И буря срывает лепестки вишен.
Тейка
Фьямма лихорадочно рылась в ящиках комода, пытаясь отыскать блузку, которую одолжила ей Эстрелья в тот день, когда они познакомились. Через полчаса Эстрелья должна была прийти к ней на прием.
Блузка отыскалась в последнем ящике. Рядом с ней лежал пакет с испачканной кровью блузкой Фьяммы. Фьямма достала ее из пакета и развернула. Восемь роз, которые почудились ей в тот день, теперь были видны совершенно отчетливо. Кровь за эти месяцы не потемнела, наоборот, она блестела, словно свежая краска. Фьямма даже прикоснулась к ней пальцем — была почти уверена, что пальцы испачкаются. Ей пришла идея вставить блузку в рамку. Почему бы и нет? Искусству подвластно все, даже несчастные случаи.
Пот лил с нее градом, когда она вошла в приемную. Жара была в тот день, как в Дантовом аду. Бедные цикады, сегодня их погибнет больше, чем обычно! Уже несколько часов подряд они стрекотали как сумасшедшие, а в воздухе креп, становясь совершенно невыносимым, запах мочи.
Эстрелья уже ждала ее — она пришла чуть раньше назначенного часа. Ей просто необходимо было поговорить с Фьяммой. Она наконец-то поняла, что самой ей с одиночеством не справиться, что ей нужен совет психолога, и даже не столько совет, сколько участие. К психиатрам она обращаться не хотела, и в первую очередь потому, что они заставили бы ее принимать лекарства (некоторые из ее знакомых уже жить не могли без прозака и транзилиума: без прозака они уже не могли почувствовать радости, а без транзилиума — успокоиться), а во-вторых, она не считала, что ее проблема настолько уж серьезна, и полагала, что, скорее всего, дело просто в отсутствии доброго друга или подруги, которые были бы рядом с нею и платили ей теми же теплом и вниманием, которые она была готова щедро расточать им. И вот теперь ее подругой и наперсницей станет за деньги совсем ей незнакомая женщина-психолог.
Они поздоровались. Фьямма всегда очень тепло относилась к тем, кто приходил к ней за помощью. Уже при первой встрече обнимала пациентку, стараясь, чтобы та почувствовала себя словно в объятиях любимой тетушки или обретенной в позднем возрасте матери. Они чуть-чуть поговорили о том, как быстро все зажило на лице у Фьяммы, и перешли к главной теме встречи. Кабинет был залит золотистым светом. Это была просторная комната с сияющими белизной стенами и старинными решетками на окнах, убранная с японским аскетизмом. Большой диван, зеленый и упругий, словно весенний газон, располагал к размышлениям и вызывал на откровенность, заставляя постепенно рассказать все-все (ну или почти все), словно пациентка выпила эликсир правды. Фьямма обожала лампы с ароматическими маслами, и у нее в кабинете всегда горели одна или две. В тот вечер воздух в кабинете был насыщен ароматом корицы.
Успокоенная этим запахом, Эстрелья начала говорить. Поначалу ей было трудно, и Фьямма ей помогала. Постепенно она узнала о том, что Эстрелья не только была единственной дочерью, но еще и воспитывалась нянюшками, потому что родители были слишком заняты светской жизнью. Несмотря на это, они каким-то странным образом ухитрялись оберегать дочь от всего, даже когда она поменяла свой социальный статус, став женой далеко не анонимного алкоголика, — кроме нее, все вокруг знали о его пристрастии к спиртному, — милого, веселого молодого человека для других, очень скоро ставшего просто невыносимым для молодой жены. Эстрелья рассказала о своей первой брачной ночи, когда ее в прямом смысле слова изнасиловали и она рыдала среди обрывков кружев, а пьяный мачо был очень доволен собой — для него это была высшая форма наслаждения. И потом одиннадцать лет она страдала от боли и сухости во влагалище — возможно, из-за пережитого ею в ту ужасную ночь или из-за того, что в обращении мужа с нею не было нежности. Постепенно недомогание стало хроническим, но до этого момента она никому о нем не говорила. Чем дальше она вспоминала, тем обильнее текли слезы по ее щекам.
Фьямма глубоко сочувствовала собеседнице. Ей было больно даже слушать об изнасиловании, а что же должна испытывать пережившая такое? Поминутно прикладывая к носу платок и всхлипывая, Эстрелья вслух недоумевала, как могла она одиннадцать лет терпеть издевательства. Почему не сопротивлялась своему мужу-насильнику? Она вспомнила об охватившем ее однажды желании размозжить ему голову старинным стулом в стиле Людовика XV — только страх испачкать кровью обивку сдержал ее тогда. Она все скрывала от родителей и все выносила, лишь бы не признаваться, что она потерпела в жизни неудачу. И еще она надеялась, что ей удастся изменить мужа, которого в глубине души страстно любила. Жизнь Эстрельи была сплошным кошмаром. Сама того не сознавая, она впала в полную зависимость от мужа. Она сама провоцировала его агрессию, чтобы потом насладиться тем, как он просит прощения. Она подсчитала, что за одиннадцать лет супружества получила тридцать шесть тысяч восемьсот шестьдесят пять нежных открыток, в которых муж умолял простить его, клялся в любви и обещал исправиться.
