С некоторых пор, с год примерно, не сиделось Иосубу Чунту дома, хоть привязывай. Спозаранку выезжал в поле, приходил поздно и частенько заваливался спать возле своих коней на старой двухпоставной мельнице, ныне переименованной в конюшню. Так что дома он, скорее, гостил, как в сердцах выражалась его старуха. После уборки винограда и кукурузы начиналась осенняя распутица, и у него не было других дел, кроме как забросить в коровник дюжину мешков комбикорма, подвезти кому-то на двор пшеницы или дровец – куда пошлет бригадир, – словом, об эту пору мог бы он посидеть на завалинке перед домом, потешить старые косточки. Но поди посиди сложа руки, когда за лето набралось столько забот: поправить забор, залатать крышу, потому как весенний циклон разворошил камыш с правого боку, да не мешало бы привезти свежего камышу… только где его взять? Свое болото посохло, мальчишки, балуясь спичками, спалили все тростники, чудом дом не сгорел… Да не худо бы замочить рассохшуюся бочку – авось и на будущий год хороший виноград уродится. Степенный усердный хозяин всегда отыщет работу на свою голову, а Иосуб Чунту был не из тех людей, кого смерть застает в постели. Большую часть жизни он проводил на дворе: то стучал молотком под навесом, то перекраивал кроличью клетушку – больно уж расплодились ушастые, – то сухие ветки обрезал про запас… Но как бы он ни крутился: в загоне ли за домом, где у него хоронились коза и овечки, в ограде ли по хозяйству, случись ему чуток присесть на завалинку, размять и понежить больную правую ногу – у него там с войны осколок засел и крепенько-таки донимал иногда, – неподвижно глядя в пространство, позадумавшись неспешно о том да о сем, о девках своих – недоделке Параскице, многодетной Арджентине, востроглазой Еуфимии, – о сыне Игнате и – оф! – безвременно погибшем рабе божий Ионе-витии, словно какая-то неугомонная сила поднимала его с покойного места: «Чего расселся? Вставай и давай!» Он вздрагивал, озирался – чего, мол, тебе еще? – но мог и огрызнуться – думаешь, я тебя не знаю, старый ты хрыч? Иосубу Чунту не проведешь! – лыбился из-под усов, кряхтя, поднимался с крылечка, с колоды, с завалинки – на чем в этот раз угнездился – и брел себе потихохоньку, еще сам не зная куда. По большей части ноги его прямиком выносили к забору; тут они останавливались, и это называлось, что он не сидит без дела… Любил он постоять у плетня, поглазеть на село. Чаще всего взгляд его упирался в заболоченную низину, куда н впадал ручей, извивавшийся перед его домом, – когда-то, давным-давно, когда его отец заложил эту теперешнюю развалюху, ручей был чист и прозрачен, теперь же его замутило илом, он зарос частым, как лес, лягушечьим луком-рогозом, – старик качал головой и, может быть, говорил себе, поглаживая сивую бороду: ушла жизнь… И, еще постояв чуточку, добавлял, теперь уже в полный голос: «Мать ее за ногу!» После чего чесал прямо к воротам, шагал споро и широко, словно бы у него никогда не ныла нога. Здесь, у ворот, останавливался и долго смотрел на дорогу, направо, налево: не пошлет ли мир доброго человека? И если кто-то и впрямь шел в его сторону, ждал терпеливо, стараясь загодя вычислить: кто это, чей? И пока прохожий к нему приближался, Иосуб уже мысленно вел с ним беседу: откуда идешь, мил человек? Что делал? Где был? Что прячешь в сумке? А больше всего ему хотелось знать, что слышно в селе, какие на свете новости. «А то я с этими бабами в болоте по ноздри угряз…» И, вспомнив о них, с опаской оглядывался на окна: на посту ли, следят ли? Бабы его, то есть жена и старшая дочка, и точно очей не сводили с бродяги, как они величали его в мирные дни. А случись старухе засечь его за воротами, пулей на крыльцо вылетала и, приставив ко лбу ладонь, начинала вопить: «Мэй, Рупь Двадцать, куда же ты?!» Тут Иосуб притворялся, будто что-то выронил под забором, где росли одни бурьяны, да еще и руками разводил: прикол-де поросячий запропастился… «Да ты же его вчера за стреху сунул!» «И то правда», – соглашался Иосуб… А если его на этом деле ловила дочь Параскица, то всплескивала руками, бросая все, что бы она ни держала – ведро ли, горшок ли, вязку хвороста, – и с криком бежала в дом: «Ратуйте, мама! Отец за воротами! Сейчас и вовсе ушкандыбачит!»

