– До меня дошли слухи… – произнес Феоктист и надолго умолк.

Иегуда успел выйти в сад, отыскать и растолкать сонного служителя, отдать необходимые распоряжения относительно особого розового сладкого вина, того самого вина, которое Амирам Лигуриец привёз минувшей весной и которое так понравилось Иегуде. Цуриэль, охая, спустился в прохладное чрево погреба.

– Да поторопись, ленивый жид! – каркнул Иегуда в тёмный зев погреба.

– От жида слышу! – был ответ. – Старый Цуриэль знает мысли простака Иегуды! Иегуда думает, что, нацепив золотые поножи и браслеты, навесив на шею золотые цепи, унизав пальцы самоцветными кольцами и увенчав башку диадемой, он стал милее Богу…

– Поторопись! – Иегуда сел на скамью возле лаза в погреб. Он знал: старый Цуриэль не отпустит его подобру, пока не выскажет всё, что собрался сказать.

– …Горделивый Иегуда полагает, – доносилось из темноты погреба, – что, покрыв тело заморскими шелками, он так спрячет свой позор, что тот станет совсем уж незначительным. Ведь люди видят драгоценный шелк, не видят скрываемый им позор!

– Вина в тех кувшинах, что покрыты красной глазурью. Не перепутай, Цуриэль! – напомнил Иегуда.

– «Не перепутай» учит молодой еврей старого, – голос, звучавший поначалу глухо, сделался теперь звонким, тёмный провал погреба осветился колеблющимся огоньком лучины.

Наконец на поверхность земли высунулась костлявая, смуглая, покрытая коричневыми старческими пятнами рука, более походившая на лапу огромной птицы, чем на часть тела человека. Рука с необычайной лёгкостью поставила на землю рядом с Иегудой большой, плотно закрытый и опечатанный кувшин. Иегуда проворно подхватил его и поспешил к дому, а из подземелья лезла горбатая фигура в огромном белом тюрбане и просторном балахоне из обычной неокрашенной холстины. Лицо старого Цуриэля украшала длинная кучерявая с частой проседью борода, из-под тюрбана, по обе стороны узкого смуглого лица, вились тугие пряди.

Цуриэль опустил дверь погреба, навесил на петли тяжёлый замок. Достав из складок одежды увесистую связку ключей, старик долго перебирал их, беззвучно шлёпая губами, пока наконец не нашёл нужный. Цуриэль запер замок и, тяжело ступая, потащился под сень ореха, к каменной скамье. Там он расположился на ковровых подушках со всем возможным удобством. Большие листья ореха бросали на его смуглое лицо густую тень. Орех, ещё более старый, чем сам Цуриэль, закрывал своей широкой кроной всё пространство внутреннего дворика Иегуды Хазарина, слывшего в Тмутаракани первым богачом.

Сам Иегуда злился, когда чужие люди или земляки пытались счесть его богатства, шипел, подобно степной гадюке, бранился, ссылаясь на вопиющую бедность. Но старый Цуриэль знал: можно пересечь Русское море вдоль и поперёк, можно взобраться на каждый прибрежный утёс, можно обыскать тайные казематы, вырубленные в скалах, можно разобрать на камушки и Херсонес, и остальные-прочие крепости, что вздымают стены над тёмными водами моря – многое возможно совершить, но нигде вы не найдёте человека более надежного в денежных делах, более добросовестного в изучении Торы, более искреннего в неизбывной набожности, чем Иегуда Хазарин. Правда, падок воспитанник старого Цуриэля на изысканные яства и породистых коней. Да и до женщин очень уж охоч. Податлив на греховную красоту. Мало ему было одной жены! Цуриэль горестно вздохнул, разглядывая шедшую через двор женщину. Груди, руки, лодыжки, золотистые локоны – всё выставила напоказ Вельвела. До полудня принимает ванну, а потом до заката, знай себе, бренчит на кифаре. Вот и сейчас она направляется в термы для омовения. И это в то время, когда приличные люди приступают к праведным трудам! Вокруг Вельвелы вьется рой прислужниц – одна другой краше. Вот они шествуют за ней через двор. Неприкрытые, неприлично весёлые, дородные. Рот Цуриэля наполнился слюной, но осквернять плевком камни хозяйского двора он не стал.

Жирный хрыч, умудрённый дьяволом грек Феоктист называет таких женщин гетерами. Но Цуриэль тоже не вчера на белый свет рожден. Притом рожден не кем-нибудь, а приличной женой-иудейкой. А потому Цуриэль знает, что гетеры живут в специальных домах, отдельно от посещающих их мужчин. А в приличные семейные дома такие женщины не лезут. Но эта сумела-таки проникнуть. И имя-то у неё препоганейшее – Вельвела! Где же это видано, чтобы приличная женщина так именовалась! К лицу ли богобоязненному человеку держать в доме кроме прочих ещё и такую женщину?

Чем больше сидел Цуриэль без дела, тем сильнее бурлила в нём желчь. Розоватые лепестки цветущего ореха сплошным покровом легли на его тюрбан, но под тюрбаном в плешивом, покрытом потемневшей пергаментной кожей черепе бушевала буря.

– Я должен отправиться к рабби Гершелю…

– Рабби Гершель не примет тебя, желчный старик, – не оборачиваясь, проговорила женщина.

– О чём ты толкуешь, блудница?

Женщина обернулась. Полуденное солнце разогрело каменные плиты, которыми был вымощен двор. Старик Цуриэль встал и теперь переминался с ноги на ногу, даже подпрыгивал, словно камни уже стали слишком горячи и обжигали его босые ступни.

– Рабби Гершель занят, – продолжала женщина, не обращая внимания на ругань старого служителя. – Русские витязи бесчинствуют в городе. Вчера кто-то из них опоганил синагогу, и рабби с утра отправился в княжеский дом. Надеется лицезреть высокородного князя Давыда.

– Ах! Что же делать?

Старик отряхнул с тюрбана лепестки орехового цветения и отправился в дом. Он брёл, неслышно ступая по устланным циновками полам в большую комнату, служившую Иегуде для приёма важных гостей.

Смолоду был Иегуда скромен. Как положено честному иудею, свято чтил субботу, жил скромно и сытно, Богом дарованное на показ не выставляя. И всё шло своим чередом, пока не связался Иегуда с тщеславными русскими князьями и любострастными греками. Тут-то и начались безобразия. Иегуда, скромный и обязательный в своей набожности, начал рядиться в шелка и бархаты, увешивать бренное тело блестящими цацками, пристрастился к свирепым жеребцам и любострастным бабам! И это – добродетельный мальчик, привыкший смолоду перемещаться или в носилках, или, если уж не находилось другого выхода, водружался на спину смиренного лошака. Ах, милый мальчик, лишившийся невинности в законном браке, не читавший иных книг, кроме Торы, не знавший иного промысла, кроме честной торговли, ныне тонет в показной роскоши! О, как давно это содеялось! Ещё до злосчастного знакомства с Рюриковичами и их чубатыми воеводами. Иегуда жил скромно, ничем не выделяясь из иудейской общины города. Ну, разве что имел собственную баню, хотя и посещал регулярно общественные термы, устроенные в Тмутаракани ещё приснопамятным князем Мстиславом Владимировичем по образцу Константиновых бань. Но после того как северяне превратили место омовения в грязнейший вертеп пьянства и распутства, Иегуда – слава Всевышнему! – перестал их посещать. Но северный разврат тем не менее поразил его своими язвами. Несметные сокровища потратил Иегуда, чтобы выстроить самый большой в городе дом с большим погребом и садом, а также с упомянутой уже баней. Всё обнесено высокой оградой. Вход в дом преграждают большие чугунные ворота, цена которым – целое состояние. При воротах стоит страж с пикой и огромный цепной пес – вот уж истинно мерзкая тварь! – свирепой северной породы. Хоромы огромные, всем на зависть – с портиком, с пышной колоннадой, с внутренним двором, вымощенным разноцветным камнем. Посреди двора шелестит густой листвой крона старого ореха и испускает прохладные струи фонтан. Виданное ли дело! В мраморный бассейн изливает из кувшина благодатную же влагу мраморный же, голый, не обрезанный, богопротивный грек. Вспомянув о фонтане, а заодно и о любострастной Вельвеле, старик не выдержал, сплюнул в кулак. Путь по коридорам и галереям Иегудина дома казался Цуриэлю нестерпимо длинным. Одно лишь утешало: тучный грек Феоктист проделал более долгий путь. Прежде чем попасть под мраморные своды дома Иегуды, он прошёл через необъятный сад, поднялся по лестнице – вот нестерпимая мука! – и наконец улёгся на кушетке в полутёмном зале – вот за этой вот, расписанной багровыми и синими красками дверью.

Цуриэль просочился в опочивальню Иегуды. Он чихал, он морщился, он водил из стороны в сторону тонким кривым носом, стараясь не дышать глубоко. Как может порядочный, богобоязненный человек выносить такую вонь? По дневному времени, узкие окна кабинета были прикрыты, в помещении царил прохладный сумрак, лишь слегка рассеиваемый светом масляных ламп. Под стройные звуки бубна, кифары и длинной греческой дуды по устланному коврами полу кружились полуобнажённые девы. Цуриэль попытался пересчитать женщин, но, всякий раз, дойдя по пятой, сбивался. Он разозлился ещё больше и стал осматриваться по сторонам в поисках плевательницы. Зачем Иегуде столько женщин? Или надумал он следовать заветам арабского голодранца, что таскался по аравийским городам, смущая людей странными речами? Но пророк аравийских бедняков дозволил человеку иметь четыре жены, а тут их… Эх, ну, словом, больше пяти, но меньше дюжины. А вот и греки! Чрево Феоктиста колеблет неприличный храп. Рядом его волоокие сыновья. Сколько их всего? Никак не менее пяти, но и не более дюжины. И один другого мерзостнее! Ах, греки! Право слово, нет многочисленней народа! И всё им мало! И всё плодятся, подобно насекомым в бородах у северных витязей!

Цуриэль тихо примостился в самом тёмном углу. По-хорошему расположился: зад и спину подпирают ковровые подушки, отлично видны и Феоктист, и его сыновья. Цуриэль поправил на голове тюрбан, освободив из-под его складок заросшие седым волосом уши. Наконец музыка умолкла, женщины одна за другой покинули комнату. Хитроумудрёный грек незамедлительно проснулся, засопел, зашлепал губами. Старый Цуриэль весь обратился в слух.

– Итак, они осквернили синагогу, – голосок Феоктиста был высоким, как у оскоплённого в юношеские годы гаремного долгожителя.

– Я скорблю об этом, – сдержанно отвечал Иегуда.

Цуриэль приметил: хозяин дома выставил из опочивальни всю прислугу и теперь был вынужден сам наполнять кубки тем самым отменного качества шуршунским розовым вином. Сыновья Феоктиста сидели немного в стороне, вкушали плоды и рыбу, пили одну только воду. Они не прислушивались к разговору старших, скрипели кольчугами, бряцали поножами, но Цуриэль не заметил при них оружия. Мечи и луки, из уважения к хозяину, молодые греки оставили возле дома привратника. Цуриэль рассматривал хрупкие, склонные к женственной одутловатости тела сыновей Феоктиста. Облачены в шёлковые плащи, увешаны оправленными в золото самоцветами, смердят благовониями, склонны к чревоугодию и мужеложеству, но в то же время спесивы и задиристы, будто петухи, самонадеянны, нерасчётливы, кичливы. Куда им состязаться с бородатыми северными мужами! Вот и таскает их старый, хитроумудреный грек следом за собой на манер почётной стражи, запрещает до захода солнца вкушать вино. Боится упустить из вида. Боится, что сыновья в нетрезвом безделье свяжутся с ратниками княжеской дружины.

– Не стоит тратить силы на притворную скорбь, – хрюкал Феоктист. – Необходимо принять меры! Моему корчмарю дружинники князя Давыда задолжали круглую сумму. На прошлой неделе – помнишь ли? – доверенный твой человек, уроженец Волынской земли, Пафнутий Желя со товарищи, пожог пристань. Сгорело два судна! Благо мы успели разгрузить с них товар! Благо корабельщики успели ноги унести!

– Ты предлагаешь эээ… сместить князя Давыда и поставить на его место эээ… кого ты предлагаешь? Ратибора не вернуть. Воевода мёртв. Разве что князя Володаря?

– У русских есть присловье. Они в таких случаях поминают горькие корни.

– Хрен редьки не слаще. – Иегуда улыбнулся. – Я тебя понимаю Феоктист. Вместо одного строптивого и трезвого управителя на наши седеющие головы свалилась ватага вечно голодных, страдающих от лени забияк! Они дерутся друг с другом…

– Добро бы только друг с другом!

– Они мешают мирной торговле.

– Надо предоставить им сообразное чину занятие… – простонал Феоктист. – Надо отправить их к берегам Тавриды!

– Вот вернется Амирам, и тогда…

– Ты посадишь русские дружины на его корабли?

– Нет, о дружественнейший Феоктист! Я посажу русские дружины на твои корабли! На «Морского коня» и «Нептуна», а отважный Амирам возглавит плавание.

– Амирам не согласится! – Феоктист надул и без того пухлые губы.

– Амирам – воин и купец!

– Сделаться водителем чужих кораблей! Риск слишком велик!

– И «Морской конь», и тем более «Нептун» куда надёжней Амирамового «Единорога»! Что есть «Единорог»? – Иегуда в запале вскочил с места, забегал по опочивальне. Сонная свита Феоктиста всполошилась, уставилась воловьими очами на хозяина дома.

– Что прогневало тебя, Иегуда? – хрюкнул Феоктист.

– Что есть «Единорог»?! – завопил Иегуда. – Старый корабль, чинённый-перечинённый такелаж, скитается по морям несчётное количество лет, подобно Вечному жиду. Море до сих пор не забрало его себе только благодаря искусству Амирама! А ты, жадный грек, предлагаешь мне посадить в это утлое корыто всю русскую дружину вместе с их женщинами и конями?!

– Посоветуй им, Иегуда, оставить баб и лошадей на берегу, – назидательно заметил Феоктист.

– Русские дружины не воюют в пешем строю! Русичи не умеют держать целибат! – Иегуда воздел руки к тёмному потолку.

Широкие рукава его одеяния, упав к плечам, обнажили унизанные браслетами жилистые руки. Разноцветные зайчики поскакали по белёным стенам. Сыновья Феоктиста вытаращили воловьи очи, принялись шарить руками по поясам, но, не найдя ножен, успокоились и продолжили трапезу. Цуриэль горестно вздохнул.

– Пусть дружинники-русичи насилуют жён ромеев Таврики, – скабрезно усмехнулся один из сыновей Феоктиста, именуемый либо Нарцызасом, либо Онферием.

Эти двое были рождены женою грека в один час, и Цуриэль не затруднял себя изысканиями отличий между двух одутловатых, пучеглазых рож.

– Тебе придётся раскошелиться, Феоктист! – ревел Иегуда. – Русские дружины отправятся в набег к берегам Тавриды на твоих галерах!

* * *

Солнце покатилось к горизонту, сад Иегуды утонул в благоуханной тени, челядь внесла блюда и кувшины, полные яств да напитков, и убрала порожнюю посуду, а честные купцы, почётные граждане Тмутаракани, продолжали спор. Явился тщедушный писец с ворохом пергаментов, складным столиком и писчим прибором. Ругаясь и богохульствуя, купцы составили письмо, адресованное воинскому начальнику Тмутараканского княжества, светлому князю, высокородному Давыду, сыну Игоря. Алый бубен полуденного светила висел над синим горизонтом, едва касаясь нижним краем кромки воды, когда честные купцы, устав от препирательств, скрепили письмо сургучными печатями.

Цуриэль поплёлся следом за Феоктистом и его свитой, дабы и дань вежливости отдать, и присмотреть, как бы не умыкнули чего. Видимо, дьяволу мало одного любостяжания и похвальбы богатством! Ему необходимо ещё и кровопролитие на улицах Тмутаракани! Искушает же нечистый человека, пока тот молод! Видать, старые кости лукавому ни к чему. Гоняют человека демоны, словно пук сухой травы от одного греховного пристрастия к другому. Бесконечные, пустые траты, фальшивые друзья и ненадёжные соратники. Постылый, гадкий Феоктист! Мерзкий гой! Цуриэль слышал, как, выходя из тени портика в знойное марево, Феоктист вполголоса назвал Иегуду выжигой и христопродавцем. Облаял хозяина в собственном его доме, собака!

* * *

Полумрак в опочивальне Иегуды Хазарина нарушал единственный едва живой огонёк. Подслеповатые глаза Цуриэля видели лишь слабые отсветы на самоцветных камнях. Хозяин дома оставался недвижим, но Цуриэль знал – его воспитанник не спит. Иегуда размышляет и скоро, очень скоро здравый смысл старого воспитателя понадобится ему.

– Иегуди… – окликнул воспитанника старик.

– Приблизься, достопочтенный, – был ответ.

Старик, кряхтя, снял с ног сандалии. Шёлковый ковер приятно ласкал ступни. Иегуда протянул Цуриэлю свиток.