Два часа подряд Эстрелья не переставала говорить и плакать. Она никому и никогда не открывала так душу. Она давно похоронила свое прошлое, заставив себя не вспоминать о нем, и полагала, что справилась с этим, потому что никому ни о чем не рассказывала. Но ее боль была свежа, будто недавно политый цветок. Она до сих пор не освободилась от бывшего мужа, хотя он давно исчез из ее жизни — влюбился в девчушку моложе его лет на двадцать. В сердце Эстрельи осталась незаживающая рана.
Мир был враждебен к ней. Исключение составляли лишь бедняки и изгои общества, всеми покинутые и брошенные. Этих людей она считала ниже себя и чувствовала себя рядом с ними сильной и уверенной. Чем-то вроде всемогущей спасительницы. Именно это и стало причиной (хотя сама она этого не сознавала) создания благотворительного фонда — работая в нем, Эстрелья защищалась от своих несчастий, окружая себя несчастьями чужими.
Фьямма посмотрела на часы — время давно вышло. Она постепенно составляла себе картину случившегося с пациенткой. На первом приеме всегда происходило одно и то же: Фьямма лишь слушала и делала выводы. Она даже могла точно сказать, в какой момент пациентка получила повлиявшую на всю ее дальнейшую жизнь душевную травму — достаточно было внимательно слушать, каким тоном она говорит. Чаще всего это были самые интимные истории и очень редко — врожденные или наследственные пороки. В случае с Эстрельей единственным человеком, который мог ей помочь, была она сама. От Фьяммы требовалось лишь разделить с ней ее прошлое, но ключ к исцелению был в руках самой Эстрельи.
Заканчивая прием, Фьямма спросила, что Эстрелья думает о любви, и ответ ее очень огорчил: Эстрелья считала любовь отвратительным делом. Тогда Фьямма спросила, что думает Эстрелья о жизни, и та, после долгого раздумья — она взвешивала все "за" и "против" — с неохотой процедила сквозь зубы, что жить на свете все-таки стоит. И тут же поняла: она повторяет то, что говорят все вокруг. Почему? Потому что именно это хотелось бы услышать ее собеседнице-психологу? Она хотела угодить ей, как привыкла угождать всем, и потому не сознавала, искренен ее ответ или нет.
А Фьямма была рада. Она видела, что случай не безнадежный: пациентка любит жизнь, значит, с ней можно работать. А все остальное можно исправить. Потихоньку размотать весь клубок, развязать все узелки. Пока пусть она освободится от самого большого груза, а все мелкие истории (хотя часто именно в них заключается причина страдания) можно оставить на потом. Нужно было еще спросить Эстрелью, как она относится к мужчинам. Фьямма спросила и услышала в ответ, что все мужчины одинаковы. "Почти все", — поправилась Эстрелья, секунду подумав.
Они договорились встречаться по пятницам. Фьямма вернула Эстрелье блузку, и та ушла. От пролитых слез глаза ее стали огромными, как мячики для пинг-понга, но на душе было легко, словно с души ее свалился столько лет пригибавший ее к земле камень.
Уже стемнело, когда Фьямма вышла на улицу. Стрекотали миллионы цикад. Умирая, они вспыхивали яркими желтыми фонариками. Эти крошечные фонарики освещали путь Фьямме до самого дома.
Зрелище было очень грустное и очень красивое. Мостовая была усыпана певицами, которые никогда уже больше не будут петь. Светящееся кладбище сломанных крыльев, утративших звучание голосов.
Фьямма не знала, куда поставить ногу, — боялась раздавить то, что осталось от насекомых, но деваться ей было некуда — летать она не умела. Цикады хрустели у нее под ногами. И вновь вернулась старая печаль. Она зашагала быстрее, и ноги сами привели ее в собор. Служба только что закончилась, и еще чувствовался характерный запах, напомнивший Фьямме о детстве, о сестрах... О матери... О ее шершавых руках, от которых всегда пахло луком и чесноком, о том, как эти руки ласково гладили ее волосы, когда мать поверяла ей свои горести. Фьямма ничего не хотела о них знать. Она хотела слышать лишь радостные вести, она не была готова к тому, чтобы понять чужое горе, но мать выбрала в наперсницы именно ее. Сестры называли Фьямму "любимой слушательницей" и даже не догадывались, чего стоила ей эта роль. Такое на первый взгляд безобидное занятие оставило в ней глубокий след. Ей столько приходилось выслушивать, что она научилась слушать. С тех пор она в любой момент была готова выслушать и понять. И еще научилась всегда давать и никогда ничего не просить. Беседы с матерью определили выбор профессии, научили думать прежде о других, а уж потом о себе. Подготовили Фьямму к постоянному служению, которое сама она воспринимала как величайшую добродетель. Заставили ее повзрослеть раньше срока. Сделали лучшим психологом в городе. Лучшим женским психологом в Гармендии-дель-Вьенто.
Ей все еще было трудно думать о матери. В те дни, когда работа была особенно тяжелой, Фьямма винила в этом ее.
Она вышла из собора, не найдя того, что искала. Она не понимала, отчего ей так тяжело и одиноко.
