Игнат у пролома. Он уже пару раз пролазил здесь, сокращая дорогу. В ушах звенит истошный вопль Машеньки. Нет, кто-то его окликнул по имени. Оглянуться раззе? Незачем. Некому его звать. И правда, что некому…

Все тот же крик:

– А-а-а!

С гребня кирпичной ограды Игнат еще раз всматривается в окно Анны. В чернеющем провале померещилась ему белая машущая ручка. Померещилось – это ветки колючим ветром качает.

Тяжело, обдирая колени, Игнат сползает на ту сторону стены, на пустырь. Отряхнувшись, как мокрый пес, бредет не разбирая пути вдоль бесконечной ограды. Где-то справа или слева должны быть ворота; от ворот надо плясать. Что это там за толпа впереди? Поворачивает назад. Прет напролом бурыми бурьянами по горлам битых бутылок, по консервным скрюченным банкам. Еще не стемнело. Люди кругом. Спешить некуда.

Пустырь кончился. Огородами, задами дворов, меж скособоченных сараюшек, крепких амбаров, погребов, складов, дранковых нужников, сторонясь гремящих цепями собак, он все-таки выходит на улицу. Сворачивает за угол, за второй, третий… И перед ним, словно его одного ожидая, – настежь распахнутые врата облетевшего райсада. Неведомые деревья темнеют вдоль теряющихся в перспективе аллей. Где-то там, за голым строем стволов, за багровеющими лапами елок, угадывается рассеянное свечение города. Игнат минует ворота, и сумеречная тишь замыкает его в себе. Он замедляет шаг. Аллея, кажется, уже слева. Под ногами – мягкий чахлый газон. Колючки кустов цепляются за одежду. Лбом втемяшился в шершавый ствол дерева Ощупью обошел. Дальше куда? Вываливается на другую аллею, усыпанную ржавыми хрусткими листьями – их сорвал ледяной ветер минувшей ночи.

– Аккуратнее, молодой человек, не сомните меня…

Игнат видит перед собой, чуть поодаль, беловолосого человека с палкой в руке, в котором готов с ужасом признать своего брата Иона, семь лет назад, еще юношей, разбившегося вместо него на Вороньем Яру, совершенно неуместного здесь, среди пустынного рая, с головой, задранной к небу, в черном пальто с посеченными полами, в ботинках с калошами…

– Еще не поздно. И солнце должно греть, да не греет. С которой же оно стороны?

Откуда быть солнцу, думает Игнат. Тучи с утра.

– Закатилось, судя по времени, – отвечает он.

– А завтрашняя заря озарит нежную голубую порошу…

Игнат стоит в нерешительности: надо ли что-то еще говорить или можно бежать? А тот, мягко положив руку ему на плечо, горячо зашептал в рифму:

Порадуйся со мной листве за грязной рамой, Улыбке в темноте и звездочке сквозной. Я сделаю сейчас, чтоб музыка играла. Порадуйся со мной…

И опять – в самом конце нашей истории об Игнате и Анне или опять же почти в самом ее начале – в днестровской излучине сигналит кому-то трижды долго и один раз коротко сирена невидимого суденышка, сходящего по реке, того самого, что пробежало часа три назад мимо Игнатова дома, а теперь, словно за нами вдогонку, спешит мимо райцентра в родной затон отдохнуть до весны.

Аллея ведет наискось, обходя киоск «Пиво – воды», – теперь он закрыт на зиму, засов заперт на пудовый замок, обернутый вощеной бумагой и обмотанный бечевкой, окна заставлены изнутри тяжелыми железными ящиками, – и возвращается, свершая невидимый круг, к отправной своей точке – киоску под исполинским тополем, невесть когда и кем – едва ли не самим великим Стефаном Великим – посаженным здесь задолго до основания парка; зеленовато-серебристая кора тополя изрезана бесчисленными знаками, именами с плюсами и минусами, сердцами, пронзенными стрелами… иные из шрамов уже затянуло оплывшее время.

Вокруг мертвая тишина. Игнат движется напрямик, послушный ее зову. За киоском, привалившись к древнему древу, на ворохе багряной листвы, сметенной в этот тихий закуток все тем же свирепым полуночником, лежит больничная парочка: он – в полосатой арестантской пижаме, она – в домашнем красном халатике. Девушка лежит, запрокинув голову и обхватив шею парня тонкими руками. Склонясь над ней, он тянется к ее губам, а она, зажмурив глаза, озорно дует ему в лицо и смеется. Игнат резко сворачивает и валит зарослями, ломая кусты. Перед глазами его стоит белое, с трепещущей голубой прожилкой колено девушки над откинувшейся полой халата, а в ушах – ее чуть хрипловатый, ломкий хохот пацанки. «И не холодно им, – думает Игнат, – и ничего им не страшно. Они сами себе и светлое солнышко, и соловьи».