В эту субботу Иосубу Чунту на его конюшне спалось неспокойно. Под утро затарабанили в дверь. Старик с матерком отворил – это был Петр Николаевич, инженерок. Он с места в карьер вздрючил старика за пожарную безопасность – в конюшне-де накурено, хоть вешай топор, – и тем же злым голосом велел заложить Мургу в пролетку, а жеребенка убрать, чтобы не путался под копытами: путь предстоял немалый, в райцентр и обратно. Некурящий сроду Иосуб молча вытерпел втык за куряку Цугуя, но, выведя на улицу сонную кобылу и сунув инженерку вожжи, оскорбленно отвернулся по малой нужде, за что ему, не сходя с места, опять перепало. Заправляя мотню, он зацепил краем глаза любопытную штуку. Петря подсаживал в пролетку завернутую в тулуп бабу. Понятное дело, теперь уж Иосубу спать не пришлось, все мозги надсадил, прикидывая так и этак, кто же эта залетка.

Дома старик начал суетиться еще спозаранку, готовясь к побегу. Наскоро покончил с делами и забрался в укладку, а прежде еще пришлось ключ добывать, что тоже вещь не простая. Он разворошил все шмотья, сложенные наверху, и достал со дна почти новую пару сапог. Вынул, обтер рукавом, чертыхаясь, полез по углам и под лавку в поисках баночки с ваксой. Бабы увидели, к чему оно клонится, – старик сел на скамеечку и принялся сапоги свои лощить, – они сразу смекнули, страх как догадливы были и мама, и доченька! – забились в угол, стали шептаться. Иосуб знал, о чем его домашний комбед шушукается. Накануне вечером, когда он вернулся домой, старуха завела издали: «Когда ты думаешь слупить с Игната пять сотельных?» «А ты без них помираешь?» – огрызнулся он, вешая кнут в сенях. «Помираю», – процедила старуха, поджав тонкие губы и выставив указующий перст в сторону дочери, стоявшей поодаль с опущенными долу глазами. «Ради бога. Мне и так ладно», – буркнул он, думая о своем. Тут разом обе вскипели: «Ага! Тебе ладно! У тебя пять тысяч в заначке! Все село знает… А мы сиди на бобах! А кто тебя кормит? Кто твои обноски стирает? Вот эта душа голубиная, ей завтра-послезавтра, бог даст, замуж идти… так, доченька? Не кривая и не хромая, как ты: тьфу-тьфу… так, доченька? Ей бы еще твои тысячки!..»

При этих словах дылда Параскица разревелась, как телка, и умотала за дом – там стояла копешка сена, где можно было проплакаться всласть и маленько остыть… И теперь, видя, как они в обнимку секретничают в углу, Иосуб понимал, что бабы его раскулачили и делят все те же тысячи. Он черной тучей ходил по дому, но мало-помалу от сердца отлегло, и он сказал себе: «А почему бы, в конце-то концов, мне не иметь этих тысяч? Я их сорок лет зашибал геройски горбом… нет, я их получил по трехпроцентному займу… нет, в лотерею выиграл…» После этого он и держать себя стал соответственно, как будто все тысяч двадцать у него угрелись в кармане штанов. Бабы насквозь извертелись в поисках сберегательной книжки, и на почту ходили, и всяко его подначивали, пока не увидели, что второго такого сквалыжного старика белый свет не рожал, и решили обождать, пока он расколется сам.

Выбравшись на дорогу, Иосуб встал. На сей раз он не боялся, что его воротят домой: бабам хватало своих расчетов и переборов. А остановился он потому, что грязь была на дороге, а на нем – сиявшие, как молодая луна, сапоги.

«Ох, деньги-денежки, нелегко расставаться с вами», – отфыркивается старик, высматривая, куда бы поставить ногу. Он сворачивает к мосту, налево – разве что навестить молодух? – но, сделав несколько шагов, запинается: не грех бы разжиться конфетками, а то как эти внуки облепят… Сует руку в карман, тот самый, где лежат его тысяч тридцать, ах, в других брюках остались! – нашаривает пару юбилейных лобанчиков: кину по рубчику, и пусть сами харчатся.

