Трусцой, чтобы не замерзнуть, бежим мы по насту лесной дороги. Мне двадцать семь, но легкие мои прокурены и не могут справиться с такой нагрузкой. В голове, что сверчок, одно слово – сдохну, сдохну. Впереди тысяча сто три дня. Не выдержать мне. Да и к чему? Чтобы выйти отсюда старухой? Без зубов. С воспаленной маткой и язвой в желудке. Может быть, и с чахоткой…

…Как участковый, Ваня был хил и слаб в тот момент. Тело его обмякло, ноги дернулись и все. Не надо было ему говорить такое: «Тебе вышка светит – скажи я одно лишь слово».

Что произошло в моем организме? Химия какая-то…

…Бежим трусцой… Пока бежим. Вот одна страдалица отвалила в сугроб. Вот другая. Скоро и я не вынесу и рухну. Все же мне уже двадцать восемь.

Сегодня меня поместили в лазарет. Сжалился кум. Тут, в лазарете, хотя бы тепло. Чистые простыни и наволочка. Жрачка тоже получше. У меня воспаление легких. Обошлось без туберкулеза. Лежи себе в койке и думай.

Семь лет мне впаяли за убийство мужа. Как же так случилось, спросите. Что же, у меня теперь времени хоть жопой ешь. Расс ка жу.

Санитар, милый старик, тянущий срок за кражу из своей же кассы чуть ли не ста тысяч рубликов, принес мне школьную тетрадочку: «Вы, милейшая, ведите дневник! Выйдете отсюда, книгу напишете». Определенно умом тронулся. Тем не менее через месяц я стала писать. Что тут еще делать?..

Лежу и смотрю в окно. Оно покрыто изморозью. Чего в него смотреть? Но в рисунке инея мне видятся разные фигуры. Вот там, в углу, птица. А там – точно крокодил.

У нас тут тепло, а за окном мороз. Мне хорошо. Бумага в тетрадке серая, страницы в клеточку.

…Мама родная! Как давно это было. Вот так же морозно и на окне узор. Я сижу у окна и пью толокно. Отец еще спит, а мама провожает меня в школу. Ей тоже на работу к десяти. Она продавец в промтоварном магазине.

А было ли это? Я вот уже во второй раз «хожу к хозяину», и тут, считай, моя настоящая жизнь. Меня здесь уважают. Я в фаворе у граждан начальников. А что там, за колючкой?

– Заключенная Инина, хватит бока пролеживать, – санитар из «опущенных» тих и вежлив, – пора на завтрак.

Вот так, господа присяжные! Меня на завтрак приглашают. Этого убогого спрятали сюда от греха подальше. Пожалели.

Каша на воде и чай, наверное, уже раз пять заварен, но главное – все горячее. А чего надо тебе, заключенная Инина? Живи и радуйся. Товарищи твои сейчас на морозе вкалывают. Обжигает их бронхи и легкие мороз. Коченеют руки и ноги. Цирик топчется у костра и покрикивает от нечего делать: «Живее, живее, а то околеете!»

Помнишь, заключенная Инина, статья сто пятая, как тебя и еще трех мужиков из цеха послали на Ржевку? Там наше изделие проходило испытания и что-то незаладилось. Тоже мороз был шипучий. Там нам говорил «живее, живее» не цирик, а сам главный конструктор. Его из Москвы достают. Вот он нас и подгоняет. Надо разобраться, отчего это наше изделие «закапризничало». Пуляло, пуляло, а тут на десятой серии заклинило. Ни тыр ни пыр.

Чудна голова человеческая. Вспомнила ту зиму, и тут же встало передо мной лицо Ивана. Того самого милиционера. Мы с ним жили, не расписываясь, почти два года. После того как я упокоила Петю, мужа своего, он, Иван Михайлович, переехал ко мне. Свою комнату сдавал каким-то южанам. То ли грузинам, то ли армянам.

– Хватит чавкать, – это уже наша врачиха, – мигом по палатам! Сейчас приду, всем клизму ставить буду.

Это она так шутит.

И опять я смотрю на заиндевевшее стекло.

Тогда было лето. У меня на службе половина сотрудников разъехалась в отпуска. Мой Ваня тоже навострил лыжи на море. Ему, видишь ли, путевку дали. В Хосту.

– Месяц пролетит, не заметишь, – говорил он мне, отвернувшись к окну, чтобы не дымить мне в лицо, – я тебе чего-нибудь привезу южное, редкое.

Очень мне нужны эти южные редкости!

Я как-то привязалась к этому мужику. Пусть он не шибко грамотен, пусть порой груб. Может и по физиономии съездить. Но все же. Химия! Эндофрин какой-то.

Он уехал. Провожать на вокзал запретил: «Нечего там при людях сопли разводить! Тута попрощаемся – и будет». И уехал.

Только обратила я внимание на то, что в чемодан он запихал две кружки и две ложки.

Через пять дней, я это точно помню, женщины меня поймут, мне одна сорока-белобока из канцелярии пропела: «А наша Надька в Хосту уехала. С хахалем».