В тот вечер Мартин и Фьямма решили, что пришла пора изменить монотонное течение их семейной жизни, что нужно начать делать что-то вместе. За ужином они разговаривали лишь об этом. Следовало найти занятие, которое давало бы им возможность заводить новые знакомства и меньше замыкаться друг на друге. Друзья советовали заняться бальными танцами — болеро, танго, щека прижата к щеке... Но Мартин с Фьяммой не любили танцевать. Другие говорили, что неплохо было бы научиться играть в гольф: кроме всего прочего, это еще и новый вид туризма — поиск самых красивых полей среди самых живописных пейзажей. Шотландия летом, Бали в ноябре... Но эта идея их тоже не вдохновила: слишком много богатых бездельников, в жизни не поднявших ничего тяжелее клюшки для гольфа.
Построить дом на острове Бура среди манговых деревьев и кокосовых пальм? Записаться в общество нумизматов? Не то. Научиться играть в шахматы? Слишком мало движения. Теннис? Слишком много движения. Прыжки с парашютом и дельтаплан тоже не годились: Фьямма боялась высоты. Они остановили было свой выбор на подводном плавании, но, по зрелом размышлении, отказались и от него: пришли к заключению, что у Мартина страх глубины. Можно было записаться на курс орнитологии — к ним в гостиную залетало каждый день столько птиц, что недостатка в практике они не испытывали бы. Фьямма была в восторге, но Мартин счел это делом бесполезным. Он всегда и из всего пытался извлечь пользу.
Они потратили несколько часов, но так и не выбрали занятия, которое устроило бы обоих: все, что предлагала Фьямма, Мартин отвергал решительнейшим образом, а то, что нравилось Мартину, вызывало скуку у Фьяммы.
Потом была длинная-длинная ночь: они так и не смогли сомкнуть глаз до утра, мечтая о будущем счастье. И им даже в голову не пришло потратить эту ночь на другое — разделить ее на двоих, обнять друг друга и любить до изнеможения. И тогда уже уснуть глубоким сном счастливых любовников.
Поиском новых занятий и развлечений Мартин и Фьямма пытались заполнить ту пустоту, что образовалась на месте страсти, когда-то сжигавшей их, испепелявшей их души. Теперь эта страсть умерла. Желание уже не настигало их в любое время и в любом месте по многу раз на день. Любовь стала ритуалом, который они совершали сначала три, потом два раза в неделю, пока наконец не отвели ему навсегда ночь с субботы на воскресенье. Сегодня была не суббота, и любить не полагалось.
Утром, войдя в ванную, Фьямма увидела отражение Мартина в зеркале. И очень удивилась тому, что он делал: Мартин надувал щеки, словно собирался дунуть с такой силой, чтобы вместе с выдыхаемым воздухом выбросить из своей жизни последние лет двадцать. Он кокетничал перед зеркалом — примерял улыбки, менял позы, принимал вид обязательного интеллектуала. Когда вошла Фьямма, он спросил ее, можно ли назвать его привлекательным. Фьямма засмеялась, обнимая его. Ей он всегда казался привлекательным. Адонисом его не назовешь, но красавчики Фьямму никогда и не интересовали. Она предпочитала умный взгляд, нежные, умеющие ласкать руки, увлека-тельную беседу. У Мартина все это было. По крайней мере в то время, когда они с Фьяммой только познакомились. Он до сих пор сохранил хорошую фигуру — не прилагая к этому особых усилий, в свои сорок семь лет Мартин был в прекрасной форме. Фьямма всегда удивлялась, видя его обнаженным (хотя предпочитала его одетым в черное). В нем было обаяние юного семинариста. Очень белая кожа, очень темные глаза и волосы. Не слишком высокий — всего на несколько сантиметров выше Фьяммы. Несколько раз их даже принимали за брата с сестрой — они не походили друг на друга лицом, но его черные локоны были точно такими же, как у нее.
Поцеловав жену, Мартин вышел из ванной, и Фьямма осталась перед зеркалом одна. То, что она увидела в нем, ей не понравилось. Надо бы похудеть немного. И новое белье купить — что-нибудь яркое, пусть даже немного вызывающее, не эти вечные хлопковые белые трусы и лифчики в тон, которые она покупала дюжинами. Подобрав длинные волосы, Фьямма подумала, что Мартин, возможно, прав — ей действительно стоит сделать короткую стрижку. Последний раз она стриглась после того, как вышла из глубокой депрессии. Ей тогда было восемнадцать, волосы у нее были до пояса, а она остриглась под мальчика. Фьямма твердо знала, что стрижки связаны с состоянием души, хотя и не смогла бы объяснить, каким именно образом. Не раз она убеждалась в этом на примере своих пациенток. Одна из них всего за один месяц менялась несколько раз: сначала из рыжей превратилась в пепельную блондинку, потом стала черноволосой, сначала волосы вились мелкими кудряшками, потом стали совершенно прямыми. Эта пациентка могла превозносить своего мужа до небес, а через несколько дней утверждать, что он полное ничтожество. Много раз она собиралась сменить профессию (так же, как цвет волос): будучи по образованию архитектором, хотела стать то инженером-строителем, то ветеринаром, то адвокатом, то одонтологом, то физиотерапевтом. В один прекрасный день она решила, что наконец-то точно знает, чего хочет: стать теологом. В свои пятьдесят два года она поступила в университет, сдав сложнейшие экзамены. Она даже выучила наизусть Библию и Коран (коэффициент интеллекта у нее был чрезвычайно высокий). Но после вступительных экзаменов она ни разу не появилась на занятиях: теперь она желала стать исполнительницей танца живота. Такая это была женщина. И каждая перемена в ее настроении сопровождалась переменой цвета волос. Фьямма решила, что вопрос связи душевного состояния с цветом волос требует серьезного изучения.