Странное дело, теперь он шагает легко и упруго, и не гнут его к земле годы, словно ему новую ногу выдали в божьей каптерке. Что бы это с Иосубом сталось? Неужто обул новые сапоги – и орлом смотрится? Радостен и хорош Иосуб Чунту – в центр идет! Если быть искренним, его всю жизнь только туда и тянуло. Для того и сапоги из укладки достал – гуляй, живая душа! Не сиди подле юбок, чтобы тебе выгрызали печенку. Правильно сделал Игнат, что вылез из болота и дом на шоссе поставил. Жаль только, что с женой у него не того… «Но, – качает головой Иосуб, переступив канаву и выбравшись на асфальт, – знать бы, где падать, соломки бы подостлал». К подобному заключению он обычно приходит в одиночестве, после самых жестоких ссор с бабами, которые не одобряют Игната: чем с такой женой, лучше холостым жить. «Холостым! – мысленно орет Иосуб, набычившись и глядя на них исподлобья. – Что же вы-то по всему селу за женишками охотитесь? Сидели бы холостые… Не можете? Чешется? И находятся дураки вроде меня, жалеют вас…» И вернувшись мыслью к Игнату: «Очень уж мягок, долбонос мой задумчивый, размазня толстогубая! На кого же он похож, к чертовой матери?» Иосуб стоит посреди улицы, задумчиво глядя себе под ноги, и словно наяву видит комнату с окошком, занавешенным от жары, с настеленной на пол душистой травой и лампадкой, теплящейся под образком. Старуха возвела руку над головами коленопреклоненных молодых Игната и Анны и, словно робея, произнесла: «Примите наше родительское благословение! – И, обернувшись к нему: – А ты чего застыл, как истукан в огороде? Не твое ли это дитя? – и дернула его за рукав. – Повторяй слово в слово: бласловен будь час…»

– Вот те и бласловен час! – горько ворчит Иосуб Чунту.

– Что ты сказал, дедушка? – слышит он детский голос из-за спины.

Иосуб оборачивается. Смазливый пацан тащит за рога измазанный в грязи велик.

– Говорю, асфальт не пачкай!

– А ты что, купил эту улицу? – огрызается оголец, влазит в седло и нажимает на все педали так лихо, что грязь от колес веером летит по сторонам.

– Чтоб у тебя пупок развязался, фулиган! – костерит Иосуб пацана: здоровенный шмот грязи шмякнулся прямо на носок его нащиченного сапога. – Рожаешь их в муках, потом еще возишься до свадьбы, а он же тебя и уделает с головы и до ножек!

Он находит в кармане обрывок суровой нитки, нагибается и, ловко натянув ее, срезает грязь с сапога. И, хотя ему удалось вернуть обувке давешний блеск, выйдя на середину дороги, Иосуб чувствует, что вся его радость пошла прахом. Ух, народец! Намости ему золотую улицу, в алмазную оправу встать, а он все одно влезет грязными сапожищами, прости, господи, и помилуй нас. Аргумент – вот он, уже навстречу катит. Под гору мчится подвода, стреляя комьями грязи из-под колес и копыт. Иосуб не успел даже крикнуть: «Эй, малый, посторонись!» – как она пронеслась мимо. Только потом сообразил старик, что это дружок Цугуй проскакал, возница детского садика.

Воздав и этому полновесными словесами, рачительный наш хозяин полегоньку двинулся дальше.