Яркая зелень открывшейся перед ним поляны ударяет его по глазам. Он трет веки костяшками пальцев и идет дальше, туда, где видятся ему сквозь зыбкую завесу слез мать и дитя на изумрудной лужайке. Склонившись над малышом и придерживая его на весу за ручки, юная женщина учит младенца ходить. Сейчас он сделает первый шаг в своей жизни: уже приподнял ножку, но не донес до земли – вот-вот упадет. Мальчуган повернул лицо к маме, смеется, но занесенная ножка тянет его вперед, он рвется из рук… у него свое самолюбие! Игната вовсе не удивляет ядовитая зелень поляны – и среди зимы, случается, разгребешь сугроб, а оттуда полыхнет свежим и чистым маем; и не удивляет его нагота женщины и ребенка – ведь они только что вышли на берег и идут к месту, где сброшено платье; но до глубины души потрясает его мгновенное пронзительное прозрение, что это его женщина, зыбкая, как дымок над крышей в безветрии, ведет к нему по траве его, Игнатова, мальчугана. Он жадно разглядывает это впервые ему представшее въяве зрелое нежное тело, ноги с удлиненными икрами, бедра и грудь, длинные деликатные руки и пухлое ядреное тельце ребенка. Конечно, Игнат понимает, что перед ним дешевая парковая скульптура – замшелый потрескавшийся цемент местами раскрошен, обнажив ржавую арматуру; зияющая трещина разрывает тело матери от плеча и до лона, да и локоть отбит. Все так… но в душе его развязалась буря – она только ждала малейшего толчка извне, чтобы грянуть и перевернуть вверх тормашками мир, – его сомнительное равновесие Игнат изо всех сил старался не расплескать. Он знает, боится, что если сейчас подойдет к этой изувеченной статуе, ощутит кончиками пальцев ее мертвенный холод и промозглую ноябрьскую слизь, то не вынесет своего сиротства – разревется, начнет клясть все на свете. Но и отвести взгляд от этой каменной бабы он тоже не в силах. И чтобы хоть как-то самого себя ободрить и обмануть, Игнат говорит: «Видишь, Анна, вот такой я тебя представлял в своих снах». – «Ладно, брось… Уже смеркается, торопись. Не поспеешь домой, заночуешь в дороге. Что ты засмотрелся на эту бесстыжую? Она ведь голая вся!» – «Еще капельку посмотрю и пойду. Честное слово, пойду…»

Игнат пятится назад. Он хочет прощальным взором обнять ее вместе с лужайкой, запечатлеть и с собой унести. Нет, еще близко, нужно отойти чуть подальше. Продирается спиной сквозь цепкий терновник. Что-то ухватило его сзади за куртку и держит. Заведя руку за спину, нащупывает ветвь, отдирает ее от себя, отводит не поворачиваясь, поворачивается. Вырвавшаяся лапа звезданула его по глазам… кровью умылся. От боли присел. Хватается за лицо: оно все изъязвлено шипами, липкое от влаги, сочащейся между пальцами. Глаза не видят, и, кажется, навсегда. Смеясь встал, поймал, нашарив в воздухе, ослепившую его ветку акации – это была мощная разлапистая ветвь с гремучими стручьями и иглами величиною с ладонь, – с веселым бешенством рванул ее на себя и с хрустом выворотил из ствола. Обдирая ладони, очистил от стручьев и посторонних отростков, ударил о землю – звенит! Отменный выдался посох. Игнат выставил его вперед на всю длину руки и шагнул следом.

И снова выбросил, и снова шагнул. Теперь ему совсем хорошо – он не один, он с этим посохом весь мир обойдет, только бы выбраться на дорогу. Не успел подумать, мимо с бешеной скоростью проносится грузовик: в ноздри шибает горячий бензинный дух. А за ним и второй, чиркнув Игната бортом по плечу. Он слышит отчаянный визг тормозов. Чья-то грубая шершавая ладонь ложится на его руку, сжимающую посох…

– Добрый человек, да ты весь в крови! Дай переведу через улицу…

Сквозь кровавую пелену перед Игнатом брезжут огни. Всю мостовую запрудили машины, они сигналят, гудят. Кто-то, тень человека, выводит его на тротуар. Наскоро потрепав Игната по плечу, милосердный водитель растаял. Машины потекли своей чередой, улица пустеет. Одинокий Игнат стоит на краю тротуара, сжимая свою верную кушму… и как она у него в руке оказалась, ума не приложит. Оббил ее о колено, водружает на место. Слава богу, что-то он еще видит. «Комедия, ей-богу, комедия!» – уперев руки в боки, хохочет Игнат. И, пока огни города не погрузились во тьму, спешит свернуть с сияющей магистрали на тихую улочку, а там еще вбок, в переулочек. Теперь, без посоха, в стремительно сходящихся сумерках, уходя все далее на окраины, в глушь, Игнат снова бредет на ощупь. Он уже привычно жмется к краю пешеходной дорожки, подальше от людских глаз, от справных хозяйских заборов, от монументальной дощатой ограды с гирляндой лампочек под плоскими жестяными козырьками, тянущейся вокруг недостроенных корпусов механзавода, гудящих на ветру пустыми проемами окон. С трудом перешагивает через черные кучи прелой листвы, поочередно притрагиваясь к хрупким саженцам, выстроившимся вдоль дороги взамен вывороченных с корнями и еще не увезенных отсюда стволов вековых акаций. То ему кажется, что он слишком забрал вправо, то ноги сами уводят его еще правее.