Потом она снова принялась изучать свое отражение в зеркале. Нужно снова начать ходить в спортзал. Интересно только когда — у нее не было практически ни минуты свободной. Пока Фьямма размышляла так, приводя себя в порядок, ей пришло в голову, что неплохо бы им с Мартином отправиться в путешествие вдвоем. А что? Им всегда нравились приключения. Совсем неплохая идея.
За те восемнадцать лет, что Фьямма с Мартином прожили вместе, они объехали полмира. В последние годы они таким способом заполняли возникшую в отношениях пустоту. Дом их был полон сувениров со всего света: мексиканское дерево жизни, резные каменные жуки из Египта, индейские бусы, фигурки из лазурита, персидские ковры, лампы в стиле модерн, французский и австрийский антиквариат. Тысяча и одна диковина заполнили их квартиру, создав в ней эклектический беспорядок.
Их жилище могло бы многое поведать. Цвет стен говорил об их давних пристрастиях: когда-то они сами выкрасили стены своей квартиры и с тех пор их не перекрашивали. Стены со временем выцвели, но так стало даже лучше. Они были выкрашены в красный цвет, который согревал все уголки дома. А для потолков Мартин с Фьяммой выбрали небесно-голубую краску. Эта комбинация цветов родилась в одну из самых нежных их ночей. Фьямма тогда сказала Мартину, что он виделся ей голубым — цвета моря, и что уже в первую их встречу она заметила вокруг него голубоватый нимб. Мартин был цвета неба и цвета луны. А он, целуя Фьямму, шептал, что видит ее всегда в красно- оранжевых тонах. Она — закатное солнце, внезапно вспыхнувший огонь, пылающая страсть. Та ночь была лучшей в их жизни. Они любили друг друга, глядя друг другу в глаза, плача от счастья. Рот Фьяммы как голодная пчела кружил над телом Мартина, собирая сладкий сок из всех складочек, пальцы Мартина извлекали музыку из всего, к чему прикасались, словно Фьямма была арфой с туго натянутыми струнами. Она будто плыла в невесомости — руки Мартина поднимали ее, как пушинку. Он поднимал и опускал ее бедра так нежно, а внутри его клокотала такая бешеная страсть! Он вошел в ее тело, чтобы вырвать из этого тела душу. Они испили чашу наслаждения до последней капли. С той ночи Фьямма воспринимала Мартина как нежную силу. А он окончательно убедился в том, что цвет Фьяммы — красный. Тогда-то они и решили выкрасить свой дом в цвет любви, роз, огня. В цвет их губ и их сердец.
Сейчас, глядя на эти стены, проводя по ним рукой и снова и снова убеждаясь, что они уже не такие, как раньше, Фьямма думала о том, что эти стены как их с мужем любовь: они устояли под натиском времени, выдержали землетрясения, наводнения, воздействие соли и испарений, которые приносил с моря ветер, кое- где потрескались, кое-где испачкались, но если посмотреть на них со стороны — изъянов не заметишь. Вот так же и у них с Мартином: если не обращать внимания на детали, если не слишком присматриваться — то все просто прекрасно.
Шла неделя за неделей. Фьямма так и не постриглась, не купила новое белье, не начала снова ходить в спортзал, не записалась ни на какие курсы. Единственное, что она продолжала делать неукоснительно изо дня в день, это приходить в свой кабинет и принимать пациентов.
Однажды в среду, как раз когда Фьямма только что тихонько подкралась к свитому голубкой на голове статуи гнезду, чтобы посмотреть на вот-вот готовые лопнуть маленькие яички, раздался телефонный звонок. Звонила Эстрелья. Она была чрезвычайно возбуждена и просила принять ее немедленно. Уверяла, что дело не может ждать до пятницы. Умоляла выкроить для нее полчаса. Фьямме это было очень трудно, но она все же согласилась принять Эстрелью в четверг — хотя бы на день раньше назначенного срока, — почувствовав в ее голосе необычайное нетерпение, как у ребенка, который нечаянно узнал какой-то большой секрет и теперь ему не терпится этим секретом с кем-нибудь поделиться.
Повесив трубку, Фьямма снова подкралась к гнезду и увидела там множество пушистых головок с раскрытыми клювами. У нее в гостиной вылупились птенцы! Ей очень хотелось рассмотреть их поближе, но она боялась спугнуть голубку-мать — еще улетит, и о птенцах некому будет заботиться. Фьямма не знала, что голубка уже покинула своих детей — улетела с новым голубем, которого встретила, выписывая пируэты над площадью возле собора. Фьямме пришлось выкармливать птенцов из пипетки, которую она заполняла размятыми червяками — отвратительной кашицей, которую изобрела сама и которая птенцам казалась изысканным лакомством.
