I

Мать бросила меня в общежитии с большим контейнером домашних котлет, какими-то сковородками и халатом такого ядреного цвета, что на конкурсе самых раздражающих женских халатов я бы точно взяла одно из призовых мест.

Мои новые соседки – две толстые, румяные третьекурсницы с факультета социологии – молча наблюдали, как я раскладываю вещи из чемодана и неловко заправляю кровать на верхнем ярусе домашним бельем.

– Котлет хотите? – спросила я.

Ответа не было.

Про себя я порадовалась, что никто не согласился. Котлет, по моим подсчетам, должно было хватить на три дня.

Вообще, со стороны мамы и папы это было довольно подло – столько лет ходить вокруг на цыпочках и что-то там бормотать про «пусть ребенок учится», а потом просто привезти в чужой город и бросить на выживание с какой-то утварью неясного назначения.

Я ничего не умела.

Я никогда не мыла полы и посуду. Не надевала пододеяльники. Не стирала одежду. Не готовила еду. Я не знала, сколько нужно варить яйцо, в какую воду положить сосиски и как купить в магазине мясо. Вид половой тряпки на общей кухне вызывал у меня содрогание, а склизкие макароны в чужой кастрюле – желудочный спазм. Когда на второй день мне сказали, что в постирочной живут крысы, я поклялась не ходить туда никогда и была верна этой клятве все следующие пять лет. Белье я раз в две недели возила стирать за сто километров от Москвы, в родной город.

Мать объясняла потом, что окончание школы, мое июльское семнадцатилетие и поступление в институт наступили слишком внезапно. Когда на третий день я позвонила с вопросом, что я буду есть, когда котлеты закончатся, семью охватила паника. Но первый поход в магазин прошел вполне сносно – я тут же купила на треть всех оставленных денег большую бутыль апельсинового сока холодного отжима и была очень довольна. Новая жизнь вдруг даже перестала казаться мне такой страшной. Пока соседки не попросили помыть полы.

– А разве это не должна делать какая-нибудь уборщица по этажу? – спросила я.

– Нет. Но ты можешь позвать свою мамочку, – неприятно усмехнулась одна из них.

Я посмотрела на ведро с присохшей тряпкой. Потом на своих нахохлившихся соседок. А потом вышла в коридор, дошла до дежурной и попросила переселить меня от злобных социологов.

– Вечно вас, журналистов, все обижают, – проворчала дежурная. – Там на второй этаж переезжают две первокурсницы, и одна тоже с журфака. Давай я спрошу, нельзя ли тебя туда.

На следующий день я стояла в дверях другой комнаты – с чемоданом, грязным контейнером из-под котлет, какими-то сковородками и халатом, о котором одна из моих новых соседок – худая, мрачная блондинка – тут же сказала:

– Пиздец у него расцветка.

То была Латышка.

II

Латышка родилась 9 мая. И более беспощадного к себе и людям человека я не знаю.

На самом деле ее звали Олей – так же, как и меня. Но мне всегда было странно называть своим именем другого человека, поэтому я почти сразу дала ей прозвище. Она родилась и выросла в Риге. Окончила на «отлично» русскоязычную школу, с легкостью поступила в главный латвийский университет на экономический факультет, отучилась там год и, не удовлетворенная качеством образования, подалась в Россию.

Латышка обладала пугающей работоспособностью и физической силой. Все в ней работало как единый механизм: она отключалась в ту же минуту, как ложилась в кровать, и стремительно вскакивала, как только звонил будильник. Меня доводила ее привычка врываться в комнату, и я до сих пор помню звук ее шагов, раздававшийся из коридора, – она приближалась как неотвратимость.

Латышка все делала идеально. Она вовремя сдавала задания, хорошо училась, работала с первого курса и не пропускала занятия. Меня выгоняли с лекций за списывание и ругали из-за прогулов. Утром я открывала глаза, с минуту смотрела, как васильковый халат Латышки вьется по комнате, выключала будильник и терзалась до самого ее выхода. Мне казалось, что если нельзя учиться так, как Латышка, то не следует даже и напрягаться.