Я мозгами раскидываю. И так и сяк. И все больше внедряется в мое серое вещество убеждение, что это с моим Ванечкой уехала «шарики катать» эта кошка драная. Рожа у нее белая, словно мукой присыпанная. Глазищи навыкате и черные, словно уголья. Плечи острые и широкие. Правда, грудь у нее большая и не болтается у живота. Но все остальное-то. Все остальное… Ушибиться можно. Кости выпирают.

На седьмой день, это как раз пятница была, я купила билет на самолет и полетела в Адлер. Три часа я думала и пила коньяк. Думала, как я застану их с голыми попами и как я буду резать их ножичком до крови.

Когда приехала, жара ударила в лицо и воздух, полный непривычных запахов, совсем вскружил мне голову. В автобусе стало совсем плохо. Шофер высадил меня у какого-то моста. Бросила сумку у обочины и доплелась до воды. Хорошо. Холодные струи обожгли мне ноги. Я пришла в себя.

Стоп, девушка. Так нельзя. Спьяну такие дела не делают. Надо где-то пристроиться. Комната с видом на море стоила мне недорого. Хозяйка, молодая армянка, накормила меня каким-то их национальным блюдом. Тушеные овощи. Вкусно. Пили вино белое.

– Ты, милая, я вижу, совсем плохая. Чего к нам-то приехала?

Тут я ей все и выложила. Она, не говоря ни слова, вышла из-за стола. Через пять минут вернулась, неся с собою большущую бутыль вина.

– Меня тоже муж бросил. Снюхался с какой-то проституткой из Москвы и умотал с ней. Так я к гадалке сходила, – мы выпили по большому бокалу холодного и терпкого белого вина, – и он через месяц приполз, – она что-то сказала по-армянски и добавила по-русски: – Мерзавец. Я его прогнала. Зачем мне его хрен, в чужой, – тут она опять употребила непечатное слово, – стиранный.

Мы с Гаяне – так она назвалась – просидели до тех пор на веранде, пока солнце не зашло за горы.

– Мы, здешние, в море ходим редко. Соленая вода кожу портит. Но с тобой пойду.

Мы вышли из ее дома и пошли, как ни странно, не в сторону моря, а, наоборот, – к шоссе.

– Там моря нет, – попыталась я вставить слово.

– Ничего ты не знаешь, и молчи. Мы не на пляж засранный идем. Мы на белые камни с тобой идем. Там теперь никого. Если только пограничники нас с тобой за голые попы не прихватят, – смех ее заливист и заразителен.

В свете уже вставшей над горизонтом Луны мы пришли на «белые камни». Красота! Какая вода! Она шелестит у берега, перебирая гальку. Вдали на горизонте светятся огни какого-то парохода. Никого.

– Раздевайся, чего стоишь, – вывела меня из ступора Гаяне.

Голыми мы вошли в воду. Было необычно и хорошо.

– Глотни, – Гаяне припаслива. Взяла с собою на море бутылку вина.

Долго мы лежали на колючей гальке и пили вино и…

Все было необычно и ужас как приятно.

Наше блаженство прервали пограничники. Откуда-то сверху они буквально свалились на нас.

Я бросилась натягивать на себя хотя бы что-то. Гаяне же, как была голая, встала во весь рост.

– Что мальчики, развлечемся?

– Мотай отсюда, Гаяне, и подругу прихвати. Или мы ее к себе на заставу на недельку определим. Будет картошку чистить.

– На картошку мы не согласны.

Я дрожу. Никак не могу одеть сандалии.

– Так что, Витенька?

– Сказал, мотай! – он ушел, а за ним и его товарищи.

Наконец мне удалось одеться. Гаяне тоже накинула свой халатик.

– Ну как? Пошла бы к ним на денек другой? Они парни чистые. А удовольствия по горло.

И тут у меня вырвалось:

– Мне и с тобой было хорошо по горло.

– Остынь. Я девушка справная. Это так, развлекашки. Не все ж мужикам нас тискать.

Обратно мы шли молча. Спала я долго и без снов.

Через два дня Гаяне мне сказала:

– Судя по твоим рассказам, твой ублюдок живет со своей кралей на Привокзальной у Сукиаса.

За обедом мы, вернее, она одна, разработали план действий. Гаяне зайдет к этому Сукиасу как бы просто так, по-приятельски. И там попытается познакомиться с Иваном.

– Я один приемчик знаю. Не устоит. Мы с ним поедем на шашлыки в горы. Я потом тебе скажу, где. Ну а там все и сделаем. Чисто и культурно.

Я не понимала, о чем Гаяне говорит.

– Дура ты, Тамара. Отрежем ему все. И член, и яички. Ты тут ни при чем. А Сукиас мой человек. Меня не выдаст.

Какие тут ночи! Небо светится звездами. Воздух ароматен, и жары уже нет. Цикады стрекочут так, что уши закладывает. Вино холодно. Орехи мягки. Руки Гаяне горячи.

…Я долго не могла отбросить от себя эту картину. Иван с голым низом лежит на спине. Глаза его полуоткрыты, а рот раскрыт и язык торчит. Он тяжело прерывисто дышит и изредка подергивает руками. Хотя и влила в него Гаяне немало, но все же…

Крови почти не было. Недаром Гаяне когда-то работала санитаркой в госпитале.