Так вместо детей Фьямма и Мартин оказались окружены белыми голубятами, которым они в конце концов придумали даже имена и фамилии.
Той ночью Фьямме приснилось, что она улитка. Волны то выбрасывали ее на берег, то уносили обратно в море. Она захлебывалась то соленой водой, то песком и совсем выбилась из сил, пытаясь бороться с прибоем. И почему только у улиток нет крыльев?
Фьямма вошла в свой кабинет ровно в девять, благоухая цветами апельсинового дерева (иногда ей был просто необходим этот запах). Эстрелья Бланко уже ждала ее. Как всегда безукоризненно выглядит и как всегда явилась раньше положенного часа, отметила про себя Фьямма. Странно: обычно пациентки опаздывают. Они дружески обнялись. Медовые глаза Эстрельи сияли. Фьямме было знакомо это сияние. Так сияли ее собственные глаза, когда юной девушкой она встретила и полюбила Мартина Амадора.
Прежде всего она попыталась успокоить Эстрелью — Фьямма еще не видела ее такой возбужденной. Эстрелья вела себя как девочка, которой подарили новую игрушку. Фьямма смотрела на нее тем вопросительно-ожидающим взглядом, каким всегда побуждала своих пациенток начать рассказ.
Путаясь и сбиваясь, Эстрелья начала говорить, что за последние дни в ее жизни произошли удивительные события. Она казалась опьяневшей от счастья. Просила у Фьяммы прощения за то, что не рассказала ей обо всем раньше — просто боялась сглазить свое счастье.
Фьямма молчала, и Эстрелья заговорила снова.
— Я познакомилась с удивительным существом, — возбужденно выдохнула она. — С ангелом.
И, не переводя дыхания, изложила во всех подробностях ту незабываемую встречу.
Начала с того, как однажды, когда она возвращалась из штаб-квартиры "Любви без границ", ей вдруг почему-то очень захотелось присесть на скамейку в парке Вздохов, что возле старой башни с часами. (Эстрелья спросила Фьямму, знает ли та этот парк, но спросила, похоже, лишь для того, чтобы удостовериться, что ее внимательно слушают.) Фьямма кивнула — ей ли не помнить эти старинные часы без стрелок! Сколько раз она, глядя на них, думала, что такими должны быть все часы — без стрелок. Тогда не будет ни ожидания, ни спешки и можно будет сделать все то, что нравится делать, и сказать все то хорошее, что хочется сказать. Тогда прекрасные мгновения будут длиться бесконечно, тогда можно будет вернуться назад и исправить все ошибки...
Эстрелья не заметила, что Фьямма на миг забыла о ней. И продолжала рассказывать...
В тот день много лет подряд не производившие на свет ни одного цветка розовые кусты в парке покрылись множеством готовых вот-вот раскрыться бутонов. Эстрелья никогда такого не видела. Она чувствовала, что должно произойти что-то очень важное. Вдруг словно легкий ветерок подул со стороны соседней скамейки — там какой-то мужчина бросал кусочки хлеба чайкам, которых к нему слетелось уже несколько десятков. Самая нахальная из чаек приземлилась со своей добычей в клюве прямо на туфли Эстрельи, оставив на них несколько крошек. Эстрелья подняла глаза на мужчину, их взгляды встретились, и они сразу почувствовали симпатию друг к другу. В конце концов между ними завязался разговор: сначала он заметил что-то про чаек и хлеб, потом она сказала что-то про розы, и вскоре — сами не заметив, как это получилось, — они уже оживленно беседовали об ангелах. Он пригласил ее посмотреть на самых красивых в Гармендии-дель-Вьенто ангелов, она, нежно улыбнувшись, согласилась. Внезапно они ощутили то состояние невесомости, когда время перестает существовать, а все события совершаются в замедленном темпе. Эстрелья видела в глазах мужчины отражение собственных глаз, в улыбке — отражение собственной улыбки. Она чувствовала, что нравится. Он чувствовал, что она ему нравится. И в этом состоянии невесомости продвигались они по узким мощеным улочкам к часовне Ангелов-Хранителей.
