«Спаси опять. Не уезжай…»
Не было ничего страшнее дня 18 августа.
Мы приехали с Феденькой на вокзал встретить папу. Выходя к поезду, он позвонил из Новосибирска: «Встретьте меня обязательно! Подарков везу-у! Сумки тяжеленные, неподъемные… Мне не дотащить с моими ногами. И целую пачку такого кр-расивого, огромного альманаха «Купола» с «Псаломщиком»! Как вы там? Расскажи что-нибудь!» «Ну что рассказывать! — говорю я Коле. — Приезжай скорей — наговоримся!»
И вот прошло три дня с той поры. Феденька тревожно сканирует выходящих пассажиров, волнуется: папа пообещал ему привезти камуфляж…
И не было никаких дурных предчувствий. Только когда слишком долго не появлялся он из вагона, я решилась войти в купе. Но остановилась перед проводницей, спросила:
— У вас пассажир на тридцать седьмом месте…
— Да, ехал… — Она как-то нехорошо присмотрелась ко мне. — А вы кто ему будете?
Такой вопрос задают редко. И не дай Бог никому пережить атаку мыслей и чувств, беспорядочно набросившихся в такой момент изнутри. Секунды, похожие на века войн…
— В Вязьме он…
И она рассказала, как это было.
Если бы не этот разговор наш, мне бы долго пришлось его искать, как без вести пропавшего. Меня уж точно никто бы не искал… Потом была Вязьма, где я с трудом нашла Колю. Он лежал в городской больничке, напоминающей барак, на провалившейся панцирной кровати, в углу, на сером скомканном белье, в такой вопиющей бедности, скудости, как сирота в приюте. Прямо напротив палаты за закрытой дверью находилась уборная — обычная выгребная яма. Наверно, Вяземская уездная больница, в которой трудился и переживал 1917 год писатель и врач Булгаков, показалась бы раем по сравнению с той пренебрежительной наплевательностью, куда был помещен большой русский писатель через 90 лет русских бед. Коварный инсульт наплывал постепенно, Коля еще мог говорить, и мы с ним проговорили весь день о доме и делах, о Сибири и детях. В палате лежало пять или шесть человек, у всех разные диагнозы — от перелома до слабоумия. Если бы мне об этом рассказали раньше, я бы подумала, что кто-то мне переговаривает свой дурной сон. Или это какая-то безумная временная трансформация булгаковских «Записок юного врача»? Вызвали врача, уже не юного. В субботу его, конечно, на работе не было. Вызвали, потому что я обзвонила всех влиятельных людей, кого знала по всей Руси великой: депутатов, чиновников, авторитетов… И местные власти, чиновники, а может, и авторитеты позаботились о его приходе. Врач прибежал и сказал:
— Хотите правду? Везите его отсюда как можно скорее. Ему нужна реанимация. Вы теряете время.
— Конечно! Куда?
— В Смоленск!
— Вы сошли с ума! До Смоленска три часа езды!
— Ищите возможность везти его на реанимобиле. На простой машине он может не доехать живым. Здесь нет условий для таких больных.
В ножки поклониться бы этому врачу, сохранившему Коле почти 20 дней жизни. И снова звонки, и вот Наташа, помощник депутата Грешневикова, вся в слезах, докладывает, что вот — реанимобиль из Смоленска выехал.
— Ждите!
Лето, Преображение, Яблочный Спас. Я привезла Коле яблоки из нашего сада в Белоруссии, он попросил раздать их соседям по палате. Ему становилось все хуже. Я побежала в церковь, попросила священника пособоровать Николая. Как ни странно, он отказал. Наверно, просто устал: пост, прихожане, изнуряющая исповедь одинаковых старушек… А тут еще и я. Обещал прийти завтра. На мои увещевания: «Но завтра может быть поздно!» — посмотрел грустно, как на кликушу-дурочку.
Приехал Сергей Котькало, самый близкий из живых мужчин, родной по баррикадам осени 1993 года. А к вечеру пришел, с огромным опозданием из-за фантастического ливня, реанимобиль с врачом по фамилии Моргулис. И я повезла Колю в Смоленск, в реанимацию.