До центра было всего ничего, и тут уж было ему в охотку медленно, неторопливо прогуливаться, приветливо кивнуть одному, с другим парой мудрых слов перекинуться, а заодно и поразведать, что слышно в селе. «Что слышно? А ничего, дядя Иосуб. Все новости по радио объявляют». – «Ну, у них одни великие новости, а на селе-то как наши делишки?» – «Народ зимы дожидается. Старики уходят в землю, младенцы на свет, как мошки, летят…» «Мэй, Гулица, мэй! – мысленно обращается Иосуб Чунту к дробненькому рябому конопатому человечку, выглядывающему из-за частокола, – руки он положил на колья забора, а подбородок на руки, и все это накрыто огромной косматой кушмой. – Что же ты не отвечаешь, я тебя спрашиваю: что слышно здесь, в вашей махале, на шоссе?» «Ага, – наконец соображает Гулица, чего добивается от него этот ладный бравый старик с таким гладким и не по годам звонким румянцем. – Нет, нет ее, съехала от бабы Иоаны». «Когда?» – коротко спрашивает Иосуб. «Месяца два как…» – «Мэй, Гулица, вы же махаляне, соседи, не можешь ты не знать, если у них черт те что, у докторши с сыном… Ты мне лучше признайся, слышь…» «Слышу, слышу», – кивает головой человечек, провожая глазами Иосуба Чунту, уходящего по шоссе туда, где виднеется задранная в небо балясина шлагбаума, позабытого здесь со времен карантина. Примерно такой разговор состоялся неделю тому назад у Иосуба Чунту с Гулицей, многодетным соседом Игната, когда старик приходил проведать сына и опять же не застал его. Возникал этот разговор и прежде и после, только всякий раз протекал он так, да не так: о Рите Семеновне, конечно, старик и не заикался. Лучше всего было бы расколоть самого Игната, потолковать по душам, порасспросить его, что делает и как дальше думает меж двумя бабами изворачиваться. Вчера Иосуб почти было причастился к истине. Выследив Игната и докторшу у Виторицы, где частенько старик пировал с корешами и куда, кстати сказать, Рита Семеновна перебралась от бабы Иоаны, Иосуб вприпрыжку помчался к Игнату в дом и таки застал его лопатящим цемент на дворе в костюме с иголочки. Ясное дело, через четверть часа пожаловала прелестная докторша, и, чтобы его парочка наконец-то угодила в капкан, он их на минутку оставил. Притворившись, что уходит, Иосуб выбрался на дорогу и пройдя вдоль забора вниз, внезапно пересек улицу, заглянул на ходу во двор бабы Иоаны, так, на всякий случай, но там было пусто, и, перебежав шоссе, он снова ворвался в Игнатову калитку и прямо к двери, пригнувшись… на ней висел замок! И все же не верилось, что ошибся, и он сунулся под окно и, приложив к стеклу ладони, стал заглядывать внутрь: может, они как-нибудь в комнатах, черт их знает, забрались – и концы в волу. Убедившись в наследственной Игнатовой ловкости, старик отступил, бежал с поля боя…

Иосуб замедляет шаг. Вот и высокое цементное крыльцо сельсовета, а на улице люди. Старик щурится, ему кажется, что один из них – его сват Симион Негарэ. А другой кто? Никак, Петря-инженерок, Симион шепчется с Петрей! Вот бы сейчас подкатить к свату этакой павой, распустить хвостище и впервые в жизни хлопнуть его по плечу: «Бре, Симион, бре! Спроси своего прозванного зятюшку, какую залетку он сажает в пролетку. А еще и Мургу ему по ночам запрягай, как брандмейстеру на пожар…»

Он отворачивается, прячет лицо в ладонях. Со стороны могло бы показаться, что человек крошки вытряхивает из бороды, или мошкару отгоняет, или молится, на худой конец. На самом же деле он прикрывает лицо от людей, стоящих у сельсовета. Сейчас узнают и поднимут крик: «Гля, кто идет!» – «Неужто чертяка Иосуб из своего болота повылез?» – «Ах, что за сапожки на нем! Голову про заклад, жениться надумал!» – «Как пасхальные яички надраил!..»

– Эй, стой! – словно за соломинку ухватившись, кричит он, отчаянно голосуя грузовику, с надрывным воем ползущему в гору. Шофер тормозит, высовывается из кабины:

– Чего тебе, дядя Иосуб?

Старик не стал объясняться, обошел радиатор и мгновенно очутился в кабине. Водитель в кепаре, сдвинутом на нос, аж глаза выпучил:

– Я не в город!

– И я не в город.

– А куда тебе?

– А тебе куда?

– Мне в гараж.

