читаю, – писал Гюго, – ваши стихи в кругу друзей, как читаю Андре Шенье, Ламартина или Альфреда де Виньи»), на похвалы Эмиля Дешана и Сент-Бёва. Поэт упоминает и заслуги отца: «…он был всего-навсего патриотом 1789 г., исполнителем воли судеб, который в восемнадцать лет бросился на Рейн, чтобы пролить там свою кровь, а к пятидесяти годам имел за плечами тридцать лет воинской службы, девять кампаний и шесть ранений… Я не опасался, пожимая руку достойному уважения депутату от имени дижонской молодежи, что кто-либо признает меня не полномочным это сделать. Ведь я просто пролетарий [un prolйtaire], а именно человеку из народа надлежит встречать речью человека из народа. У меня нет иного представления о народном признании…».

«Спектатёр» ответил без особой задиристости, но дело дошло до дуэли, кончившейся бескровно. Спустя три месяца последовала новая стычка. «Спектатёр» обвинил Бертрана в том, что он с двумя офицерами Национальной гвардии руководил группой человек в пятьдесят, пытавшихся применить физическое насилие к издателю этой газеты. Состоялся суд, который приговорил двух типографщиков, участников группы, к трем франкам штрафа и к трем дням тюрьмы каждого, но и на «Спектатёр» наложил штраф в 25 франков.

На этом участие Бертрана в бурных событиях французской общественной жизни начала 1830-х годов практически оборвалось. Все же нельзя не заметить острую восприимчивость Бертрана, который, будучи лишь «попутчиком» этих событий, чутко уловил то новое, что несла заря будущего, отмеченная первым восстанием лионских ткачей:

«Ведь я просто пролетарий…» («Je ne suis donc qu'un prolйtaire…»).

Эти слова были написаны 7 августа 1832 г., когда прошло всего семь лет со времени опубликования знаменитого социалистического трактата «Новое христианство» Сен-Симона, три – после выхода «Нового мира, индустриального и социетарного» Шарля Фурье и когда Карлу Марксу было четырнадцать лет…

Новая форма активности Бертрана была замечена не столько товарищами-типографщиками, сколько людьми из той практичной буржуазной левой, которые хотели вырвать власть у олигархии Луи-Филиппа. Жаку-Луи-Наполеону Бертрану предлагает всестороннюю поддержку Виктор Манье, командир батальона в Иностранном легионе, и почти одновременно генерал Гюстав де Дамас, наполеоновский граф, живший в Лозанне и связанный с подготовкой первой попытки Шарля-Луи-Наполеона захватить власть. Генерал Дамас считал полезным привлекать таких людей, как Бертран. В 1832 – 1833 гг. он завязал с поэтом дружескую переписку, звал его запросто Людовик, упорно приглашал к себе в Лозанну и даже делал предложение вдове Лоре Бертран.

Но ни эти политические и семейные проекты, ни поездка в Швейцарию к Дамасу так и не осуществились. Ухудшились и отношения Бертрана с коллегами по «Патриоту». Поэт, по-видимому, почувствовал, что не готов к практике политической деятельности.

В начале января 1833 г. Бертран окончательно переселяется в Париж и целиком посвящает себя поэзии. Ему удивительно быстро удалось договориться о скорейшем напечатании еще не готовой книги стихотворений в прозе «Гаспар из Тьмы» с Эженом Рандюэлем, одним из главных парижских издателей романтической литературы, предложившим, правда, жалкую оплату в 150 франков за труд всей жизни поэта. В каталоге «Пюбликасьон нувелль» появляется анонс, что у Рандюэля «в печати» («sous presse») книга: «Луи Бертран. Каспар [sic!] из Тьмы. I том, ин-октаво». В письме от 14 апреля 1833 г. мать поэта поторопилась поздравить сына с замечательным успехом. Она гордится его талантом, у нее созревает решение ехать в Париж с Изабеллой, чтобы помогать поэту. Но все это происходит, как в романтической опере. Герой не слышит оркестра судьбы, уже играющего трагическую мелодию гибели, и думает, что его карта не бита, что у него в руках туз, а не дама пик. Чтобы как-то закончить рукопись, больному и лишенному средств Бертрану потребуется еще три с половиной года: она будет сдана Рандюэлю лишь в сентябре 1836 г. К тому времени издатель потеряет веру в Бертрана и интерес к книге, а дела самого издателя настолько пошатнутся, что он станет думать о свертывании своего предприятия. Рукопись долежит у Рандюэля до сентября 1838 г., когда начнутся безнадежные скитания поэта по больницам; она затеряется и будет обнаружена стараниями Давида д'Анже, но автора уже не будет в живых…

Переезд матери и сестры в Париж в августе 1833 г., быть может, помог Бертрану, но при этом выявилась вся тяжесть его материального положения. В естественном для Бертрана буквальном воплощении в жизнь романтической мечты он с бессознательной, но безответственной жестокостью непосредственно приобщил к своей нищете двух самых близких ему людей. Год 1834-й проходит под знаком попыток завершить главную книгу и в лихорадочной работе по подготовке сборника стихов «Наслаждение», который лишь 92 года спустя, в 1926 г., был издан Г. Спритсмой.

В 1834 г. Бертран – ему 27 лет – влюбляется в некую Селестину. Это его вторая любовь после сельской девушки из окрестностей Дижона, имя которой осталось неизвестным. Он полон волнений и чувства, мечтает ускорить брак. Свою готовность принять ответственность за их общие с его милой судьбы он выражает словами, столь похожими на романтический штамп, что они могут напомнить не то признание Хлестакова Анне Андреевне: «Мы удалимся под сень струй…», не то строки какой-либо злой пародии в романах Флобера. «О, мой ангел, я больше не могу жить без тебя, – пишет поэт своей достаточно опытной, но, как он предполагает, „соблазненной“ им подруге, – приходи, убежим вместе, удалимся и скроем наши жизни. Прочь от глаз зложелателей, бежим в какой-нибудь скрытый уголок земли, где и мир нас забудет, и мы Забудем мир…» . Когда поэт «несколько опомнился от первых восторгов, трагедия была предотвращена деловитостью Селестины, вовремя вернувшейся к своему предыдущему другу, некоему Анри, с которым она до того, по ее же признанию, „провела пять самых полных счастья лет своей молодости“. К зиме 1839/40 гг. Селестина уже была замужем.