Я во всем была слабее ее, но все же были две темы, где я мечтала когда-нибудь ее сокрушить: я хотела хоть раз лучше нее сдать экзамены по словесности и хоть раз победить ее в политическом споре.

Сразу признаюсь: ни то, ни другое мне так и не удалось.

В стенах университета Латышка была непобедима.

Первый раз мы поспорили в самом начале учебы. Это было по дороге с какой-то лекции. Наверное, с политической истории. Я что-то обронила про склонность нашего президента к тирании, а Латышка сказала вдруг, что я несу чушь.

– Еще скажи, что он тебе нравится, – засмеялась я.

– Я очень уважаю президента страны, которой стольким обязана, – спокойно ответила Латышка. – Я умею быть благодарной.

– В смысле – обязана?

– Я приехала из Латвии, у меня нет гражданства. Мне дали возможность наравне с русскими сдать экзамены, поступить на бесплатное в один из лучших университетов, предоставили общежитие и стипендию.

– Ну и что?

– Ну и то, что тебе бы тоже следовало быть благодарной.

Это рассуждение меня так поразило, что какое-то время мы шли молча. До этого мы не обсуждали политику, но я отчего-то была уверена, что Латышка разделяет мои взгляды. Вернее, взгляды моей семьи. Кухонные размышления моего отца казались мне такими логичными, правильными и сильными, что я просто представить себе не могла, как в Москве, в московском университете, кто-то может рассуждать по-другому. Слова Латышки меня не только удивили. Я испугалась, потому что не умела спорить. Те жалкие пару раз, когда кто-то из одноклассников говорил о своих симпатиях к президенту, я просто смотрела на них с презрением – мол, что они понимают. Но на Латышку нельзя было смотреть с презрением. Во-первых, она казалась мне очень умной. Во-вторых, она смотрела с презрением на меня.

– То есть я должна быть благодарна президенту за то, что учусь бесплатно? – спросила я наконец. – Но это ведь… ну это как бы не им установленное правило. Это что-то вроде нашей договоренности с государством, нет? К тому же бесплатное образование осталось от Советского Союза. Это ведь не Путин придумал.

– Не Путин, – согласилась Латышка. – Но благодаря Путину государство может обеспечивать нам такую возможность.

– При Ельцине тоже бесплатно учились.

– При Ельцине люди выживали. При Путине ты можешь не только учиться, но еще и делать это достойно.

– Это просто у нас еще универ богатый. Но ведь не все такие.

– Но ты смогла поступить в этот универ. И твои родители за это не платят.

– Они за репетиторов знаешь сколько заплатили!

– Это уже вопрос твоих личных способностей. У меня не было денег на репетиторов.

Я разозлилась.

– Мы ведь на журналистике учимся! Он уничтожает свободу слова!

– Свобода не должна быть бесконтрольной. Он принимал меры, которые были необходимы. И я не вижу никаких серьезных притеснений прессы. Есть «Новая газета», есть «Эхо Москвы», «Коммерсантъ», «Ведомости», весь Интернет.

Все аргументы, услышанные мной на родительской кухне, как будто вдребезги разлетались о непоколебимую уверенность в Латышкином голосе. Я вдруг пожалела, что из кармана пальто нельзя как-нибудь достать моего папу.

– Но Политковскую ведь убили, – сказала я наконец. – Разве после этого мы можем чувствовать себя в безопасности в этой профессии?

Латышка помрачнела. Она относила цветы на Лесную улицу.

– Политковская такие материалы делала, за которые в любой стране могли бы убить. Журналистика, Бешлей, – вообще опасная профессия. Но тебе пока нечего опасаться. Хочешь быть Политковской – перестань для начала бояться кухонной тряпки.

III

Сейчас на сайте общежития, куда я въехала в 2006 году, сказано, что в комнатах площадью четырнадцать с половиной квадратных метров проживают по два студента, на каждом этаже есть душевые комнаты с кабинками, и кухни открыты круглые сутки. Ну что ж, по крайней мере, теперь я точно знаю, где все изменилось к лучшему за прошедшие десять лет.