– Ступай, старик, на княжеский двор, – строго проговорил он. – Передай князю Давыду мой поклон и неиссякаемое почтение. И грамоту эту передай.

Цуриэль с низким поклоном принял из рук воспитанника опечатанный сургучом свиток. Молчаливый прислужник обул ноги старика в добротные кожаные сандалии. Явилась дебелая, благоухающая розами Вельвела, и Цуриэль поспешил прочь из вертепа лицемерия и разврата на истомлённые зноем улицы города.

* * *

Он тащился по узким, кривым уличкам, стараясь держаться подальше от разогретых солнцем стен. Заходящее солнце окрасило белёные домишки во все оттенки розового. Позади шагал сонный прислужник, рассеянно закрывая голову старого хозяйского наставника опахалом из павлиньих перьев. Цуриэль, будучи в крайне раздражённом настроении, не отрывал взгляда от земли. Он проворно перешагивал через овечьи шарики и конские лепешки, сохраняя обувь в первозданной чистоте, бубнил что-то незатейливо-бранчливое, непрестанно шлепая влажными губами. Внезапно старик замер. Его обутая в сандалию нога, до этого ступавшая по мелкой пыли, вступила в нечто влажное и податливое. К большому, заскорузлому пальцу правой ноги прилип ком влажной коричневатой грязи.

– Мерзкие гои заливают улицу своими нечистотами! – проворчал старик. – Боже, перенеси нас в край обетованный, где даже грязь бела и благоуханна! А здесь повсюду пахнет кровью. Или мы не по улицам богоспасаемого города гуляем, а по нечистой бойне, в том пышущем смрадом месте, где христиане забивают свиней?

Прислужник, не дожидаясь приказа, отставил в сторону опахало, принялся лить на ноги старика воду из бурдюка, который повсюду носил за спиной. Ноги Цуриэля мгновенно окрасились красным. Они оба – и старый наставник, и молодой прислужник – стояли в луже крови. Кровь оказалась совсем свежей, не успела побуреть-загустеть. Прислужник выронил бурдюк, расплескав без пользы остатки воды. Но вот кровь, смешанная с водой, снова впиталась в пыль у них под ногами, сделавшись невнятным коричневым пятном.

В тот же миг тишина истомлённого зноем мироздания огласилась истошными воплями, рычанием, бранью. Бранились грязно, употребляя самые похабные слова из трёх известных Цуриэлю языков и одного неизвестного.

– Это русичи! – глаза прислужника сделались круглыми от ужаса. Его узкое, смуглявое, носатое лицо уроженца закавказских плоскогорий сделалось мертвенно-бледным.

– Вероятно, опять кого-то режут. Но ты не бойся, Иоахим. Скорее всего, они полосуют друг друга плетьми. Вшивые северяне пьют вино, не разбавляя его водой. От этого они теряют способность мыслить здраво.

– Здесь кого-то режут, – прислужник был ни жив ни мертв от страха. – Хозяин! Это давешние матросы с той ладьи, что пришла под полосатым парусом!

– Говорю же тебе, это не варяги! Дикари не разумеют ни одного из языков, кроме собственного!

Они миновали белёную стену дома и подошли к высокой каменной ограде, отделявшей сад от тесной, загаженной конским помётом улички. Бранились и дрались за оградой, в саду. Ветви абрикосового дерева сотрясались, осыпая прохожих завязями плодов и увядшими соцветиями. Цуриэль и Иоахим посторонились, чтобы пропустить двухколёсную повозку, оба невольно прижались спинами к дощатым, окованным железом воротам. Свежий ветерок слетел с неспокойной глади вод, ринулся в ущелья истомлённых жарой улиц, закрутил вихрями тёплую пыль, выдул зной в степь. Уличка наполнялась народом. Откуда-то возникла торговка с большой корзиной, полной трепещущей рыбы, за ней бежала стайка чумазых детишек, спешил по своим делам босой сапожник, бренча связкой башмаков на длинной жерди. Никто не обращал внимания на крики за оградой. А там разгорелась нешуточная драка. Брань утихла, зато стал слышен звон металла. Глаза прислужника округлились от ужаса.

– Айяяяррр! – вопили за забором.

Громовой голос был подобен рёву разъярённого быка. Далее последовала длинная фраза, произнесённая на неизвестном Цуриэлю наречии, но щедро сдобренная общеизвестными ругательствами и страшными богохульствами. И Цуриэль, и прислужник, и случайные прохожие на уличке – все слышали удары бича, звон железа, грохот падающих тел, все видели сотрясающиеся от ударов кроны дерев в саду.

– Кого-то подвергают жестокому наказанию, – предположил Цуриэль. – Но это не помешает мне исполнить долг: доставить письмо по назначению!

Цуриэль говорил складно, но с места тронуться не решался. Так и стоял неподвижно, словно его пригвоздило к месту метко брошенное копьё.

Наконец дверь из сада с силой распахнулась, больно ударив Цуриэля коваными скобами по лопаткам. Выпавший наружу человек оказался огненно-рыжим полуголым великаном. Плечи и грудь его были исполосованы свежими багровыми рубцами. В правой руке он сжимал короткий, обоюдоострый меч, в левой – порожний надтреснутый кувшин. Мутные очи его смотрели рассеянно, алый рот изрыгал невнятную брань. Цуриэль посторонился. Рыжий великан направился вверх по улице туда, где над плоскими крышами глинобитных домишек возвышался храм, посвященный Марии-пряхе, матери распятого колдуна.

– Спеши к своему господину, мразь! – кричали ему вслед из сада. – Скажи ему: князь Володарь всем простит, кому должен!

– Эй, жидовин! – Цуриэля не только окликнули, но и ухватила за полу туники.

Тощая, покрытая густым волосом рука высунулась из-за створки распахнутых ворот. Цуриэль зашипел, попытался оттолкнуть незнакомца, но костлявая, похожая на птичью лапу кисть крепко держала его за край одежды. Тонкая шерсть туники затрещала.

– Отцепись, нищеброд! – Цуриэль не на шутку озлился, тщетно пытаясь вырваться из цепких лап.

– Не оскорбляй мою святость, жидовин!

– Святость?! – борода Цуриэля вздыбилась, тюрбан съехал на сторону, он размахивал руками, бился, словно птица в силке. Его плюгавый пленитель выполз из ворот. Высокий, тощий, одетый в нечистое ветхое тряпье, он нестерпимо смердел перегаром, чесноком и конским потом. Цуриэль видел прямо перед собой его загорелое до черноты, костистое лицо, обрамлённое длинными, нечёсаными волосами.

– Изыди, нечистый гой! Почто ты протянул ко мне свои немытые хваталы?! Ты источаешь невыразимый смрад! Изыди, нечестивец!

Цуриэль ругался, хватал волосатые руки, силясь отцепить их от своей одежды, а сам всё заглядывал через его плечо в сад. Усыпанные розоватыми лепестками дорожки были пустынны. Огромный серый гусь гулял под персиковыми и ореховыми деревами, чинно переставляя желтоватые лапы. Весь сад, сколько мог видеть старческий взгляд, оказался усыпан глиняными черепками, обрывками одежды и обломками домашней утвари. Но ни единого движения не узрел Цуриэль, ни звука не уловило его чуткое ухо. Только один раз мелькнул рыжий бок чудной, златогривой кобылы, словно солнечный луч, плясавший меж ветвей, нечаянно соскочил на землю. Цуриэль двинулся вперед, оттесняя хмельного оборванца, назад, за ворота, в сад. Тот повиновался, отступая, и будто тянул Цуриэля за собой.

– До чего дошло беспутство в Тмутаракани! – причитал Цуриэль. – Нищеброды порядочных граждан за одежды хватают и тащат. Зачем? Куда? Грабеж?

– От нищеброда слышу! – отозвался ему немытый незнакомец. Он говорил на языке ромеев чисто, без запинки. Это обстоятельство и унимало гнев Цуриэля, и ещё больше распаляло любопытство.

– Моё имя – Возгарь. Для русичей я такой же язычник, как и ты, иудей. Зачем же ты хаешь меня?

– Служитель мёртвых богов… – фыркнул Цуриэль.

– …дай деньгу! – Возгарь наконец перешел к сути дела.

– Нет денег… – рассеянно шипел Цуриэль, вытягивая шею. – А что это там у вас…

– Как же «нет денег»? А кошель? Вон на поясе у тебя кошель! Неужто пустой?

– Башка у тебя пуста! – Цурэль наконец разглядел чудную, золотистой масти кобылу. Княжеский отрок водил прекрасное животное по саду. Кобыла выглядела хорошо, хотя, на взгляд Цуриэля, несколько заплыла жирком.

Робкий обычно Иоахим на этот раз настолько осмелел, что попытался ударить Возгаря древком опахала, но тот проворно увернулся.

– Оставь, Иоахим! – Цуриэль снисходительно взмахнул рукавом. – Я вижу, ты разумеешь греческий язык, старик, в то время как многие в этом доме изъясняются и бранятся на языке русичей.

– Разумею! – был ответ. – Моё имя Возгарь. Я не только владею греческим и арамейским языками, но и могу писать. Я учен. Я – волхв!

– То-то я и слышу! – Цуриэль задумчиво пожевал губами и протянул волхву заветную грамоту, адресованную князю.

Они вошли в сад. Цуриэль шёл следом за Возгарем, осторожно перешагивая через кучи ломанного хлама – следы недавнего побоища. Возгарь двигался уверенно, не выпуская из рук раскрытый пергамент.

– Писано по-гречески, – волхв рассуждал деловито, не умеряя шага. – Только незадача, достопочтенный…

– Цуриэль моё имя!

– Достопочтеннейший! Наш князь не понимает ни греческого, ни арамейского, ни какого иного языка, если слова его написаны буквицами, будь то на пергаменте, на папирусе, на бересте или попросту на тыне.

– Ах! – отозвался Цуриэль.

Старый воспитатель Иегуды Хазарина совсем уж отрешился от неуважительных мыслей о волхве. Шествуя следом за ним по саду, старик имел возможность рассмотреть амулеты на шее и на поясе Возгаря. Цуриэль ни рожна не смыслил в еде и винах. Старое его тело принимало лишь самую простую, кошерную пищу. Давно утратил он неудобную потребность в обществе дочерей Агари, но в амулетах старый Цуриэль знал толк! На теле волхва болтались, позвякивая, искусно вырезанная костяная домашняя утварь, фигурки скачущих коней, отвратительные рыла неведомого, но чрезвычайно свирепого зверья, высушенные нетопырьи крылья, отлитые из бронзы, сладкозвучные бубенчики, чётки, бусы. Всё это добро звякало и бренчало при каждом шаге владельца.

– Помоги мне, кудесник! – проговорил Цуриэль, пряча правую руку в складках туники. – Вот возьми! Тут немного. Старый воспитатель Иегуды, покидая в урочный час родной кров, не рассчитывал на многие траты. Но ты прими, не побрезгуй!

И Возгарь поклоном принял подношение. Внезапная почтительность волхва поразила Цуриэля не менее, чем вид его амулетов.

– Я думаю, мы сговоримся, – задумчиво произнес Цуриэль.

– Речь идёт о набегах и воинских подвигах…

– В толкование о доброй прибыли и честном заработке… Однако в этом доме, где буйствует младший из князей русичей, тебе, кудесник, неудобно иметь жительство…

– Я проживаю при дворе Давыда Игоревича, а сюда прибыл по поручению, сопровождая важного посланника…

Далее волхв поведал Цуриэлю о печальной участи отважного воя, осмелившегося стать вестником управителя Тмутаракани и напомнить Володарю Ростиславичу о данной им присяге. Слёзно жаловался Возгарь на житие впроголодь при княжеском дворе, на непрестанное глумление дружинников-христиан. Сетовал кудесник на нетвёрдую веру самого управителя, который, казалось, не веровал ни в каких богов, ни в распятого колдуна, ни в лесных идолов. Цуриэль добросовестно сочувствовал, так истово при этом кивая головой, что белый тюрбан съехал со лба до самого горбатого носа его. Во всё время разговора оба собеседника непрестанно гнули спины, одаривая друг друга почтительными поклонами.

– Я направляю свои стопы в дом князя, – произнёс в завершение разговора Цуриэль.

– Я отправляюсь туда же, достопочтенный, – в тон ему отозвался Возгарь.

– Там и сладим дельце, – Цуриэль подмигнул Возгарю и, покачивая тюрбаном, отправился назад, к воротам.

Черепки скрипели под подошвами его сандалий. Следом плелся перепуганный Иоахим.

– Господин мой! – едва слышно лепетал прислужник. – Такое побоище я видел в детстве, после нападения на город степной конницы. Вы посмотрите только! Разломали даже коновязь! Дикие люди, но какова же силища!

Но Цуриэль, погруженный в планы и расчёты, не отозвался на бормотню ничтожного человечка.

* * *

Стоит ли говорить о том, что тмутараканская уличка, ведущая от окраины города, где, окружённые садами, стояли дома богатых горожан, вела к центральной площади. Там, посреди свободного от растительности пространства, стоял высокий, сложенный из камня княжеский дом. Русские дружинники называли его «терем». Терем был обнесён частоколом, из гладко отёсанных и заострённых наверху брёвен. Частокол русские воины называли «тыном». В тыне были устроены одни лишь ворота, а за ним располагались княжеские службы: поварня, псарня, конюшня, загоны для прочего скота. Сами дружинники жили под одной крышей со своим князем, в невысокой, обнесённой на византийский манер крытой галереей пристройке. Цуриэль, приветствовав низким поклоном знакомого стражника, через высокие двери, по крутой, узкой лестнице пробрался прямо в княжескую опочивальню. Встречные русичи буравили его тяжёлыми взглядами, но проходу не препятствовали. Так старый наставник Иегуды ещё до захода солнца пал в ноги князю Давыду.

– Перед твоей милостью грешный Цуриэль, – бубнил старик, уткнувшись носом в ворсистый ковер. Он щебетал на языке русичей, испытывая постоянное беспокойство. Вдруг да сболтнет шаловливый язык неуместное или бранное словцо. Обидчивы дружинники князя. Чуть что – хватаются за плети и давай душу из тела выколачивать.

– Прибежал по жаре со срочным посланием… – Цуриэль осмелился наконец взглянуть на князя. Широкое и красное лицо управителя Тмутаракани хранило обычное для него выражение брезгливой недоверчивости. На том Цуриэль и успокоился.

– Что принёс?! – взрыкнул Давыд Игоревич.

Цуриель подскочил, приблизился к князю, подал пергамент. Он слышал, как Давыд разворачивает свиток, как сопит, силясь прочесть послание. А сапоги-то у князя шёлком шитые, с носами гнутыми. А шальвары шёлковые, в синюю и лиловую полоску. А рубаха красная, по вечернему времени не перепоясана. Не при оружии князь, по-домашнему сидит, бороду на широкую грудь выложив. Наконец старик решился снова глянуть в княжьи зраки. Чёрный взгляд, недобрый, непростой, неумудрённый. Пялится попусту в пергамент, ничегошеньки в буквицах не смысля. Цуриэль смиренно ждал, когда же князь сознается, и этот момент не замедлил настать.

– Позвать разве Мышату?! – пророкотал князь.

– Не, Мышата на ромейском не разумеет, – отвечал стоявший неподалёку красивый витязь в широкой, шитой золотом шёлковой рубахе.

– Тогда Захария Мичиславича? – князь именовал своих подданных, поглядывая на Цуриэля из-под лохматых бровей.

– Володаря надо кликать, – сказал кто-то. – Тот знает язык ромеев.

– Не надо мне Володьки, – хмуро отозвался князь. – Зовите волхва. Пусть он нам растолкует… Эй, Клещ! Сбегай-ка до Возгаря! Да пусть не забудет священного гуся! Ты можешь остаться, старик, если не боишься колдовства…

Цуриэль чинно поклонился и переместился вместе с Иоахимом поближе к двери и подалее от греха. Вскоре из галереи донеслись мерный стук и бряцанье – то шествовал Возгарь. С каждым шагом он ударял посохом в пол, при каждом движении амулет и колокольцы на его теле, соударяясь, издавали певучие звуки. Коровье стадо, возвращающееся в вечеру с пастбища в родные коровники, издаёт подобные же благостные созвучия. За волхвом следовал неюный ученик его, сутулый и подслеповатый вечный отрок, именуемый Борщом. Этого псивобородого молодца Цуриэлю частенько приходилось видеть в корчме грека Феоктиста. В той самой корчме, что смердит премерзкими объедками неподалёку от тех городских ворот, ведущих к пристани. Там этот самый Борщ ел и пил, но монеты не платил, всё больше в долг подъедался. Воздержанный в еде и питии Цуриэль неустанно изумлялся невероятной прожорливости тощего Борща. Ученик волхва также признал его и морду отворотил. Пришлось на старости лет вокруг прощелыги таскаться, чтобы в глаза заглянуть. И заглянул-таки, и увидел сильно измордованную, в кровоподтёках, похмельную харю.

– Что смотришь? – буркнул Борщ едва слышно, дабы не обращать на себя внимание высокого собрания.

– Да так, – отозвался Цуриэль. – Присматриваюсь, есть ли разум в очах! На языке ромеев складно говоришь, без запинки. Может, и столкуемся для обоюдной пользы.