Их шаги нарушили торжественный покой часовни. Пахло воском и ладаном. Горящие свечи отбрасывали причудливые тени. По маленьким ступенькам они поднялись к алтарю, и там он попросил ее взглянуть наверх. Купол маленькой часовни был расписан удивительной красоты обнаженными ангелами. Это была сцена рождения Непорочной Девы: мадонна, окутанная золотым облаком волнистых волос, поднималась из середины алой розы, а вокруг кружились в воздухе сотни розовых лепестков. Творение эпохи Кватроченто настолько изумительное, что из глаз Эстрельи потекли слезы. Заметив это, ее спутник поднес к ее щеке букетик из сорванных им по дороге розовых бутонов и промокнул ими слезинки. Впитав влагу, бутоны чудесным образом вдруг раскрылись. Эстрелья думала, что все происходящее ей снится. Она словно сама летела по небу в окружении тех ангелов, что так тронули ее. Потом они долго стояли взявшись за руки, переполненные радостью новой любви. Им казалось, что они были знакомы всю жизнь. Он приобщил ее к культу крыльев, преподав ей первый урок. Рассказал ей, что великие мастера эпохи Возрождения, прежде чем приступить к работе, собирали перья всех известных им птиц и скрупулезно их изучали. Что крылья, написанные рукой Фра Анджелико, не похожи на крылья, написанные Лоренцо Креди, Дуччио или Джотто. Что Симоне Мартини для своего "Благовещения" собрал перья орлов, скворцов, зимородков, сов, дятлов, павлинов, диких уток, сизоворонок, а также кур и других домашних птиц, и потом из этого многообразия возникли сияющие византийским золотом и переливающиеся всеми оттенками самых изысканных цветов лучшие крылья эпохи Возрождения. Эстрелья, собиравшая ангелов лишь для собственного удовольствия, испытывала невыразимую радость — неужели есть кто-то, знающий так много о крыльях и полетах!
Потом они говорили о снах, потом — о родственных душах. В каждом подсвечнике зажгли по две свечи, поставив их рядом. Потом, когда жажда поцелуев стала непреодолимой, они целовались — жадно, кусая друг другу губы, тая от желания, — пока- служитель не начал гасить свечи в алтаре.
Последняя свеча погасла, и часовня погрузилась в полную темноту. Они неохотно поднялись и побрели к выходу. Их едва не заперли в часовне — служитель лишь в последний момент заметил их.
Они молча шагали рядом, думая о тех удивительных минутах, которые только что пережили. Проходя через парк, они увидели, что все розовые кусты покрыты цветами. Это были кусты разных сортов, но на всех расцвели розы одного цвета — красного. В свете луны казалось, что цветов на каждом кусте вдвое больше, чем на самом деле.
Они условились встретиться снова. В том же парке, в тот же день — четверг, в то же время — шесть часов вечера. Прощаясь, он спросил, как ее зовут, и она почти прошептала: "Эстрелья[2]Звезда
", — и он сказал, что ее имя сияет ярче всех имен на свете.
Но когда она захотела узнать, как зовут его, то услышала в ответ: "А как ты думаешь?" И тогда она нарекла его Анхелем[3]Ангел
.
Эстрелье, которая не знала других мужчин, кроме своего алкоголика-мужа, Анхель казался удивительным. Она нарушила клятву никогда больше не влюбляться. Она чувствовала, что не просто живет, а возродилась к новой жизни. Пришедшая к ней любовь, словно порыв шквального ветра, унесла все ее печали, все страхи, снова сделала ее наивной, заставила поверить (таковы уж мы, люди: в глубине души у каждого, что бы с ним ни случилось, живет надежда), что есть на свете настоящая любовь, способная делать человека счастливым каждую секунду каждого дня. И так год за годом. В тот вечер Эстрелья снова поверила в любовь. Она ревниво охраняла свою тайну, но желание поде-литься счастьем с кем-то все же взяло верх: в кабинете Фьяммы ее чувства выплеснулись наружу, и она рассказала все, абсолютно все.
В шесть она его увидит. Они встречались уже месяц. Все в том же парке Вздохов. Шли в часовню Ангелов-Хранителей и там обнимались и целовались, не замеченные никем. Был, впрочем, немой свидетель их ласк — служитель часовни, исподволь наблюдавший за ними (он прятался в исповедальне). Так они и играли в прятки втроем. Под конец священник всегда выпроваживал их, мягко и деликатно, словно приглашая приходить еще. И они снова бродили по улицам и разговаривали, разговаривали...
До постели дело у них пока не дошло, и Эстрелья, которая страшилась более близких отношений, была даже рада этому Неписаный запрет обострял желание — особенно по ночам, — и тогда, чтобы охладить пылающую плоть, Эстрелья мчалась в ванную: набросав в ванну льда, который огромными кусками приносил снизу консьерж, она подолгу сидела в ней. Однажды ей пришлось накричать на консьержа, чтобы прогнать его: Эстрелья догадалась, что он, выгрузив лед в ванной, не ушел, а спрятался за дверью: хотел подслушать ее, почувствовать ее жар — тот жар, которого еще никогда не чувствовал Анхель.
Она сравнивала себя со скороваркой, готовой вот- вот взорваться. Страсть сжигала ее. Она почти ничего не знала об Анхеле, но это ее не заботило: он казался ей таким необыкновенным! Даже то, что они встречались всего раз в неделю, не вызывало у нее удивления. Ей все казалось нормальным, хотя то, что они делали, назвать нормальным было нельзя. "Но почему нужно быть как все?" — спрашивала она себя. И когда Фьямма попыталась посоветовать ей, как вести себя с Анхелем, Эстрелья мягко, но решительно отвергла ее советы. Она воздвигла глухую стену, по одну сторону которой были они с Анхелем, а по другую — весь остальной мир.