– Вот и езжай в свой гараж, а мне по пути…

Поравнявшись с сельсоветом, старик втянул голову в плечи и все же не утерпел, выглянул из-за спины шофера: да, это сватушка Симион задом повернулся. Шофер вежливо сбавил ход, но Иосуб обеими руками на него замахал: жми, мол, на всю катушку! Вот злодейка судьба: вышел вздохнуть, покалякать с народом – и надо ж… кого не чаял, того встречаю. Что правда, то правда, он не держит зла на Негарэ. Даже в те молодые годы, когда село кипело и жизнь перевернулась вверх дном, а Симион, понятное дело, был спереду, а он, Иосуб, тянулся в хвосте со всеми остальными людьми, – даже тогда он ни капельки ему не завидовал: дескать, если уж такой выродился человек, что сердце его в красный угол ведет, ну и на здоровье ему, а мы побредем не спеша. Теперь, рядом с шофером, разглядывая свои костлявые ноги в занавоженных сапогах, раскачиваясь от скачков и толчков жесткого сиденья машины, Иосуб хмурится, вспоминая пересуды старухи своей, которая как-то между прочим ляпнула – : а она умела уязвить в самое сердце, – что будто бы на днях в магазине встретила сватью и та на всю очередь объявила: «Что это я слышу, милая сватьюшка? Говорят, твой Игнат пустился во все тяжкие!» – «Бог с тобой, сватьюшка, ты на что намекаешь?» – «Сама знаешь, на что, я им с Анной дом подарила, а он и рад, что она, бедная, попала в больницу, – по разврачихам ударился!» – «Ах, чтоб ему! Как же это он ударился?» – «Село горит, а баба чешется! Ты глаза обуй и прислушайся, о чем не молчит общественность!..» Иосуб раздосадованно стучит кулаком по колену: «Как же это, бре, язык у людей поворачивается буровить такое про моего мальчика? Ведь он такой мягкий, такой чистый. Тысячу лет проживет один в этом доме и не только не пошалит – на сторону не глянет ни разу. Я б на его месте не устоял, например. В кого же он уродился, если не в меня, черт ее побери!» Мысли его скачут, прыгают, рвутся под стать машинной болтанке – этот шалый так гонит, словно они по ухабам летят, а не по гладкому, как ремень, асфальту. Вот они, нынешние! Дай им машину хорошую да еще ровное шоссе настели, а вот поведись ему подвезти тебя отсюда досюда – всю душу к дьяволу вытрясут… Он хотел крикнуть: «Стой!», выскочить на дорогу, вернуться домой, тряхнуть жену за подол: «Что там тебе нагородила сватьинька про Игната?» А может, прямо заявиться к Негарэ и бросить с порога: «Зачем губить детей, разводить Игната и Анну?» И словно слышит ответ: «А я в бабьей баланде не плаваю». Тут Иосуб ему отвечает: «Спроси-ка свою толстомясую, это она звоны по селу распускает. Недалекая женщина. Я б лично свою за такое… хе-хе!» Следует заметить, что Иосуб Чунту просто куражится. Он герой, но герой только в мыслях своих. А на деле, когда жизнь подопрет, как это часто случается дома в последнее время, – великий он мастер красиво намыливаться! Так что чья бы корова мычала…

– Ишь, халда старая! – негодует Иосуб. – Ее девку и пальцем не тронь, а моего хоть с головой в дерьмо окунай…

– Чего-чего? – поворачивается к нему шофер. – Хочешь слезать? Или еще маленько проветримся?

И прежде чем Иосуб нашел что ответить этому ухарю в кепаре, машина рванула влево под арку, украшенную высохшими ореховыми ветками, и покатила к стреляющему в тучи шлагбауму, забытому здесь со времен ящура. Там же стоит женщина с черной блестящей сумочкой в одной руке и с зонтиком в другой. Увидев машину, она машет зонтиком и, кажется, что-то кричит; Машина вдруг тормозит, да так резко, что Иосуб въезжает носом в лобовое стекло.

– Всё, приехали!

Глядит Иосуб на этого ошалевшего от скоростей молодца и думает: с катушек мир валится, ей-богу! Сам он, к примеру, если кто к нему в телегу попросится – мужчина, женщина, ребенок, старуха с козой, кто угодно, – разговором попотчует, поднесет новости местного радио, и все это мягко, красиво, по-человечески. Боже упаси останавливать так: выметайтесь, пожалуйста! Нет, он еще и коней понукал, а проще говоря, давал им идти своим ходом. Случалось порой, за разговорами не замечали, как вкатывали в конюшню. Когда пассажирка с козой видела, куда ее занесло, поневоле кручинилась – ведь полсела пехом топать обратно к месту посадки! А Иосуб Утешал: «Не печалься, дай я тебя подвезу. Только сперва конюшню осмотрим». А если умные кони привозили домой, он кричал жизнерадостно еще от ворот: «Вылетай, баба, в колокола бей, принимай гостью!»