За новостройкой его ждет и вовсе тихая улочка, незнакомая, но, похоже, искомая.

Куда теперь поворотить ему?

Над перекрестком пляшет фонарь, раскачивая в окрестной тьме два старых саманных домишка. Первый из них, жилой, совсем в землю врос, так что окна его с наружными ставнями стоят на тротуаре, сложенном из плиток с мерцающими кое-где квадратными блюдечками льда; второй, двухэтажный, вроде бы и есть легендарная Иосубова лавчонка… стены ее вспучились и облупились от времени, кровля прогнила и давно провалилась, ветер свищет в провалах развороченных рам. А ведь когда-то была она украшением здешней мастеровой слободы. Видать, красовались в ее витринах роскошные дары колониальных товаров, как-то: керосин, спички, сало, свечи, пышные восточные сладости – рахат-лукум, щербет, на палочках петушки, веселенький креп-жоржет, контрабандные умытые брильянты в сотни карат, турецкий душистый табак, ученические тетради в клетку и косую линейку, ластики, бенгальские огни, стопки узорчатой черепицы «Руа-фрер», косы и топоры, книжки, синька, лифчики и прочий немыслимый дамский конфекцион здешних бедных красавиц – словом, все то, чем рассчитывала торговать Иосубова немочка или кто ее там разберет…

Постоял Игнат у давно остывшего пепелища убогой Иосубовой юности, припомнил пылкие отцовы россказни, освещавшие все его детство, хмыкнул, снял кушму и вытер ею окровавленное лицо. Внутренний голос молчит. «Теперь налево, пожалуй», – думает Игнат и опять поворачивает вправо.

Входит в коротенький тупичок, кончающийся в полусотне шагов высокими железными воротами, осиянными мощным светом прожекторов. Игнат собрался было вернуться назад, но у ворот, ухватившись рукой за прут решетки, стоит женщина в плюшевом зеленом пальтишке, в желтом платке. Носком легкой туфельки она что-то сосредоточенно чертит на земле, словно сложную теорему решает. Голова ее низко опущена. За воротами справа – будка вахтера. Наверху, на металлической сетке, блестят алюминиевой краской крупные буквы фирмы – не то заводишко, не то мастерская. Впрочем, Игнат на них и не смотрит. Душа его полна женщиной, горестной, раздавленной: она не надеется, чтобы ей отворили, она не просит, чтобы к ней сюда вышли, ока держится за ворота, чтобы ее не прогнали.

«А то как же, у нее сердце схватило», – думает Игнат.

В то же мгновение он видит по ту сторону, за решеткой, мужчину в засаленном ватнике, который этой женщине машет рукой: вали, мол, отсюда!..

«Вахтер, сволочь!» – догадывается Игнат.

Женщина резко поднимает голову и что-то страстное, умоляющее кричит в лицо мужчине, вцепившись обеими руками в прутья.

Слова ее проходят мимо сознания Игната – сам жест жестоко красноречив.

«Нет, сволочь, не вахтер!» – опять заключает Игнат.

Старик, заросший серебристо-рыжей щетиной, вылез из будки, отпер ворота, выпустил грузовик с роялями, запер ворота и скрылся в будке.

Все остальное произошло очень быстро.

Женщина посторонилась и, пропустив грузовик, бросилась в ворота. Мужчина в ватнике, опережая вахтера, начал сводить тяжелые створы. Она пронзительно вскрикнула и, схватив его руку, стала покрывать ее частыми исступленными поцелуями. И тогда, чуть выступя из ворот, мужчина мгновенным ударом колена разбил ей лицо…

Женщина в сбившемся желтом платке лежит навзничь у закрытых ворот мебельной фабрики. И пятидесяти шагах от нее, проломив задом корочку льда, в лужу садится Игнат. К нему с легким небесным звоном катится под уклон обручальное золотое колечко – оно, видимо, соскочило с безымянного пальца женщины и, описав круг, устраивается у Игнатовых ног. «И что мне далась эта падаль? И кто она мне? Что связывает нас? Чашка воды? Эта дурацкая дорога сюда, когда она меня ненавидела, битая харя, каждую рытвину ставила мне в вину, как будто я ее нарочно касался?… Надо ее поднять на ноги, хотя бы стереть кровь с лица, утешить, на руки взять… До чего же гнусно на этом сволочном свете! Сам себя ненавижу… Отчего только о ней целый день вспоминаю? Видать, она работала в городе, сошлась с этим, в ватнике, а он другую завел. Ай да суженую мне бог судил!.. Ничего, я сам себе голова: стащил кольцо и ушел. В гробу я ее видал! Живучая… утрется и встанет…»

Выйдя из тупика, Игнат еще и за угол завернул. «Я тоже хорош… как птенец желторотый… от живой жены налево смотрю…», – думать думает, а у самого губы трясутся.

Ускоряет шаг и минут через двадцать выходит на шоссе.