Николай умер на самом краю России, оставаясь верным ей до конца. Когда 8 сентября мы с гробом отъезжали от знаменитого смоленского собора, увидели двух удивительных людей. Они шли в гору, крестились и как будто кланялись нашей грустной процессии. Это видели Игорь Баранов, доблестный поклонник Колиных песен, который возил меня раз в три дня в Смоленск, и Евгений Пименов, актер, пономарь и православный Дед мороз в одном лице, — весь наш печальный экипаж. Эти двое встреченных нами незнакомцев были мужчиной и женщиной, необыкновенно статными, высокими, «полноценными», стриженными «под горшок» и одетыми в словно «нездешние» чистые простенькие длиннополые наряды. Их лица были голубоглазы, счастливы и ясны, волосы — светлы и густы. Нечего было гадать, сразу обожгло понимание, кто это: Дурак и Дурнушка. В этот момент мне как будто открылось, что мой возлюбленный супруг Коля Шипилов — это мистическая фигура Небесной России. Такой концентрации мистического понимания ни до, ни после я никогда не испытывала. Все окружающее будто ожило, проявилось, задышало, вспыхнуло. Произошло нечто великое. Все, о чем Николай написал, стало вдруг правдой. Закончилось пребывание Николая на земном просторе, произошла стыковка временного и вечного. И вот пошли по земле его небесные герои. Осень за окнами автомобиля стала живым существом, листья в своих блеклых движениях — вспыхнули жизнью. По мере нашего приближения к границе с Белоруссией Россия плакала, словно женщина. Ее косые дождевые слезы постепенно превращались в рыдания, всполохи вод и молний, и временами становилось страшно: огромные эти капли, с куриное яйцо, не вышибли бы стекла Игорева «форда»… Ехать было трудно. Водитель несколько раз останавливался: дождь буквально закрывал нам глаза. Она, чье имя — Россия, отпускала и провожала своего мужчину навсегда высоко-высоко.
Белоруссия встретила тело поэта любовию, причудливыми розовыми облаками, радугой, которая шла за нами почти триста километров. Он завещал похоронить себя здесь, в этой политой славянской кровью земле. Уезжая из дома в последний раз, Коля сказал:
— Ну, приеду я не раньше чем через два месяца…
Ровно через два месяца он вернулся домой.
Ах, как это больно — остаться одной, без такого светлейшего человека, как Коля. Мне очень много пишут совсем разные люди — мужчины и женщины. И все его оплакивают, как дорожайшего, единственного, драгоценного, любимого, возлюбленного. От этого общения мне кажется, что он — ну совсем рядом. И я жадно читаю эти письма, воспоминания, они как будто оживляют его. Столько искренности, тепла, любви идет от них в эту комнату, где Николай работал, любил, страдал, терпел, наслаждался жизнью, играл с детьми, слушал соловья, любовался небом, садом…
Одна наша добрая знакомая говорит: «Я хочу быть похороненной под песни Шипилова». Это — признание высочайшей духовности в его песнях.
Мы прожили 15 лет душа в душу. Сила любви Коли делала чудеса. Все тяготы, что мы прошли вместе, оставались незамеченными. Мы жили под небом Москвы в буквальном смысле, часто не знали, где будем ночевать. Однажды священник заплакал на исповеди, узнав, где мы живем. Дома у нас не было. Было так: где Коля, там и дом. И у него так же: где Таня — там дом. И у нас всегда было уютно и счастливо. Даже если вечером нельзя было включать свет, страшась облавы милиции. Сели, спели — и хорошо. Вспоминается один случай. Однажды мы ночевали в Москве у обрусевших корейцев, Колиных друзей. У меня страшно разболелся живот, поднялась температура. Впору было бы вызывать «скорую». Была ночь. У меня нигде не было прописки на тот момент, обратиться к врачу мы не смогли бы. Коля тогда встал с кровати и «попросил» с таким надрывом горя в голосе: «Не боли, живот, у Тани! Боли, живот, у собаки!» Собака хозяев к утру умерла от энтерита. А у меня — конечно, все прошло навсегда.