– Ну вот, смотри, какой красавчик твой трахальщик, – и добавила, улыбаясь, – бывший.

Через день я улетела в Ленинград. Отставив в своей памяти ощущение солености морской воды, пряного аромата цветущих магнолий и мускусного тела молодой армянки. Об Иване я не думала. Отрезала, как гнойный нарыв. Химия какая-то.

На службе я появилась в пятницу.

– Товарищ Инина, – начал вычитывать мне мой начальник, но тут же осекся. – Ты не больна ли случаем?

– Немного.

– Так иди, долечивайся. Без тебя обойдемся, – хмыкнул. – На венок собирать не придется.

Это у моего начальника юмор такой.

Два дня не выходила из дома. Пила водку и курила. Спала и пила. В понедельник в пять утра я уже начала уборку в квартире. Это у меня заняло почти пять часов. Потом душ. Потом завтрак. Наварила картошки, открыла банку лосося.

Этот дальневосточный лосось чуть не застрял у меня в глотке.

– Тамарка, сука, водку жрешь и рыбу трескаешь.

Это Ваня приехал. Не помер, значит, там, в горах.

– Ты чего ко мне приперся, мерзавец?! Вали к себе! Отлуп я тебе дала. Вали к своей девке.

– Болею я, Тамара.

– Гонореей или сифилисом? Я-то знаю, какую ты болезнь подцепил на юге.

Иван заплакал. Мне его не жалко. Прогнала его.

А через месяц он опять заявился. Пьяный, грязный, весь мокрый – на дворе дождь проливной. На форменном кителе погон нет. Брюки расстегнуты. Срам!

– Это ты, сука, подстроила, это ты, – и ну на меня с ножом. Тем, которым мясо разделывают.

На него он и напоролся.

Ну что за напасть! Что ни мужик, то покойник. Что за химия такая? Я два дня не вылезала из дома. Пила напропалую. Все едино. Со службы попрут. За Ваню дадут не меньше десятки.

Где находится гипоталамус? Знать бы. Одно слово, химия…

– Заключенная Инина, бегом к начальнику!

Тут так. Все бегом. Согревает. Мороз щиплет щеки, и ноздрюшки слипаются.

– Ну что, Инина, – наш начальник – мужик что надо. Его уважают. – Оклемалась маленько?

– Что-то, гражданин начальник, в грудях давит.

Как ему смешно! Как смешно. Бабы говорят. Бабы – это вольнонаемные, мы не бабы, мы зэки. У него жена очень больна. Все лежит. Бабы шутят – лежит телка, а спать не моги.

– Твоей грудью кого хочешь задавить можно. Ты садись. Разговор есть.

Села. Жду. Подполковник молча встает, обходит стол с двумя тумбами, подходит к двери и запирает ее на щеколду. Все понятно. Что же, он чистый. Можно. Его и понять надо. Жена лежит, а толку мало.

– Ты по сто пятой чалишься?

– Вам ли не знать.

– Знаю, а отвечать должна по уставу.

– Так точно! Статья сто пятая, часть вторая. Заключенная Инина.

– То-то. Ты телогрейку скинь. У меня тепло. Разговор есть.

Сам ходит в носках и без кителя. Нарушение. Но он начальник. Ему можно.

– Пей! – сует мне граненый стакан, – спирт это.

Для меня это не внове. Выпьем. Он расстегнет галифе, молча, одними глазами покажет, куда встать, – и ну пошел дергаться. Кум, так тот все больше отправлял свои потребности на столе.

Начальничек ничего не говорит и не делает. Ударили его, что ли?

– Инина, ты баба справная, начетов не имеешь. Чалиться тебе осталось пять лет, – опять встал. Ногами шарк-шарк. Туда-сюда и сел. – У меня жена больна. За ней уход нужен. Тебя хочу к этому делу приспособить.

Налил, выпил.

– Чего молчишь?

– А у меня есть выбор?

– Соображаешь. С завтрева будешь ходить ко мне в хату. Приказ о твоем расконвоировании я уже подписал. Выпей и иди.

Мороза не чувствую. До санблока добежала за рекордное время.

– Ну ты, Инина, продвинутая! Завтра за колючку выходишь, – наша врачиха держит в руках листок с приказом.

– Гражданин начальник, позвольте пройти на свое место?

– Знаю я твое теперь место, – ну и пакостная же у нее улыбка.

Дом начальника нашей КОРы за колючкой в километре. Цирик довел меня до ворот.

– Теперь чеши сама. Шаг влево, шаг вправо считается побегом, стреляю без предупреждения, – скалится своим щербатым ртом.

Зубы ему повыбивали наши «девушки».

– Ружье свое отчисти от триппера, – и шагом, шагом по морозц у.

Дом, рубленный в ласточкино гнездо, пятистенок. Две трубы. Дров не жалеют. Начальники же. Окна все в морозных узорах, но, видать, красивые занавесочки.

Подошла к калитке, а за забором – пес ростом с теленка. Я таких псов раньше не видала. Ну и морда. Зубы, что ножи.