В 1835 г. Бертран, все осаждавший свою 70-летнюю тетку просьбами о деньгах на пропитание и на костюм, едва ли не в первый и последний раз в жизни все-таки согласился поступить на некоторое время на работу. Он – секретарь барона Рёдерера, который в 1807 – 1814 гг. был наполеоновским префектом департамента Тразимена и хорошо знал служившего там же офицера Жоржа Бертрана. Поучительно сравнить муки, неизбежные для бальзаковских молодых людей, проживавших себе без гроша в кармане путь в искусство или в свет, и Алоизиюса Бертрана, который но имя полноты романтической идеи отказывался от сыпавшихся на него, как на Жака-Луи-Наполеона Бертрана, заманчивых предложений. Алоизиюс задумал поправить свои дела постановкой пьес в театре Порт-Сен-Мартен или в одном из парижских романтических театров. И тут ему вновь подвернулся знакомый отца и деда, бывший наполеоновский префект Арель, которому поэт и предлагает в 1837 г. для постановки свои драмы. Судя по напечатанной в 1923 г. в упомянутом выше сборнике «Фантастический кипсейк» «драме-водевилю в одном акте», «извлеченной из произведений Мадам Кампан», – «Луиза, или Пансионат для девиц», эти произведения были плодом отчаяния и спешки и в них никак не отразился замечательный талант поэта. «Луиза, или Пансионат для девиц» стоит на грани графоманической безделицы. Счастливая развязка этой мелодрамы (об опасности, подстерегающей добродетельную и усердную в занятиях девочку) построена на поразительно своевременной гибели под колесами экипажа богатой тетки Луизы – врага просвещения и злого гения семьи. Арель, несмотря на готовность услужить вдове и сыну капитана Бертрана, не мог всерьез думать о постановке подобных пьес, написанных к тому же без ремесленной бойкости профессиональных поставщиков водевилей.

Именно в сентябре отчаянно голодного для семьи Бертрана 1837 г. и разыгралась невеселая история с двукратным вспомоществованием от королевы Марии-Амелии.

В тот же день, 18 сентября, когда Бертрану уже были отправлены вторые 100 франков королевы, он обратился за помощью к единственному человеку, который готов был его спасти, если бы вообще кто-либо еще мог спасти поэта от его бед и от уже далеко зашедшего туберкулеза.

За полтора года до этого Бертрана приметил пожилой скульптор Жан-Пьер Давид, некогда ученик великого художника Луи Давида, из скромности прибавивший к своему имени ограничение «из Анжера» и ставший именоваться Давид д'Анже. Один из двух крупнейших наряду с Франсуа Рюдом французских ваятелей первой половины XIX в., выходец из народа (сын резчика по дереву, ставшего солдатом Революции), сам прошедший через годы нищеты, он, случайно встретив Бертрана у издателя Рандюэля, сразу оценил тягостное положение поэта. Не то тогда же, не то раньше он познакомился со стихотворением в прозе «Каменщик» и понял, какой талант перед ним. Он вскоре нанес визит Бертрану, но тот, стесняясь нищенского вида и не имея возможности прилично принять гостя, спрятался, а мать сказала, что он в отъезде.

Теперь, в сентябре 1837 г., Бертран писал: «Меня тогда охватил стыд, боязнь, что Вы увидите печать страданий на моей обстановке, и, склонив голову перед безжалостной необходимостью, я отложил дружеские отношения до того времени, пока луч славы не оправдает мою честную бедность… Я был в меньшей степени невежлив, чем несчастен.

…прошло время, а мой час не настал. До сих пор я лишь червь, который дремлет в своей куколке, ожидая, что его либо раздавит нога прохожего, либо луч солнца дарует ему крылья. „Гаспар из Тьмы", эта излюбленная книга моего сердца, в которой я попытался создать новый жанр прозы (слова, показывающие осознание Бертраном своей художественной миссии, выделены нами. – Н. Б.), должна, чтобы выйти осенью, дождаться доброй воли Эжена Рандюэля, а драма, почти принятая театром Порт-Сен-Мартен, не имеет шанса на постановку раньше зимы. Поймите, сударь, по усилию, которое мне нужно, чтобы описать эти детали, всю фатальность моего положения. Человек, которому я задолжал сотню франков, явился этим утром ко мне, потребовал их с такой настойчивостью и грубостью, которые привели меня в отчаяние. Погруженный в созерцательную жизнь, заточенный, как монах в келье, в круге своих занятий и искусства, изолированный и никому не известный, я с невыразимо тоскливой болью, от которой кровь приливает к сердцу, делюсь с Вами моим горем. Не сможете ли Вы, сударь, одолжить мне эту сумму в сто франков, которая верно будет возвращена Вам до конца зимы?…» .

Не нужно дальше приводить это грустное письмо, отражающее обе стороны характера Бертрана.

Давид д'Анже не только откликнулся на просьбу Бертрана, но, узнав от Сент-Бёва, что Рандюэль больше не намеревается издавать «Гаспара», вступил в переговоры об издании с Теодором Пави, братом литератора Виктора Пави, жившего в Анжере и державшего там небольшое издательство.

Гарджил Спритсма подробно воссоздал ситуацию. Когда под нажимом Давида Виктор Пави решился издать книгу, его брат Теодор зимой 1838 – 1839 гг. навестил Бертрана, но с тем же результатом, что два года тому назад Давид д'Анже. Теодора Пави любезно приняла сестра Бертрана и объяснила, что «он в деревне». Пави догадался, что дело нечисто, и решил, что Бертран скрывается от кредиторов. На самом же деле с 18 сентября 1838 г., т. е. уже более трех месяцев, сваленный с ног болезнью, «Бертран, Жак Алои-зиюс» находился в палате больницы Нотр-Дам де ла Питие, как об этом свидетельствует запись в больничной книге .

И, обреченный, Алоизиюс не отказывался от последовательности своего видения мира:

Qu'importe quand l'insomnie, Sur ce dur chevet d'agonie Te crеe un monde oriental!…
Que le prеsent t'outrage ou nie, Ma muse, un jour, sera bеnie, Le malheur est mon piеdestal. [228]

В той же палате, что и Бертран, лежал один из учеников Давида д'Анже, но когда скульптор, навещая его, вошел в палату, поэт укрылся с головой. «Как я сожалею, – писал Давид Сент-Бёву, – об этом его гордом порыве. Может быть, тогда я еще мог бы его спасти…»

13 мая 1839 г. Бертран выписался из больницы Питие, но через день, 15 мая, ему пришлось лечь в больницу св. Антония («Жак Бертран, студент…» – указано в книге, видимо, чтобы не возникал вопрос об оплате), где поэт пролежал до 25 ноября 1839 г., т. е. в общей сложности более 14 месяцев.

Бертран чувствует себя лучше. Выйдя из второй больницы, он пишет заключительное стихотворение в прозе «Гаспара» – «Господину Давиду, скульптору», сочиняет даже любовные стихи некоей госпоже Эдме, пишет баллады в духе «Шильонского узника» Байрона и «Лесного царя» Гёте; в 1840 г. он направляет остроумный сонет Рандюэлю, пытаясь уговорить издателя действовать.

Ремиссия продолжалась менее полутора лет. 11 марта 1841 г. поэт ложится в больницу Некер под именем «Жакоб-Луи-Наполеон Бертран, студент» – возможно, он уже не в силах был ясно произнести свое имя, – в больницу, где ему было суждено умереть 29 апреля того же года в возрасте тридцати четырех лет.