Уже совсем темно, город в огнях. Отсюда, со взгорка, как на ладони видна раздольная днестровская излучина: бетонная набережная, стылая аспидная вода, рассеченная на равные отрезки отраженьями неоновых радуг.

Поглядел Игнат, вздохнул и стал взбираться на холм; там, где в шоссе вливается ветка от элеватора, проще сесть на попутку.

Дошел – стал столбом у столба. С севера дохнул пронзительный ветер. В воздухе запахло снегом.

В ее селе, наверно, уже метет, думает Игнат и вспоминает три снежинки, прилипшие у них к ветровому стеклу. И снова я о ней думаю, упрекает он себя и твердо решает не думать То есть думать-то можно, но о другом, о своем. А то вот опять вспомнил о ней, и на душе потеплело. И не то чтобы как-то особенно жалел ее, просто сердце рвется на части.

«Так все же она, не она?… Или не было этой майской ночи на чистую пятницу, а есть только морок одинокого человека?»

«Морок мороком, но когда ты увидел, что она села в кабину и машина уходит, ты выскочил на крыльцо и попросил, чтобы тебя обождали. Почему?»

«Почему-почему? Потому, что я сказал себе, что тоже в город поеду. Все равно ведь машина остановилась у самого дома, а еще и этот задрыга вломился во двор…»

«Допустим. Но что это тебя сорвало в город, вот так, сразу?»

«В больницу поехал. Проведать жену».

«Долбонос ты задумчивый, толстогубая размазня! А раньше ты ни о чем не догадывался?»

«Надо же было ей передать…»

«Что передать-то? Яблочки? Что ее суженый дом у тебя отнимает?»

Игнат пожимает плечами.

«Стало быть, ты побежал к Анне жаловаться на Петра Николаевича?»

«Выходит, что так…», – беспомощно разводит руками Игнат.

«Во-первых, она все знала раньше тебя. Чего ж поехал?»

«Не знаю…»

«Знаешь. Но давай по порядку. Итак, ты выходишь во двор, окликаешь шофера просто так, без цели, без смысла?»

«Как-то так…»

«Зачем же ты перед этим одежду Анны убрал из сеней?»

«Так мне все опостылело, оф… Души не стало во мне…»

«И если бы ты не вышел, не завопил, если бы опять остался один в этом проклятом доме… что бы ты сделал?»

«На том же самом крюке… где ее платье висело…»

«Хорошо. И тут ты бреешься, умываешься, переобуваешься, надеваешь новую куртку… и даже яблочек прихватил. Для кого ты их взял?»

«Для Анны, конечно».

«Точно? Ты уверен, что для нее?»

«Для кого же еще? Я же их довез и честно ей отдал».

«А ну… сунь руку в карман»…

Игнат достает яблоко.

«Какой же ты слабак и мерзавец! Ты бы и его не довез, улыбнись тебе разок случайная женщина на дороге. Ты и теперь для нее его держишь».

«А вот выкуси!.. Я его сейчас на твоих глазах съем!»

«Это мы еще поглядим».

«Ну так гляди!» – схоронившись от ветра за столб, Игнат жадно хрупает яблоком.

И тут случилось несчастье, он умер. Огрызок яблока попал ему в дыхательное горло. Он почернел, пытался откашляться, хоть чуточку схватить воздуху в грудь и – не мог. Он сполз по столбу на землю; дыхание его пресеклось.

После смерти он вспомнил то, чего при жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминал да и позволить себе вспомнить не мог бы, потому что все это было с ним в другой жизни.

Долго еще доносилось молчанье, пока уходил он. Лишь вечные звезды отважно сияли над лесом, Краснел кизил в предрассветной дремоте, И первые птицы трогали крыльями воздух. Она поднялась навстречу ему так плавно, Словно огромная птица влетала в дом из тумана. Она поднялась навстречу ему так нежно, Что он подумал о ней, как о смерти, и остановился. Они лежали обнявшись, оба нагие, И слушали, как сердца их тихо смеялись. Он гладил ей волосы, солнце вставало над лесом. «Пора, мой любимый!» Он молча кивнул головою И словно с разочарованьем в нее погрузился. Она поплыла под ним, как долина, как поле под плугом, И длилась, и длилась, и длилась. Потом протяженность исчезла. «Пора, мой любимый…» Земля задрожала. Колени Ослабли. И это был миг отчужденья. И все продолжалось, Лишь ритм изменился. Он вышел, как сабля из ножен, Свободный, как слабость, и губы его запеклись от скрытого зноя.

Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда они снова встретились. Всем классом убирали виноград в соседнем колхозе. Кончался срок; приехали новенькие, и она среди них. На винограднике, в сумерках, накануне его отъезда из лагеря, она взяла его за руку и отвела в лесополосу. И вот то, что там было и что в той своей жизни он помнил: ее глаза, почерневшие от предчувствия ужаса, его трясущиеся руки на ее ледяных, узких, покрывшихся гусиной кожей плечиках, твердые соски, царапавшие ему грудь, – боль и радость познания. Не было поцелуев, потому что этого они еще не умели, не было азарта борьбы, сюда это ни в какую не шло, не было смущения, потому что стыда тоже не было и оба еще были чисты, не было обещаний и клятв, потому что впереди их целая жизнь ожидала, не было упоения, потому что тело, которого тоже не было, все же мешало, и раскаяния потом не было, потому что им очень понравилось, и они, отдышавшись, все повторили сначала. Исколотые шипами акаций, изъязвленные мошкарой, они лежали на муравьиной куче, и она говорила: «Семь лет тебя жду. А ты бы завтра уехал, если бы я не подошла первая. Теперь я твоя, и запомни, предатель, если ты снова спрячешься и забудешь меня, я за постылого выйду, а ты будешь всю жизнь каяться…» И он, отвернувшись, горько заплакал, потому что знал, что предаст, потому что больше всего на свете боялся навеки связать себя с нею и знал, что связан с нею навеки еще с того ракитова куста на Вороньем Яру. И она поняла его и, пальцем проведя по его замурзанной, в потеках, щеке, вынула из кармана кофточки припасенное яблоко. И он откусил от яблока плача, и поперхнулся, и умер. И она пожалела – отдышала его.

…Скрип-скрип, скрип-скрип. Слышен скрип каруцы. Каруца? Откуда здесь каруца?

Игнат напрягает глаза и видит, как что-то черное медленно надвигается на него из долины: скрип-скрип… Да, похоже, что каруца. Но почему она так велика? Чем нагружена с верхом? Минут через пять ее колеса поскрипели перед лицом Игната, и он, задрав голову, сообразил, она камышом завалена. И не каруца это, а огромнейший воз камыша. Он медленно плывет мимо; стебли шуршат, острые листья и мягкие камышовые головки скребут по асфальту, кони часто, низко кланяются дороге, с натугой волоча в гору. Где же возница? Как это где? Должно быть, наверху, на возу. Игнат встает с земли и смотрит наверх. Нет его на возу. Должно быть, на той стороне помогает коням, ведет под уздцы… И только когда каруца немного отошла от Игната, он замечает смутную тень, ползущую следом за ней. «Ишь, какой мастер, – дивится Игнат, – коням дал волю, а сам от ветра хоронится, чтобы не сдуло. Удобно устроился, еще и покуривает… – улыбается он красному тлеющему огоньку за каруцей. – Попросить, что ли, сорок, затянуться дымком – оно бы и теплей стало…»

Вдруг снизу, от города, стреляют в небо по тучам два ярких столба света. Это фары машины, еще далекой. Вот они, чуть опустившись, пронзают дорогу от подошвы холма до самой его вершины. В свете прожекторов посреди шоссе нелепо застыла долгая тень Игната: он уже было побежал за возом – как знать, может, возница из его села и довезет до дому? И пусть бы хоть до утра ползти пришлось… А тут машина. Свет ее то кажется совсем близким, то вроде отдаляется – верно, водитель, поубавил огни у закрытого переезда. Игнат прислушивается… нет, поезда как будто не слышно… И снова загораются яркие фары, теперь уже точно машина его догоняет.

– Стой! Остановись, мэй!

Водитель видит его издали и, несмотря на то, что уже разогнал на подъеме своего «жигуленка», притормаживает: узнал знакомого.

– Мэй, Игнат, мэй! Что ты делаешь ночью один на дороге?

– Домой еду.

– Ну так давай садись! Как раз место свободное…

Игнат всматривается: машина пуста. Открывает дверцу: все заднее сиденье аккуратно завалено коробками с тушенкой. Штук двадцать банок лежит и на переднем сиденье рядом с водителем.

– Сдвигай и садись. В тесноте – не в обиде.

Это Василе Лефтер, бригадир из карьера. Опять у своей буфетчицы погостил, равнодушно отмечает Игнат.

– Ты прости, – извиняется он, – я не один… с человеком.

– Ладно, – по-бабьи вздыхает Лефтер, – авось ГАИ дрыхнет… Человека на колени посадишь.

– Нельзя ее на колени, – говорит Игнат. – Неудобно, чужая.

– Полезайте, там разберемся… – бригадир включает скорость, нетерпеливо похлопывает кулаком по клаксону.

– А, может, полчасика подождешь?

– Ты что? Делать мне нечего, что ли? Дома жена, дети… Да где она, твоя баба?

– Тогда поезжай, – виновато говорит Игнат и закрывает дверцу.

– С утра голову морочишь, – злится Лефтер. – Ушел с работы, камней невпроворот нагорожено… Будь здоров, чудак человек!

Машина с визгом срывается с места и исчезает во тьме. Скрип каруцы меркнет, удаляясь к вершине. Еще мгновение – и все звуки и свет поглощаются тьмой. Игнат в пустыне. Только ветер легонько посвистывает в верхушках акаций, и каруцы уже почти не слыхать.

Прокашлялся: может, кто-то услышит, может, этот кто-то поблизости, уже подошел или еще на подходе…

– Эй, есть здесь кто?

Молчание.

Он поворачивается, идет к своему столбу.