– Эй, кто-нибудь! Меня начальник прислал.

– Чего орешь? Не ответит тебе никто. Алевтина лежит в лежку, а сам на службе, – за низкой оградой соседнего дома женщина в овчинном тулупе, накинутом на голое тело. – Ты иди через мой палисад. Есаул там не достает. Степан Порфирьевич специально так сделал, чтобы я, кабы что, смогла к Алевтине заглянуть.

– Что за собака такая? – спрашиваю я, когда мы минули у грозу.

– Кавказская овчарка. Лютый пес. Ему уши откручивают в щенячьем возрасте. Специально приглашают пришлого кого. Это для того, чтобы он всех чужих ненавидел. Ты иди, не боись! Он меня знает.

От бабы пышет жаром. Мне бы ее здоровье.

– Заходи. У них никогда не запирают, – баба развернулась так резко, что полы дубленки распахнулись и обнажили ее розовые груди. Скрип-скрип – и она потопала к себе. Я вошла в дом. Уже в сенях я почувствовала нездоровый больничный запах. Сейчас же выветрю всю избу.

В зале рядом с русской печью на высокой кровати лежала, положив голову на несколько подушек, женщина. Даже в полумраке комнаты я разглядела мертвенно-серый цвет ее лица. Руки она держала поверх пухового одеяла. Что за руки это были! Прутики, а не руки.

– Ты меня не бойся, девочка. Это не заразно. Лейкемия у меня.

– Я свое отбоялась. Проветрить надо тут. Кемия не кемия, а дышать надо.

Сбросила ватник и пошла открывать окна. Морозный свежий воздух полился в избу.

– Где дрова у вас?

– Выйдешь – с крыльца направо. Есаула не бойся. Он до дровяника не достает.

– Всю дорогу от вашего Есаула не побегаешь. Где кусок хлеба взять можно?

– Не возьмет он у чужого.

– Была чужой – стану своей. Так где?

Выбрала я самый большой кусман и пошла за дровами. Избу выстужу, а жить-то надо.

К пяти вечера, когда небо опустилось на поселок и мороз сковал лес, мы с Алевтиной сидели – да, да сидели – за столом и ждали хозяина.

– Ты, Тамара, волшебница. Я почти год с постели не вставала. Ты где так вкусно готовить научилась? – Я накормила больную женщину всего-то жареной картошкой с домашней тушенкой. А молоко, оно и есть молоко. Хлеб, он и есть хлеб.

Подполковник пришел часам к шести. До отбоя оставалось три часа. К девяти я должна быть на зоне. Начала собираться, а он говорит:

– Я дал команду тебя не ждать. Ночевать сегодня будешь тут.

– Как это ты верно решил, Степан Порфирьевич. Куда на мороз девочку выгонять!

– Эта девочка свой срок тянет по сто пятой, часть третья. Что б ты знала.

– Пусть так, но все равно девочка она.

Не стану же я переубеждать больную женщину. Пусть верит, что я девочка.

Скоро и угомонились мы. Алевтину я уложила на свежее белье. Напоила на ночь чаем с малиной. Начальник ушел на свою половину, и долго мы слышали его ворчание. О чем ворчал мужик, мы не расслышали. Но и он скоро угомонился.

Спать на новом месте непривычно. Это у меня с детства. Лежу на широкой лавке у окна. От него, хоть и закрыто оно плотно и законопачено мною, тянет холодом. Мороз на дворе нешуточный. Под сорок. Под лоскутным одеялом мне тепло.

Тихо посапывает Алевтина. Подействовал мой чай. За стеной тихо. Спит гражданин начальник. Это я так думала. До поры.

Наверное, и я заснула.

– Тихо. Подвинься. Согреешь меня, и я уйду.

«Грелся» он сильно, по-мужицки откровенно. Никогда и никто так не брал меня.

Через пять дней Алевтина запросилась в баню.

– Пропарюсь и совсем поправлюсь.

Я видела, что женщина тает, но возражать не могла. Дотащу до берега. Бани тут ставят по берегу реки с необычным для моего уха названием Северная Сосьва.

Гражданин начальник уехал на своем уазике в колонию, а я начала готовить баню. Спину натрудила, пока натаскала дров.

– Отдохни, – сжалилась надо мной Алевтина. – Пойди в сени. Там за перегородкой есть шкафчик. Налей себе настойки. Согреешься.

– Нет. Расслабон будет, а мне еще воды надо натаскать и саму баню натопить.

В парилке я, паря Алевтину, старалась не смотреть на ее тело. Кожа – пергамент желтый. Косточки выпирают отовсюду. Простите, между ног можно два кулака пропихнуть. На попе нет ни грамма жира.

Жуть!

Теперь представьте картинку. Мороз под тридцать. По тутошним меркам тепло. Снегу навалило по пояс. Тропку занесло, пока мы парились. И вот в таких условиях я тащу на спине Алевтину. И пускай весу в ней меньше, чем у барашка, но все же. Идти надо вверх. По снегу.

Дотащила. Хватило сил уложить женщину в постель. Самой раздеться сил уже не было. Так в дубленке и пила я ту самую настойку. Та еще настойка. Градусов под шестьдесят. Сладкая дрянь, а бьет по мозгам сильно.