Он многому меня научил во всех отношениях. Сейчас многие говорят, что я была его ангелом-хранителем, что благодаря мне он прожил последние 10 и даже 20 лет! Это заблуждение! Это он был моим ангелом-хранителем и подарил мне столько лет настоящей, а не придуманной жизни, счастья, любви, детей, это он принес себя в жертву. Мы не могли друг без друга жить. Сейчас психологи пишут, что любовь — это зависимость, сопряженная с какими-то химическими реакциями организма. Да, у нас была счастливая зависимость друг от друга, мы всегда думали друг о друге, старались облегчить друг другу жизнь, были взаимно преданными, к тому же — первыми читателями и критиками друг друга. Но это была не химическая зависимость, а душевная и даже духовная. И она сохранилась. Хоть прошло уже десять лет с тех пор, как мы не виделись…
Иногда возникает такая мысль: как он там, бедный, один, без нас… Как будто «там» — это командировка. Мы часто ждали друг друга из командировок и последние годы все чаще разъезжались в разные стороны. Я писала книгу об Алексее Фатьянове, работала в архивах и музеях, Николай — концертировал, мы жили благодаря этим изнурительным концертным поездкам. Когда он не вернулся в последний раз, я нашла в записях стихотворение, написанное в 1995 году, в дни моего отъезда на родину из Москвы:
* * *
Т. Д.
Ее уже неделю нет в каморке общежитской.
Она приходит в этот дом, скучая обо мне.
Она захочет свет зажечь, но свет не загорится.
Ей пить захочется впотьмах — но и водицы нет.
Я так любил ее приезд. Дождался — развиднело.
Ан чем порадовать ее и чем развеселить…
Вечор ей золото купил — наутро почернело.
Я на остаток соли взял, да неча посолить.
Я так любил ее приезд. Дождался. Не запился.
Дурную девку не привел. Молился кое-как.
Но сон ушел. В какой-то миг я сном дневным забылся
И тут увидел смерти знак — неумолимый знак.
…Стоит Поклонная гора над черной води мелью.
Кладбищенская благодать: то свет, то тьма, то свет.
И мы с Татьяною моей идем по подземелью,
И никого знакомых нет, и страха тоже нет.
Я вижу холм, а в холме — дверь, я вижу толпы люда,
Они неспешною чредой проходят в темный лаз.
Оглядываюсь — Тани нет, хочу бежать оттуда,
Однако тихий люда ток увлек убогих нас.
Вхожу — а это магазин, подобье «сэконд-хэнда».
Приветлив тощий продавец; похож на Калиту.
«Ну что, — ко мне он, — оцени: хорошая фазенда, —
И отодвинул, как пустяк, могильную плиту. —
Вот выбирай: себе, жене — хоть шубу, хоть и платье.
Одежда мертвых дешева, и все размеры есть.
К тому же — если денег нет — здесь ничего не платят,
А коль примеришь, ваша честь, то я сочту за честь».
Беги, родная. Убегай, не верь в корысти зверю.
Беги, родная. Этот край не для тебя. Пока.
Я отвлеку, прикрою. Жми… Я тряпки сам примерю.
Но чувствую: в моей руке лежит ее рука.
И мы схитрили: мы ушли
Из-под плиты, из-под земли.
………………………………………………………………………………
Уж нет страны. И нет земли, и дома, и постели,
Но если ты спасла меня из адского огня,
Спаси опять. Не уезжай. Побудь еще недели,
И дай мне силы снова жить. Спаси. Спаси меня.
Как будто видел он за одиннадцать лет до смерти, что будет с нами: с ним и со мной. С удивлением поняла, прочтя стихи, что позавчера у нас в доме не было воды, а вчера — света… Эка невидаль. Коля знал всё.
Прежде чем получить стабильную крышу над головой, детей и возможность Коле спокойно работать, мы натерпелись. Но никогда не расставались.
Отношения его со спиртным изрядно преувеличены. Только в те редкие моменты, когда он уезжал к друзьям, он делал то, что от него требовалось, то, чего от него ждали. Будучи человеком артистичным, — кстати, первая его профессия — артист оперетты, — он и производил впечатление… Конечно, ярчайшее и незабываемое рядом с «тихими пьяницами». Об этом «впечатлении» ходили байки, легенды и сказки. Дома же он сидел месяцами в кабинете и работал. Хорошо освоил компьютер, любил писать письма друзьям. Вел затворнический, почти монашеский образ жизни: труд, уединение, молчание, скудное питание, стоически терпел сильные боли в ногах и в желудке. В своем белорусском «Болдине» — в Валерьянове им написано так много, что дай Бог мне жизни, чтобы разобрать весь его архив до конца своих дней. Чистое золото выходило из-под шипиловского пера.