Теперь ему немножко жаль, что не сел в «жигуленок» – стрелой домчал бы. «Кто знает, не осталась ли она ночевать в городе? А не то помирилась со своим мордобойцем… оно после ссоры получается слаще…»

И слышит шаги. Легкие, не то детские, не то женские. Бездомный мальчик годочков шести в зеленом пальтишке, в желтой шапочке взбирается к нему на гору. Подошла и остановилась поодаль. Руки зябко спрятаны в рукава. Спиной повернулась, смотрит в сторону города. «Не видит меня…» Игнат вежливо кашлянул, пошаркал ногой. Она все не глядит. Еще потоптался, вздохнул, опять укрылся за столб: там, по крайней мере, не дует…

Наконец, через четверть часа отчужденного ожидания она подходит к нему и, пробормотав «добрый вечер», спрашивает:

– Давно ждешь?

– Давненько, – поспешно отвечает Игнат, радуясь ее обращению, как ласке. – С час, а то и больше.

– И нет машин?

– Была одна, да я передумал… вас дожидался… – он делает к ней решительный шаг, взяв ее руку, с усилием разжимает пальцы и кладет на ладошку золотое колечко. – Вот, обронили…

Она отдергивает руку, будто обжегшись, так что кольцо со звоном катится в темень.

– Я ничего не роняла! – опускается на колени, шарит по асфальту и, как-то сразу нащупав кольцо, возвращает его Игнату. – Вы обознались.

Женщина встает с колен и отходит на свое прежнее место у обочины, снова укрыв в рукавах руки от ветра.

Что за черт, думает Игнат. Не хочет признаться. Может, обиделась на меня? За что? Не может быть, чтобы это была не она… Теперь он сам к ней подходит, берет за плечи, поворачивает к себе, заглядывает в лицо – на нем должны быть следы удара, – но в темноте не видать…

– Извини, ты куда едешь?

Она недовольно высвобождается из его рук, пожимает плечами.

– Неужели ты забыла меня?

Но она опять упрямо и тупо повторяет:

– Вы обознались…

Раздосадованный Игнат отворачивается: «Что за женщина! Ее спрашиваешь, а она, как немая, молчит. Или к ней подходишь, а она в сторону, словно я ее съем. Боится, что ли, меня? Нет, все же она – не она. Чужая какая-то баба попалась…» Он идет в темноту – пускай постоит одна, если хочется. Оглянувшись, видит, что она потянулась за ним. «Во! Выходит, она, – говорит себе Игнат и на радостях опять ее атакует, но уже издалека, с трезвой оглядкой:

– Не знаю, почему… или мне кажется… что я с вами знаком, то есть видел вас когда-то прежде…

Женщина отвечает отчетливо:

– Отчего же когда-то? Сегодня, здесь, на этой дороге. Ты мне еще попить вынес, когда остановилась машина возле твоего дома.

Игнат стоит ошалело, точно его по затылку трахнуло молнией: «Значит, она меня сразу признала, а подходить не хотела. И голос… Значит, она – это она, та моя девочка…» Мысли его путаются, он заливается краской, но, слава богу, темно, и она не видит его. Она стоит вполоборота, чуть отвернувшись, словно не хочет, чтобы он н дальше бесцеремонно рассматривал ее, и вообще хочет, чтобы он знал и видел все только до определенной черты. А он на радостях пускается во все тяжкие:

– Я уж было испугался, что ты горожанка, а вовсе не ты…

Она в который раз пожимает плечами и хмыкает. А его без удержу несет и несет.

– Ты в этих туфельках, наверно, совсем замерзаешь?

– Замерзаю совсем, – неожиданно признается она и добавляет: – Да что за печаль, если и вовсе замерзну?

– Зачем же такие слова говорить? – теряется Игнат. – Походи лучше, разомнись… А то давай потанцуем.

И она ни секунды не раздумывая, соглашается:

– А без музыки как же?

– А вот так, – говорит Игнат и крепко ее обнимает. Они медленно притоптывают ногами в такт своему тяжелому дыханию.

– Теперь теплее? – спрашивает он минут через пять.

– Спасибо, согрелась.

– Я как увидел тебя в этих туфельках, сразу подумал: холодно ей в капроне…

– Весь день мерзну сегодня, с той самой минуты, как вышла из дому. Эту машину полтора часа ждала на дороге. Кому ни голосну – все мимо. Я уж было пешком отчаялась. И, думаю, не стану голосовать, хоть становитесь вы на колени. А он, откуда ни возьмись: за рупь, гражданочка, прокачу с ветерком! Да так разогнался, что я еле затормозила перед твоим домом: жиклер, или как его там в карбюраторе, сглазить пришлось… – В тепле Игнатовых рук, Игнатова дыхания она раскраснелась, разболталась, как девочка. – Ой, я так соскучилась по зиме, по чистому снегу!..

– Это не в карбюраторе сглазило, – авторитетно заявляет Игнат. – Это вода в радиаторе закипела… Слушай, кроме шуток, возьми кольцо свое. Куда мне с ним? Ты же призналась, что мы вместе ехали. И про фабрику меня спрашивала. А я тебя там приметил. И кольцо твое подобрал…

Она, разом оторвав от себя его руки и застыв на месте, спрашивает с неприязнью:

– Кто это тебе все щеки исцарапал?