Давид д'Анже понимал, что было важнее всего для Бертрана в последние недели. Он окончательно договаривается с Виктором Пави о безвозмездном издании «Гаспара», ведет атаку на Рандюэля, уехавшего из Парижа, побуждая мать поэта и Сент-Бёва принять участие в возвращении рукописи. А умирающий, измученный и болезнью, и варварскими дозами «успокоительного», которыми тогда было принято лечить чахотку, пишет 24 марта Давиду д'Анже: «О мой отец, о мой друг… о человек простой, как те древние, тип которых можно встретить только у Плутарха и в обломках греческих и римских мраморных статуй Вашей мастерской… Я уже полутора ногами стою в могиле, но я спокоен и безропотен, как больной, в котором страсть угасает одновременно с жизнью. Если трактат о бессмертии души не лежит у меня под подушкой, то он здесь, у меня в сердце. Я жду и ни на что не рассчитываю, я не надеюсь и не отчаиваюсь сверх меры. Я полностью доверяю своему врачу. Остальное да свершит Провидение!

Мне десять раз приходилось собираться с силами, чтобы написать это письмо. И вот я в изнеможении вновь падаю на свою подушку. О, я изнемог до конца».

Узнав о болезни самого Давида, Бертран в письме от 27 марта 1841 г. выражал опасение, что в ней повинны заботы о книге, заботы ради «какого-то бедного бумагомарателя, которого безрадостные его видения и его дикарская гордость и необщительность простерли на ложе Жильбера, бывшего иной раз замечательным поэтом».

Для французских романтиков 1820 – 1830-х годов символом трагической обреченности художника служила судьба двух безвременно погибших поэтов XVIII в. – англичанина Томаса Чаттертона (1752 – 1770), автора «Стихотворений Томаса Роули», и француза Никола-Жозефа-Лорана Жильбера (1750 – 1780), автора «Страшного суда», «Несчастного поэта», «Прощания с жизнью». Вертран и на смертном одре остается верен романтическому переживанию мира.

И вот, наконец, последнее письмо Давиду д'Анже от 19 апреля 1841 г., т. е. написанное за 10 дней до кончины, с пояснениями о состоянии книги: «Рандюэль мне заплатил за „Гаспара из Тьмы", я не помню теперь, за что именно, скорее всего как цену первого издания и как цену рукописи, сумму в сто пятьдесят или в сто шестьдесят франков. Нужно получить от него бумагу, что он ни па что не претендует и не будет претендовать впоследствии. Следует опасаться разбойничьего удара.

В рукописи, я должен вам об этом заявить, царит полная неразбериха. Рандюэль заставлял меня вносить столько изменений. Рукопись целиком представляет собой предварительную работу и должна быть приведена в порядок и заранее просмотрена, лист за листом. Итак, это произведение находится в беспорядочном состоянии, и мое самолюбие (а оно так велико у бумагомарателей) не перенесло бы, если бы кто-либо рассматривал Эти многочисленные несовершенства, пропуски и пр., пока я не приведу все в приличный вид. Если через неделю я еще буду жив, сделайте одолжение, передайте мне рукопись. Если к этому времени я умру, я завещаю всю книгу Вам, мой дорогой друг, и добрейшему Сент-Бёву, который произведет все сокращения и изменения, которые покажутся ему нужными.

Рукопись надо сократить по меньшей мере на треть, и первое предисловие должно быть снято целиком.

,,Гаспар из Тьмы", во многих своих частях, – Это всего лишь наброски, и я очень боюсь, что умру весь, полностью…

Г. Виктор Пави настаивает на снятии всего, что могло бы задеть религиозное чувство. Значит, придется убрать несколько вещей и несколько фраз». Умирающий кончает письмо, выражая признательность Давиду д'Анже и Сент-Бёву и говоря, что у него нет больше сил писать.

29 апреля 1841 г., когда сестра Бертрана и Давид д'Анже, часто навещавшие поэта в последний месяц, пришли в больницу, его уже не было в живых. Скромные похороны за счет Давида на кладбище Вожирар состоялись в грозу на следующий день, и один Давид проводил поэта в последний путь.

Шесть лет спустя, когда Изабелла Бертран вышла замуж, они с матерью перенесли прах на кладбище Монпарнас и установили памятник, сохранившийся по настоящее время.

«Гаспар из Тьмы» был напечатан в ноябре 1842 г. в Анжере в издании Виктора Пави с кратким предисловием, вырванным Давидом д'Анже у Сент-Бёва.

Алоизиюс Бертран выполнил свою миссию и победил. Когда окинешь взглядом эту трагически-романтическую жизнь, то те темные стороны, которые оказались связанными с прямым воплощением романтической мечты и которые мы, не скрывая, представили выше, все исчезают, облик Алоизиюса приобретает черты подвижника романтизма и его законченного представителя. Единственная, по существу, книга Бертрана начинает казаться перевешивающей десятки томов, созданных за те же годы его знаменитыми и процветавшими современниками. Фантастическая безжалостность искателя абсолюта к себе и к родным, история с жалкими двумястами не прошенных у королевы Марии-Амелии, но не отвергнутых франков – ничто по сравнению с пэрством Гюго во время Июльской монархии или с зазорными фактами, извлеченными из его записных книжек «скальпелем» современного исследователя Анри Гийемена. И если читатель любит французский романтизм блестящей поры 20-30-х годов, он начинает сомневаться: чей же портрет поставить перед собой – главы ли романтиков или невенчанного лаврами Алоизиюса Бертрана?

Впрочем, сомнения приходится рассеять: портрета Бертрана не существует. Сохранилось только два страшных рисунка Давида д'Анже, сделанных один накануне, другой в день смерти поэта, – таких трагических, что мы не решились их воспроизвести в этой книге.

Алоизиюс Бертран победил – но ведь еще не рассмотрено его главное произведение, которое и есть воплощение этой победы.

III. СТИХОТВОРЕНИЕ В ПРОЗЕ ОТКРЫТИЕ НА ВСЕ ВЕКА

Говоря о художественном открытии Бертрана не только в аспекте развития романтизма, но и на все века, мы имеем в виду не представление о полисемии, о многозначности произведения – вопрос спорный и нуждающийся во многих эстетических уточнениях, но нечто более простое и более конкретное. Ценность новаторской книги «Гаспар из Тьмы» органично раскрывается в двух связанных, но различающихся аспектах: как ценность одной из интереснейших книг французского романтизма 20-30-х годов и как открытие плодотворной художественной структуры, обнаружившей еще под пером Бодлера мощные способности дальнейшего развития уже независимо от Алоизиюса Бертрана, от романтизма 20-30-х годов, от романтической традиции вообще.

Выяснение вопроса, в чем секрет обаяния формы стихотворений в прозе Бертрана, в чем их специфика, иными словами, что именно отличает их от прозы, – это трудная, но не безнадежная задача. Читатель данной книги, разумеется, должен считаться с тем, что предметом подобного анализа является скорее подлинник, чем отражение его в переводе, в принципе менее адекватном, чем если бы речь шла просто о прозе и даже о стихах, ибо здесь нет ни свободы формы первой, ни привычной регламентированности вторых. Вместе с тем нужно учитывать, что цель статьи иная, чем цель собственно научного исследования стихотворения в прозе.