Фьямму беспокоило то, что на приеме Эстрелья больше ничего не рассказывала о своем прошлом, а говорила лишь о своих встречах с Анхелем. Женщина, которая пришла за помощью, потому что не могла справиться с многолетним одиночеством, теперь думала только о своем новом друге, который раз в неделю ее одиночество заполнял. Проблема между тем никуда не делась — ее лишь перестали обсуждать. Как Фьямма ни старалась повернуть беседу в другое русло, ее попытки кончались неудачей — любая, даже самая абстрактная тема в конце концов заканчивалась разговором об Анхеле. Эстрелья была как чувствительная девочка-подросток, но Фьямме вовсе не хотелось брать на себя роль матери: во-первых, ее роль была совсем другая, а во-вторых, этим она своей пациентке не помогла бы. Она понимала, что Эстрелье нужно выговориться и что если она изливает душу своему психологу, то лишь потому, что у нее больше не было никого, кому она могла бы довериться. Фьямма опасалась, что мужчина, который так внезапно вошел в жизнь Эстрельи, может так же внезапно из ее жизни исчезнуть. Но понемногу этот мужчина становился ей симпатичен, он заинтересовал ее. Ей даже было обидно, что Эстрелья с ним до сих пор не переспала. "Что-то я слишком увлеклась этим случаем", — говорила Фьямма сама себе. Но она даже мысли не допускала, что может идентифицировать себя с собственной пациенткой. Нет, нет, нужно контролировать свои чувства.
Фьямме было некогда скучать. Такая уж работа у психолога — каждый день чья-то новая история. Благодаря своим пациенткам она всегда чувствовала себя нужной. Каждый случай чему-то учил ее саму, подталкивал к поиску нетрадиционных решений. Работа заставляла быть в курсе новых открытий и веяний. Давала повод сравнить свою жизнь с жизнью других. Требовала внимательного наблюдения за малейшими изменениями в пациентках после каждого сеанса. Люди, которые приходили к ней, наполняли ее жизнь. Помогали разобраться в хитросплетениях человеческих отношений. Они становились для нее как родные, не покидая ни днем ни ночью, согревая ее, когда ей было особенно холодно с Мартином.
В свои тридцать семь Фьямма чувствовала себя вполне зрелой женщиной. Была уверена, что уже все испытала, что большинство этапов жизни уже прой-дены. Так что можно было успокоиться. И она жила спокойно и размеренно, хотя где-то в глубине души ей было жаль, что нельзя больше делать глупости, как когда-то в молодости. Что нельзя так же смело и открыто выражать желания. Нельзя с простодушной дерзостью творить все, что взбредет в голову, под надежной защитой возраста — что возьмешь с юнцов? Где теперь та энергия? Давно угасли порывы юности.
За столько лет размеренной жизни Фьямма почти никогда не спрашивала себя, почему она так изменилась. Куда девались ее бесшабашность, готовность шагать под дождем, не заботясь о том, что можно промокнуть до костей? Где та девочка, что убегала на рассвете к морю, бросалась со скалы в волны, гонялась за чайками, глотала живых устриц и ела морских ежей, не боясь уколоться? Она сама выбрала диктат здравого смысла, чтобы стать своей в обществе, основанном на стабильности и строгом соблюдении правил.
Она полагала, что и большинство ее пациенток — из тех, кто, подобно ей, забыл в коробке с детскими игрушками ключ к детской наивности. Бесчисленные правила подразделили людей на бесчисленные категории, и люди сами виноваты в том, что теперь умирают со скуки. Они сами вынудили себя играть те роли, которые позволили бы им быть принятыми в обществе, занять желаемое место в одной из его частей. Чем с большим числом пациенток она имела дело, тем больше убеждалась, что неправильное воспитание наносит иногда непоправимый урон, делает несчастливыми поколение за поколением, словно речь идет о генах. Фьямма не раз убеждалась, что многие из приходивших к ней женщин уже рождались каждая со своим клеймом, и ничто, даже судьба, не могло спасти их от уже запрограммированного будущего. Очень часто все женщины в роду (прапрабабушки, прабабушки, бабушки, матери, дочери и даже внучки) выбирали в мужья мужчин одного и того же типа — чаще всего деспотического. Они считали это вполне естественным, ибо никогда не видели другого образца, им не с чем было сравнить, чтобы выбрать. Фьямма пыталась помочь своим пациенткам разорвать этот порочный круг, чтобы если не сами они, то их дочери и внучки получили свободу. Среди ее пациентов были врачи, которые не любили свою профессию и охотно поменяли бы ее на другую, но клятва Гиппократа (а главное, обещание, данное семье) удерживала их от этого. И сын этого врача тоже становился врачом, а за ним следовал его сын... Из поколения в поколение будут передаваться не только стетоскопы, тик или фамильные бородавки, но даже и желание стать теми, кем они вовсе не хотят быть. У Фьяммы были пациенты, вынужденные воплощать в жизнь несбывшиеся мечты своих родителей. Ей вспомнилась скрипачка, которая однажды ворвалась к ней в кабинет растрепанная, в расстегнутой блузке, с горящими безумием глазами. Эта девушка испытывала острую радость от одного только звучания скрипки, от одного прикосновения к ней. Но в тот день в приступе бешенства она вышвырнула своего Страдивари — ненавистный подарок матери на пятнадцатилетие — из окна десятого этажа в надежде, что таким образом заставит мать отказаться от мечты сделать из нее великую музыкантшу, выступающую в миланском "Ла Скала". К ее огромному огорчению, скрипка ничуть не пострадала. Девушка восстала против инструмента, но не против той, что сделала из нее несчастнейшего человека в мире. Кончилось тем, что к Фьямме обратилась за помощью мать девушки. Фьямма посоветовала ей самой научиться играть на скрипке и оставить дочь в покое.