Во время нашей учебы жили по трое, и я до сих пор помню спертый утренний воздух в комнате и запах мочалок из таза, который стоял под моей кроватью. Первые три года душевая была всего одна – огромная, беспощадная комната без штор и кабинок, благодаря которой анатомические особенности моего курса мне вспомнить легче, чем все фамилии. А кухни запирали на ночь дежурные. Зачем они это делали, никто не знал, но никто и не спорил.

С Латышкой и Катей – нашей третьей соседкой с психологии – я прожила одну пятую часть своей жизни. Но когда я пытаюсь восстановить те годы в подробностях, в голове возникает какой-то набор эпизодов, которые все вместе, пожалуй, могли бы занять временной отрезок в несколько дней. Может, неделю. Вот я встаю утром или вот не встаю, а сплю до обеда. Толкусь в общем душе. Одеваюсь, кругом опаздывая. Иду в универ. Или не иду в универ, а спускаюсь на два этажа в желтую кафельную курилку и долго пускаю там кольца в прокуренный потолок. Или вот выхожу рядом с церковью. Это серая осень. Или весна. Почему-то никогда не могу вспомнить зиму. Я курю. Дорога в горку. Золотая табличка универа. Второй этаж, третий. Пластиковые двери. Узкие парты. Я ничего не помню. Ни одной лекции. Нет, помню, как ела сосиску с кетчупом на западной словесности. И как поссорились мы с Латышкой на макроэкономике из-за латвийского президента.

Это было на втором курсе. Я принесла на лекцию «Ведомости», и Латышка их, разумеется, тут же отобрала. У нас тогда было модно носить с собой деловые газеты, но Латышка, в отличие от большинства, действительно читала всю прессу. Пробежавшись глазами по полосам, она разложила газету на парте и принялась разрисовывать фотографию Валдиса Затлерса – тогдашнего латвийского президента.

Преподавательница – суровая коммунистка, преподававшая нам макроэкономику, – неспешно прохаживалась у доски.

Я прошептала:

– Он тебе не нравится, да?

– Не нравится.

– А почему?

Латышка кинула на меня презрительный взгляд.

– Да он никто просто, – ответила она после паузы.

– В смысле?

– Я не знаю, кто он такой. Нам представили его за две недели до назначения. Врач-травматолог. У него даже программы не было никакой.

– Ну, слушай, у нас-то ситуация не то чтобы сильно лучше, – робко начала я. – Ты приехала в страну, где президента тоже не выбирают.

– Ты даже не представляешь, насколько его не выбирают в Латвии. Его утверждают депутаты парламента, а не народ.

– Но парламент-то вы выбираете.

– А вы выбираете и парламент, и президента.

– Но это же бред. Никого мы не выбираем, – завелась я. – Все только и говорят о преемнике. «Выборы преемника». Тебя вообще ничего так не смущает в этой фразе?

– Путина вы сами выбрали. Вы, русские, пошли и проголосовали за него. И за преемника пойдете и проголосуете.

– У нас большинство ебанутое, вот и все.

– Ну так ты уж определись, большинство у вас ебанутое или с Путиным что-то не так.

– Все ебанутые. Россия ебанутая.

– Россия не ебанутая, это ты ебанулась. У тебя все есть, у твоей семьи все есть, чего тебе еще надо? Не нравится – уезжай отсюда.

– Да что ты о моей семье знаешь? У меня родители держат маленький магазинчик. А раньше у них было три маленьких магазинчика. Теперь один, потому что налоги, аренда, пожарные ходят.

– Я плохо знаю ситуацию с мелким бизнесом, но я могу судить о более глобальной картине. ВВП растет, доходы населения растут, моей бабушке в Латвии стали платить русскую пенсию. Может быть, конкретно твоей семье здесь не очень живется, но это не значит, что вообще все плохо. Но если ты не готова ждать, когда страна разовьется, если ты не готова внести свой вклад, то и вали отсюда. Я готова. Я хочу получить гражданство, я хочу здесь жить и работать. А ты вали! Тебе никто не мешает. Езжай на все готовенькое.