И князь, и хоробрая дружина, всё прислушивались к липкому, скрипучему голосу его наставника. Возгарь толковал письмецо Иегуды, бегло переводил с греческого языка на язык русичей. Цуриэль прислушался. Возгарь изрядно перевирал смыслы Иегудиных речей, перевирал искусно, витиевато, то и дело бросая заискивающие взгляды в сторону старого воспитателя так, словно жаждал поддержки, подтверждения правдивости своих слов. На князя же волхв поглядывал совсем иначе. Цуриэль, оставив в покое Борща, снова переместился, дабы видеть лицо его наставника. Конечно, Возгарь боялся Давыда Игоревича, с опаской ежился на щербатые ухмылки его дружинников. Отважные воители! Покрытые следами ран рубаки! Большинство из них с трудом разбирали писаные слова, а некоторые и вовсе не умели читать.

– Раболепное презрение? – едва слышно прошептал сморщенный рот старика.

– О, да! – откликнулось ему эхо из-под низких, расписных сводов княжеских палат.

Цуриэль спрятал ухмылку в бороде. Да, видимо, драли волхва нагайками лихие северные рыцари, драли, и не раз. Ой, как хочет старый служитель мёртвых богов избрать себе иную судьбу! Но для этого ему нужны деньги. А Цуриэль посулит, а Цуриэль подскажет, а Цуриэль, может быть, даже чего-нибудь даст!

Волхование прошло, как по маслу. Гусь оказался магической птицей. Зверь истошно взгоготал, когда Борщ привычным движением выдернул у него из хвоста сизое перо. Поднесли светильник. Отвратительно запахло паленым пером. Волхв растер в шершавых ладонях серый пепел и высыпал его в миску с водой, поданную Борщом. Отпущенный на волю гусь расхаживал по княжеской горнице, опасливо косясь на гомонящих дружинников.

– Тихо! – взревел князь Давыд. – Говори, Возгарь! Лей свой яд в христианские души!

Волхв одним духом осушил миску. Цуриэль поморщился. Дальнейшее мало интересовало воспитателя Иегуды. Во всё время волхования он рассчитывал и прикидывал, сколь много он должен заплатить волхву за столь удачное глумление над княжеской дружиной. Двух гривен будет достаточно или надобно больше? Привычка к бережливости, расторопность и надёжность являлись неоспоримыми достоинствами старого Цуриэля.

Волхование было в самом разгаре, когда Цуриэль покидал княжеские палаты. Вослед ему неслись вопли Возгаря. Волхв достиг полнейшего самозабвения. Его голос, подобный визгу гойского борова в период гона, метался под низким потолком княжеской опочивальни. Поддерживаемый звоном бубенцов и гоготанием гуся, продажный песельник повествовал свирепой княжеской дружине о неоспоримых выгодах морского похода к берегам богатой страны Шуршун. Цуриэль на миг замер, опасаясь, что Возгарь утратит разум и в волховском угаре, наглотавшись отвратной дряни, произнесёт названия морских судов. Тех самых судов, что поименованы в письме Иегуды. Но волхв работал тонко, уместил предсказание об уместности морского похода в одну строфу, где говорилось лишь о благоприятной погоде и удачливости шкипера. И не более того! Ни-ни! Умиротворённый, Цуриэль ступил на вечернюю площадь. Дела его шли лучше некуда!

* * *

– Кобыла зажирела, Володарь Ростиславич, – Илюша склонился к его изголовью. Как девица, румян и пахнет по-девичьи – цветочным медком да молочком.

– Неуместно мне по жаре таскаться, – нехотя отозвался князь.

– Из жратвы – одна лишь каша да вонючая баранина, – не отставал Илюша. – Её половец Кукниш под седлом привёз. Не могу есть эдакую мерзость – хоть убей. Сам видел, как он шмот мяса из-под седла доставал. А в нём, в мясе-то, белые черви кишмя кишат, Володарь Ростиславич! А он об ляжку его, да так ловко, что черви наружу повыскакивали! Теперь харчат её, а я не могу. Да и постный же сегодня день…

– Постный день, говоришь? – Володарь прислушивался к Илюшиным жалобам сквозь сон. И не желал князь подниматься с ложа, и невмоготу стало жалобам внимать. Рядом, под кошмой беспечно сопела девка-половчанка, именуемая Сачей. Не хотелось Володарю тревожить неуёмную девицу. Утомлённый ночными игрищами, шумливыми, требовательными ласками Сачи, Володарь хотел теперь немногого: проваляться на сладком ложе до вечера, отужинать с любезной дружиной, набраться сил для новых любовных свершений. Не то достанется и ему ночью кнутом. Володарь усмехнулся, вспоминая, как Сача исхлестала плетью Давыдкиного посланца, огромного, незлобивого Мышату. Неровен час и убила бы, не вмешайся он вовремя.

– Так поди выуди хоть рыбку. Вон оно, море-то! А ты удить мастак… – посоветовал он Илюше.

– Я из реки умею удить! А на море… Там волны, боязно что-то…

– Да ты не ленив ли, отрок? – князь потянулся, отверз очи, сглотнул горький ком. Эх, похмелиться бы! Но и это лень.

– Сбегай до корчмы, Илюшенька. Купи меду, что ли…

– Денег – ни полушки. Не на что в корчме купить…

Володарь натянул кошму на голову. Там, под плотной шерстяной тканью остро пахло телом Сачи. Князь, испытывая новый прилив мужской силы, прикрыл глаза. Нет, не быть ему сегодня исхлестанным бичом, он и сам…

– Жемчуг скучает… Утром Мэтигая за плечо цапнул. А тот ему и морковки предложил, и гриву расчесал. Всё одно – не хочет Жемчуг Мэтигая, – привёл Илюша последний довод.

Володарь осторожно, стараясь не потревожить Сачу, вылез из-под кошмы.

– Поди, седлай, что ли, коней. И в правду надо их прогулять.

Илюшка кинулся к двери. Эх, до чего ж коряво житье в Тмутаракани! И всё-то у Володаря есть, одной лишь радости нет как нет. Умыкнул тать радость у князя. Да и кто же тот тать? Не местный ли уроженец – Иегудушка Хазарин, странный, неизъяснимо опасный, будто ряженый чёрт? И полюбился же ему князь Володарь. И повадился Иегуда-сатана на Володарев двор что ни день таскаться, странные разговоры говорить. И всё-то совращает, а на что – не понять. И денег-то сулит, но ни полушки не получено пока. Один лишь смысл в его речах ясен: ступай, князь Володарь, за море, к таврическим берегам. И там грабь, и там круши, и там будет тебе прибыток и слава. Нешто и правда поддаться уговорам Иегуды, отправиться, что ли, в Тавриду? Может, там не только прибыток и слава? Может, там она, радость, на высоком холме сидит, на море смотрит, его, Володьку, дожидается?

Володарь натянул порты и рубаху. Взялся было за меч, да передумал. Успеется ещё намахаться-то! А на дворе – теплынь! А море неподалёку! Нешто и правда поплыть? Вспомнились Володарю рассказы лепшего друга Демьяна о дальних походах по морям, о неистовом восторге штормов, о любопытных странностях чуждой жизни. Да где теперь Демьян? Дожди давно уж, поди, смыли плоть с его костей, степные ветры развеяли по миру прах. Эх, не довелось и схоронить! Зато память осталась, светлая, золотая: конь да кобыла. Вот они стоят под седлами. Шустрый Илюшка на славу постарался, быстро спроворил. А вот и Жемчуг, могучий, злобный, необузданный. Нехорошо смотрит на Колоса, недобро. Неужто снова вознамерился затеять драку? И верно! Скалит зубы Жемчуг, кричит да и Колос – не мерин престарелый, копыта чай не пеньковые. Взыграл, взбрыкнул, взметнулся, Илюшка на узде висит, воздух ножонками молотит. Жемчуг стоит, крепостной башне подобен, зубы скалит, к битве изготовился – вырвет у ворога шкуры клок, ткнёт в морду острым копытом. Недалёкий половец Мэтигай держит его за узду. Этот уж сбежал бы давно, но боится княжеского гнева. Эх, степное племя! До наживы жадное да нестойкое. Чуть что – шасть в ковыли, и след простыл – пусть матушка-степь укроет. Не станут половецкие воины оплотом стоять, сбегут.

– Не сдюжу, киназ! Бросаю узду! – возопил Мэтигай и бросился наутёк.

Жемчуг степенно, не торопясь направился к беснующемуся Колосу.

– Беги, Илюша! – тихо попросил Володарь. – Беги, не калечься!

Кони дрались, сметая на стороны дворовую утварь. На вопли хозяина дома, престарелого торгаша из племени аланов, сбежались и вся его дворня, и дружинники Володаря – половцы.

А кони тешились как умели. Сорвали и растоптали в мелкую щепу воротину конюшни, смели колодезную надстройку, раскололи копытами бочину тандыра, довершили разгром коновязи, искровянили друг дружке шеи и бока. Володарь уж с тревогой стал посматривать на Жемчуга. Противник его старого товарища оказался не менее борзым и злым, но годами был моложе, сильней, выносливей.

Меж тяжёлых копыт металась, заполошно гогоча, мелкая домашняя птица. Даже огромный, замечательной дородности индюк почёл за благо поспешно удалиться в безопасное место, за широкую спину князь-Володаря. На шум побоища из дома выбежала Сача. Простоволосая, полуобнажённая, она не побоялась ослушаться княжеского приказа, приблизилась к коням. Шальная девка сумела ухватить Колоса за узду, смогла и на спину прыгнуть. Тут пришлось и Володарю вмешаться. А что делать? Не отдавать же честную драку на откуп бабе? Втроем, сообща князь, Илья и Сача угомонили бойцов, развели по разные стороны двора.

– Рушишь моё имущество, князь, – бормотал вислоусый алан-торгаш. – Убытки, кругом одни убытки. Дружина твоя, хоть и невелика есть, но жрать сильно горазда. Погреба пустеют, а я платы с тебя не имею. Я уважаю княжескую честь, но счёт выставлю за всё. За каждую досочку, за каждый горшок, за каждую птицу, которой твоя челядь шею свернула.

– Выставляй! – захохотал князь Володарь. – Как отвоюем – так и отплатим тебе! Отворяй ворота, алан! Гей, Сача! Ступай домой, баба!

– Ишь, крутит-вертит… – бормотал хозяин, снимая засов и с усилием растворяя тяжёлые воротины. – Я нажалуюсь управителю… Я истребую своё… Ожидали защиты – получили разорение…

За гулом копыт Володарь не расслышал докучливой воркотни старика-алана. Старинушка Жемчуг одним духом вынес его из тени ореховых дерев в лабиринт узких уличек Тмутаракани. Колос, ретивый и злой, нёсся следом. Разбойник норовил догнать Жемчуга. И догнал бы, и покусал бы снова, если б не твёрдая рука верного Илюши. Докучливые простолюдины шарахались на стороны из-под ног коней. Володарь видел искажённые страхом лица, раскрытые провалы ртов. Наверное, они ругали его, наверное, даже проклинали. А он, знай себе, раскручивал над головой витые ремни тяжёлого бича. Время от времени, когда Жемчуг проносил его под белёной стеной глинобитного домишки, Володарь ударял по ней бичом. Тогда твёрдые узлы ремней высекали из стен серое крошево. Князь правил к морю.

Серо-зелёная гладь – подвижная, переменчивая, неохватная – манила его неизъяснимо. Вот копыта Жемчуга омылись волнами ленивого прибоя. Князь пустил коня шагом. Илюша поравнялся с ним, предусмотрительно удерживая Колоса на почтительном расстоянии.

– Норовистый конь! Злобный, будто зверь лесной! – кричал Илюша. – Ой, боюсь не совладать!..

Володарь соскочил с седла на плотный песок. Выскакивая из дома, он не удосужился надеть сапог. Влажная, выглаженная прибоем поверхность приятно холодила босые ступни. Князь бросил узду, настрого наказав коню не приставать к златогривому сопернику. Жемчуг послушно побрёл следом за ним по кромке прибоя.

– Ой, боюсь… – не унимался Илюша, сжимая в горсти поводья Колоса.

– Нешто продать его, Илюша?..

– Продай, Володарь Роситиславич! Не прокормить, не совладать…

– Память о товарище…

– Денег – ни полушки, – напомнил Илюша, надеясь, что князь склонен уж поддаться уговорам. – Да и кудесник тоже советует. Говорит: что же ваш князь и прокормить дружину не способен, и ратного труда избегает. Это он о походе в Таврику хлопочет… И вправду, батюшка-князь, засиделись мы на праздных харчах. Половчане скучают, подворовывают… И Мэтигай вернулся из степи ни с чем.

– Знаю! Нет войны – нет добычи, нет жизни. Кто-то должен пасть в бою, чтобы дать жизнь другим. Кто-то должен полить землю кровушкой, чтобы она дала всходы ненависти и любви… – князь уставился на море. – Вот смотрю я, Илюша, и думаю: сколько даст нам добра заморская добыча? Проживём и её, а потом…

– Волхв толкует, будто князь Володарь уж не способен к здравомыслию, будто не слушает братних советов управителя, будто есть и купец на твоих коней – местный богатей – чуда-Юда.

– Эх, – князь Володарь вздохнул. – Все мы – люди, и каждый из нас хоть на что-то да способен. Мерзкий прыщ колдует. Колдование его и погубит. А мы с тобой железом машемся, и наша судьба – пасть в бою. А где? А как? Да какая ж разница! Завтра поутру ступай-ка в дом Юды-чуды. Скажи, дескать, князь коня да кобылу продаёт… За четыре гривны продает память о лепшем друге…

* * *

Подгоняемый Вельвелой, Цуриэль выскочил из ворот.

– Смотри, старик! Не жадничай! Помни указание хозяина и не помышляй пренебречь моим хотением! – она кричала, она размахивала руками, она трясла рыжими патлами, и огромные груди её колыхались под тонкою тканью туники.

Наконец развратницу скрыла садовая калитка. Дощатая дверца хлопнула, и Цуриэль зашаркал под мелким дождичком к избранной цели. Верный Иоахим на этот раз остался дома. Важные дела следует вершить в тайне, а тайны не любят ушей придурковатых, алчных простолюдинов. В поясном кошеле бренчала мелочь. Цуриэль нарочно попросил выдать ему на расходы мелкой монетой, и старый Иегудушкин казначей, гололицый евнух Овадья, отсыпал ему груду резан. Вдруг да удастся сбить цену, а с русинских князей сдачи не получишь. Да и Возгарь беспокоил старика чрезвычайно. Вскормленный щедрыми подношениями Цуриэля, гадатель наладился рядиться в шелка, пристрастился к хорошим шуршунским винам. День-деньской торчит в корчме, подобно занозе в ладони, заносчивость вскармливает. Жирует на виду у княжеских дружинников, кои там же обретаются. Что будет, если в беспечном до сей поры управителе воспылает интерес, откуда-таки у Возгаря столь значительные средства? А если князь Давыд учинит расследование?

* * *

Цуриэль шагал торопливо. Ещё до наступления полудня он сунул искажённый желчной раздражительностью лик под своды портовой корчмы, внёс привычное к набожной воздержанности тело в препохабнейшее чрево разврата, населённое тупыми, смрадными, прожорливыми тварями. Старик скоренько огляделся. Всё как обычно в этом месте: дымно, людно, некошерно. Сплошь убогие излишества, невыносимый шум и сумятица. Прислуга немыта, нечёсана, одета в рубище. Добро бы только пацанята вороватые под ногами шныряли. А тут ещё и женщины. Да какие! Голоногие, вислогрудые распутницы! На Цуриэля смотрят равнодушно. Известное дело! Со старого жида ни полушки не поимеешь. Другое дело – моряки. Те готовы щедрой рукой оплачивать телесный блуд. И он на старости лет приобщается ко греху, в ту же геенну валится, падает с каждым днём всё быстрее. Пришёл в нечистое место, принёс груды монет, чтобы воздать нечестивому прощелыге за блуд словесный.

Грудь Цуриэля испускала тяжкие вздохи, глазки шарили в дыму, силясь разыскать-таки Возгаря, но для начала обрели вящее утешение в виде синего пера на нелепой шапке отважного кормчего Амирама Лигурийца. Сам кормчий сидел за одним столом со своим пером, и никого-то рядом с ним не оказались. Пустовали и соседние столы. И горластая, обветренная матросня, и проходимистые купчики-степняки, и неясной наружности бродячие твари, и портовые потаскухи – все остерегались не только усаживаться за один стол с Амирамом, но и умащиваться неподалёку не стали. Нетрезвая, упившаяся хмельным голытьба с неизменной опаской посматривала на длинный, узкий меч Лигурийца. Испещрённое от гарды до острия странными рунами, оружие лежало рядом с хозяином, словно задремавший после удачной охоты хищник, расположившийся на отдых в портовой корчме. В Тмутаракани многие боялись Амирама Лигурийца, многие не любили его, но уважали все. Да и что греха таить, никудышный из Лигурийца иудей, недобросовестный. Синагогу не посещает, с рабби не беседует, ест некошерную пищу, пьет – и того хуже. Исходил все моря. Занимался всяким промыслом, не гнушаясь и душегубства. Такому от Тмутаракани до Генуи – рукой подать. А уж пресловутая Шуршун, или Таврика, как её называют русины, – будто дом родной. Там и разбой, и нечестный торг творить удобней. До Константинополя далековато, а в Тмутаракани один закон: что ни год – новый князёк, и последующий всегда подлее предыдущего. А Амирам, вот он, неизменный, всё тот же, не ведающий страха, не ищущий успокоения в богатствах. И страшный меч его при нём, лежит на длинной скамье в блеске чарующей наготы.