В названной выше книге Фернана Рюда о Бертране есть небольшая главка «Алхимик слова», где автор подводит итог французским исследованиям своеобразия художественных средств бертрановского стихотворения в прозе и излагает собственные наблюдения.

Фернан Рюд как бы возвращает Бертрану у него же, видимо, и почерпнутую Артюром Рембо мысль об «алхимии слова» (заметим, что Бертран в предисловии к своей книге вложил в уста Гаспара определение искусства как «философского камня XIX века»). В соответствии с французским художественным опытом конца XIX – ХХ в. в области стихотворения в прозе Рюд обращает внимание прежде всего на его созерцательность и на его экспрессию, а также на парадоксальность художественных средств Бертрана.

Существенны для понимания бертрановского стихотворения в прозе подсчеты Моники Паран о том, что из частей речи у Бертрана резко преобладают существительные: 60% против среднего процента в охваченных сопоставлением французских поэтических произведениях 1820 – 1860-х годов 49%, а в прозе – 41,5%. Таким образом, Бертран на сорок лет раньше приближается к соотношению, достигаемому в книге стихотворений в прозе Рембо «Озарения» (63%). Соответственно глагол составляет у Бертрана 18% (у Рембо там же – 15%) по сравнению с поэзией и прозой указанного периода: 27,5 и 32,5%.

Отсюда Ф. Рюд делает вывод о статичности выражения действительности у Бертрана (р. 75). Нам же представляется, что здесь скрыта особая форма поэтического динамизма, ибо сокращение числа глаголов у Бертрана сокращает связки внутри «стихов» и между ними, придавая скачкообразную разорванность, «дискретность» поэтическому изображению. Мы видим здесь некоторую аналогию со стиранием деталей у Делакруа, Жоанно, Домье, которое служит сугубому динамизму их картин. Если взять пример из поэзии, стоит задуматься над тем, чего больше – статики или динамики, – например, в блоковской безглагольной картине шагов Командора в предсмертной неподвижности спальни донны Анны?

В час рассвета холодно и странно, В час рассвета – ночь мутна. Дева Света! Где ты, донна Анна? Анна! Анна! – Тишина.

Рюд, справедливо указав на очевидный поиск редкого, экзотического, иностранного или старинного слова у Бертрана (р. 76), почему-то не ставит это в связь с общей тенденцией романтиков к тому поиску деталей «местного колорита», который как раз был менее свойствен самым крупным представителям этого направления в живописи и литературе, но изобиловал у Дюма, в картинах Девериа.

Зато Фернан Рюд отмечает поэтизирующий прозу Бертрана прием замены прилагательного особым релятивным определением: «Пустыня, которая уже не внемлет голосу Иоанна Крестителя…» (XLIX, «Шевреморт»).

Поэтизации прозы также способствует, по Рюду, необычное место прилагательного и предваряющее некоторые направления поэзии ХХ в. выдвижение такого прилагательного, которое не вполне подходит к определяемому слову и автоматически метафоризирует речь. В переводе такие обороты, которыми богато, например, стихотворение в прозе «Ундина», несколько стираются, а в подлиннике все эти закрытые, но «звенящие» стекла массивного здания на берегу, так же как «зыбко воздвигнутый» на дне озера дворец Ундины, – все это ново и поразительно (Mon palais est bвti fluide, au fond du lac…).

Французские исследователи отметили также «игру» глагольными временами, выносящую иногда картину за пределы определенного момента: например, «стих» 4 (у французов это «строфа» 4) в стихотворении в прозе XLVII (кн. VI) «Водяной» восклицание прачки, у которой Жан де Тии, «водяной», стащил кольцо, построено как «разновременной» внутренний монолог. О своеобразии Этого приема легко судить и по переводу:

«Жан-воришка! Жан-удильщик, но и его самого в конце концов выудят! Малыш Жан! Я окутаю тебя белым саваном из муки и поджарю на сковородке в кипящем масле!»

Справедливо отмечает Фернан Рюд странные ассоциации слов, которые предваряют «Озарения» Рембо: «Вот собор, который спускается вниз, и озеро, которое подымается вверх!…» (р. 77 – 79). Общие законы специфической композиции стихотворений в прозе Бертрана, изученные подробнее других Сюзанной Бернар в названной выше книге, выявлены с меньшей убедительностью. Фернан Рюд, подводя итог ее работе, вынужден настаивать на разнообразии (р. 84 – 91), а не на известных общих закономерностях построения бертрановского стихотворения в прозе, к которым мы сейчас обратимся.

До выхода в 1964 г. упоминавшейся книги Ф. Ниса уделялось мало внимания тому, что Бертран, а затем и особенно Бодлер, достигнув высокой степени поэтичности в своих стихотворениях в прозе, были более всего озабочены преодолением внешних примет поэтического и, стремясь приблизить стихотворения в прозе к жизни, изгоняли из них всякие «красивости», применяя в процессе редактуры все более точное, конкретное слово. Двигаясь по этому пути, французские поэты сближались с теми писателями, которые, как Тургенев в своих «Стихотворениях в прозе», Шли встречным путем от прозы к поэзии.

Сопоставление с Тургеневым может оказаться полезным для понимания поэтической структуры «прозы» Бертрана. У Тургенева основной единицей стихотворений в прозе являются «интонационные целые», состоящие из «фонетических предложений», которые стоят на грани так называемых акцентных стихов (т. е. таких чисто тонических стихов, где нет определенных «стоп», а учитывается лишь число ударений вне зависимости от числа слогов в стихе и количества «слабых» слогов между ударениями). При этом «фонетические предложения» Тургенева не превращаются в стих не только потому, что графически не обозначены стихоразделы, но и потому, что разнообразие их разноударности – колебание числа ударений и числа слогов между ударениями – настолько велико, что возбуждаемая «фонетическими предложениями» метрическая инерция тут же гасится. Поэтическая проза Тургенева остается прозой, а «фонетическое предложение» не становится стихом, ощутимой для читателя поэтической единицей. Такой единицей остается отдаленно аналогичная строфе прозаическая единица – «интонационное целое», выделенное абзацем . У Бертрана не случайно абзацем выделяется «стих», хотя и утративший характерные для французского силлабического стихосложения повторяемость числа слогов и практическое ограничение этого числа двенадцатью слогами.

Поэтому если Фернан Рюд и выделяет у Бертрана элементы созвучий, рифм и ритма, то эти наблюдения имеют скорее отрывочный характер, ибо относятся к предполагаемым межстрофическим соотношениям, а в поэзии вообще и в стихотворении в прозе у Бертрана в частности ведущими являются соотношения межстиховые, которые и создают синтагматическое единство, достаточное для восприятия его прозы как прозы поэтической.