Алевтина заснула, пушкой не разбудишь. Печь не остыла. В избе тепло. Меня медленно повело. На голодный желудок выпить почти пол-литра настойки, это я вам скажу.

Приободрилась и растопила-таки печь. Благо дров в избу натаскала утром в достатке. Намыла картошки и так, в мундирах, поставила чугунок с ней в жерло. Пусть себе варится. Вернется со службы гражданин начальник, будет, чем закусить.

Моя голова медленно склонилась на стол, и я сплю.

– Эй, люди! Померли, что ли? – хозяин пришел. Мать моя женщина! Печь потухла. Алевтина спит. И я сплю. Что за бабы? Ладно уж, жена. Она больная, а я-то.

– Сейчас свет зажгу.

– Жива? А то я уж подумал, обе отдали концы. Соседка сказала, ты баню топила. Алевтину парила. Ей, – он смеется, – это в самый раз, чтобы побыстрее концы отдать.

Свет резанул по глазам. Хорош подполковник! Шинель вся в снегу. У шапки-ушанки одно ухо спущено. Всюду налип снег. Ремень и портупея сбились. Кобура где-то на пузе. Он просто пьян в стельку.

– Мечи пирог на стол. Будем вечерять, заключенная Инина. Есть повод напиться, – шинель летит в красный угол, шапка за печку. Степан Порфирьевич стоя пытается стащить уже оттаявшие и намокшие оттого сапоги. И так и этак. И все никак они не даются.

Пришлось помочь. Один поддался сразу, а со вторым затык. Чувствую его руку на голове своей.

– Тебе УДО пришло. Как же, Тамарка, я без тебя теперь буду? – сел на пол и заплакал. Что тут со мной произошло! Я его и целовала, и ласкала. Легли прямо на пол, и случилось бы то самое, но проснулась Алевтина.

– Пить хочу, – это были ее последние слова.

Воду я вливала в ее почерневший рот, уже когда она начала дышать прерывисто. Вспомнила, как такое дыхание называла наша врачиха – дыхание Чейн-Стокса.

Рядом Степан в галифе и исподней рубашке.

– Ты ей дай самогонки.

– Отходит она. Я ничего не могу сделать. Навесишь мне и ее теперь.

– Дура ты, городская дура. Ты освобождена условно-досрочно. Оставь Алевтину. Пусть спокойно отойдет.

Алевтина перестала дышать ровно в десять вечера…

– Я обязательно вернусь, – я верила в то, что говорила Степану.

Почти год мы жили как муж и жена. Кто-то стукнул – и его уволили в запас. Подорвал авторитет.

Завели хозяйство. Корову, трех боровов, птицу и даже коня. Земли хватало. По весне Степан на рынке скота прикупил – трех барашков. Выпас есть.

А третьего июня мне пришло письмо из Ленинграда. Отдел учета и распределения жилой площади извещал меня, что такого-то числа состоится суд по иску правления ЖСК ко мне, задолжнику.

– Ехай! Квартира в городе – это не изба на Севере. Я управлюсь, – на меня не смотрит. Знаю, тяжело ему. Попривык ко мне.

Я тоже привыкла к этому мужику. Но дом истинный мой там. В панельном доме, на пятом этаже, в квартире из двух комнат и кухни в девять квадратных метров, с лоджией.

Степан основательно собрал меня в дорогу. Кроме чемодана с моими вещичками, плотно упаковал в большую корзину всяких продуктов собственного изготовления.

– Нечего по ресторанам шастать в поезде. Отраву жрать ихнюю, – и опять мне в лицо не смотрит.

Ночь перед отъездом я не спала. Но и ему спать не дала.

Рано утром десятого ноября 1982 года к нашим воротам подъехал уже изрядно потрепанный уазик из колонии.

– До Конды провожать не смогу, Тамара. Сама знаешь, хозяйство. А до заимки лесника, так и быть, – смотрит на этот раз прямо в глаза. Глаза серые и злые.

По перовому снегу ехать весело. Водитель из молодых, первогодок. Крутит баранку и напевает.

– Слушай, боец, заткнись, а? Лучше приемник включи. Не пропил еще?

– Никак нет, товарищ подполковник в запасе, – включил.

– …с прискорбием извещает, что скончался Генеральный секретарь ЦК КПСС, Председатель Верховного Совета СССР, товарищ Леонид Ильич Брежнев, – голос диктора суров. Аж мурашки по коже.

– Сподобился наш сиськи-масиськи, – бросил Степан.

– Житуха начнется, – тут же отреагировал боец.

– Мал еще размышлять на такие темы. Устав блюди и службу знай, – в Степане проснулся командир.

Километров пять ехали молча.

– Тормозни, подышу, – и мне: – Выйдем, Тамара. Пошли по колее впереди машины.