– Ну и свалю, – буркнула я.

Латышка демонстративно уткнулась в конспект, а я еще минут пять приводила в порядок дыхание. Во мне колотилась злость. Злость на нее – за то, что такая уверенная и убедительная, и на себя – за то, что начала сомневаться.

Больше всего на свете мне в тот момент хотелось – как хотелось потом еще много раз после всех наших споров, – чтобы будущее скорее настало и явилось нам в таком страшном виде, когда никакая Латышка ничего не сможет мне возразить.

IV

Постепенно я перестала с ней спорить. Авторитет Латышки креп в моих глазах с каждым годом. Кроме того, я всегда опасалась, что она мне предъявит мытье полов.

– Я хочу жить как в Европе!

– Ты полы три года не моешь!

Но Латышка ничего не предъявляла. Периодически она просто демонстративно хватала швабру, яростно возила ей по полу две минуты, отчего в комнате, надо сказать, чище не становилось, а затем возвращалась к своей работе за ноутбуком. По-настоящему мыла полы одна Катя – но так скорбно и тихо, что никто из нас ее трудов не ценил и не замечал. Однако Латышкиными усилиями уже ко второму курсу за мною прочно закрепился образ ленивой дуры из обеспеченной семьи. И я – чего уж скрывать – с каждым годом соответствовала ему все больше.

Латышка делала карьеру на государственной радиостанции. Я раз в неделю таскалась на практику в отдел экономполитики «Коммерсанта», не делала там ровным счетом ничего полезного, раздражала замредактора отдела и, разумеется, не получала за это никаких денег.

На третьем курсе Латышка не выдержала и прямо сказала мне:

– Я не могу тебя уважать, Бешлей. Тебе девятнадцать лет, ты сидишь на шее у родителей. Я бы все поняла, если бы ты хотя бы училась. Но ты не учишься. Ты спишь до обеда, не убираешься в комнате, часами торчишь в курилке и проедаешь безумные деньги. В газету ты ходишь только для вида. Где твои заметки? Ну?

Я было хотела ей предъявить какой-то нарисованный мною график из последнего номера, которым я очень гордилась, но под холодным Латышкиным взглядом он вдруг показался мне блеклым и жалким.

Я стала искать работу и вскоре нашла себе место в новом деловом издании. Меня там все время ругали и отчитывали, я с утра до ночи ковырялась в каких-то цифрах, все путала и очень переживала, что меня выгонят. Зато Латышка казалась мною очень довольной и временами меняла свой снисходительный тон на дружеское участие.

На четвертом курсе жизнь стала казаться мне невыносимой. К большому объему работы добавились подготовка к экзаменам и диплом. Спать мы почти перестали. Латышка окончательно превратилась в робота, я – в глубоко несчастное, ноющее существо. Иногда рано утром я спускалась в курилку, вставала у оконной решетки, выдувала наружу дым и представляла себе то время, когда все это кончится. Когда не будет учебы. Когда я перестану быть бестолковым корреспондентом. Когда я дослужусь до редактора и тоже буду на всех ругаться. Когда я буду снимать квартиру и курить на своей кухне.

Я только никак не могла представить, что в этом будущем не будет Латышки.

Она стояла за всеми моими мечтами, и я ждала ее одобрений.

V

Сейчас я знаю, что схожее ощущение – ощущение невыносимой тяжести взрослой жизни – было и у Латышки. Нам обеим не хватало радости и чего-то человеческого во всем, что с нами происходило.

Спасаясь от убогости общежития и какого-то нестерпимого скотства офисной жизни, я влюбилась в университетского преподавателя и тогда стала все объяснять страданием. Много курю – потому что страдаю. Плохо учусь – потому что страдаю. Пропустила дежурство на кухне – страдаю. Опаздываю – потому что ночью опять страдала. От страдания мне становилось легче.