Первое, на что мы хотели бы обратить внимание читателя, желающего понять ритмику «Гаспара из Тьмы», это – разделение стихотворений в прозе Бертрана на «стихи», лишь внешне (по длине) похожие на строфы. Бертран пришел к такому разделению не сразу. В тех случаях, когда сохранились ранние редакции 1827 – 1828 гг., в них обязательное разделение либо отсутствует, либо появляется в нечеткой форме . Это не просто другая манера типографского оформления. Старые тексты были ближе к прозаической новелле: в них наблюдались связное развитие сюжета, переходы, более обширные описания. При переработке все это устранялось, вещь сжималась, превращалась в ряд отдельных «кадров». Пробелы вместо описания усиливали выразительность в той манере, которая характерна для стихотворного текста, давали больший простор читателю, активизируя его воображение, и вместе с тем заставляли подчиняться заданному автором ритму смены «кадров-стихов».

Во французской научной литературе эти единицы стихотворений в прозе Бертрана, как мы видели, не всегда отличают от «строф» или от прозаического подобия строфы – верее (verset). Между тем «стих» Бертрана лишь протяженностью напоминает строфу, и к нему следует подходить, как к стиху. Кстати, и по отношению к библейским текстам во многих случаях более правильно, чем верее, традиционное наименование vers (стих). Строфа у Бертрана встречается редко. Например, в стихотворении в прозе ХШ (кн. II) «Нельская башня» первые три «стиха» и соответственно вторые три «стиха» собраны в две строфы. При этом они разделены не только пробелом, но и звездочками, сигнализирующими параллелизм первой и второй группы «стихов», первой и второй строфы. Функция основной единицы стихотворений в прозе Бертраиа – это не функция стихотворной строфы, а прежде всего функция стиха. Как и обычный стих, бертрановский «стих», хотя он длиннее и не имеет определенного счета слогов, ритма и рифмы, также представляет собой синтаксически законченный элемент мысли или описания и требует после себя паузы.

«Стихотворность», и притом романтическая, бертрановских стихотворений в прозе проявляется в преобладании в них синтагматической упорядоченности над парадигматической. Упорядоченность связей построения противостоит разнообразию содержания и вольности формы каждого отдельного «стиха». Если взять первые три книги, наиболее завершенные поэтом, то сразу будет видно такое преобладание форм с одинаковым количеством «стихов», которого не встретишь и в сборниках стихов, если это не книги сонетов, ронделей и т. п. В I книге «Гаспара» из девяти вещей восемь состоят из шести «стихов» и только одна (VII – «Виола да гамба») – из пяти; во II книге из десяти – девять шестистишия и лишь одна (XI – «Ночные бродяги») имеет семь стихов; в III книге, ультраромантической по содержанию («Ночь и ее причуды»), из одиннадцати – семь шестистишия, одно (ХХ – «Готическая комната») семисти-шие и три (XXVI – XXVIII) восьмистишия. В сумме на 30 стихотворений в прозе этих книг 80%, т. е. 24, имеют равное количество «стихов» – по шесть и 20%, т. е. шесть, отклоняются и притом всего на один «стих»: четыре состоят из пяти и два из семи «стихов». Та же закономерность, хотя с менее упорядоченными отклонениями, наблюдается и в остальных трех, не столь отделанных, книгах, и в разделе «Разрозненные стихотворения». Вся эта удивительно четкая стиховая конструкция (в пределах каждой книги уклонения падают в двух-трех случаях на нечетные в данной книге вещи) романтически контрастирует с разнообразием содержания и этим резко отличается от стихов поздних классицистов, где формальное единообразие сочеталось с тенденцией к однообразию содержания, создавая монотонность целого.

У Бертрана единство системы связей, повторяемость шестистиший подчеркивает разнообразие содержания, а общее единство выступает не как монотонность, а как органическая целостность. Если прослушать или прочитать стихотворение в прозе Бертрана, не помня эту вещь, то эпоха, направление, авторство сразу же узнаются, подобно тому как, войдя в большой выставочный зал и видя картину Делакруа с такого расстояния, что ее нельзя ни идентифицировать, ни определить ее содержание, понимаешь по динамике линий и по общему впечатлению от системы колорита, кем она написана.

В распределении «стихов» внутри каждого стихотворения в прозе у Бертрана тоже есть свои закономерности. Обратимся, например, ко второй книге – «Старый Париж» (X – XIX), где в стихотворениях в прозе есть большие, чем в первой, признаки новеллистичности и даже известного трагедийного или комедийного драматизма.

Первый «стих» в таком случае представляет собой введение, нечто вроде авторской ремарки о месте и характере действия. В следующих (чаще всего четырех) «стихах», нередко диалогичных, действие разворачивается.

Последний «стих», как правило, резко отделен от других, по функции близок к эпилогу или к заключительной ремарке, характеризующей итог микротрагедии или микрокомедии, ту картину или состояние, которые достигаются в результате действия. Этот «стих», и только он (с поправкой применительно к стихотворению XV – «Вечерня», где итог подведен в двух «стихах»), обычно бывает отделен союзом «и» (et) – таковы шесть случаев на десять стихотворений книги (X, XI, ХШ, XIV, XV, XVII) – либо другими союзами или междометиями: «увы», «однако», «все равно» (XII, XVIII, XIV). В стихотворении в прозе XVI – «Серенада» тот же союз «и» в последнем «стихе» прикрыт диалогическим началом «стиха», но все же стоит на своем месте. В начале какого-либо другого, не последнего «стиха» союз «и» встречается только раз (кн. II, XVII, ст. 2).

Иными словами, во всей II книге заданная закономерность осуществляется как шестистишное построение, почти со стопроцентной последовательностью – несравненно строже, чем, например, основная схема ударений в русском четырехстопном ямбе XIX в.!

Поэтому у читателя сразу же возникает ощущение стройности и единства формы, и он без всяких подсчетов чувствует, что перед ним не проза, а иной способ организации материала, близкий к поэзии, – стихотворение в прозе.

«Повторяемость», образующая внутреннее единство, создается в той же II книге и иными средствами. Стихотворения в прозе у Бертрана нередко имеют ведущее созвучие согласных, своего рода аллитерацию, и элементы если не рифмы, то двоякого рода ассонанса – созвучия гласных, особенно на интонационно «ударных» позициях. Например, в стихотворении X (первом во II книге) довольно заметна повторяемость согласных t – r – v, их комбинаций или сближенности (через один гласный звук). Любопытно, что эта «аллитерация» живет для Бертрана не только реально акустически, но также в сложной орфографической проекции французского языка, т. е. Бертран включает в свой аллитерационный ряд и буквенные знаки не существующих в данном слове звуков – не произносимые графемы звуков. В указанном случае это множество пишущихся, но не произносимых «t»; в других стихотворениях в прозе это – включение в аллитерационный ряд наряду со звуком «m» такой графемы, где эта буква во французском языке составляет произносительно однозначную с «n» часть обозначения ряда носовых звуков. В эпоху романтизма с его историчностью и связанным с ней культом старины во Франции наблюдается тенденция к воспроизведению и воссозданию прежнего написания не только там, где оно отражало лексические, фонетические и другие отличия старофранцузского языка определенного Этапа его развития, но и там, где оно было незначимым орфографическим рудиментом, придававшим, однако, существенную зрительную «аутентичность» древности текста. Утрированным образцом такого рода была книга Бальзака «Озорные рассказы», где даже имя Франсуа Рабле писалось более «по-старофранцузски», чем сам Рабле это делал. В России после орфографической реформы 1917 – 1918 гг. подобных опытов в литературе не производилось, несмотря на относительно большую значимость упраздненных написаний через «ять» и «фиту», особых окончаний прилагательных женского рода и т. п.