Фьямме нравилось ходить пешком. Всегда, когда это было возможно, она предпочитала машине или метро прогулку. Дорога домой занимала не меньше часа, но за это время она успевала развеяться и набраться сил для следующего дня. В эти минуты она могла подумать, могла прислушаться к себе самой. Сегодня она была очень довольна. Сама того не сознавая, она каждый день выставляла себе оценку — по пятибалльной шкале, как в школьные годы. Сегодня она поставила себе 4,8. Фьямма вдруг подумала, что это у нее от Мартина — ставить самой себе оценку. Неужели все супруги становятся в конце концов похожи друг на друга? И сколько всего ей пришлось подавить в себе, только чтобы доставить удовольствие мужу?
Фьямма вспомнила, как неприятно было ей, когда муж каждую ночь, не обращая внимания на ее усталость, расспрашивал ее о работе, иронизировал над ее профессией, шутил, что это не ей, а она сама должна платить за возможность слушать все те "хохмы", что рассказывают ее пациенты, потому что такого раз-влечения ни за какие деньги не купишь. Свою же работу он считал серьезной и сложной. Они спорили иногда до хрипоты, но ни одному из них не удавалось ни в чем убедить другого, а потому Фьямма решила молчать. Мартин подумал, что она наконец-то согласилась с ним, а она просто закрывалась молчанием, как щитом, от его шуточек. Как только он начинал разговор на любимую тему, она словно раскрывала над собой невидимый зонт, чтобы укрыться от потока произносимых им глупостей.
Подобные мелочи все больше отдаляли Фьямму от Мартина. Они почти перестали разговаривать на серьезные темы — их точки зрения почти никогда не совпадали, и Фьямма уже устала спорить взахлеб о философии, политике и религии. Когда-то, еще до свадьбы, эти темы объединили их, сделали интересными друг для друга, но позднее они же стали причиной их отчуждения. Фьямма скучала по умному разговору, из которого она узнала бы что-то новое, который открыл бы ей новые горизонты. С тоской вспоминала она то время, когда они с мужем вместе смеялись до изнеможения, хохотали так, что потом наперегонки бежали в туалет, расстегивая на ходу брюки.
Фьямме деи Фьори не хватало многого, но она никогда никому не жаловалась.
Задумавшись, она не заметила, как дошла до дома. Она решила не вызывать лифт, а подняться пешком. Сняла лишь туфли, чтобы насладиться прохладой мрамора. На улице плавился асфальт — стояла невыносимая даже для Гармендии-дель-Вьенто жара. Сегодня не шелохнулся ни один лист. Когда Фьямма была маленькая, мать говорила ей, что это плохой знак. Она уже почти поднялась на свой этаж, когда услышала этот звук. Этот придушенный крик, что шел из самого нутра земли. Рев взбешенного животного, рвущегося из загона. Ступеньки у нее под ногами начали двигаться. Земля загудела. Фьямме был знаком этот звук: он заставлял ее трепетать в детстве. Она вцепилась в железные перила. Нужно было во что бы то ни стало добраться до двери и отпереть ее. Нужно было оказаться в родных стенах — это лучшая защита.
Соседка с пятого этажа, древняя старушка, давно потерявшая рассудок, начала читать какую-то бессвязную молитву, время от времени выкрикивая: "Ты прав, святой Эмидио: мы это заслужили!" Добравшись наконец до двери, Фьямма пыталась вставить ключ в замочную скважину — дверь дрожала, и ключ все время проскакивал. После многочисленных неудачных попыток ей все же удалось проникнуть в свою квартиру. Все в ней ходило ходуном: в гостиной раскачивались люстры (на них теснились испуганные голуби, и ковер был уже весь покрыт их испражнениями), картины срывались со стен, вазы дребезжали, готовые вот-вот упасть на пол и разлететься на мелкие осколки. На балконе забытый гамак раскачивал неизвестно кого. Из спальни в глубине квартиры вышел невозмутимый Мартин Амадор. Он неторопливо шел по коридору, поднимая с пола и возвращая на свои места все, что попадало со стен, словно происходящее вокруг было самым обычным делом. Шум стих. Толчки прекратились: это было лишь предупреждение без особых последствий. Фьямма вдруг увидела мужа другими глазами. Он показался ей загадочным, окутанным тайной. Таким она его не знала. У него было умиротворенное лицо, будто он пять минут назад вышел с сеанса массажа шиацу. Фьямма спросила его, был ли он сегодня у китайца, и он ответил, что не был. Вечером им предстоял ужин в "Заброшенном саду". Фьямма подошла к мужу, чтобы поцеловать, и почувствовала исходящий от его рубашки слабый запах мирры. Мартин снова ходит в церковь? Снова вернулся к привычкам юности, оставшимся еще с тех времен, когда он учился во францисканской семинарии и собирался стать священником?
Они молча оделись. Оба выбрали черное.