– Я помню смерть Сталина. Брежнев, конечно, в подметки ему не годится. Но все же сколько годков правил. Будет смута. Это я тебе говорю… Прикипел я к тебе, Тамара. Ты там в городе поосторожнее будь. Ничего просить не могу, но скажу так. В городе, конечно, жить комфортнее, – первый раз слышу от Степана такое слово, – но тута спокойнее. Обустроить жизнь по-городскому можно и здесь. Было бы желание. Так что подумай, женщина.

До Конды доехали без радио и разговоров.

Они сразу уехали. Я понимала. У Степана – хозяйство, у бойца – начальство.

Небо опять затянуло. Пошел мокрый снег. А у меня внизу живота защемило. Химия…

На третьи сутки я с пустой корзиной, тяжелым чемоданом и больной головой (хорош наборчик) вышла из вагона поезда. До Вологды я ехала в плацкартном вагоне. Провоняла так, что от меня люди стали шарахаться. Сдала багаж в камеру хранения и пошла искать баню. Отмывалась часа два. Степан меня хорошо снабдил деньгами, – «мне они тута и на фиг не нужны», – так что дальше я ехала в купейном вагоне.

Ленинград. Шумно, толкотно. Почти час стояла в очереди за такси.

К двум часам дня добралась до дома. Замки я открывала с трудом.

– Вернулись, – соседка услышала, как я вожусь у дверей. – А мы уже думали, умерли вы.

– Как видишь, сучка, не сдохла я, – дверью хлопнула так, что штукатурка посыпалась. Стерва первостотейная. Она одна из соседей вызвалась понятой быть, когда ко мне явились из милиции.

В квартире все так, как было в день моего ареста. Я тогда попросила мало-мальски прибрать и отключить ток.

Устала после дороги так, что тут же рухнула на диван…

– Не дам, – говорит отец, но мама настаивает.

– Одну коробочку дай!

– А где я орден хранить буду? – мама выпрашивает у отца орденскую коробочку.

– Дай не от ордена. От медали дай. Она же стоит меньше.

– Неграмотная ты женщина. Ордена и медали цены не имеют. И зачем тебе коробочка-то?

– Сережки мамины хочу положить…

…Ну и сон. А я ведь помню этот разговор родителей. Отец тогда отдал маме красную коробочку.

Хорошо поспала. Все-таки в поезде на жесткой полке сон не тот.

День прошел в домашних хлопотах, и ни разу я не вспомнила колонию, своих товарок по бараку, цириков. Но все время перед глазами стояли глаза Степана.

По телику одно и то же. Все о Брежневе. Дорогой Леонид Ильич, дорогой Леонид Ильич. Тьфу на них! Пройдет неделя, и вы будете глотки грызть друг дружке за его место.

Угомонилась я ближе к полуночи. Даже кушать не хочется. Так и легла. Голодной…

– Золото, драгоценности, оружие, наркотики? – это при моем аресте так.

Как бы ударило и проснулась. Что за чертовщина. Сначала снится, как мама коробочку у отца выпрашивает. А теперь вот обыск.

Как была, в пижаме вылезла из постели. Сварила пельменей «Сибирских», налила стакан водки. Все ровно сна как ни бывало. А ведь были у мамаши доставшиеся от бабушки какие-то цацки. И где они?

Начинало светать, когда я наконец-то нашла ту красную коробочку. Каждая вещица обернута ватой. Вот серьги из золота с изумрудами. Вот перстень золотой с печаткой. Ожерелье из янтаря и золотыми вставками. Четвертой вещицей оказался кулон. Открыла, а там такая маленькая-маленькая картинка. Женский портрет. Наверное, это бабка моя. Муж ее очень любил. Дарил эти вещицы он. Так любил, что мог приревновать к телеграфному столбу. Умер он как-то странно. Свалился с обрыва и сломал шею. И не сильно пьян был.

Что же, сны оказались в руку…

Одних сережек мне хватило на погашение задолжности по обслуживанию дома. Еще и осталось.

Немного подумав, а на кой мне эти цацки, решила погасить кредит. Знакомый подсказал, что после полной оплаты кооператива квартира переходит мне в собственность. Смогу продать ее.

Другой мужик сказал, что продавать не надо. Лучше, если не буду жить тут, сдавать ее.

В хлопотах прошел месяц. В декабре у Степана день рождения. Исполнится мужику пятьдесят два года. Не круглая дата, но все же день рождения. Надо ехать. Надо и еще пуще хочется.

– Вы, Тамара Вениаминовна, правильно решили сдать квартиру. Одно попрошу, сдать приличным людям. У нас, знаете, дом высокой культуры.

– А вы и помогите мне с людьми.

– Подумаю.

Будет он думать долго, а я жди. Сообразила. Пошла к себе на старую работу. Там всякие люди бывают.

Девчонки мне обрадовались. Они не паскуды какие-нибудь.

– Тамарочка, не волнуйся. Подберем. У нас всякий контингент. Есть грузины. Армяне. Есть и совсем крутые. Чеченцы. Кого хочешь?

Через три дня я уже подписывала договор с молодыми людьми, у которых глаза карие, а волосы черные.

– Не беспокойся, дорогая! Все будет очень хорошо. Чисто и тихо. Твои соседи жаловаться не будут.

Они внесли задаток за три месяца вперед.