Романтик Бертран, видимо, обращался не только к читателю стихотворений в прозе, для глаз которого оказывается значимой игра немых (не существующих) звуков, но и к слушателю, который не только слышит, но отчасти мысленно воспроизводит написание слов (по-французски множество фонетических омонимов различается орфографией ). Разный подход к соотношению фонетики с написанием в обычной речи и в стихе наблюдается и в русском языке. Во всяком случае, в стихе орфографическая инерция сильнее и ставит иной раз под вопрос такие совершенно фонетически точные рифмы, например с одинаковым произношением глухого звука «п», как «туп» и «дуб» (во втором случае возникает тенденция сохранить в стихе звонкость согласной, и рифма «луб» и «дуб» предпочтительней).

Поучительно заметить, что у Пушкина при частом употреблении таких слов, как «дуб», «глад», наблюдается нежелание ставить их под рифму; относительно редки такие случаи, когда Пушкин и при глухой опорной согласной (от следующей за ней латеральной согласной мы отвлекаемся) рифмует слова типа «клад» со словами, оканчивающимися на -ат – -ят.

У Бертрана учет орфографической (беззвучной) «аллитерации» порождает такие странные эффекты, как, например, в стихотворении в прозе XI (кн. II) «Ночные бродяги», наряду с реальной аллитерацией звука «r», элементы совершенно призрачной «аллитерации» непроизносимого по-французски «h».

В «m-аллитерацию» стихотворения в прозе XV (кн. II) входят и нереальные «m» в носовых звуках «стиха» 5 и б (semblait, parfums]. Изощренная романтическая графичность Бертрана проявляется иногда совершенно неправдоподобным образом: в стихотворении в прозе XVI (кн. II) «Серенада» наряду со слабой фонетической аллитерацией вокруг звука «к» наблюдается фантастический ореол зрительной «аллитерации» не звука, а литеры «с» («сэ») независимо от того, произносится ли она в одних случаях как «к», в других как «s», или вместе с «h» служит обозначению Звука «ch» («ша»).

Не нужно, однако, полагать, что указанные аллитерации – реальные или мнимые – у Бертрана самодовлеющи и обязательно проходят сквозь всю пьесу, как бывает в тех случаях, когда поэт намеренно сдвигает органические отношения содержания и формы и пишет стихотворение как иллюстрацию к созвучию (ср., например, у Константина Бальмонта: «Я вольный ветер, II Я вечно вею: / Волную волны, ласкаю ивы, / В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею, II Лелею травы, лелею нивы…»). У Бертрана аллитерации в различной степени окрашивают разные «стихи», иногда концентрируясь до предела: «l», «r», «b» в «стихе» первом стихотворения XVII (кн. II) «Мессир Жан», где встречаются сочетания: deux lйvriers se livrent bataille…

Более интенсивные или менее интенсивные, но «аллитерации» реальные и «зрительные» выделяют стихотворения в прозе Бертрана из прозы, настраивают своей игрой поэтическое восприятие читателя.

Ассонанс у Бертрана чаще скрепляет внутреннюю мелодику «стиха», оттеняет важные темы и лишь изредка выступает как очень свободное созвучие гласных в конце разных «стихов», заменяющее рифму. Например, в стихотворении в прозе «Гарлем», первом во всей книге, в тех пяти из шести «стихов» (кроме «стиха-пролога»), которые все построены по упорно повторяющейся оригинальной синтаксической и ритмической схеме (обусловленной положением в каждом стихе первого глагола, на который падает интонационное ударение), есть еще конечные ассонансы: во 2-м и 6-м – «о»; в 3, 4 и 5-м – «i» или дифтонг «ui». В стихотворении IV (кн. I) «Борода клином» в конце «стихов» создается ассонансовое поле, которое можно транскрибировать следующим образом: б – wг – wг – an – г – ё. Ассонансовое поле «а – о» включает окончания всех «стихов» стихотворения в прозе V (кн. I) «Продавец тюльпанов», кроме пятого, где оно представлено на всем протяжении «стиха».

В некоторых стихотворениях в прозе Бертрана имеется рефренный повтор целого предложения, создающий определенное настроение и также! скрепляющий единство поэтической формы. Таково стихотворение в прозе XL (кн. V) «Погонщики мулов», где в картине переезда группой путников» знаменитой вплоть до ХХ в. своими разбойниками Сьерры Морены, отделяющей Кастилию от Андалусии, страх нагнетается (и отчуждается в то же время) повтором одной и той же части фразы в «стихах» 1, 4, 7, 10, 13, т. е. через каждые два «стиха» в третьем. Двойной и иронический эффект достигается тем, что повторяющийся фрагмент, уместный в картине «стиха» первого «…черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов, перебирают четки и заплетают косы», не совмещается с сопутствующим ему в других «стихах» повтором возгласа испуга («Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов»).

Поскольку пьесы «Гаспара из Тьмы» – это лирика в прозе, многие моменты их стихотворности и лиризма все же не формализованы и трудно поддаются учету. Внешние признаки как будто относят действие Бертрановых стихотворений в прозе к третьему,,к «некоммуникативному» лицу, к дальней среде и к прошлому. Все будто идет под знаком «тот» (Ше), а не «этот» (hic). Однако, хотя внешне соблюдается такой, как говорят лингвисты, «ille-дейксис», т. е. указание на отдаленность предмета или действия, а не «hic-дейк-сис» (грамматическое указание на близость предмета или действия), на самом деле достигается второе – эффект близости, присутствия и участия в действии.

Одно из важнейших средств достижения этого эффекта – краткость стихотворений в прозе Бертрана, лаконизм их художественных средств, расчлененность, артикулированность композиции, которая дает возможность читателю сразу охватить и освоить вещь в целом, погрузиться в ее атмосферу. А погружение в атмосферу произведения и создает «hic-дейксис», приближение.

У Бертрана к этой цели ведет и картинность, и диалогичность, и характер наваждения, свойственный разным типам его стихотворения в прозе. Например, в «Каменщике» (кн. I, II) в «стихе» первом поэт ставит читателя на вполне определенную исходную точку для созерцания, с которой смотрит уже не только его герой, Кнюпфер, но и «я», читатель, смотрю на серию перспектив-картин, развернутых в последующих «стихах». Эпическое отстояние исчезло, и читатель, «я», ощущает произведение изнутри.