Игнат Иосубовым жестом упирает руки в боки:

– А он тебе губы разбил!

А она ему:

– На, смотри! Не видишь, так спичку зажги…

– Я не курю… – Игнат растерянно хлопает себя по карманам и спрашивает: – А нет ли у тебя огоньку?

– Ничего! И так поймешь! – женщина вдруг привстала на цыпочки и, обхватив его шею, прижала губы к его щеке. Он задохнулся. И едва разобрал ее жаркий шепот: – Сказано тебе – обознался! Я совсем не та женщина. И будь добр обращаться со мной, как с чужой…

Тут Игнат смертельно обиделся. Бросает ее к чертовой матери и идет на четыре стороны, вслед за каруцей. Под ногами шуршат мелкие камешки. «Бедный, бедный задрыга! Иногда вот такую посадишь и сам не знаешь, что на свою голову взял. А этот мордобоец несчастный в заплатанном ватнике! Ведь лихо как развернулся и как вмазал жалеючи… довела, видать, горемыку. И она как, бедная, лежала у ворот и кровью горючей умывалась, собака такая… И я, упырь горемычный, пустопляс еров, это я за всех виноват перед богом: в который раз встречаю ее на дороге и одну оставляю…»

– Эй ты! Идешь?

Ждет-пождет, когда отзовется она. Да слышит ли? Слышит, не слышит – молчит. Молчит? Пусть молчит, лишь бы шла.

Она идет, и легкие ее шаги мягко шуршат по камешкам, чуть в отдалении. Серебристо поблескивает дорога.

– Я вот думаю: разве нынче кто-нибудь камышом кроет? А на что он еще годен, этот камыш?…

Снова прислушивается – нет ответа. Порывистый ветер доносит с вершины холма далекий скрип колес и фырканье лошадей.

– Стало быть, говорю, купил у кого-то, благо что болота еще не замерзли. У человека купил. Только ночью зачем везти, вот в чем вопрос. Не украл ведь, ясное дело…

Она все молчит, и это Игнату в досаду. Как-никак он сюда, к своему столбу, первый пришел и стал – старожил в некотором роде и даже хозяин. Она же – гостья не очень любезная. А вести себя не умеешь – ступай к переезду и там голосуй…

– Вот у моего отца Иосуба Чунту – не слыхала такого? Он у нас все лето на Доске почета висел, – тоже камышом крыша крыта. Но ты сообрази сперва, когда крыли! Лет, может, восемьдесят тому, при покойном Игнате, его отце, будь ему земля пухом… Но крыть камышом теперь, в космическом веке, – не лезет ни в какие ворота…

Игнат неожиданно для себя останавливается и говорит другим тоном, как бы за собеседницу:

– Но, может, тому человеку уголок только заделать… все равно одного воза на целую крышу мало. И то надо принять во внимание, что в любую и всякую эру шифер выпускают дерьмо, а камыш великая штука – он тебе и стоит дольше, и на чердаке держит тепло, и вообще глядеть любо-дорого. Вот у отца моего, к примеру, у Иосуба Чунту… не слыхала о нем?…

Нет, она решительно не слушает или не слышит! И, махнув рукой во тьму, Игнат окончательно с ней порывает.

– Ну, ты как знаешь, а я его догоню… то есть воз… – и тут с ужасом понимает, что ее шаги уже давно в тишине совсем смолкли, еще когда он сошел с шоссе на обочину и пустился вдоль ряда голых деревьев, смутно чернеющих на пепельном небе, как скелеты каких-то фантастических змеев-горынычей. Самого себя он обманывает тем, что сейчас остановился и ловит во мраке скрипение каруцы и шелест камыша. Но где же она? Неужели снова разлука?

– Эй-эй! Женщина! Милая! Дорогая! Откликнись! – Он уже готов обратно, на огни города, за ней вдогонку лететь.

– Добрый человек, – отзывается она у него за спиной запыхавшись, – обожди, я с тобой…

Ага, мысленно говорит себе Игнат, куда она от меня денется? Небось страшно ночью одной на дороге. Да и мне, признаться, скучновато впотьмах топать. Вдвоем веселее…

– Ну, значит, так! – говорит он бодрым голосом. – Стоять нечего – окоченеем. А машина нас как догонит, так и возьмет…

И опять они идут, он впереди, она сзади, хотя обочина здесь достаточно широка – в сухую погоду по ней гоняют трактора и телеги, – и она свободно могла бы пристроиться рядышком. А он, того и гляди, мог бы ненароком прикоснуться локтем – вот было бы здорово! Что же она, как назло, тянется сзади? Может, не поспевает за ним? Так он обождет… Игнат еле плетется.

И она свои шаги замедляет. Ее туфельки легко постукивают позади.

– Давай догоним каруцу, – предлагает он.

– Какую каруцу? – с интересом спрашивает женщина.

– Как какую? – Игнат звереет. – Я же тебе битый час толкую о камыше.

– О каком камыше? – еще больше удивляется она.