Цуриэль шарил глазами по корчме, избегая встречаться взглядом с Амирамом. Наконец его поиски увенчались успехом. В дальнем тёмном углу по левую сторону от очага, возле дощатой двери на задний двор он обнаружил обоих. Волхв и его престарелый ученик сидели над миской мелкой, отваренной с пряными травами рыбёшки. Сидели голова к голове и вроде бы шептались о чём-то. Большая серая птица, именуемая русичами гусаком, пристроилась у них в ногах, под столом. Магический гусь Возгаря смиренно сложил крылья, спрятал клювастую голову в перьях и, судя по всему, спал. Цуриэль вздохнул с облегчением. Появилась счастливая возможность подобраться к волхвам незаметно, порешать миром необходимые дела. Ах, если б удалось избежать ястребиного взора Амирама!

– Будьте благополучны, достопочтенные! – Цуриэль приветствовал гадателей заговорщицким шёпотом.

Тело его нависло над заветным столом, но глаза продолжали блуждать по дымной корчме.

– Дозвольте присесть, дозвольте дать отдых усталым ногам…

Цуриэль плюхнулся на скамью, расположился так, чтобы не терять из вида ни Лигурийца, ни его страшного меча. Силясь преодолеть волнения, старый воспитатель Иегуды сучил ногами. При этом чувствительные стариковские пальцы постоянно натыкались на пернатое увесистое тело гуся. Цуриэль хватался за кошель, посматривал на Борща, сосредоточенно поедавшего мелкую, отменно приготовленную рыбёшку. На столе стоял порожний кувшин, кружки, чашки. Столешница была покрыта подсыхающими пятнами пролитого вина, усеяна объедками. Остатки пищи набились в бороду осоловелого Возгаря, который восседал напротив, спиной к Лигурийцу. Низко склонив кудлатую голову, кудесник взирал на Цуриэля бессмысленным воловьим взглядом. Волхв часто и прерывисто дышал в лицо собеседнику чистейшим бражным духом – он оказался мертвецки пьян.

– Гойские помои! – воскликнул Цуриэль. – Разве можно творить полезные дела, когда вокруг торжествует беспутное пьянство? Я плёлся сюда с другого конца города, я вымок, я утомился. И что я застал?

– В твоих речах много лукавства! – промычал Возгарь, потрясая бородищей.

– Уж верно, не младенец я! Несметно умудрён! – раздражённо отвечал Цуриэль. – Но даже мудрости моей не достало. Не предвидел я эдаких осложнений! Не рассчитывал застать тебя в столь непотребном для дельной беседы виде!

Разбуженный голосами, под столом завозился гусь. Его грузное тело несколько раз толкнулось в колени Цуриэля. Старик насупился, изготовился к отпору, и не напрасно. Первый же удар клюва в колено исторг из его груди жалостный вопль.

– Уймите гуся! – пропищал Цуриэль. – Ради святости ваших богов, уймите!

– Бор-ррщ-щ-щ! – шипел Возгарь.

– Ш-ш-ш, – вторил ему магический гусь из-под стола.

– Аттту жида, Аврилох! – бормотал Возгарь.

Цуриэль сучил ногами, напрасно стараясь уберечь старческие голени от посягательств осатаневшего гуся.

– Бор-р-рщ-щ-щ! – шипел Возгарь. – Прими у иудейского прислужника мзду! Негоже нам задарма надрываться. Бор-р-рщ-щ-щ!

– Пошарь в мошне, достопочтенный! – посоветовал Борщ. – Может, монеты к рукам-то и прилипнут? Уж тогда ты их отрясешь, а я приберу.

– Ты задолжал им, достопочтенный?

Непомерно тяжёлая десница опустилась на хлипкое плечо старика. Цуриэль застыл телом, зажмурил глаза, снова открыл. Лигурийца на месте не оказалось. Исчез и огромный его меч. В ужасе Цуриэль прикрыл глаза. Старик желал бы и оглохнуть, если б Всевышний наградил его подобной милостью. И Всевышний не бездействовал. Волею своею управитель человеческих судеб придал хребту Цуриэля невероятную чувствительность, и теперь старик каждой косточкой сутулой спины ощущал, как циклопическая фигура кормчего Амирама воздвиглась у него за плечами. Лигуриец стоял, опираясь левой рукой на свой страшный меч. Правой же он накрепко придавил Цуриэля к скамье.

– Будь благополучен, достопочтенный Амирам, – только и смог проговорить Цуриэль.

– Буду! – пообещал Лигуриец. – А ты, достопочтенный, как поживаешь? Не сделался ли ты, ненагоком, жегтвой алчных бгодяг? Не подвеггаешься ли ты подлому вымогательству?

– Мой наставник. – Борщ указал на вконец осоловевшего Возгаря. – И этот достопочтенный старец заключили уговор.

– Сговор… – поправил ученика наставник.

– Нам была обещана плата…

– Мз-з-зда-а-а… – промычал Возгарь.

– За гадательные усилия…

– За чис-с-стую правду и цена тверда…

– И пгавда заганее определена? – подсказал Амирам.

– А то! – взревел Возгарь. – Правда одна, и она у жида в мошне! Гони монету и убирайся!

Трясущаяся рука Цуриэля проникла в кошель. Трепетные, потные пальцы ощупывали, перебирали монеты. Продолговатые кругляши липли к ладони, словно вымазанные мёдом. Цуриэль и взмок, и вконец извелся, но сумел извлечь из недр кошеля под неяркий, пасмурный свет ровно столько монет, сколько полагалось Возгарю за его гадательные утруждения. Под пытливыми взглядами сотрапезников взволнованный, утомлённый собственной жадностью старец яростно тёр ладонью о ладонь. Монеты, оглушительно звеня, падали на каменную столешницу. Амирам усмехался в тараканьи усы, приговаривал едва слышно:

– Щедгая плата, щедгая…

Борщ считал монеты, подгребая их в своему краю стола. Серебряные кругляши исчезали бесшумно и стремительно. Наконец стол опустел.

– Отлепи ещё две полушки, – проговорил Борщ. – Недодал. Не хватает.

От обиды у Цуриэля защипало в носу, предательской влагой наполнились глаза.

– Я дал, согласно уговору, ровно пятьдесят резан и сверх того давать не намерен!

– Довольно с тебя! – подтвердил Амирам. – В твоём кагмане монет больше, чем пегьев на твоём гусе. Поумегь алчность, не то ощиплю клювастого. Дочиста обгаботаю!

И Амирам пнул пернатое тело ногой, обутой в тяжёлый сапог. Гусь, наверное, ошибся. А может, магическая, умудренная древними божествами птица умышленно предпочла старческое колено Цуриэля высокому сапогу Амирама, кто знает… Получив чувствительный удар клювом, Цуриэль подпрыгнул, влажной ладонью затолкал в рот готовое вырваться наружу богохульство, отдышался, проговорил угрюмо:

– Слишком много шума от вас, слишком много беспокойства! Да и траты непомерные. Но не в этом главная беда…

– О чём же гоюешь, достопочтенный? – осведомился Амирам. – Газве зажагить пакостливого гуся? Не гановато ли? Не лучше ли ганьше завегшить заказанное колдовство? А может, ну их, а? Богопготивное ведь дело! Хочешь я по стагой дгужбе погешу всех их одним махом? А обидчика-гуся в пегвую голову!

– Даже если ты, достопочтенный, всех их махом перережешь, тотчас же набегут другие – голодные, жадные и назойливые. И тогда… – пропищал Цуриэль, но Амирам не дал ему закончить речь.

Его хохот, больше похожий на карканье ворона, нежели на звук, производимый человеческой глоткой, произвёл неизъяснимое смятение в корчме. Словно по мановению волшебной метлы, чадная комната вмиг опустела. И матросня, и купчики, и перекатные бродяги, и наёмные воители низшего разбора – все вымелись под дождичек. Только Борщ таращил очи, подобно снулому филину, да его бесталанный учитель храпел, подстелив под лиловеющий лик нечесаную бороду.

– Ступай пгочь, стагый пгойдоха! – проговорил Амирам, отсмеявшись. – Пгавь к дгугой пгистани, стагый выжига! А уж мы-то гастагаемся! А уж мы-то сослужим!

– Га-га-га! – вторил кормчему магический гусь Аврилох.

Не дожидаясь иных предложений, Цуриэль юным воробушком соскочил со скамьи. Он со всех ног бежал прочь, унося от каркающего хохота Амирама, пьяного храпа Возгаря и ехидного гусиного клёкота единственную свою драгоценность – непрестанно шевелящуюся, осклизлую, холодную жадобу.

* * *

Треклятые гойские плутни! Вытряс из мошны малую лишь толику, а жадоба давит так, что продохнуть невмочь. Бормоча страстные молитвы, способствующие угасанию раздражения и пробуждению рассудительности, Цуриэль направил стопы к тому самому дому, где впервые повстречался с Возгарём. Путь старого воспитателя Иегуды пролегал через весь почти город, по узким уличкам, прочь от моря, сквозь сырую, пасмурную хмарь, которая всё же белее терпима, нежели томительная жара. Он собирался пересечь центральную площадь, пройти мимо храма. Заодно и посмотреть, послушать, разнюхать, повыведать новости поганейшего из городишек: чем народ приторговывает, как прелюбодействует, сколько подворовывает и прочие разные нелицеприятные подробности. Цуриэль тащился по уличке, чинно раскланиваясь со встречными. Так, бестрепетно, он и добрался бы до площади, если б не заметил странного. Все, виденные им горожане, спешили ему навстречу, и ни один не движется в попутном направлении. Опомнившись, Цуриэль ухватил за шкирку первого же попавшегося ему навстречу мальчишку-водоноса.

– Что случилась? – зашептал старик. – Где пожар?

– Русичи со степняками вот-вот раздерутся. Младший из князей Желю-воеводу костерит. Мы и побежали от греха подальше. Отпусти, достопочтенный! Тороплюсь я!

Цуриэль ускорил шаг. Скоро кривая улица, словно речка в озеро, влилась в округлую площадь. Дома зажиточных горожан, храм, княжеские палаты за высокой оградой, а неподалёку, над крышами купола синагоги. Площадь, против обыкновения, пустынна и тиха. На храмовой паперти – ни души. Цуриэль сделал два последних шажка, прижался к тёплой стене ближайшего дома, высунул на площадь кончик носа, пригляделся.

Два огромных коня кругами рысили по площади, когда голова старика, увенчанная белым тюрбаном, высунулась из устья улички. Русичи – дружина князя Давыда – и половцы Володаря стали поодаль, улюлюкая. Железа из ножен никто не вытянул, но смотрели друг на дружку озлобленно, в кучу не мешались, так и стали – стенка на стенку. Огромные кони воев, серый и вороной, взрывали тяжёлыми копытами влажную персть. Бородатый, взъерошенный князь Володарь Ростиславич был одет лишь в рубаху, порты да сапоги. Так попросту и сидел босой на неосёдланном коне, словно на минутку выскочил со двора. Другой же всадник, воевода управителя Тмутаракани, приснопамятный друг Иегуды Хазарина, известный народу под именем Пафнутия, по прозвищу Желя, блистал начищенными доспехами. Чёрный конь его так же был обряжен в броню, готовый тотчас вступить в схватку.

К куполам храма взлетали неровный гул и громкая, обоюдная брань. Князь собачился незлобиво, с ленцой, а Пафнутий надрывался добросовестно. Костерил боевого товарища, невзирая на княжеский титул. А сам-то Пафнутий тоже хорош: злобная, забывчивая, живучая крыса. Цуриэль припомнил, как этот самый Желя притащился в хоромы его воспитанника израненный, голодный, с одним лишь истёртым посошком в руке. Как жаловался на бедность да на вероломство степных жителей, обобравших его дочиста. Рыдал, жаловался, Иегуде чуть не в ноги валился. Но старый Цуриэль в доме воспитанника не зря хлеб ел. И на этот особый случай нашёлся у старика дельный совет. Снарядили Пафнутия в эту самую броню, посадили на коня, придали сподвижников. И вот теперь старый Цуриэль, подпирая натруженной спиной шершавый бок кривобокого домишки, наблюдает плоды тяжких своих трудов.

Тем временем всадники сошлись на середине площади. Цуриэль навострил уши. Подойти ближе не представлялось никакой возможности. По серой, пасмурной погоде его белый тюрбан светил, подобно маяку в безлунную ночь.

– Ты бунтуешь, князь! Бунтуешь! – ревел Пафнутий Желя. – Того ли ждёт от тебя управитель? Предать вознамерился? С половцами снастаешься? Засылал Мэтигая в степь. Зачем? Не к хану ли за подмогой? Против кого? Эй, Мэтигай! Выходи наперед! Отвечай как на духу, зачем в степь таскался?

– …отца-мать повидать, – отвечал робкий, но внятный голос из-за спин половецкой дружины.

Цуриэль уставился на Володаря. Да, заскучал младший князёк. Если б не жрал яблочко, то, наверное, челюсти б вывихнул со скуки. А так – только хруст стоит на всю площадь да брань, что затеял воевода с половецкими дружинниками Ростиславича. Кони стояли друг напротив друга неподвижно, даже хвостами не шевелили, даже ушами не прядали, словно оглохли от пустой брехни.

– Выдавай Мэтигая на допрос! Пусть ответит, зачем в степь таскался? – надрывался Пафнутий.

– Не дерзай грубить Рюриковичу, воевода, – лениво огрызался князь Володарь. – Да и воеводой-то ты сделался по желанию моего родича. А до этого кем был?

– Попомни, князь, как Давыду Игоревичу крест целовал, в повиновении клялся! – не отставал Пафнутий.

– Разве в палатах ты был рожден, Желя? – гнул своё Володарь. – Разве в шелках и бархате вскормлен? Разве боярского рода? Перемётный ты шатун. На посылках у всякой мрази подвязался, пока тебя мой родич не приветил и при себе не оставил!

– Брешешь! – взревел воевода.

Быстрым движением он отстегнул от седла неширокую, гладко отполированную дубину.

– Скучно мне с тобой разговаривать, – Володарь, зевая, потянул из сапога плеть. – Глупый ты человек. И ещё я так думаю-подумаю: уж не подлый ли? Подлым родом порождён, чтобы подлые дела творить…

– Взгрею несмотря на то, что Рюрикович. Много твоей родни неимущей по лесам-степям шатается. Но я – воин! Мне ли волков бояться!

Цуриэль едва-едва смог заметить движение руки Володаря. Однако недоеденное яблочко метко ударило Пафнутию в переносицу.

Княжеский воевода икнул, и Цуриэлю на миг почудилось, будто драконье зявало его незамедлительно исторгнет мощную струю ядовитой желчи. Вот это забава! Цуриэль сдержанно улыбнулся. Старый воспитатель Иегуды отдал бы полновесную золотую номисму, чтобы увидеть, как русичи топят друг друга в собственных испражнениях. Жемчуг волчком завертелся на месте, вынося своего всадника из-под замахов дубины, а та, со свистом рассекая воздух, молотила почём зря, да всё мимо. Наконец Жемчуг помчался к краю площади. Цуриэль, онемев от ужаса, уставился в его оскаленную морду. Казалось, конь с сатанинской, плотоядной усмешкой смотрит прямо на него. Володарь также смеялся, скаля крупные белые, изрядно прорежённые в драках зубы, отчего его ухмылка показалась старику ещё более хищной. Цуриэль крутил носом, припоминая глупую поговорку смертельно надоевших ему русичей, повествующую о похожести добрых друзей. Безрассудство! Кругом безрассудство: и в привязанности, и во вражде!

– Здоров ли, сволочь?! – издали приветствовал его князь Володарь. – Не ты ли есть хитроумудрённый приспешник Юды Хазарина?

Цуриэль отпрянул назад, узрев прямо перед собой широкую грудь коня.

– Стой, Жемчуг, – князь склонился с седла. – Погоди топтать благодетеля. Не по наши ли души явился?

– Я деньги принёс… – прошептал Цуриэль.