В «Продавце тюльпанов» (кн. I, V) процесс вживания более сложен, но в принципе идентичен. С первого «стиха» читатель подведен вплотную к доктору Гейльтену, видит его с очень близкого расстояния, но не запутывается в деталях. Затем в это уже «готовое» в сознании читателя пространство входит продавец тюльпанов. В «стихах» 4 – 6 перед «нами» обоими, перед продавцом тюльпанов и перед читателем, т. е. передо «мною», раскрывается (разными средствами) гнусная агрессивность Гейльтена, извращение им христианства в доктрину пыток, готовность Гейльтена прибегнуть для утверждения своих взглядов к топору палача. Одни и те же чувства страха, гнева, отвращения разделяем (хотя в разной мере) «мы оба» – продавец тюльпанов и читатель, «я».

В диалогических вещах вхождение читателя, «я», внутрь стихотворения в прозе осуществляется не путем простой идентификации с «я» или «ты» диалога, а определенностью позиции подлинного «я» по отношению к действующим лицам (кн. II, XVI – «Серенада»).

Сравнительно редко авторски-читательское «я» прямо именуется соответствующим местоимением, как в «стихах» 5 и 6 «Вечерни» (кн. II, XV). Между тем подлинное «я» уже заявило о себе своим отношением и к церковной службе, и к галантному объяснению в церкви с первого «стиха», т. е. читатель, «я», с самого начала «вошел» в стихотворение в прозе.

В третьей книге «я» (или оно же как «ты» в устах враждебной силы) встречается очень редко, но «hic-дейксис», приближение, достигается не столько построением стихотворений в прозе от первого лица, сколько вовлечением читателя в сопереживание наваждения, возможного и без формального отнесения к первому лицу, как в вещах, подобных «Лесному царю» Гёте, строки из которого несколько раз выступают у Бертрана как Эпиграфы к его стихотворениям в прозе (например, кн. III, ХХХ – «Час шабаша», где переживаемое «мною» наваждение есть, а формальное «я» отсутствует»).

Вероятно, не нужно объяснять, что «hic-дейксис» в той или иной степени интенсивности вообще был свойствен французскому романтизму в его противопоставлении позднеклассицистическим традициям. Даже характер света на картинах Делакруа и Энгра сразу показывает, что во втором случае зритель вне пространства, изображенного на полотне, и вытеснен в далекую («ille-дейктическую») область.

В пределах самой романтической поэтики стихотворение в прозе отличается от других видов прозы интенсивностью эффекта присутствия.

Те или иные образующие стихотворение элементы встречаются во всех вещах «Гаспара». Если некоторые элементы – деление на «стихи», например, – обязательны всюду, то другие выступают в различном сочетании. Разнообразие средств, придающих вещам, включенным в книгу, характер стихотворений в прозе, свидетельствует и о творческой изобретательности Бертрана, и о том, что его произведение, которое он до конца жизни так и не считал завершенным, запечатлело стадию работы, предполагающую испытание и выбор среди различных возможных форм поэтической прозы. Отчасти это разнообразие может быть кажущимся и объясняться в этом случае неполнотой изученности творчества Бертрана, не позволяющей пока установить достаточно обобщенные научные характеристики. Нужно учитывать и то, что в романтической эстетике разнообразие, даже доходящее до пестроты, воспринимается скорее как положительная категория.

Художественная практика продолжателей подтверждает многоликость стихотворения в прозе Бертрана. Он не имел прямых последователей, которые бы продолжили его начинание в его целостности. Бодлер, придавший делу Бертрана «бег державный», пошел по пути внутренней лиризации и сокращения формальных примет стихотворения в прозе, лишившегося у него даже бертрановского «стиха» и с ним многих ритмических и звуковых примет. Путь Бодлера к более абстрактному стихотворению в прозе, который должен быть детально обследован и изучен, сблизился в этом плане с поисками тех писателей-реалистов, которых антинатуралистическая направленность побуждала к включению в романы и рассказы внутреннего авторского монолога, облекавшегося в формы, имеющие элементы стихотворения в прозе.

Лотреамона и Рембо пленила другая сторона свободы бертрановской формы: она подходила им как исходный пункт не только для разрушения регламентируемых форм, что делали уже и романтики, но и как исходный пункт для разрушения традиционной образности искусства, ставшей восприниматься к столетию господства буржуазии как «буржуазное» качество. Эта тенденция породила и множество отзвуков во Франции ХХ в., но они обычно восходят не прямо к Бертрану, но к Лот-реамону, Малларме, Кро, особенно к Рембо, вообще к стихотворению в прозе их эпохи.

В нашем издании Бертрана читатель сможет познакомиться с давно не перепечатывавшимися в России или вообще не переведенными на русский язык французскими стихотворениями в прозе XIX в. Вначале это будут «Мадегасские песни» (т. е. Мадагаскарские) предшественника Бертрана – поэта XVIII – начала XIX в., родом с острова Реюньон (тогда о-в Бурбон), Эвариста Парни в переводе писателя допушкинской поры П. А. Пельского. Развитие стихотворения в прозе после Бертрана представлено в новых переводах: «Стихотворения в прозе» Шарля Бодлера в переводе Н. А. Голубенцева (1900-1978), «Волшебный фонарь» Теодора де Банвилля в переводе Е. А. Гунста, «Песни Мальдорора» Лотреамона, «Озарения» Артюра Рембо, «Фантазии в прозе» из книги «Сандаловый ларец» Шарля Кро, «Стихотворения в прозе» Стефана Малларме в переводе В. М. Козового.

Возвращаясь к теме статьи, должно сказать, что, полемизируя с эпигонами классицизма, Алоизиюс Бертран, который, насколько это известно, не пытался разъяснить эстетическую «технику» стихотворений в прозе, уже в двадцать один год довольно ясно изложил свой вариант романтической программы. 17 сентября 1828 г. он опубликовал в дижонской газете «Провэнсиаль» обширную статью о ныне забытой классицистической поэме «Пелаж, или Леон и Астурия, спасенные от магометанского ига». Пелаж (Пелагий) – это французское произношение имени знаменитого Пелайо (699 – 737), национального героя Испании, первого полководца Реконкисты. Нанеся арабам поражение под Ковадонгой в 718 г., он положил начало отвоеванию страны, приведшему спустя 774 года, в 1492 г., к полному освобождению полуострова от завоевателей. Подвиг Пелайо воспет во | множестве испанских поэм, романсов и драм, в том числе и романтических. Бертран ничего не имел против народного героя Испании, а издевается над неудачной попыткой втиснуть этот сюжет в окостеневшие формы классицизма, причем после романтической реформы, произведенной «несколькими людьми, сердца которых были в большей степени, чем головы XVIII века, преисполнены гением» . Для Бертрана классицизм задохся «не под тяжестью лавровых венков» , а будто был обречен 1800 лет назад, уже со своего второго шага, сделанного Вергилием в «Энеиде»: «В те времена, когда Гомер распевал свои стихи, человеческая мысль, тогда всегда героическая, осуществлялась именно в подвигах. Позже же мысли, изнеженные и униженные цивилизацией, стали выражаться лишь в словах. Гомер обрисовал людей, которые для него были подобны богам, и изобразил их прекрасно… То, что Гомер делал естественно, Вергилий уже не мог делать естественно или, во всяком случае, уже не мог это делать в той же мере, что Гомер. Первобытные эпохи были, как мы сказали, полны событий, а цивилизованные эпохи – полны слов. Отсюда вывод: Эпопея варварских времен должна быть лирической, ибо она воспевает сражения; эпопея цивилизованных времен – драматической, так как изображает жизнь общества. И, прибавим мы, если лирическая эпопея должна создаваться в стихах, то драматическая – в прозе…» .