– Тьфу! – Игнат плюет на дорогу. Вот и поговори е ней! – Каруца с камышом… Чему же ты удивляешься?

– Вот и удивляюсь я… – бормочет она и добавляет еще несколько слов, из которых Игнат разбирает лишь сочетание «приснилось-пригрезилось». Что приснилось-пригрезилось? Кому? Ей или мне? О чем, о ком она грезит? Или вообще не было никакой каруцы – просто я задумался об отце и его привидел с этим камышовым возом в ночи…

– Идешь ты, наконец? Чего стала? Боишься меня, что ли?

– Ну вот еще! Чего мне бояться? Я не девчонка.

– Вот и я говорю: бояться нам нечего. А ну давай рядом со мной! – говорит с таким видом, будто давно имеет право приказывать. В конце концов он ее не звал. Сама напросилась, так изволь слушаться. – Кому сказано, рядом! А то не догоним каруцу…

– Да уж догнали, – спокойно говорит она.

И правда, шагах в двадцати впереди еле-еле тащится по обочине, уже почти на самом гребне холма, воз с камышом. И теперь слышен не один только скрип колес, но и мерный цокот копыт и шуршанье мягких камышовых головок по камешкам.

– Тронь – камыш или не камыш? – манит ее Игнат к возу.

Женщина подходит, протягивает руку, ласково касается остроконечных листьев, отрывает бархатный початок и подносит к лицу, словно забыла, чем пахнет камыш.

– Плесенью пахнет… илом, живой рыбой пахнет… – чуть слышно произносит она. – Интересно, кто же теперь кроет дома камышом?

– А я тебе о чем толковал? – смеется Игнат. – Куда же хозяин делся? Он сзади шел, еще и курил, и я у него хотел табачком поживиться…

– А ты разве куришь?

– Да я так, от скуки погреться…

– У нас тоже камышовая крыша была, – задумчиво говорит женщина, – да муж променял на шифер.

– Шифер – дерьмо, – машинально соглашается Игнат. – А хозяин на верхотуру забрался…

– Эй, хозяин! – зовет женщина. – Не возьмешь ли с собой?

– Отчего ж не взять? – подает голос возница с воза, как будто с неба. – Горячая молодка никогда не повредит старику. А ты случаем не бесхозная будешь? Как насчет этого дела? Дедушку приголубишь маленько?… Возьму, возьму, дай только дорога пойдет под уклон…

Теперь оба, Игнат и женщина, плечом в плечо, – но где ж Игнатово плечо, а где ее! – идут за каруцей, чуть слева. Деревья кончились, пошло чистое поле, и ветер с силой ударил в лицо и заставил звенеть на возу каждую камышинку. Игнат думает свою думу – и мог бы он сейчас по голосу признать старика, да все его мысли – о ней. И она тоже молчит, думает о своем: «Напрасно, напрасно я все это снова затеяла. Увидела, что не везет с самого начала, – надо было вернуться домой. Когда теперь доберусь?…» Она отстает на шаг, глядит на широкую Игнатову спину, упрямо склоненную против ветра, мерно и грузно движущуюся рядом с каруцей, и в ужас приходит: «Куда я? Что я делаю? С кем иду?… Лучше б меня убили, раздели, ограбили… В какой раз я его нахожу, хороню, воскрешаю, мордой о него тычусь, как в решетку железную… и снова он меня бросит, как бросает всю жизнь. Ни стыда, ни смерти, ни старости – ничего не боится тупой, слабый, бедный мужик мой… Знать тебя не хочу! Глаза бы на тебя не смотрели! Вот нарочно отстану – уже на два шага отошла. Повернусь – и останусь одна. Лучше сейчас это сделать, чем после. А он и не заметит, и не почует… вот я уже в пяти шагах… в десяти… прощай, моя радость!..» Она останавливается, отворачивается от Игната – они уже перевалили вершину холма и дорога пошла под уклон. Огни города скрылись за гребнем, и только зарево высвечивает краешек неба – там был, есть и навсегда останется город.

– Ты что здесь делаешь? – слышит она насмерть перепуганный шепот. – Ты чего отстаешь?

Игнат крепко берет ее за руку – так будет вернее – и говорит:

– Очень уж ты нерешительная. Хочешь – за возом пойдем, хочешь – в город вернемся, хочешь – так останемся. Только, пожалуйста, вместе…

– Мне машина послышалась, – говорит она.

– Да это же от элеватора на товарную станцию. Ну, хочешь – побежим и, может, еще остановим!

– Не хочу!

– Тогда поспешим за каруцей. – И он мягко тянет ее за собой. Все правильно делает, думает она. И груб и нежен – все в меру. Вот только не хватает его каждый раз – боится судьбы…

– Тпрру, мальчики, тпрру… А ну, подсажу, красотка! И покатим с нашим романцем под горку… Ну, что же ты мешкаешь?

– Я, дяденька, не одна.

– С кем же ты?

– С мужем.

– Только мне твоего мужика не хватало! А чего не слышно его? Немой, что ли?

– Отчего же немой? Подай голос, Игнат!..