Пафнутий Желя скорой рысью последовал за князем. Шкура его коня даже в скудном пасмурном свете блистала, будто каменное масло, и была так же черна. Вот конь приблизился, вот стали ясно видны его налитые кровью глаза. Для чего же понадобилось милому мальчику отдавать несметные сокровища в уплату за право обладания подобной сатанинской тварью? Златогрив ли конь, черен ли – всё равно. Раз скотина уж изведала сладость воинской схватки, раз научилась проламывать грудью вражеские полчища, кусать, топтать, крушить и рвать, удержу ей не будет. Куда как лучше скромный мерин, а ещё прекрасней – долгая пешая прогулка: есть время и поразмыслить, и разведать, и подсмотреть. Обзаведись конём огромным, своевольным, кусачим, прожорливым – утратишь навек покой. Вроде бы тварь бессловесная, а по уму многих людишек превосходит. Не сладить, не совладать! Между тем чёрный конь Пафнутия попытался ухватить серого Жемчуга сзади за ляжку. Зубы щёлкнули, Жемчуг вскинул задние ноги, раз, другой. Вороной шарахнулся в сторону, Жемчуг взвился, князь захохотал, окликнул коня по имени, пытаясь угомонить вышедшую из его воли скотину. Цуриэль отпрянул подальше от острых копыт. Полупустая мошна на его поясе печально зазвенела.

– Да ты при деньгах, жид! – Володарь через плечо глянул на Цуриэля. Так цепок, так свиреп оказался его взгляд, что стариковская душонка из впалой груди низверглась до самых пяток.

Но им не дали довершить деловой разговор. Из-за сомкнутых спин дружинников Жели вылетел округлый камешек. Хмельная беспечность не помешала Володарю уклониться от снаряда, да и бдительный Жемчуг подсобил. Могучий конь оказался большим ловкачом, подался вбок, прижал старого воспитателя Иегуды к разогретой солнцем стене. На миг старику почудилось: ещё миг – и вовсе раздавит его обезумевшая скотина. Гойское прелюбодейство! Почтенным гражданам не стало безопасного прохода по улицам города! Средь бела дня дерутся, нетрезвы, бранятся громогласно, оружие обнажили, каменья мечут!

Цуриэль сумел устоять на ногах. Между тем, воспользовавшись минутным замешательством князя, воевода вновь принялся махать дубиной. На сей раз он действовал более успешно. Досталось и Жемчугу, и Володарь огреб пару чувствительных ударов по спине. Крякнул, охнул, но изловчился ухватить противника за правое плечо. Из седла выдернуть не смог, но по роже насовал и по шеям пестовал сначала плетью, а потом и попросту кулаком. Воевода отмахивался, на первый, невнимательный взгляд, бестолково, но огромные кулаки опускал куда следует, пронимал Володаря до костяного хруста. Когда противники сцепились в рукопашную, кони их стали смирнёхонько, только острыми ушами оба поводили, словно побились уж об заклад, за кем будет победа – за Пафнутием или за князем – и теперь ожидали исхода схватки. Неизвестно, чем закончилась бы драка, если бы на противоположной стороне площади не ударили храмовые колокола. Оба драчуна, будто по команде, побросали оружие, уставились в небеса, совершая самый бессмысленный из христианских ритуалов. Закончив креститься и возносить похвалы непорочной пряхе – матери распятого колдуна – нехотя протянули друг другу руки. Братались, пряча глаза. Потом Цуриэль слышал, как Желя рассказал князю о назначенном и одобренном волхвом походе к берегам Таврики. Князь слушал со скукой на лице, воевода замирялся, скрежеща зубами. Князь кривил рот, отплёвывался кровавой слюной, но пособничество старшему родичу пообещал. Расстались русичи по-здорову, молча утирая на рожах, каждый на своей, кровавую сопель.

– Не уходи, Володарь, – буркнул под конец Пафнутий. – Останься на площади. Вот-вот явится управитель, дабы объявить нам свою волю.

Володарь свирепо оскалился, но повиновался.

* * *

– Что это? – отважно спросил Цуриэль, указуя дрожащим перстом на разбитый нос князя. – Зачем попусту калечить друг друга?

– Дурь, – коротко ответил ему Володарь с высоты седла. – Коль не скука, разве стали бы мы эдак вот драться? Стали бы друг дружке рожи кровянить? Мы бы с тебя, пархатого бородача, сотворили бы кошерную закуску для царь-рыбы, да княжеская честь не велит обижать подзащитных горожан. Эх, так придется в скуке прозябати. Хорошо хоть недолго…

Князь Володарь соскочил на землю, сорвал окровавленную рубаху. Цуриэль отшатнулся, увидев у него на спине, исполосованной множеством давно заживших шрамов, новый кровоточащий рубец. Грудь под широкой, без единой нитки седины бородою так же оказалась испещрена следами от ран. Старый Цуриэль, позабыв об испуге, рассматривал письмена, повествующие о былых сражениях и стычках.

Сбежалась половецкая челядь князя, охали, хватались за головы, несли чистые полотна и мази для перевязки. А Цуриэль рассматривал скуластые, продолговатые или округлые лица степняков. У многих из них глаза голубого, зеленоватого или совсем уж чудного, фиалкового, оттенка. Больше всех хлопотала и убивалась над князем девица Сача – храбрейшая из воительниц.

– Что смотришь, старинушка? – усмехнулся Володарь, исподволь посматривая на Цуриэля. – Эка невидаль – грудь настоящего богатыря! Ты посмотри на мою Сачу! Ведь ты любишь рассматривать её, старик? Смотри, смотри! Я нынче щедрый! Но только, чур, лапами не хватать, в мошну не совать! Моё!!

Цуриэлю не раз доводилось встречаться с ней на улицах Тмутаракани, и он хорошо её запомнил. Да и как не запомнить столь дивную красоту? Нос и щёки степной воительницы украшали цветы и птицы, в длинные, ниже поясницы спускавшиеся косы вплетены разноцветные ленты. А самих-то кос – неисчислимое множество. И струятся они по спине, и по груди воительницы вьются, подобно радужному водопаду, густо устилают бархатную кожу, порой заменяя девице одежду. Не раз видел Цуриэль Сачу скачущей на ретивом мохноногом жеребчике серо-пегой масти. Любила половецкая девка носиться над морем, прикрыв тело лишь волосами. Когда игривый баловень – морской ветерок, раздувал это зыбкое покрывало, каждый проходящий по-над берегом мог видеть покрытое нежным загаром, обнаженное тело половчанки. Старый Цуриэль и смолоду был до женщин не слишком-то охоч. Дорого, хлопотно, а удовольствие сомнительное. Но Сача-половчанка своим видом и голосом вызывала в нём чувство неудобного беспокойства. Каждый раз при виде её что-то начинало саднить и чесаться в нижней части стариковского живота, будто червяк докучливый шевелился в недрах широких шальвар. Цуриэль вздыхал, нервно подёргивал кончиком носа, преодолевая нестерпимое желание осведомиться у князя Володаря, почём тот продал бы ему половецкую невольницу. Впрочем, всякий раз Всевышний проводил мимо греха – Цуриэлю удавалось преодолеть соблазн. В тот пасмурный день Сача прикрыла сладкое тельце расшитой кожаной безрукавкой и шальварами, а косы повязала большим бахромчатым платком. Но васильковые глаза на смуглом, изукрашенном сложным орнаментом лице сияли, как обычно – отважно и завлекательно. Она-то вовсе не сокрушалась. Умелыми, быстрыми движениями стащила со скуластого степняка полотняную рубаху, порвала на длинные лоскуты, омыла водой из кожаной фляги лицо Володаря, перевязала раны, отступила в сторону, с нескрываемым довольством осматривая плоды своих трудов.

А со стороны княжеского дома уже слышался многоголосый клич, вой рогов, мерный гул конских копыт.

Предшествуемый обозленным Желей и разряженными, вооруженными алебардами отроками, на площадь выехал князь Давыд. Управитель Тмутаракани по случаю облачился в полный доспех, блестящим шеломом озарял сумрак пасмурного денька. Покрытое железом, широкое тело было подобно наковальне. Широкое налобье шлема закрывало часть лица, оставляя доступными для взоров большие, навыкате глаза, крупный, сизого оттенка нос и широкую бороду. Его молотоподобная десница взималась вверх в приветственном жесте. Половцы Володаря мигом приняли боевое построение. Сам князь, не скрывая полученных в давешней драке увечий, водрузился на спину Жемчуга. Он понурил лохматую головушку, склонился, едва не касаясь лицом гривы коня. Цуриэль приметил озорную усмешку на его устах, но князь был вооружён одним лишь бичом, а потому продолжения драки можно было не опасаться.

Князь Давыд выехал на середину площади, стал напротив младшего родича. Слева и справа от него, спереди и назади расположилась разряженная челядь. Пафнутий Желя держался в стороне, словно и вовсе был непричастен к приуготовляемому торжеству.

– Что с тобой, родич? – надменно вопросил управитель Тмутаракани. – Одежда твоя в крови, лицо разбито. Кто посмел обидеть Рюриковича в моем городе?

– Подрался с твоим воеводой, – князь Володарь оскалил щербатый рот. Жемчуг, подражая своему всаднику обнажил зубы, заржал, вскинул голову.

– Почто?

– Для острастки. Надменен стал Желя, грубит. Худороден да нагл. Мечом крушить его не стану, а пороть плетью каждый день готов. Ты слышишь ли, Желя?

Фигура воеводы напомнила Цуриэлю конную статую, виденную им в стародавние времена, в городе Константина на ипподроме.

– Довольно! – взревел Давыд Игоревич. – Хватит по ветру силушку пускать! «Единорог» вернулся из плавания! Пафнутий! Собирай народ! Три дня на сборы! С рассветом четвертого отправляемся воевать Таврику! Трепещите, ромейские купчики! Русичи идут! Радуйтесь жители Тмутаракани! Ваши защитники идут крушить ворога.

– Только радоваться некому, – прозвучал ехидный голосишка из толпы половцев. – Проклятущая Тмутаракань по щелям попряталась. Сильно боятся своих защитников…

Но голосишка этот сгинул в океане приветственных воплей.

– А-а-ау-у-у! – взвыло воинство. И русичи, и половцы запрыгали от восторга, подобно степным зайцам, воздевая над головами непорожные ножны, побросали шапки под ноги. Чему радуются? Если не потонут в море, так разобьют головы о шуршунские твердыни.

В этот миг солнце выглянуло в просвет облаков, будто любопытно сделалось дневному светиле, будто интересны стали ему тмутараканские делишки. Тщедушное тело Цуриэля покрыл липкий пот, когда управитель Тмутаракани с жутким лязгом выхватил меч из ножен. Глаза старика прижмурились, когда от обоюдоострого лезвия в разные стороны брызнули солнечные зайчики. Однако, совсем чуть-чуть приоткрыв правый глаз, Цуриэль не преминул заметить, как исказилось досадой красивое лицо Володаря, как сплюнул он, по мерзкому обыкновению русинов, густую слюну под ноги своему страшному зверюге.

– Эгей, старик! – князь Володарь обернулся к Цуриэлю так внезапно, что тот едва не испачкал шальвары. – Давай-ка завершим юдушкино дельце. Я слышал звоны серебряны. Ты при деньгах, старинушка? Что, Юда дает цену?

Цуриэль осмелел, услышав имя своего сюзерена.

– Я послан именно по этому делу, насчет покупки коней. И хотя лично я – против, Иегуда Хазарин… – начал Цуриэль, ощупывая в складках одежды заветный кошель. Он тщательно выговаривал каждое слово нелюбимого греческого языка. Кто же станет надеяться, что нечувствительный к боли дикарь твердо знает язык Платона и Аристофана?

– Ты против? – Володарь задорно оскалился. – Почему же Юда сам не явился? Эх, подозревал я, что одолела Юдушку непомерная гордыня! Экий стал он заносчивый! Сам глаз не кажет, слугу шлет!

– Я насчет коней, – Цуриэль потупил взор. – Достопочтенный Иегуда спрашивает, не угодно ли князю чуть-чуть, самую малость уступить в цене…

– Сколько?

– Одну гривну, – едва слышно произнес старик, не поднимая глаз.

– Десять резан, – был ответ.

– Мой хозяин уполномочил меня передать тебе за лошадей триста резан. Более он мне не дал – не позволяют средства…

– Пятнадцать резан уступлю, – фыркнул князь Володарь.

– Я могу лишь, о отважнейший из храбрых, добавить из своих личных средств с означенным тремстам резанам ещё двадцать…

Внезапно стоявший до той поры спокойно Жемчуг повернул к Цуриэлю голову, издал огромною утробою своею громкий звук и свирепо оскалился. Цуриэль подскочил, монеты в кошеле звякнули. Экое сатанинское наваждение! Эк, смотрит, скотина! Как есть – единоутробный брат своего всадника, разве что бороды не имеет! Князь Давыд с середины площади тоже наблюдал за их торгом. Его светлые, навыкате глаза застыли безо всякого выражения. Конь под ним стоял, как вкопанный, челядь замерла в ожидании новых указаний, затихла, чуя жгучее желание владыки пребывать в полной тишине, дабы лучше слышать и видеть происходящее на краю площади.

– Я смотрю, кошель-то у тебя полупустой. А из дома наверняка вышел с полным! – князь Володарь склонился с седла, погладил коня по шее, пошептал что-то ласковое на ухо на неизвестном Цуриэлю наречии. Неужто подговаривает зверя почтенного жителя Тмутаракани в клочья изодрать? Цуриэль испугался пуще прежнего.

– Неуместно мне с тобой, жид, посреди улицы торговаться, на глазах у управителя и его присных. Смотри-ка: затихли. Слушают, смотрят! – продолжал князь. – Чай с Возгарём-то твой хозяин не торгуется. Почём обходится нынче волхование? Оплата подённая или гуртом за все предсказанья?

– Не кричи так, о достойнейший! – белый день померк в глазах Цуриэля. Иудей покосился на свирепого воеводу Пафнутия, отцепил от пояса звонкий кошель да и положил его в огромную лапищу князя Володаря.

– Не тушуйся, старик! – прорычал голос из поднебесной выси. – Сей же вечер мой Илюшка приведёт вам и коня, и кобылу. Княжеское слово верное! Жди, жид!

Цуриэль, сам не свой, тащился по пустынным уличкам Тмутаракани, наугад выбирая дорогу. Старик не смотрел по сторонам, не отвечал на приветственные поклоны горожан. Впервые в жизни старый воспитатель Иегуды Хазарина не мог счесть деньги. Сколько из отпущенных евнухом монет он вложил в липкую ладонь волхва? Сколько тяжкими трудами нажитых денег досталось беспечному Володарю? Бог весть!

* * *

– Оттаскал я его за бороду, – угрюмо произнёс князь Давыд. – Следовало бы прощелыгу пытке подвергнуть, но в преддверии похода счёл неуместным. А вдруг…

– Что? – переспросил Амирам.

– Вдруг да он и вправду колдун!

– С отсеченной головой много не наколдуешь…

Амирам впился взглядом в поросшие лесом прибрежные скалы и добавил:

– Я оттаскал его за богоду и высек. Видишь: пгисмигел. Молчит. Тошно ему. Чужой он на моге.

Князь Давыд полной грудью вдохнул просоленный воздух.

– И за Володькой нужен пригляд. Ежели снова станет буянить – прибей его, что ли, или маковым отваром напои. А я тут с вами не останусь. Я буду на «Морском коне» с дружиной и лошадьми. Так-то оно надёжней.

С этими словами князь Давыд погрузился в лодчонку, чтобы отправиться на борт «Морского коня» – самого большого и самого старого дромона из всей флотилии, которые под водительством Амирама отправлялись к берегам Таврики. Третьего дня они потеряли из вида Тмутаракань, и теперь перед ними расстилался широкий простор Русского моря. Корабельщики, князья и воевода Пафнутий вместе с ними держали последний совет перед дальним переходом. Вдали у горизонта высились утёсы облаков. Воздух был неподвижен. Амирам чуял скорый приход шторма, но князь Давыд оказался непреклонен, гребцы налегли на весла и галеры устремились в открытое море.

* * *

«Единорог» бороздил сине-зелёные воды. Ветер натягивал синий парус с изображением странного рогатого коня. Возгарь сидел на носу галеры. Голову и плечи покрывал широкий плащ из простой холстины. В бороде его копошился свежий ветерок. Борщ пристроился неподалёку. Бледный, сосредоточенный, он крепко обнимал плотное тело магического гуся. Аврилох дремал, положив серую голову на плечо чародейственного подмастерья. Всё трое были голодны, но не вкушали пищи, потому что измученные качкой чрева их отвергали даже жидкую, пресную похлёбку. Во всё время плавания Володарь не спускал с язычников глаз. Перед уходом из Тмутаракани разгорелась нешуточная свара. Кормчий Амирам принёс князю Давыду увесистую горсть чеканенных в Царьграде монет – награда Возгарю от Иегуды Хазарина за верную службу. Амирам хохотал и уговаривал князя не убивать пока волхва, а позволить ему совершить гадание на удачу в новом походе. Князь Давыд хоть и озлился, но позволил совершиться гаданию. Волхв разошёлся не на шутку: жёг перья, вертелся волчком, выл, подпрыгивал, разглагольствовал о грядущих кровавых тризнах, о гибели половецкого войска сокрушался. Обряд ещё не завершился, а воевода Пафнутий уж достал плеть, и князь Володарь выдернул из подставки чадящий факел.

– Сожгу паскудника! – княжий глас уподобился львиному рыку.

Но большому злодейству не дали свершиться, отдав предпочтение малому. Возгарь снова оказался жестоко бит, а разбушевавшегося Володаря скрутили дружинники Пафнутия.