Любопытно, что мысль Бертрана течет параллельно мысли Бальзака тех лет. Бертран также называет в качестве модели современной эпопеи романы Вальтер Скотта.

Бертран высмеивает подражательность «Пелагия», действительно рабски зависимого от композиции «Энеиды».

Положительная эстетическая программа Алоизиюса Бертрана была им, вероятно, впервые набросана в том большом предисловии к «Гаспару», которое впоследствии он не хотел печатать. Искусство здесь – предмет бесконечного и магического поиска и в то же время сила, способная преобразовать весь мир: «философский камень XIX века». В своей эстетической программе поэт обстоятельно разъяснял любовь к дижонской старине, выступающую как источник вдохновения и ключ к новому романтическому искусству. Старый Дижон XIV-XV вв. воссоздан так любовно, живо, точн) и зримо, что эти страницы по праву можно назвать «воскрешением готики» – «gothic revival», как именуют трехтомный альбом-исследование «Образцы готической архитектуры», изданный в 1831 – 1836 гг. в Лондоне О.-Ш. Пюженом и его сыном.

Тема «готического» Дижона изложена яснее, чем другие мысли, в предисловии, где в гофмановском духе рассказывается о поисках сущности искусства полубезумным энтузиастом. Он под влиянием высокой любви пришел к выводу, что чувство в искусстве порождается принципом «Бог – Любовь» (Gott – Liebe), но идея – связью с природой или, если точнее следовать его мысли, с «натурой».

Мысль о двух сторонах искусства встречается и во втором (кратком) предисловии, которое Бертран хотел сохранить. Там эти стороны представлены Рембрандтом и Жаком Калло на фоне плеяды голландских, фламандских и немецких мастеров; среди художников не названо ни одного итальянца, кроме неаполитанца Розы, близкого к испанцам. Хотя сама Испания представлена одним Мурильо, это был важный почин, ибо к испанским художникам XVII в. через Гойю и бодлеровское понимание живописи восходит один из важнейших импульсов преобразования французской живописи Эдуардом Мане и его последователями. Дижонская старина не дала энтузиасту должного ответа на вопрос о «натуре», а попытка добиться ответа посредством магии приводит его к иронически обыгрываемой поэтом мысли, что идея в искусстве идет от нечистой силы. Поэтому, хотя энтузиаст уверяет, что искусство существует в лоне божием, у читателя остается некоторое сомнение, не был ли Гаспар, назвавший себя Ночным Гаспаром или Гаспаром из Тьмы, не был ли он сам Князем Тьмы?…

Кроме этой иронической игры и гимна старому Дижону, в предисловии интересно авторское признание о тщательности работы над книгой – собственное, Алоизиюса Бертрана, признание: «Эта рукопись поведает вам… сколько инструментов испробовал я, прежде чем нашел тот, что издает чистый и выразительный звук, сколько кистей я извел, прежде чем заметил на полотне слабые признаки светотени. Здесь приведены, быть может, новые основы гармонии и красок – единственный итог моих ночных бдений и единственная за них награда».

Этот «единственный итог» стал одной из самых ярких страниц французской романтической поэзии. До сих пор мы говорили преимущественно о том, как достигался высокий художественный эффект в стихотворениях в прозе Бертрана, а теперь решимся, хоть на мгновение, узурпировать функцию читателя и бросить общий взгляд на полученные поэтом результаты, на отдельные пьесы в их целостности.

«Каменщик» (кн. I, II) – картина связи художника с противоречиями реальной действительности, волнующая вплоть до наших дней, полная реалий Тридцатилетней войны, картина, не мыслимая без дыма пожарищ, служившего выразительным фоном испанским парадным портретам XVII в., и три с половиной века спустя занимавшая кинорежиссеров Андрея Тарковского, когда он создавал образ эпохи Рублева, Пьера Паоло Пазолини, когда он хотел реально представить окружение, в котором складывался и творил человек и художник масштаба Джотто…

Бертрановский художник-каменщик Кнюпфер (нем. knupfen – «связывать») поистине связывает действительность и искусство, сложную трагическую действительность и самое народное из искусств, долговечное, прекрасное и полезное искусство строителя-каменщика.

Мир буржуазный и мир, противостоящий царству наживы, очерчены в сжатом образе, создаваемом шестью картинными стихами «Лейденского школяра» (кн. I, III).

Каждая картина полна смысла. В «Продавце тюльпанов» (кн. I, V) выступают две нации в Нидерландах. Продавец цветов, хранитель народной голландской традиции, который несет в мир красоту, и мнимоученый-теолог, опирающийся на чужеземную инквизицию, изувер в своей ненависти к красоте и человечности, пугающийся тюльпана и делающий даже из цветка страстоцвета, по преданию символизирующего историю крестного страдания Иисуса Христа, противоположный символ, букет угрожающих вольномыслию орудий пыток. Группа стихотворений в прозе второй книги – о старом Париже – исполнена вольного духа неприкаянного школяра-поэта Франсуа Вийона, поэта-протестанта Клемана Маро, писателей-либертенов XVII в. и расстилает пестрый ковер парижской жизни, в узорах которого, однако, явно преобладает жизнеутверждающее народное начало. Третья книга – книга романтической ночи, неуловимо отличающаяся и от трагизма гётевского «Лесного царя», и от видений немецких романтиков, и от новелл старейшины французского романтического повествования Шарля Нодье, книга, вносящая, как и предыдущие, своей формальной законченностью – стихотворной и живописной – Элемент отстранения от сюжета и сплетающая этот Элемент с сюжетом так, как никто не умел это делать до рассказов Гофмана и до «Книги песен» Генриха Гейне.

Итак, каждая новая вещь Бертрана изымала из тьмы новую страницу мира романтических представлений. Такой эффект достигался погруженностью в этот мир, высоким умением так тонко и разносторонне подойти к нему, что читатель воспринимает романтический мир сразу и во всей его особой реальности, и во всей его особой иллюзорности.

Читатель идет за поэтом, но знает, что его ведет искатель абсолюта, романтический художник: перед читателем Бертрана воплощается невоплощающийся «неведомый шедевр»…