Йосуб трясет головой, потирает ушибленный нос: дуреет мир, ужас что делается. Подергав ручку, наконец открывает дверцу, слезает кряхтя.

– Гудбай, аривидерчик рома! – двумя пальцами козыряет шофер. Машина срывается с места и, лихо развернувшись, мчится назад. Иосуб поглядывает издали на женщину с зонтиком, оставшуюся при пиковом интересе, – интересно, чья она, к кому едет? Старик осматривается – интересно, куда это меня прикатил шоферюга? И вдруг соображает, что его ссадили как раз у дома Игната. «Глянь-ка, – удивляется он, – больно шустры эти нынешние: лучше тебя знают, куда тебе надо».

– Мэй, Игнат, мэй! – кричит он с дороги, но на дворе никто не отзывается: опять его дома нет. Иосуб смотрит по сторонам, махалян просто совестно – и точно, за оградой бабы Иоаны мелькнул черный платок.

Сколько бы раз ни приходил Иосуб Чунту к сыну, всегда, бывало, остановится на шоссе, уперев руки в боки, и давай рассматривать дом: оранжевую праздничную черепичную крышу, фронтон красного кирпича с двумя рядами зубцов понизу – крест-накрест выведенные кирпичи торчат уголками наружу, – выше, почти под самой стрехой, два узких окошечка, чтобы свет светлил чердак, а под ними – три магических знака: Ч. И. И. и год – 1971, «Да!» – прищелкивает языком старый Иосуб, гордясь этим домом, как своим собственным, потому уж хотя бы, что все три инициала втройне трогают стариковское сердце, когда после двух девок народился мальчик, Иосуб сказал злыдне: «Игнатом назовем. Как отца моего окликали». И стал Игнат Игнатом. Второе дело – Ч. И. И. можно прочесть как Чунту Иосуб Игнатович, то есть он сам собственной персоной, слуга ваш покорный. И, наконец, третье, потаенное и больное: погибший мизинчик Иосубов прозывался, как сказано, Ионом-витией, а это те же самые Ч. И. И., которые теперь звучали плачем, гекзаметром… Так что кто бы ныне ни проходил по шоссе, односельчанин ли, заезжий ли, буквы эти издалека бросались в глаза, и горько и радостно было слышать Иосубу, как прохожий с изумлением спрашивал: «И кто же это такую красотулю отгрохал?» Да, Иосуб и руки свои сюда приложил, и пот, и нервы… Потому как если бы слушались баб, и поныне бы Игнат сидел в халабуде среди болота и маялся бы – не дай бог. А то – вон какие палаты воздвигнул!

Забыв о любознательных глазах махалян, Иосуб все так же, руки в боки, отступает на несколько шагов и окидывает' взглядом лицевую стену. Она прекрасна – в четыре венецианских окна, дверь, стало быть, посередке, и просторная веранда в полфасада, главная изюминка дома, правда, еще не доведенная до кондиции. Честно говоря, есть еще нарядные дома в селе, иные даже похлестче, но ведь это берлога Игната, главного сына, то есть, считай, собственный дом Иосуба. Когда он, поругавшись со злыдней, покушался уйти, она, как по писаному бубнила: «Скатертью дорожка! Иди к своему малахольному на шоссе и трубите там в пустом доме, как два упыря!» И Иосуб тащился привычной дорогой, только не к Игнату, а в конюшню свою. Эхма, и тяжело же становилось у него на сердце, как вспоминал про Игната, кукующего в этих чертогах. Парень в соку, и кто уж, как не он, заслужил, чтобы и для него наконец распахнулись райские кущи. Тут стоило бы раскумекать маленько, что же означали «райские кущи» в понимании Иосуба. Это отнюдь не была праздная беспардонная жизнь, исполненная плотских утех; нет, что-то не верится, чтобы старик так некрасиво представлял себе рай на земле, – сам-то он рос в беспросветном убожестве и ничего, кроме печалей и тягот, не видел. Но все, что он недобрал в юности, он желал детям, для которых пришли другие, добрые времена. «Лишь бы мир у мире был, – говаривал он, подмигивая забубённым своим корешкам. – Теперь бы только жить!» Ибо, по мере того как рос его сын, отец воскресал как бы заново – светло и любя, и в этом была лучшая радость старика Иосуба. Он держался Игната, как ни одного из своих деток, и переживал, и плакал в конюшне, когда жизнь у Игната зигзагом пошла. А еще как подумаешь, что он бросил работу в колхозе и подался в карьер – все ради крыши над головой… Иосуб осматривается: хоть бы кто-нибудь из махалян меня сейчас видел! Еще раз озирает дом, окно, фронтон с тремя волшебными буквами и датой строительства и важным размеренным шагом шествует к воротам.