А ныне уж неделя минула, как мотает их по волнам неспокойного моря. Семь дней и семь ночей выкачивала крутая волна души из осунувшихся телес никчёмных гадателей, а Володарь всё никак не мог унять лютую злобу. Душа князя истекала кровью, разбитые в кровь кулаки чесались. Кормчий Амирам со товарищи разоружил и самого князя Володаря, и ту часть его половецких приспешников, что совершали плавание под парусом «Единорога». Слезящимися от ветра глазами смотрел князь Володарь за борт. Неподалёку, между вздымающимися волами, виднелись мачты и паруса ещё двух, меньших, дромонов: «Нептуна» и «Морского волка». Все суда кормчего Амирама имели языческие имена, а сам водитель судов не носил на груди креста.

В корчах ли пьяной одури или по злому умышлению, впадая в раж, извиваясь в руках невидимых христианским глазом дьявольских приспешников, Возгарь и напророчил, и рассказал о былом и о дальнем будущем поведал. По словам продажного гадателя получалось так: златогривый конь – честная доля Володаревой боевой добычи – есть достояние его побратима, нижегородского купца. По словам нетрезвого гадателя, Демьяна Твердяту обобрали дочиста в половецких степях, как раз неподалёку от того места, где состоялась памятная встреча с могущественнейшим из ханов. Накаркал волхв, будто жестоко искалечен, но не убит Твердята.

Выл Володарь, бился телом в каменные стены. Круши кулаками волхва и его подручного. А толку-то? Теперь, при вынужденном безделье, баюкаемый волнами, обдуваемый ветрами, закованный в цепь от вящего греха, страдал Володарь пуще прежнего. Припоминались ему недавние свершения, и нестерпимая горечь стояла во рту. Хочешь плюйся, хочешь вой – не избыть. Тогда, сбежав из Киева, из-под надзора дяди, ведомые пронырливым Пафнутием по бескрайним степям Заднепровья, они, нисколько не плутая, вышли к становищу кагана племени Шара, венценосного хана Кочки. Бедность, треклятая нужда всему виной! Всех-то средств хватило, чтобы нанять на службу половцев. Степняки – хорошие воины, отважные, верные, но нестойкие. Нет, нестойкие! Налететь, пограбить, унестись в степь. Но и там покоя им не сыскать. Чуть дали роздых коням – снова надо в набег. А тут лазутчики донесли: купец ведёт караван. Бог весть кто такой! Отважный дурень тащит несметное богатство посуху. Давыд как услышал о таком счастье, так и взвился, так и взалкал! А ему, Володарю-то, что? Расплатиться с дружиной – вот княжеский долг. Найти хорошее кормление для богатырей – вот первейшая обязанность. Той ночью всё случилось, как в колдовском дурмане. В те же дни в стойбище набольшего половецкого хана встретил он свою Сачу. На первых порах и любились они, и миловались день-деньской. Бывало Володарь сутками из шатра не вылезал, неделями в седло не садился. Сладостно упивался девичьим телом после долгого томления у нелюбимого родича на хлебах. Думал уж половецкий зипун натянуть да лисьей шапкой кудри прикрыть, забыть о княжеской чести, сделаться половецким воем. Но это уж потом случилось, после разграбления каравана. А до той поры и ещё долго после думал он лишь об утолении любовной страсти и ни о чём ином не помышлял. Лишь весной, когда Давыд Игоревич к берегам Русского моря собрался, всё та же Сача томную леность Володаря растопила, об отеческом уделе, о Тмутараканском княжении напомнила.

Да, в ту ночь, когда Давыд с Пафнутием да с ханскими лучниками вырезали в степи караван, лежал он в объятиях любимой и не чаял, и не помышлял о Твердяте-то. Отчего же, отчего греховное волхование, никудышное вранье так разбередило душу Володаря? Припомнилось ему туманное утро того дня, когда он, утомлённый ночными безумствами Сачи, принимал от товарищей долю военной добычи. Припомнил своё изумление величине и богатству хабара. В числе прочих сокровищ преподнёс ему старший родич Давыд Игоревич двух хороших зверей – коня и кобылу. Эх, теперь прояснился разум Володаря! Неспроста Давыдка подсунул ему златогривого задиру. Видно, сомневался тмутараканский управитель, что до смерти забил Твердяту. Видно, в землю захоронить и вправду не довелось. Значит, Твердята может оказаться жив, значит, может явиться новгородец и потребовать Божеского суда! Тогда Володарь снова обеспамятовал. Едва ли не всю ночь гонял Возгаря по улицам Тмутаракани. Жемчуг, чуя состояние всадника, крушил копытами глинобитные стены и ограды. Под утро, разметав утварь в портовой корчме – любимейшей обители волхва, князь поджёг над ней камышовую крышу. Грек Феоктист поутру подал жалобу в княжий дом, а следом за греком сотворил ябеду и алан-усач, которого Володарь едва не до смерти прибил кнутом. Половина суммы, вырученная за коней, ушла на отступное обиженным. Стараниями преданной Сачи князя кое-как удалось унять. Наутро Пафнутий Желя с преданными Володарю половцами повязали безумца и с мешком на голове уложили на палубе «Единорога».

Когда дромоны вышли из тихого залива на широкий простор и буйные ветра уперлись ладонями в полотнища парусов, когда носы судов стали поперек кудрявых волн, Володарь начал выздоравливать. Неподалёку, внизу, под настилом палубы текла неведомая ему жизнь. Он слышал металлический скрежет и скрип, плеск воды за бортом. Через него без церемоний перешагивали озабоченные матросы. Справа и слева от него, вдоль бортов на скамьях сидели вычерненные солнцем, иссушенные морскими ветрами, просоленные, жилистые гребцы, по два на весло. Володарь насчитал по каждому борту по дюжине весел и ещё два – на корме. Для размещения уключин палуба «Единорога» простиралась за пределы обоих бортов в ширину. Эти два участка палубы опирались на балки, проходящие за бортами. Над его головой день и ночь гудел и хлопал огромный парус.

«Единорог» был стар. Морями выбелены доски его обшивки. Неистовство врагов оставило на теле «Единорога» множество шрамов. Однако вследствие неустанных забот добросовестного кормчего паруса и такелаж не имели изъянов, и старый корабль неутомимо резал носом тёмные волны Русского моря. Два других дромона были поменьше, в одну мачту, и поновей. Володарь с рассвета и до сумерек мог видеть их паруса: лиловый и полосатый.

Время от времени перед взором Володаря возникал Амирам. Высокий, словно ярмарочный шест, ловкий, будто белка, он зорко надзирал за своей вотчиной. Странный, украшенный синим пером головной убор он сменил на белую полотняную повязку. По пояс обнажённый, в широких штанах и высоких сапогах из мягкой кожи, он часто взбирался на главную мачту, усаживался на рее. Володарь задумчиво смотрел, как яростный морской ветерок треплет его длинную косу. В конце первого дня пути явился чернокожий матрос, перерезал путы Володаря, надел ножные кандалы, цепь намотал на основание мачты и замкнул замком. Длина цепи позволяла Володарю подойти к борту и глянуть на бегущую назад водную гладь, но ни до кормы судна, ни до его носа, где расположились ненавистные волхвы, ему было нипочём не добраться. Князя приковали к главной и самой высокой из трех мачт дромона.

– Всё равно освобожусь, – бормотал князь. – Изведаете моего железа. Перережу всех, а корыто отправлю на дно, русалкам на забаву. Рюриковича не пленить шелупони, говном мотающейся по солёным водам.

Чернокожий матрос осклабился, обнажив редкие, крупные зубы, замычал нечто несусветное, разинул розовую пасть. Володарь отпрянул. В недрах его смердящей глотки вовсе не было языка.

– Пить принеси, – не унимался Володарь. – Сейчас же! Торопись! Иначе и уши твои отправлю в те же места, где язык поганый оставил. Эх ты, собачья пожива!

Вскоре явилась Сача с кувшином, полным воды. Поначалу подходить остерегалась, посматривала с опаской. Не предала ли?

– Ты буйствовал, – сказала она тихо. – Повязали, чтобы больших бед избежать. Давыд не сел с тобой на один корабль. Князь на «Морском коне»…

Она махнула рукой в сторону лилового паруса.

– Ты убить его грозился, Волод, и убил бы, но я не дала…

Услышав своё степное имя, придуманное ею и её же сладкими устами впервые произнесенное среди ласковых ковылей, а ныне повторенное среди сонмища беспокойных волн, Володарь заплакал. Слёзы больно язвили обожжённую солнцем кожу.

Так и сидел князь Рюрикова рода Володарь Ростиславич, прикованный за ногу к корабельной мачте, так и посматривал на сутулую спину волхва, расположившегося с большим удобством на носу судна. Так и пестовал князь Володарь в душе невостребованное доселе смирение. Ах, если б взгляд мог пронзать плоть, подобно острию пики! Наверное, Возгарь был бы уж тысячекратно умертвлён.

Ненависть и невыносимое бремя вины лишили Володаря и страха перед необъятностью водных стихий, и неизбежных последствий чувствительной качки. Злорадство питало его болящую душу, когда он видел позеленевшее от непреходящей дурноты лицо Борща и его перепачканную харкотиной одежду.

Володарь исподволь наблюдал за жизнью на борту «Единорога». Кого тут только не было! Смуглые и бледные, округлые и вытянутые, красивые и безобразные, огромные и мелкотравчатые, смиренные и наглые, но все одинаково озабоченные, сплочённые единым деланием, единым преодолением опасного пути по изменчивому лику горько-солёной воды. Некоторые матросы были черны, как приспешники сатаны. Их курчавые, как овечья шерсть, волосы, их широконосые, босые лица забавляли князя. Когда они один за другим лезли из чрева корабля на божий свет, Володарь принимался истово креститься. Страх Господень помогал преодолевать горестную одурь. И кто же воистину ведает, где расположено адское пекло? Что там звенит? Что завывает многоголосо? Не адские ли муки терпящее человечье племя? Князь Володарь пристально рассматривал чернокожих шнырков, когда те с беличьей ловкостью сновали по снастям «Единорога». Не шевелятся ли под драными портками, свернутые в кольца, подобно вервиям, чертенячьи хвосты? Не прячутся ли в нечесаных кудрях рога? Носы-то и бельмастые буркалы точно соответствовали святочным сказаниям, только серного духа недоставало.

Над «Единорогом» божественным куполом сияло ясное небо, под днищем корабля ретиво перекатывались пологие валы. Тоскующего Володаря орошали водопады брызг, и он мало-помалу начал забывать муки смертельно раненной совести.

По ночам к нему являлась Сача. Днями половчанка пряталась где-то в брюхе корабля, словно суслик в норе. Любимая рассказывала ему о конях, о своих ежедневных заботах, поверяла страхи.

– Боюсь большой солёной воды, – говорила она. – Ночью по морю лучше плыть. Ночью я слышу только голос зверя, но не вижу его ужасной личины.

Сача поведала своему Володу обо всём, произошедшем во время его горестного беспамятства.

– Водитель кораблей не позволил Давыду сесть на один корабль с тобой. Он же разлучил с каганом и волшебника, и его слугу. Водитель кораблей отправил моих братьев на другой корабль, на тот, чей парус похож на пестротканый ковер. Водитель кораблей не хочет, чтобы мы сражались друг с другом. Он хочет вести нас к каменным стенам и лезть на них с нами вместе, чтобы не убили друг друга на его кораблях, а убивали чужаков на каменных стенах. Каган боится водителя кораблей. Он злился, но ослушаться не посмел. Все боятся водителя кораблей, потому что он дружит с духами водной степи. Но я смелая, я уговорила водителя кораблей не отправлять меня к братьям под пестротканый парус. И он оставил меня с тобой как прислужницу для тебя и для коней…

Володарь угрюмо молчал. Он нарочно гремел цепями, стараясь привлечь внимание матросов к своим небывалым и недоступным для прочих утехам. Князь сминал и без того податливое тело Сачи, заставляя её стонать в своих каменных объятиях. А она, как много раз до этого, с безропотным послушанием принимала на себя его душевную боль. А стыда половчанка не ведала, и князь со злорадством наблюдал, как матросы одаривают её взглядами, полными алчной безысходности.

* * *

Три дня и три ночи провели они в походе, когда Сача пропала. Не пришла однажды ночью. Володарь напрасно прождал до утра. Настал следующий вечер, и половчанка снова не явилась. Тогда Володарь снизошёл до расспросов. На палубе дромона, там, где проводил дни и ночи князь, где шастали неприкаянно мучимые морской болезнью волхв и его ученик, время от времени появлялся и «водитель судов», которого боялись все, кроме горестного князя Володаря.

Он хватал Амирама за подол свободной холстинной рубахи, он нарочно вытягивал ноги, надеясь, что спешащий по делам кормчий запнется о них. Но тот ловко ставил длинные, обутые в высокие сапоги ходули, а полы одежды, словно по чьему-то чудесному мановению, сами выскальзывали из цепких Володаревых пальцев. Князь выл от досады, но его голос умыкал порывистый ветер, задувавший в тугой парус. Володарь корчился, изрыгал проклятия, но дромон напористо резал носом волну, подгоняемый дружными ударами вёсел. Тогда горемыка измыслил новую каверзу: принялся вымещать досаду на матросах. Одного, черноокого совсем юного молодца из латинян, с блестящей бирюлькой в мочке уха, он ловко сдернул за порты на палубу, когда тот лез на рею по своей матросской надобе. Другого, жилистого, вертлявого хазарина, приманил коварными, ласковыми просьбами, отобрал большой, подёрнутый патиной бронзовый ножик и в кровь избил своею цепью. На крики безвинного страдальца явился смурной Амирам, с лохматым огрызком пеньковой веревки в руках. Володарь в горделивом своем беспутстве и не заметил, что к каждому волоконцу веревки был накрепко приделан округлый свинцовый орешек. Этой-то плетки и огреб Рюрикович. Амирам вколачивал в бесталанного путешественника морскую науку с отменным тщанием, не выбирая специальных мест для бития. Князю досталось и по голове, и по плечам, и по спине, и ниже, и по ручищам, и по всему, что подвернулось. Корабельщик помогал делу сапогами и трудился до тех пор, пока обессилевший князь не запросил пощады.

– Нешто я пленник? – ревел Володарь. – Почто избиваешь?

– Нет, – отозвался Амирам, утирая трудовой пот. – Но если станешь вести себя, как помешанный, я снова тебя побью.

– Я – Рюрикович! А ты кто? Если пленил меня – требуй с родни откуп, но бить не смей! Где моя баба? Где мой конь? Где моя дружина? Отвечай!

– Коней мы собгали на один из когаблей, на тот, что под полосатым флагом. Я на флагмане не потегплю конских лепешек. Впгочем, лучшие кони, те, что золотой масти – в тгюме под тобой. Половчанка, так же, как и ты, сидит на цепи, гядом с конями. Пги ней стгажа из евнухов. Мне доводилось иметь дело и с более спесивыми невольницами, и с более знатными, нежели княжеская наложница.

* * *

В тот день море катило высокие валы. Какая-то неведомая, нечеловеческая сила вздергивала в небу водяные горы, как хозяйка выдёргивает пальцами тесто из квашни. Не в силах подняться на ноги от сильной качки, Володарь подполз к борту, в напрасной надежде узреть сердцевину пучины. Мечталось ему, как вознесшаяся к небу в немыслимом прыжке вода обнажит заветные тайны глубин: пышногрудых ли русалок, плоских ли, мудрёно толкующих рыб или огромного чудо-кита с рыбачьей лодкой, зажатой в хищной пасти. Но за бортом «Единорога» была одна лишь вода и ничегошеньки, кроме воды. Володарь истово крестился, сжимая в левой горсти нательный крест. Оборони Бог от русалок и говорящих рыб!

Галеру мотало и кренило. Волны перехлёстывало через палубу. Шустрые матросы свернули и убрали парус. Прикованный к мачте, Володарь вдосталь нахлебался солёной водицы. Невзирая на страшную качку, один из чернокожих моряков весь день, не слезая, просидел на мачте, и Володарь стал подумывать о цели их плавания, которая, видимо, была уж недалече. К ночи, когда море стало понемногу успокаиваться, явился Амирам. Обтёр о мокрые штаны изорванные в кровь ладони, уселся рядом с Володарем на мокрую палубу, заговорил миролюбиво, совсем не так, как давича:

– Ты не сетуй на меня, князь. Я любого вздегну на гею, кто ослушается моего пгиказа. А ты не сегчай, побегеги ягость для гомеев. Вот сойдем на бегег – тогда и отведешь душу.

– Я думаю, – угрюмо отвечал Володарь.

– О чём? – усмехнулся Амирам. – На Бога вашего уповаешь? Видел я, как ты кгестился и кланялся каждой волне. Будто Гусскому могю мало того, что мой «Единогог» ему кланяется то носом, то когмой.

– Разве наш Бог и не твой тоже? Да не тебе ли кланяться? – осклабился Володарь.