В истинность этой любви Латышка не верила ни секунды, но отрицать ее искренность не решалась – врать я никогда не умела и страдала по-настоящему, с ревом, истериками, отчаянием и алкоголем. Она неловко меня утешала, но разговоры о моих чувствах давались ей нелегко – было заметно, что для таких ситуаций у нее не то что нет слов, а как будто не хватает каких-то реакций.

Никогда не забуду тот день на четвертом курсе, когда я страшно опозорилась.

Преподаватель – тот самый преподаватель – на семинаре попросил нас дать определение Учредительному собранию. Вся группа долго молчала, и тогда я решила спасти ситуацию, встать и ответить на этот очень простой вопрос. Я встала. Открыла рот. И вдруг не смогла ничего сказать. Постояла немного и села.

Вечером Латышка, которая училась в другой группе и сцену эту не видела, устроила мне допрос:

– То есть что значит: ты от любви не смогла ответить на вопрос, что такое Учредительное собрание? Как такое возможно?

Она смотрела на меня с тревогой, раздражением и любопытством. Словно я сейчас открою ей жизненно важную тайну. Я была зареванной, опухшей и ничего внятного ей сообщить не могла.

– Я не знаю. Встала, посмотрела на него, и у меня как будто перехватило все – горло, в груди что-то… знаешь, так стиснулось.

– От любви?

– Не знаю… наверное, от любви.

Латышка немного походила по комнате, потом села и сказала вдруг очень серьезно – так, как она никогда мне раньше не говорила. Словно на равных.

– Только что-то великое может помешать человеку ответить на вопрос, что такое Учредительное собрание, Бешлей. Мне бы хотелось почувствовать что-то такое.

VI

Я не думаю, что перемены в Латышке начались из-за меня и той глупой влюбленности, которой я изводила всю нашу комнату. Я думаю, что-то в ней сдвинулось еще раньше. Сейчас я вспоминаю, что с каждым годом она все больше жаловалась на работу. В какой-то момент у нее появилась идея стать двигателем прогресса на радиостанции, где она работала. Она говорила о реформах, о том, как мечтает постепенно сдвинуть огромную неповоротливую госструктуру в сторону разумной эффективности. Придумывала новые программы, форматы. Без конца писала какие-то концепции. Делала презентации. Разрабатывала благотворительные проекты. Каждый раз все заканчивалось разочарованием. И каждый раз это разочарование было каким-то по-детски недоуменным. «Я не понимаю, – говорила она, – я не понимаю, почему они не хотят меняться. Ведь всем же так будет лучше».

Все чаще она присылала мне новости, которые ее возмущали. Говорила о слабости экономики, нефтяной зависимости, неэффективности власти, низком качестве образования. Я не помню, чтобы мы отмечали получение ею гражданства и русского паспорта.

Окончив бакалавриат (она – с красным дипломом, я – кое-как), мы вместе поступили в магистратуру. Ее недовольство университетом стало стремительно расти. Она начала прогуливать лекции, плохо сдавать экзамены. И в преддверии летней сессии вдруг заявила, что бросает учебу. В своей обычной резкой манере она сказала, что магистратура не оправдала ее ожиданий и что в мире еще много ценностей помимо учебы. В один день собрала все вещи и вылетела вон.

Решение Латышки меня потрясло. Несколько дней я ходила очень взволнованная. Пустая Латышкина койка, застеленная синтетическим одеялом цвета морской волны, вгоняла меня в тревогу. Ночью сетка ее кровати не прогибалась и была недвижима. Сверху никого не было.

Мне было страшно.

Я кое-как прожила сессию, но уже летом поняла, что второй год учиться не буду. Без Латышки учеба совсем потеряла смысл – я утратила ориентир.

Следующие два года мы общались урывками.

Она продолжала делать карьеру и получать должности. Но при каждой встрече уже говорила, что не видит перспектив. Что часто чувствует бессилие и апатию. Злилась на начальство и цензуру. После объявления о политической рокировке в сентябре 2011 года Латышка впервые что-то пробормотала про «пора валить».