– Потом мы будем платить, как прикажешь. Можно из рук в руки. Можно на сберкнижку будем класть.

Получив по моим понятиям очень даже приличную сумму, я села в поезд Ленинград – Вологда. Тю-тю. Или ту-ту. Не стучите колеса…

Я везу моему, отметьте – моему, Степану гору городских гостинцев и подарков. На Невском проспекте в магазине «Рыбалка-охота» купила такие удочки – закачаешься. Лесу, крючки, грузила и много всего другого. В «Военторге», там же на Невском, две пары штанов. Карманов на них немерено. Пять ковбоек. Сапоги из хрома, а может быть, и не из него. В «Елисеевском» купила водки, коньяка, сыров разных и колбас.

Загрузилась по самое не хочу. Пришлось на вокзале носильщика нанимать.

Поехали. Мелькают за окнами поля да перелески, серые унылые дома. Все припорошено снегом. Кое-где прогалины высвечиваются.

В купе одна я баба. Мужики приличные. Даже вежливые. Не пристают.

Пили-ели одним столом. Доехали, слава Богу. Как я буду со своими кутулями? Опять же мужики помогли дотащить их до автобусной остановки.

Снегу намело! Жуть. Устроилась под навесом и стала ждать. Народу прибавляется, а автобуса нет. Начинают болтать, что он где-то в дороге застрял и за ним послали трактор. И что раньше ночи его не жди.

Люди стали разбредаться кто куда. Все местные. Им есть куда идти. Мне некуда. Да и с моим багажом не очень-то побегаешь. Сижу мерзну.

– Гражданочка скучает? – я с ходу вижу со справочкой гражданин этот. Может и прирезать за харчи и вещички.

– Вали отсюдова, сажа. Горло порежу. Сама по сто пятой чалилась, – и для пущей убедительности полезла в карман.

– Успокой нерв. Я без претензий, – отвалил бич. Сколько их в этих краях!

Как народ узнает о прибытии автобуса, не знаю, но начал он подтягиваться на станцию.

Довольно новый автобус приехал сам. Шумной толпой вывалились из него пассажиры. Впечатление, что они все пьяные.

– Мы чуть не угробились, чуть не угробились, – тараторят бабы. Им вторят мужики: «Чуть головы не поломали».

– Чего народ пужаете? – шофер – мужчина основательный, ростом под два метра, плечи «косая сажень», – ну съехали немножко в кювет. Так не перевернулись же. Сами доехали, и скажи спасибо.

– Простите, – подкатилась я к нему, – а обратно, когда поедем?

– Эх, деваха. Дай дух перевести. Отогреться.

– Давайте я вам горяченького соображу.

– Мне бы не горяченького, а горячительного бы.

– И это будет, – мне главное, чтобы уехать отсюда побыстрее.

– Пошли в балок. Там и покушаем с тобой, – подхватил мои чемоданы и сумки и почесал вперед. Я еле поспеваю.

В балке так тепло, что впору до нижнего белья раздеваться.

– Петенька приехал, – заверещала старушка, шурующая в буржуйке. – Сейчас чаю наварю. Замерз, поди?

– Бабуля, не суетись! Пятки сотрешь до костей. Я тебе гостью столичную привел. Стели белую скатерть, – как хорошо он улыбается.

– Совсем одичал на трассе. Какая такая скатерть? Грязь собирать. А ты, девка, откуда будешь такая?

– Из Ленинграда я.

– Цаца, – отвернулась, будто я ее обидела.

– Не обращай внимания! Она сама из Ленинграда. Пока срок тянула, там у нее все отобрали. Некуда ей деться. Вот и сторожит наш балок.

Бабуля выставила на стол стаканы, трехлитровую банку с молоком, положила на тарелку крупно нарезанный черный хлеб:

– Извольте кушать, господа залетные!

– Ты тоже садись с нами, баба Вера.

Кем же была это баба Вера до осуждения и заключения? Была Вера Николаевна старшим научным сотрудником в институте Академии наук. Имела, а впрочем, и имеет степень кандидата наук. Была успешной, красивой. Одного у нее не было – этого пресловутого женского счастья. То есть не было у нее мужа.

– Я мужиков не чуралась. Знаю, что баба без мужика, что цветок засохший. Дай ей каплю влаги живительной, – она пакостно хихикнула, – и она расцветет. Был у меня один такой. Страсть какой красивый! Бабы так и липли.

Петя перебивает:

– Баба Вера сейчас плакать начнет. Я скажу. Отравила она его. Она же химик, ученый.

Мы пьем мою водку, едим мою колбасу. Петя пьет и не пьянеет. Мне бы уехать отсюда.

Зря я обмолвилась, что тут жарко так, что впору раздеваться догола. Баба Вера скоро сникла, и ее Петя отнес за ширму.

– Ты какая-то особенная. Я с такими еще не спал.

Чего не сделаешь, чтобы побыстрее добраться до любимого мужчины…

Петя помог мне дотащить багаж до автобуса, и пока он разогревал мотор, я сидела в салоне.

Пять с половиной часов мы ехали до Конды…

…С того дня прошло три года. Я дважды съездила в Ленинград. Один раз со Степаном. Сводила его в театр, цирк, Эрмитаж и Русский музей. Жили мы в гостинице по его паспорту. Меня подселили за взятку.