– Мне поклониться – соблюсти закономегность. Я вегю силе и опыту, здгавомыслию вегю, но не богам. Как вегить в то, чего не видел? Миг поклоняется золотому тельцу. Тмутагаканью пгавят тоггаши. Они и тебя пгодадут, князь, если найдётся купец, сколько ни уповай.

– Как так? – у Володаря пересохло во рту. – Не говори мне греховных речей! Я – Рюрикович, а особы великокняжеского рода не могут быть проданы в рабство! Не перестанешь нести богохульную чушь – удавлю твоей же цепью!

Володарь вскочил было на ноги, но «Единорог» уж начал восхождение на новую волну, и Рюрикович кулём повалился на доски палубы, до крови расшиб об основание мачты буйную головушку. Грохот железа, каркающий смех Амирама, вой стихий, кровавая сопель струится по бороде – срамота!

Под утро, когда волны поулеглись, Володарь смог забыться недолгим сном. Первый солнечный луч, брызнувший из-за неровного, колеблющегося горизонта, разбудил его. Пинок водителя кораблей прогнал сонную одурь.

– Пгоснись, буян! Ского будет настоящее дело!

Володарь искоса посматривал на обнажённую, покрытую шрамами грудь Амирама. Внезапный испуг потряс его. Володарь судорожно сунул ладонь за ворот рубахи. Крест сам лёг в ладонь – золотое распятие, нанизанное на прочную бечёвку, подарок матери.

– Тебя-то Бог миловал, раз жив до сей поры… – выдохнул Володарь.

Амирам засмеялся.

– Отвага и холодный гасчет – вот мои ангелы-хганители. И ты пгибегеги ягость и отвагу для защитников кгепостей. Без хорошей добычи в Тмутагакань лучше не возвгащаться. Тоггаши запгодадут тебя по сходной цене, и дгужина не спасёт – разбежится дгужина.

Кормчий взмахнул рукой в ту сторону, где с правого борта галеры вздымались крутые, поросшие лесом склоны Таврических гор. На вершине одной из них, подёрнутые туманной дымкой, виднелись зубчатые стены и циклопические башни каменной крепости. Володарь приподнялся, попытался приблизиться к борту галеры, надеясь получше рассмотреть крепость.

– Это нам не по зубам, – проговорил Амирам. – Мы пойдём дальше на юг. Там много газных кгепостей, в некотогых пгодажные гагнионы.

Володарь обернулся.

– Да, да! Такие же безбожники, как я! – усмехнулся Амирам. – Или такие же беспечные губаки, как ты. С ними пгоще столковаться.

Неподалеку над тёмными прорвами неспокойной воды плыли паруса «Нептуна» и «Морского волка». Один – цвета киновари, другой, тот который Сача именовала пестротканым – пурпуровый в широкую жёлтую полоску.

* * *

Недели заточения на корабельных палубах, качка, вынужденное бездействие, подвластность неукротимой стихии – всё осталось позади. Новые, непривычные степным всадникам, а потому особенно нестерпимые страхи, настигшие их в душных, пропахших человеческими страданиями трюмах, перебродили, обратились в неистовую жажду мщения. Кому? За что? Какая разница! Дни и ночи, проведённые среди невольников-гребцов и разноплеменной матросни, под водопадами горько-солёной, как слезы сирот, воды породили в степняках стремление во что бы то ни стало снова обрести свободу. Непреклонное, иномирное бесстрашие водителей кораблей, их упрямое желание преодолеть любые невзгоды на пути к поживе, пробудили в половцах убаюканную волнами алчность. Первая крепостишка пала, почти не сопротивляясь.

Дромоны бросили якоря в узкой бухте на рассвете ясного, тихого денька. Крепость пряталась в густой тени скалистого утёса. Володарь, гремя цепью, подобрался ближе к борту. Он жадно рассматривал острые грани скал, омываемые лазурными, безмятежными в этот ранний час водами, широкие кроны невиданных дерев на пологих склонах, узкая тропка, петляющая по-над морем, крепость на вершине горы. Вот она – заветная цель. Володарь насчитал четыре башни, оценил высоту стен. Ничего! Сдюжат! С соседнего судна послышался многоголосый рёв.

– Каган Волод! – вопили половцы. – Веди нас, каган!

Володарь уставился на наибольшую из двух соседних галер. На ту, что шла под полосатым парусом и именовалась «Морским конём». Половцы, все как один, стояли на палубе со щитами и пиками в руках. И храбрый Мэтигай среди них, и верный Илюша.

– Эге-гей! – Володарь попытался воздеть руки, взобраться на кромку борта, но цепь предательски загремела. Володарь обернулся, узрел крысячью ухмылку Амирама, без сил осел на тёплые доски палубы.

– Что возьмёшь за свободу? – взмолился князь.

– Отвагой гасплатимся. Ты – мне, я – тебе, – отозвался Амирам.

– Разреши от пут, и я ринусь на штурм…

– Штугмовать не стоит, – задумчиво произнёс Амирам. – Лучше взять откуп. Пусть дадут невольников и вино. Большего достояния у них нет.

Лигуриец освободил Володаря от оков, вручил ему рукоятью вперед отобранный в начале плавания меч и широкий, из плотной кожи сработанный, пояс. На божий свет выбралась Сача, приблизилась, но приобнять на глазах матросни не решилась. Возгаря и его сподвижников – магического гуся и перестарка-ученика – ещё с вечера будто волной с палубы смыло.

– Чьи это владения? – спросил Володарь, испытывая верность руки о корабельную снасть.

– Хазагина Агвидога, – ответил корабельщик. – Небогато там. Не один набег пегежили. И гомеи ггабили, и латники князя Мстислава не один раз пгиходили, и твой батюшка Гостислав Владимигович наведывался…

– Не поминай моё отечество своим корявым языком, – Володарь ярился, чуя близкую сечу. Долгожданное освобождение от оков удесятерило его отвагу.

– Эге-гей! – взревел он. Многоголосый рёв с борта «Морского коня» был ему ответом. Шальное эхо взметнулось над скалами.

– До ближайших скал не менее двухсот саженей, – предупредил Амирам.

– И мы преодолеем их! – рявкнул Володарь. – Сача, за мной!

Князь перепоясался, размашисто осенил себя крестным знамением, лишь на мгновение преклонив головушку. Однако и этого краткого мига хватило для вразумления. Отставив на строну меч, он сунул за пояс небольшой топорик – собственность чернокожего матроса.

* * *

Озверелые в долгом плавании степняки под предводительством князя Володаря ринусь на берег. Презрев страх перед морской пучиной, они прыгали в воду, кое-как преодолевали расстояние от судна до берега. Неутолённая, застоявшаяся ярость не давала им захлебнуться. В боевом кураже половцы не надели даже лёгких кольчуг. Так, полуголые, обожжённые солнцем, просоленные штормом, полезли на стену. Обескураженные защитники крепости, ждавшие правильной осады, валились, подобно снопам, под ударами их мечей. Сопротивление оказали немногие, и их быстро смели. Володарь в волнении наблюдал за резнёй на стене. Сам он ждал случая проникнуть в город, через ворота, а для этого ему нужен был князь Давыд, с его обученными вести правильную осаду людьми. Но Давыд Игоревич не торопился. С головы до пят облачённый в броню, в сопровождении латников, он отчалил от борта «Нептуна» на баркасе. Раздосадованный Володарь принялся крушить ворота топором. Преданная Сача держала над их головами щит. Но ни один камень не ударил в него, не вонзилась ни одна стрела. Из-за ворот слышались вопли, стоны, топот множества ног, лязг металла, ржание испуганных коней. Над крепостной стеной вздымалось, опадало и снова устремлялось к небесам зарево пожаров. Тяжёлые, окованные железом воротины сотрясались под ударами Володаря. Время от времени нечто непомерно тяжелое откликалось ударом на удар с противоположной стороны ворот. Володарь вопил и не слышал собственного вопля. Он призывал на подмогу Давыда, и помощь пришла.

Верный товарищ, управитель Тмутаракани, князь Рюрикова рода Давыд прибыл на место схватки, когда солнышко поднялось в зенит. Затих звон металла, и вопли умолкли, когда князья в сопровождении Сачи и дружины Пафнутия снесли никем уж не защищаемые ворота. За стенами смерть справила кровавую тризну. В жестокой резне пала треть степняков. Ратники Жели дорезали население городка, пока князья по-братски делили добычу.

Амирам ярился. Его не радовали ни амфоры с драгоценным шуршунским вином, ни тюки шёлковой пряжи, ни малая толика золотишка, доставшаяся ему после дележа добычи. Товар Лигурийца – невольники, а их-то и не довелось добыть.

– Ни единой живой души, – трунил над ним Володарь. – Все вознеслись к Создателю. Остались только никчемные, дырявые шкуры, но ты ведь не торгуешь мертвечиной? Тебе подавай живую, одушевлённую плоть!

Амирам поглядывал на Володаря налитыми кровью глазами. Лигуриец перебирал мозолистыми, истертыми о корабельную снасть ладонями ту самую цепь. Покрытая зеленоватой патиной, змеистая, тяжёлая, она в течение всего плавания сдерживала буйство Володаря, и князь ненавидел её пуще лютого ворога.

– Если все мегтвы – то наши дела не так уж плохи, – шипение кормчего было подобно шелесту прибрежной гальки. – Но если кто-то сбежал… До следующей кгепости – один день хода посуху.

– Поднимай паруса, моряк! – усмехался Володарь. – Нам следует поторопиться.

* * *

Следующая крепость, которую Амирам назвал попросту Исар, оказалась совершенно пуста. Жители покинули её второпях. Дружинники нашли лишь тёплую золу в очагах, нехитрые бедняцкие пожитки, пару зазевавшихся несушек да попа в вылинявшем чёрном клобуке.

Они настигли его в молельне – небольшой светёлке с огромными окнами. За широкими, увитыми цветущим вьюном проёмами синела безбрежная даль. Под изображением благодатного юноши – святого Пантелеймона – горели толстые свечи, медовый аромат наполнял молельню. Фигура коленопреклонённого чернеца плыла в нём, как плывёт ладья по туманной реке. Сквозь сизую дымку посверкивала свежая позолота алтарных врат, обещая богатую поживу.

– Круши! – завопил Мэтигай.

– Га-а-а! – отозвалась голодная свора.

Володарь распахнул на стороны руки. Щит его и меч преградили половцам путь к алтарю. Монах обернулся. Володарь узрел молодое, красивое, женоподобное лицо. Скопец? Монах поднялся на ноги. Лёгкость его движений, ширина плеч, огромность рук, сжимавших длинный кинжал с тонким лезвием – всё выдавало недюжинную силу, а возможно, и проворство.

Чернец заговорил на языке ромеев, попытался усовестить половцев. Но прошмыгнувший под рукой Володаря Илюша огрел его рукоятью меча. Скопец умолк, пыльной грудой осел на пол. Разгоряченный, Мэтигай попытался довершить дело точным ударом меча в шею сзади, но Володарь закрыл монаха своим щитом.

– Назад! – прорычал он. – Чего раздухарились?

– Надо убить его! – шептал Мэтигай. От половца исходил густой рыбный дух, щедро сдобренный запахом конской подстилки. – Посмотри, каган, какие у него ноги! А руки? А спина? Этот пустынник с малолетства лазает по скалам. Он предупредит соседние селения. Дозволь убить.

Мэтигай говорил на языке племени Шара, да он и не знал других наречий. Понимал немного речь русичей, но нетвёрдо, через пень-колоду. Зато добрый Илюша прекрасно понял степняка и взял на изготовку бердыш.

– Оставь, – хмуро сказал Володарь. – Не бери на душу греха. А ты, монах, целуй-ка крест, клянись в том, что выйдешь из кельи не ранее чем через две седьмицы.

И чернец поклялся и, стеная, облобызал крест, с приторным смирением на челе.

Долгонько стоял князь на пороге молельни, прислушиваясь к шепоткам скопца за спиной. Князь помнил алчный блеск в глазах своих дружинников, он ждал, пока вояки очистят подвалы замка от оставленного в спешке добра. Попусту разгорячённая свора охотничьих собак куда как опасней насытившейся добычей стаи.

Прибыток оказался небольшим. Немного серебряной утвари, богато украшенное оружие, тюки необработанной овечьей шерсти. Ни шёлка, ни благовоний, ни пряностей, ни пленных смердов, никакого иного ценного товара.

Они сошлись в середине поросшего травкой крепостного дворика. Четыре предводителя славного похода стали в ряд по старшинству. Рюриковичи Давыд и Володарь, нанятый воевода-боярин Пафнутий и безродный бродяга-иноверец Амирам.

– Слава о нашем набеге скорее твоих кораблей, Лигуриец, – проговорил князь Давыд, вороша латным ботинком обуглившиеся черепки. – Эй, Пафнутий! Предать всё огню!

– Надо спешить, Давыд! – буркнул Володарь. – Иначе станем попусту солёную воду хлебать. Эй, Амирам! Сколько времени ходу до следующей крепостцы?

– Если не жгать и не предаваться пьянству, по вашему обыкновению, то в соседнем исаге не успеют поднять тгевогу, но если…

– Если! Если! – взревел Давыд. – Эй, ребята! Всем на корабли!

Перед самым отплытием, когда гребцы уж стронули «Единорог» с места, Илюша сообщил Володарю о пропаже чернеца:

– Исчез! Сквозь землю провалился!

– Верно ли говоришь? Он крест целовал!

Володарь пристально глянул в Илюшины глаза, но парень оказался трезв.

* * *

Они взбирались по крутой тропинке на прибрежную скалу. Сача бежала впереди. Движения половчанки были легки, словно не она лёгкой пичугой порхала с реи на рею, помогая команде «Единорога» выстоять перед очередным штормом. Четыре дня мотало их по морю. Амирам опасался подходить к скалам Таврики, выжидал, когда море разгладится. Они прокрались в бухту на закате. Солнце уже спряталось за верхушкой прибрежной скалы, и галеры спрятались в густой тени утёса. Воины князя Давыда свели на берег застоявшихся коней, разбили лагерь. Огня не разводили. Таились, опасаясь вражеских дозорных.

Едва развиднелось, Володарь и его половцы полезли на гору. Давыд с дружиной пошли в обход. Всадники-русины вели в поводу половецких коней. Доспехи переложили сухой травой, копыта коней обмотали ветошью. По ту сторону горы, за далеко выдававшемся в море мысом, в тихой, уютной бухте лежала крепость Горзувиты – лакомый кусок для ловца удачи. Ради разграбления его они теперь продирались через заросли колючего кустарника, прыгали с одного шаткого валуна на другой, рискуя оборваться в море вместе с обломком скалы. Амирам время от времени оборачивался, смотрел вниз и назад. Дромоны покоились на гладких водах безымянной бухты. «Морской конь» бросил якорь вдали от берега. Неподалёку лиловел свёрнутый парус «Нептуна». Узкое тело «Единорога» покачивалось под отвесной стеной обрыва. Его хищно изогнутый нос едва не касался корявых ветвей кустарника, растущего на крутом каменистом склоне. Амирам глянул наверх. Половецкая дружина Володаря, подобно бодрым летним паукам, карабкалась вверх. Какой же милостью для них стала очередная высадка на твёрдую землю! Нет, это племя не создано быть мореходами. Страх бездны, разверстой под днищем корабля, непрекращающееся колыхание вод, длительное нахождение в замкнутом мирке корабля – все эти обстоятельства превращали половцев в капризных детей. Даже возможность хорошей поживы не увеличивала их стойкость. Русичи оказались более выносливы. Может быть, не так яростны в бою, зато более осмотрительны и расчётливы. В походе дружина князя Давыда, состоявшая из русичей, потерпела незначительный урон убитыми. Раны дружинников, как правило, оказывались легкими. Православные легко переносили качку, не заболевали от пития несвежей воды, твёрдо стояли друг за друга в те минуты, когда схватка могла обернуться поражением. Половцы же напоминали Амираму бродячих псов, совсем недавно сбившихся в стаю. Князю Володарю приходилось порой поколачивать их, чтобы привести к мало-мальски сносному порядку. Вот и теперь они разбрелись по склону горы и каждый, казалось, плёлся по своим делам. Одна лишь Сача ни на шаг не отступала от Володаря, да и брат её, Мэтигай, предпочитал держаться неподалёку от князя и его оруженосца Илии.