У нее появились увлечения, которых никак нельзя было от нее ожидать, – фэн-шуй, психология, гороскопы. Она занялась экстремальными видами спорта и нашла себе странного парня, который, по ее словам, мог открывать замки взглядом. Потом сама занялась восточными практиками и стала приглядываться к разным религиям. Съездила в отпуск в Тибет и, вернувшись, перестала убивать комаров.

Всплеск интереса к окружающей действительности возник у нее во время протестов 2011–2012 годов. Ее снова переклинило на работе. Только на этот раз она решила стать человеком, который все изнутри расшатает. Она радовалась, когда ей удавалось пропихнуть в новостную сводку неофициальные цифры о количестве участников митингов или вставить цитату от лидеров протеста или просто протестующих. Но постепенно протестные новости сменились потоком сообщений об арестах, затем превратились в судебные сводки. Энтузиазм Латышки угас. Последним ее геройством стала речь Алексея Навального с одного из его приговоров, которую она лично дала в эфир.

– Ну ты, мать, крута, – сказала я тогда ей.

Латышка не выглядела довольной.

– Бешлей, не забывай, что наше радио вещает на СНГ. Навального услышали в Таджикистане, Узбекистане, Киргизии. Та еще подрывная работа.

Но я до сих пор считаю, что она поступила храбро.

Вскоре после этого она вдруг пошла на массажные курсы. Я думала, что это увлечение пройдет так же быстро, как остальные. Но Латышка окончила одни курсы и тут же взялась за другие. А потом еще и еще. Она стала регулярно мять спину мне и моим друзьям. Вскоре у нее появились свои клиенты. Работа на радио теперь обсуждалась исключительно как помеха.

– Знаешь, это… это такое счастье, когда вся твоя работа заключается в том, что ты кому-то делаешь хорошо, – объясняла мне Латышка. – Я раньше никогда об этом не думала. Не знала, как это важно – не просто не делать зла, а делать что-то хорошее, правильное, нужное.

Она очень переживала. Когда было ясно, что дело идет к тому, чтобы оставить работу на радиостанции, у нее явно наступил кризис. Ей много платили, она снимала хорошую квартиру, у нее была высокая должность. Наконец, была мама в Латвии, которая так гордилась, что ее дочь вернулась на «историческую родину» и добилась там успеха.

– Как это все оставить, Бешлей? Что я скажу своей матери? А что скажут все? Что скажут наши однокурсники? Мои коллеги?

И я, которая могла и хотела сказать больше всех, ответила:

– Всех на хуй. Ну, кроме матери.

С радиостанции она уволилась вскоре после крымских событий в 2014 году. И тут же ушла в пешее паломничество по пути святого Иакова – в Сантьяго-де-Компостелу.

Статьи о своем путешествии она присылала в журнал, где я тогда работала. Я редактировала ее тексты, со злостью читая про путь, который «у каждого должен быть свой», и разглядывая фотографии – такие красочные и невозможные в пыли моего рабочего кабинета.

«Ладно, – думала я, – в конце концов она же вернется».

VII

Латышка уехала в Латвию.

Уезжала она долго, муторно. Все время оставались какие-то вещи, за которыми она возвращалась. Прощались мы раза три.

В феврале наконец проводили.

Она сняла в Риге квартиру. Зарегистрировала свой бизнес. Делает массаж легально, платит налоги. В Москве это все почему-то было очень сложно и совсем невыгодно.

Пишет, что сыр в Латвии теперь гораздо вкуснее, чем когда она уезжала.

В конце мая ее ждут экзамены в медицинский университет. С европейским дипломом она планирует уехать работать куда-то еще в Европу.

Я часто теперь вспоминаю, как однажды ночью, незадолго до госэкзаменов, я поделилась с ней мыслью о том, что где-то уже существуют то время и то пространство, в которых все настоящее позади:

– Вот представь, что прошло, например, пять лет. Тоже ночь. Ты лежишь. Где ты лежишь?

– Понятия не имею. Но, надеюсь, где-то недалеко будет море. Я по нему скучаю. А ты, Бешлей?

– И я не знаю. Но надеюсь, что у меня будет хороший матрас.

Матрас у меня хороший.