В моей квартире после чеченцев живет пара из Сургута. Он в Ленинграде представляет какую-то контору по добычи нефти. Платит хорошо и исправно.

И опять на дворе мороз. В декабре у Степана день рождения. Пятьдесят пять ему стукнет.

Забыла написать. Беременна я была. Не удалось родить. Пошла со Степаном на рыбалку. С утра было ведрено. К полудню поднялся сильный ветер. Нашу казанку сорвало с якоря и понесло на камни. Степан кричит: «Хватайся за осоку!» Я все руки изрезала. Но это пустяки. Что-то надорвала внутри от напряги. Ночью был выкидыш. Спасибо, рядом фельдшер оказался. Не дал помереть. Степан чуть не наложил руки на себя. Я ему тогда сказала: «Одну живую душу сгубили, хочешь, чтобы и я сдохла. Нет никого, кроме тебя, кто бы выходил».

Выходил.

Мороз двадцать пять градусов, но без ветра. Это терпимо. Я жуть как ненавижу мороз с ветром.

Скотина напоена и накормлена. Дунька, кормилица наша, подоена. Куры несутся неплохо, несмотря на зиму. Бараны и есть бараны. Они и из-под снега смогут корм добыть. Два хряка дошли до кондиции. Скоро праздник. Будем забивать их.

– Тамара. Я вот, что удумал. Все ж пятьдесят пять мне. Так сказать, юбилей. Надо бы народ пригласить. Обидятся иначе.

– Места хватит. Чего пить, сообразим. О еде не беспокойся. Так и решили. Сели за стол и начали составлять список гостей. Напишем имя и в рот стопку и кусочек рыбы. Рыбу я сама приготовляю. Степан ловит, я готовлю. Кооперация. Сейчас модно.

Когда мы доели рыбину, на листочке значилось двадцать пять имен.

– Иди спать, – Степан на этот раз послушался меня…

День рождения Степана я долго не могла вспоминать. Сразу в слезы. Все началось так хорошо. Собрались гости. Подарки, тосты. Были среди гостей и те, кто ходил под началом подполковника. Одни в форме МВД, другие в робе зэка. Пьяным никто не был. Начали петь. Как же застолье без песни. Степан завел – «Из-за острова на стрежень».

Подхватили. Я в тот момент вышла к печи, достать чугунок с бараниной и ничего не видела. Но вдруг песня сбилась, а потом и вовсе наступила тишина. Я, как была с ухватом, развернулась так быстро, что соус из чугунка выплеснулся. Мой Степан лежит головой в тарелке.

Так как смерть бывшего начальника колонии произошла внезапно и в застолье, то было возбуждено дело. Я похоронить не могла Степу. Вскрытие показало – острая сердечная недостаточность. Вот и отметили юбилей – 55 лет.

Долго долбили мужики промерзшую землю. Ярко светило солнце. Над полыньями парило. Вертикально вверх поднимались белые дымы над крышами домов.

Приехал новый начальник колонии, его зам по оперативной работе. По-нашему, кум. Говорил хорошо. Коротко, конечно. На морозе не очень-то поговоришь.

Помянули. Я осталась одна.

Кто я здесь? Бывшая заключенная. И только. Женой Степану я не была. Официально. У нас как? Нет штампа в паспорте – ты никто.

Начала продавать скотину. Даже слезы на глаза наворачиваются. Они же родные нам со Степаном были. Даже бараны.

– Гражданка Инина, – приехали на вездеходе они. Один из сельсовета, другой из суда, что ли, – мы приехали составлять опись вымороченного имущества.

– Описывайте. Одного не пойму, как это так – мы с покойником все вместе наживали, а теперь вы все себе умыкнете.

– Мы при исполнении. Попрошу не оскорблять! Все по закону.

– Пиши, законник.

Писали они почти пять часов. Я им, сквалыгам, даже чаю не предложила. Уехали они, а я начала пить самогонку. Не им же оставлять. Горькая шутка.

– Ты, Тамара, не сиди сиднем. Пиши в прокуратуру, в суд. Все ж женой ты была Степану.

Так доняли, что я написала-таки. Через две недели пришел ответ: мол, вы вправе отстаивать свои права в суде.

Через полгода в конце мая суд постановил присудить мне дом и все имущество при нем. За меня выступило на суде все село.

Осталась я в доме при пяти курах, одном петухе и одном баране. А тут и телеграмма пришла из Ленинграда. Съемщики извещали, что уезжают, и спрашивали, кому отдать ключи. Отбила телеграмму – отдайте председателю, а сама стала собираться в дорогу. Нельзя жить на два дома. Надо решать.

– Ты, Тамара, не боись, – соседка согласилась присмотреть за домом и живностью, – ничего не пропадет. Езжай спокойно.

В июне 1987 года я оформила передачу пая и квартиры некоему гражданину Фролову.

С августа того же года я постоянный житель села Саранпуль.

Последняя страничка в клеточку залита чем-то. Но можно прочесть – «он молодой, но меня любит».