Иногда домой приходили гости, и мы накрывали стол. Коля всегда помогал, он любил созерцательность чистки картофеля, ювелирность салата, мастерски мыл посуду, гладил скатерть с младенческой щепетильностью… Я вам скажу, у него был поваренный дар! А за столом — чуть перекусит, посидит для приличия — и наверх, к себе в кабинет. Он говорил: «Не хочу я водки. Противна она мне. У меня теперь так работа катит! Боюсь навредить…» И уходил от гостей, страстей, выпивок, пустых разговоров — пустого. Сижу одна с гостями, Коля — работает. Иногда, когда попросят спеть, — «спустится», как с небес на землю, и уж запоет, как только Шипилов. Люди уходят домой счастливые. Когда пела я, подыгрывал мне с такой радостью, красиво, как только он может, смотрел влюбленными глазами, и все — вслед за ним, невзирая на качество моего принужденного пения… Никогда я не любила петь за столом, да еще после Коли.
Он молился каждый день утром и вечером. Аккуратно вычитывал правило к причастию. Причащался с полной радостью. Посещал все ночные богослужения. С трепетом, отчей и сыновней любовью относился к выстроенному в Валерьянове храму. Сам уже в последнее время дойти не мог, а когда кто-то находился подбросить — был счастлив. До последней беременности я возила Колю в храм на багажнике велосипеда! А пока он ходил без боли — обхаживал со мной весь поселок в Рождество, конечно, в костюме Деда Мороза, с подарками для старушек, измученных одиночеством. Иногда Коля ходил по грибы в ближайший лес. Он любил лес и каждый раз восхищался тем, что он так близко к дому.
Колю любили наши белорусы-односельчане. Он никого никогда не «пропустил» — каждую душу «запечатлел» своим проницательным взглядом. Люди это чувствовали и ценили. Помню, когда гроб Коли стоял в нашем храме, я увидела в окно церкви одну пожилую женщину. Она редко выходила из дому после инсульта. Эта утомленная болезнью набожная католичка на девятом десятке жизни шла в православный храм попрощаться с Колей, несла свой осенний букетик, а за нею семенила ее древняя собака. Такое горе вопиющее было в этой паре старушек…
Коля был необыкновенно красив именно для меня. Мало кто знает, что он был внешне похож на моего прадеда по материнской линии. Сергей Алексеевич Шалимо был выходцем из крестьян, из солдат дослужился до офицера царской армии, был георгиевским кавалером. Умер от воспаления легких на Зейских золотых приисках, на каторге ГУЛАГа, в 1931 году. Всю жизнь провоевал за Отечество — и погиб от Отечества. У мамы сохранилась его фотография: форма немецкого военнопленного, зато стать, усы, голубоглазый взгляд, полный веры и правды, — русского офицера. Эти два образа: пленного прадеда и Коли, который тоже всегда считал себя то ли пленником, то ли эмигрантом, — для меня сливаются в одно, родное, кровное, «мое».
Старец Александр Васильевич, духовное чадо блаженной Валентины Минской, молился за Колю перед Господом, просил сохранить ему жизнь. Одно время в реанимации Коле даже стало лучше. Молилась за Колю вся верующая Россия: все монастыри, старцы, иерархи, все, даже неверующие, друзья. Я приехала к Александру Васильевичу уже после кончины Николая. Он грустно посмотрел на меня и сказал: «Его отравили». Боль, ужас пронзили сердце: «Кто? В больнице? В Новосибирске? Кто? Где? Как?» Старец ответил: «Его отравило еще раньше государство Российское… Отрава духовная». Как Николай мучился за Россию — это видно из его песен, рассказов, стихов, романов. Он не мог равнодушно слушать новости, выбегал из комнаты, кричал на дикторшу и политиков, хватался за сердце, пил валерьянку. Теплохладность в отношении к Родине считал преступлением. Он — мученик, страдалец за Россию. А теперь — молитвенник за нее и за нас.
То в России раскол, то раскольчик.
Обернешься — душа заболит.
Но все так же звенит колокольчик
И дорога юлит и пылит…
Беда с ним стряслась в дороге, в поезде, на его любимом 37-м месте. Отпевали его в пассажирском вагоне, в котором расположился наш валерьяновский храм Святителя Николая. Похоронили его на сельском кладбище — прямо на дороге — другого места не было. Потому что все его дороги ведут к Богу, в Небесное Отечество. Говорят, она есть, Русь Небесная.
Шипиловская Русь.