Но во двор не идет, кричит от калитки:

– Мэй, Игнат, мэй!

И, не дожидаясь ответа, поспешно уходит.

Куда же идет, куда бежит Иосуб Чунту? Уж не думает ли настичь машину, которая его сюда привезла? А может, просто он вспомнил, что сегодня его черед кормить лошадей, и вот подхватился домой, чтобы, скинув опостылевшие сапоги, поспеть в родную конюшню? Нет, и это не то. Смотрите, как он чешет по левой обочине, прямиком к поднятому шлагбауму, наперехват женщине с черной сумочкой и зонтом.

– Здрастя, Рита Семеновна! – говорит он, подходя как-то бочком и глядя мимо нее, словно стесняясь своей же приветливости.

– А, дядюшка Иосуб! – удивляется симпатичная докторша.

«Ага, не глядит на меня, – примечает Иосуб, – глаза прячет. Чует, стало быть, кошка, чье мясо слопала!» И смотрит туда же, вдоль шоссе, куда нетерпеливо поглядывает женщина.

– В город наладились?

– Наладилась бы… – усмехается Рита Семеновна, круто повернувшись к Иосубу и в упор уставившись, как ему кажется, на его сапоги. – Целый час жду, ни одна собака не останавливается. А вы что, гостите в здешних палестинах?

– Я-то? – покашливает в кулак Иосуб, прикидывая, с какой бы стороны к ней ловчее подъехать. – Я, Рита Семеновна, не могу больше жить в этом селе. Вышел из дому – пошел по дороге куда глаза глядят… Шестьдесят лет прожил здесь, попотел, потрудился, вдоль и поперек истоптал эти холмы и долины, а в конце-то концов, эх, на чью грудь седую голову приклоню?…

Иосуб чувствует, как его прошибает непрошеная слеза. Он шмыгает носом, он всхлипывает, он поднимает руки и прикрывает глаза.

– То есть как это, дедушка? – хмурится молодая докторша. – Зачем вы это мне говорите? Может, вы больны, вам плохо?

И то сказать, думает Иосуб, может, даже и болен. Раз она говорит – все-таки докторша, ей виднее… Уставившись ей в лицо круглыми немигающими гляделками вещего филина под кустистыми седыми бровями, он надвигается на нее: ты! ты обворожила моего сына! Докторша среднего роста, он возвышается над ней, как гора.

Ей становится не по себе. На ум невольно приходят клинические примеры из учебников медицины – в жизни ничего не читала страшней! – господи, что с этим стариком? Неужели взбесился? Она нервно озирается – не спасет ли кто? – но вокруг ни души. Лицо ее покрывается смертельной бледностью. Ага, выходит, правда, решает Иосуб, отрывает от нее взгляд, словно намереваясь уйти, но вдруг резко поворачивается, склоняется и, грубо схватив ее руку обеими руками, раз… два… три… четыре раза целует.

– Благодарю! От души благодарствую, Рита Семеновна!

– Но… за что, дядюшка Иосуб? Что с вами? У вас жар?

– Да, да, я смертельно болен! Но это пустяки! Благодарю за Игната, сына моего единоутробного. Вы ему помогли, поддержали и вот теперь с ним в самую точку попали, потому что он… как спутался с этой сельсоветовской Анной, не знал светлой минуточки… а теперь ее нет, и он живет с нами, согласитесь, по-царски. Спасибо, что вы надоумили Анну свернуть с его большака!

– Как это я надоумила? Она сама ушла. Я только сказала, что хорошо бы ей полечиться несколько месяцев. Хоть попробовать… – И порекомендовала знающего специалиста.

– Вот именно! – дурея от радости, восклицает Иосуб и мысленно поздравляет себя с первой победой: «Вот ты и попалась! Сама признаешь, что соперницу убрала. Посмотрим, что там еще у тебя за душой». – Вот именно, говорю, да, еще раз спасибо, что вы ей подсказали подобру-поздорову… – он приникает к самому уху докторши и лихорадочно шепчет, как бы великую тайну ей сообщая: – Я уж давно его подговаривал, чтобы он оставил ее. Они не пара друг другу!

Рита Семеновна в замешательстве – что мог разузнать старичище? Еще хорошо, если пьян…

– Вы с ума сошли, дядюшка Иосуб! – она поднимает сумочку, словно загораживаясь от него. – Они жить друг без друга не могут, они любят!

– Говоришь, любят? – с сомнением качает головой Иосуб Чунту. – Сказала б лучше, любили до недавнего времени. А теперь баста, сгорела дотла их любовь. Посмотри на Игната, на себя не похож, на глазах чахнет… Сказать ли тебе? Хе-хе-хе! – лукаво улыбается старик из-под усов. – Думаешь, я не знаю про ваш уговор с Анной? И еще дурочку валяешь передо мной, стариком! Меня на мякине не подкуешь, нет… – он укоризненно машет заскорузлым согнутым пальцем перед носом молодой докторши, отечески заглядывая ей в очи, отчего она, как маков цвет, заливается краской.

– Вы все с намеками, дядюшка Иосуб. Оставим лучше этот разговор. Я действительно люблю Игната и…

– Во! Вот именно! – встревает Иосуб. – Этого я и ждал от тебя!

– Да постойте же! – чуть не плачет Рита Семеновна. – Я не кончила!..

– И не надо, и никогда не кончай! И так все ясно.

– Я люблю Игната и Анну – обоих! – почти кричит Рита Семеновна. – Их дом, их семью…

– Хе-хе-хе, – раскашлялся Иосуб, снова грозя ей пальцем. – Я тебя уже давно раскусил, еще когда ты поселилась у Иоаны, а у Игната дневала и ночевала…

– Ну и что? Я же ни с кем больше не знаюсь в вашем селе.

– А знаете что? – Иосуб бережно берет ее под руку и отводит в сторонку, словно посекретничать хочет, хотя на шоссе по-прежнему пусто. – Позвольте признаться: мне наплевать! Хотят – пусть живут, не желают – не надо. Они уже сами с усами. А я для них с открытой душой сделал что мог. Теперь и мне пожить хочется. Понимаете меня? Хорошенько пожить! – и он снова жарко ей шепчет в ухо: – Из дому ухожу!.. – И, видя, что она на сей раз верит ему, решительно продолжает: – Уже ушел! Вот здесь, – он хлопает себя по карману штанов, – пятьдесят тысяч как одна копеечка. В город с вами поеду, куплю себе дом…

Рита Семеновна пытается высвободить локоть из его цепких пальцев. Ей послышалась машина из-за холма.

– Знаете, о чем я вас попрошу? Помогите мне, – таинственно говорит Иосуб.

– Чем я вам помогу? – удивляется Рита Семеновна.

– Подыщите в городе комнатушечку…

– Но… как это? Не понимаю…

Действительно, с холма спускается грузовик. Докторша тянется на шоссе е поднятой рукой. Иосуб тащится за ней следом.

– Умоляю! Вот сто тысяч… купите мне дом! Я колхозник-миллионер… я очень старый! Я вам его завещаю. Зачем нам мотаться туда-сюда по дорогам? Что вам здесь делать в глуши?… Заклинаю, оставьте Игната! Навеки… как дочь!..

– Ха-ха-ха! – с облегчением смеется Рита Семеновна, забравшись в кабину. – Вы не сумасшедший, вы симулянт! Ловко придуриваетесь, старый вы прохиндей. Думаете, я не вижу?…

– Увы, увы, я не хотел вас обидеть…

Грузовик отъезжает. Иосуб Чунту семенит за ним, пытаясь словить руку, свешивающуюся из кабины, хоть пожать ее, если не покрыть поцелуями.

Но не успевает.

И остается один на дороге.