* * *

Вот она, недоступная пока твердыня, заветная цель, хорошая пожива. Лежит себе, как кусок сладкого пирога, приуготовленный для утренней трапезы, осенена ароматными дымами очагов, омываема безмятежными рассветными волнами. Солнце стояло низко, широкие башенки крепости бросали на гору длинные тени. Амирам закутался в плащ, улёгся поудобней и крепко заснул. Корабельщик проснулся, когда солнце ярко засветило ему в лицо. Под плащом сделалось жарко. Амирам огляделся. Предводительствуемые Володарем половцы спустились с горы в долину. Амирам видел некоторых из них, притаившихся между камней. Могли ли их видеть с городских стен? Укрепления городишки были рассчитаны на отражение морских пиратов. Со стороны моря город защищала внушительная каменная стена с тяжёлыми воротами и надвратной башней. Со стороны гор стены оказались не слишком высоки. По пологим склонам к невысокому деревянному частоколу сбегали извилистые тропки. Амирам увидел бегущего по одной из них недоросля: правая рука сжимает длинный тонкий бич, рот широко распахнут, туника из неокрашенной шерсти перепачкана кровью. Пастушок что-то кричал, но Амирам не слышал его голоса. Выше по склону горы, по той же тропке размеренной рысью ехал всадник в полном боевом облачении. Он отпустил поводья, держа изготовленный для стрельбы лук. Наверное, он искал просвета в кустах, наверное, не желал промахнуться, потратить стрелу впустую. Вероятно, поэтому дал парнишке добежать почти до самого частокола, до хлипких, спроворенных из тонких жердин ворот. Стрела толкнула пастушка между лопаток, и он с разгону грянулся оземь, лицом и грудью на каменистую тропу. Его крики пропали понапрасну, падения никто не заметил. Конный латник, перебросив за спину лук, вытащил из торока меч. Разлетевшийся с горки конь, внёс его в распахнутые ворота. Тут Амирам заметил, что с разных сторон, а по преимуществу со стороны гор, на стену лезут люди. Амирам признал половцев по лохматым лисьим шапкам и зипунам. Дружина князя Давыда подступала к городу сверху, пробираясь по горным тропам. Амирам с удовлетворением заметил, как крепко русины держат уговор. Всадники гнали перед собой вереницу пленников – мужчин, женщин, детей в цепях и колодках. Живой товар! Хорошие барыши! Вот над городишкой поднялся чадный дым, совсем не такой, как на рассвете, не ароматный дымок домашнего очага, пахнущий бобовой похлёбкой и тёплой пшеничной лепёшкой. Пожары занимались с трёх сторон. Амирам услышал первые заполошные крики горожан, но набат пока молчал. Кормчий достал из заплечного мешка обшитую толстой носорожьей кожей куртку, служившую панцирем, натянул на голову лёгкий шлем. Плащ и пустой мешок он передал парнишке-прислужнику.

– Ступай на «Единогог». Передай Лоугенси, что пога. Пагус не ставить. Пусть идут на веслах. Бгосают якогь в виду бегега, но в гогод ни ногой, пока я не подам сигнала!

Положив на плечо свой длинный меч, он начал спуск с горы. А внизу, по уличкам Горзувиты стлался нехороший дым, метались конные и пешие, слышался звон железа и крики. Амирам не собирался принимать участие в схватке. Он желал знать величину добычи, дабы не быть обойдённым при дележе.

* * *

Амирам бежал по улице, перепрыгивая через мертвецов. Время от времени приходилось уворачиваться от разъярённых всадников. Он уже видел свою цель. Из-за розоватых черепичных кровель выглядывал купол часовни. Золочёный крест упирался в синеющее небо. В одну из минувших вёсен переменчивые морские ветра занесли кормчего в Горзувиту. Весной, когда христиане празднуют чудесное воскрешение распятого, «Единорог» бросил якорь в тихой бухте. По-над морем носился колокольный звон. По улицам бродила разряженная, праздная толпа. Амирам увязался тогда за развесёлой, но довольно набожной красоткой, протиснулся следом за нею в богато украшенную церковку и тут же утратил интерес к перезрелым прелестям горзувитской матроны. Убранство алтаря, расшитое каменьями облачение священника и его помощников, золотая, инкрустированная персидской бирюзой дароносица, выложенный редкой красоты опалами крест на шее у попа – всё это поразило Амирама до чрезвычайности. Много ночей потом снилась корабельщику драгоценная чаша. Он пил через край багровое, с ягодным привкусом вино, он гладил пальцами округлые каменья, он любовался чеканными ликами христианских подвижников. Во снах он уж обладал чашей, а теперь он завладеет ею наяву. Половцы слишком азартны, а наружность церковки слишком невзрачна. Русичи чересчур набожны и не станут грабить дом своего Бога.

* * *

Амирам шнырял по залитым кровью улицам. Время от времени ему приходилось отмахиваться мечом. Мертвые тела валились ему под ноги, а он бежал дальше. Несколько раз в него попадали стрелы. Их кованые острия застревали в плотной коже куртки, не причиняя ему вреда. Один лишь раз особенно меткий стрелок попал корабельщику в ногу. Стрела чиркнула по бедру, но Амирам на бегу не почувствовал боли. Он отвлёкся, завидев, как на перекрестье улиц князь Давыд схлестнулся с защитниками городка. Их было четверо, князь – один. Защитники размахивали железом, мешая друг другу сойтись с противником. Бестолковые драчуны! Заносчивые виноградари! Сколько сил они тратили на пустые словеса! Кляли князя, костерили всячески! Какой только брани ни употребили! Посылали то на дно морское, то в нужник, а то и в геенну огненную. А князю всё нипочем! Знай себе буркалы таращит из-под налобья да мечом тычет. Но не бестолково, не так, как виноградари, а с расчётом. И расчёт его всегда верен. А что до брани – так она для Рюриковича пустой звук. Не ведает Давыд этих слов ромейского языка. Ни к чему управителю Тмутаракани понимать иноязычную брань. Утомились виноградари от толчеи, от собственной ярости устали и стали валиться, подобно скошенным колосьям. Эх, кровавую жатву совершил Давыд. Вот последний его противник упал, взвыл зажимая культю правой руки левой уцелевшей ладонью. Давыд занёс меч, намереваясь пресечь оглушительный вопль. А улица так узка, что латнику не остаётся места для толкового замаха. Тяжёлое лезвие чиркает по каменой кладке, мгновенная заминка и князь получает оглушительный удар по шлему. Давыл падает, доспехи грохочут. Ещё один сокрушительный, сминающий железо удар. Князь вопит. На него наседает вражеский рыцарь. В лёгком доспехе, с незнакомым гербом на груди, он крушит тело Давыда огромным топором. Поверженный князь отмахивается мечом. Силы его тают. Амирам замирает. Скрытый выступом стены, он незаметен для сражающихся.

– Чего стоишь? Зачем замер? Струсил, корабельщик? – слышит он надсадный хрип.

Князь Володарь в лёгкой кольчуге, без шлема, вооруженный одним лишь коротким мечом возникает в ущелье улицы. За его спиной толпятся разгорячённые схваткой половцы.

– Щит! Подайте щит! – хрипит князь, и ему подают требуемое.

Откуда взялась пантерья легкость в столь тяжеловесном теле? Володарь прыгает вперед. Щит в его руках – не менее грозное оружие, чем обоюдоострый меч. Он сокрушает противников, топчет их тела со слоновьей яростью, он костерит их, показывая отменное знание наречий прибрежного населения. Наконец князь прорывается к Давыду, становится над ним, помогает отразить смертельный натиск.

Князь Давыд бьется молча, с угрюмым упорством обречённого на победу. Лежа на спине или на боку, стоя на коленях, в полный рост, из любых положений он наносит противнику урон. Давыд бьётся так, словно за спиной его почитаемая христианами Непорочная Дева, словно именно в этой, может быть, последней, битве заключен сокровенный смысл бытия. А противник всё прибывает. Илюша сдерживает разгорячённых половцев, велит им разить врагов стрелами. На столь узком, заваленном неподвижными телами пространстве лишь двое мечников – Володарь и его противник – могут сражаться. Остальные будут лишь мешать. Двух противников убил Володарь, третьему удалось сбить князя с ног.

Володарь припал на колено, прикрыл Давыда щитом. Окованное железом дерево отразило смертельный удар. Из переулка прыснули половцы. Вопя, мешая друг другу, они ринулись на врага. Стрелы роились над сражающимися, подобно пчелам в цветущем саду. Их жала несли смерть. Князья оказались погребёнными под грудой окровавленных тел. Амирам слышал надсадный хрип Давыда и яростную брань Володаря.

Противник отступил. Увлечённые боевым азартом, позабыв на время о поверженных предводителях, половцы последовали за бегущим врагом. Где дружина русичей? Сражение переместилось на другую улицу. Скоро звон металла и крики затихли в отдалении. Тогда Амирам покинул своё укрытие. Он помог Рюриковичам выбраться из-под трупов. Оба князя были покрыты кровью, но, кроме нескольких царапин, не нашли друг на друге иных увечий.

Откуда-то явился перепуганный Илюша, но, увидев своего князя живым, быстро успокоился, кинул меч в ножны, предварительно обтерев с лезвия кровь об Амирамову куртку.

– Где дружина? – хрипло спросил Володарь.

– Там… – Илюша махнул рукой в сторону моря. – Злые в этом городе люди живут! Нипочем не хотят сдаваться!

– Веди! – рыкнул Володарь.

Он отряхнулся по-собачьи, порыскал глазами, вытащил из-под бездыханного тела щит. Звеня металлом и громко топоча, князь и его оруженосец заспешили прочь по улице.

* * *

Защитники Горзувиты оборонялись упорно. Застигнутые внезапным нападением, они нашли в себе силы для отражения захватчиков. Они перегораживали улицы повозками, разили стрелами из укрытий, из окон домов, из подворотен. Лигуриец видел безбородых юнцов и молоденьких дев, вооружённых серпами, мотыгами, едва ли не мамкиными веретенами. У них не было шансов против закалённых бойцов, но они сражались, по двое, по трое набрасываясь на половца. Русичи также сражались в пешем строю, оставили коней у городских ворот. Слишком узки улицы Горзувиты, на коне не развернуться. А в пешем строю русичам непривычно, неловко сражаться. Но сражаются, терпят, теснят защитников.

Амирам шнырял по переулкам, стараясь оставаться незамеченным. Жажда обладания заветной чашей влекла его на меркнущий закат. Он чутко прислушивался и зорко присматривался, стараясь провидеть исход сражения. Он чуял: как бы яростны и отважны ни были защитники крепости, всё равно у них нет шансов против хорошо обученного, пусть и немногочисленного, но опытного войска. Амирам взобрался на стену. Всё в порядке: три мачты виднелись вдали. Дромоны бросили якорь в виду города. Под стеной, у пристани, покачивались на волнах несколько рыбачьих лодок. Просчитав все пути бегства, если таковое потребуется, Амирам спустился в город.

* * *

Побоище затихало вместе с умиранием дня. Лигурийцу встретился воевода Пафнутий, тащивший за бороду упирающегося волхва. Следом волочился измочаленный штормами Борщ в обнимку с магическим гусем. Близилось торжество. Звон железа на улицах Горзувиты стал затихать.

В одном из двориков Амирам узрел последствия жестокой резни: трупы убитых половцев лежали там вперемешку с телами поверженных ими врагов. Амирам быстро прикинул потери дружины Володаря. Выходило так, что на улицах Горзувиты младший из Рюриковичей потерял не менее половины дружины. Лигуриец слышал стоны и мольбы о помощи, но он не мог задерживаться. Его ждала заветная чаша.

* * *

Небольшая церковка с узкими стрельчатыми оконцами и врастающей в землю дверью приютилась с тыльной стороны крепостцы. В обычное время тут непрерывно и днем, и ночью сновали люди. Но сейчас оказалось пустынно. Жители утекли к противоположной стороне стены. Они уж и не пытались оборонять городишко. Плохо вооружённые, растерянные, они бестолково метались по улицам. Захватчики били их и погибали сами. Амирам огляделся. Невдалеке слышалась отчаянная возня. Вопли перемежались глухими ударами. Из дверей храма тянуло ладанным ароматом. Амирам осторожно заглянул внутрь. Солнечный свет косыми полосами лёг на белёные стены. Куньим хвостом извивался дымок. Уголья тлели в курильницах. Острый взгляд кормчего сразу приметил согбенную фигуру, едва различимую на фоне стен. Старик молился на искусно вырезанное и отполированное кипарисовое распятие. Лигуриец вошёл под своды, огляделся. Всё, как обычно: позолоченный алтарь, на стенах скупая, местами незавершённая роспись: христианские новомученники, терзаемые на цирковой арене дикими зверями. Нарисовано грубо бесталанным маляром, но задушевно, как это часто бывает в христианских церквах. Старик не обернулся на звук его шагов. Амирам занёс меч, изготовился отсечь голову одним ударом, когда каменная десница сомкнулась на его запястье. Амирам дрогнул, обернулся. Князь Володарь вперил в него покрасневшие, слезящиеся от дыма глаза.

– Не тронь! – рявкнул князь, и Амирам повиновался.

Удивительно, сколь пронырливы и коварны бывают порой русичи! По привычке положив меч на плечо, он направился к узкой двери – выходу. Половец ввалился под сумрачные своды так стремительно, словно неведомый легионер выстрелил им из карроболисты. В боевом кураже он принялся для острастки крушить стены. Метил в изображения христианских новомученников огромной палицей, отлитой из чугунины. Острые каменные осколки прыснули в лицо Амирама. Внутренность часовни наполнилась пылью. Лигуриец принял боевую позицию, выставив перед собой меч. Но сойтись в схватке ему не довелось. Князь Володарь зарезал сподвижника быстро и умело, единым росчерком меча. Увесистая палица с металлическим грохотом покатилась по каменному полу. Кровь язычника оросила христианский алтарь. Половецкий дружинник рухнул замертво под ноги безучастному попу.

– Жаль, конечно, – скривился Володарь. – Уйкуч был хорошим бойцом. Эх, что же осталось от моей дружины?! И Мэтигай ранен! А ты живи, отец, помолись и за нас, грешных, и за нехристей…

Князь шагнул через тело убитого половца. Амирам изумился, заметив на его щеках слёзы.

* * *

Весь следующий день они собирали убитых, омывали с тел вражескую кровь, перевязывали раны. Никчемный Возгарь оказался, впрочем, неплохим врачевателем. Под вечер, едва отдышались от ратных трудов, участники похода услышали гудение рога над сонной бухтой. С кораблей подали сигнал: парус на горизонте! Амирам поспешил к пристани. Недолго вглядывался он в ясную даль, быстро успокоился. Судно небольшое. И мачта, и нос вызолочены, парус вышит шелками в жёлто-багровых тонах.

– Это пегеговорщик, – доложил корабельщик Давыду Игоревичу. – Нас опегежает г, омкая слава!

– Посланец высокочинный! – проговорил удовлетворённо князь Давыд, когда одетый в блестящий доспех ромей сошёл на пристань.

Знатному ромею сопутствовала свита. Заметив, как напрягся Володарь, Амирам стал вглядываться в лица посланцев. В длинной сутане из плотного лилового шёлка, с вызолоченным чеканным распятием на груди среди свиты горбился смазливый скопец. Тот самый, что клялся и крест целовал, тот самый, что в неслыханно короткий срок исхитрился добраться до власть предержащих и поднять вселенскую тревогу.

– Воздать почести? – осведомился Желя.

– Довольно почестей! Воздали уж! – приосанился князь Давыд.

Управитель Тмутаракани со свитой бородачей и посол в позлащённых латах, прикрытых на спине и плечах алым плащом, двинулись за городские стены. Следом, шелестя несмелыми шепотками, плелась подобострастная свита ромея. Клятвопреступник в лиловой рясе гордо возносился над коренастыми, коротко стриженными воителями и волоокими купчиками-армянами. Вот шествие вошло в город. Из углов и закоулков стали высовываться утомлённые, покрытые свежей копотью и почерневшей кровью лица горожан. Лигуриец поискал взглядом Володаря, но того не было видно.

Князь со свитой и высокое посольство расположилось в доме местного богатея, в обеденной зале – большой комнате без окон, но с большим, давно не топленным очагом. Все расселись на скамьях за каменным столом. Дядька князя Давыда, старый Зуй, в высокой смушковой шапке, с неизменным топором за поясом, зажёг факелы. Робкие прислужницы – старая горбунья и молодая некрасивая, беременная женщина – внесли хлеба и воду. Осторожный князь Давыд заставил беременную пробовать пищу с каждого блюда, пить вино и воду из каждого кувшина. Прислуга топарха также внесла корзины со снедью и амфоры с вином.

Амирама к столу не приглашали, но и не гнали. Он уселся на пустой бочонок возле очага, опёрся руками на рукоять обнажённого меча.

– Пусть твой человек вложит меч в ножны, – топарх хорошо владел речью русичей и недобро косился на Амирама.

– Амирам Лигуриец не имеет ножен! – прорычал князь. – И он не мой человек.

Амирам научился выжидать, приобрел навык правильно смотреть и слушать. А вот и провозвестник высоких идеалов, спасённый младшим князьком пастырь. Явился к честному застолью, вылез из-под испоганенных кровавым побоищем сводов. Как горячо приветствуют его лукавые ромеи! Как подробно справляются о здоровье, искоса оглядывая свежее пожарище! Словно не лежат ещё на улицах бездыханные, ожидающие упокоения тела. Словно убийство человека перестало быть страшнейшим из злодейств. Словно уничтожение множества простолюдинов – меньший грех, нежели насилие над пастырем. В тёплых объятиях топарха поп разрыдался, разговорился, излил жалобы, исторг из души ужас, воззвал о помощи. Амирам же посматривал на Давыда и к тому времени, когда свита топарха, получив от попа отческое благословение, препроводила страдальца под сень кипарисовой рощи для отдыха и подкрепления сил отменной ромейской пищей, Лигуриец многое успел постичь. Топарх, медленный телесно, но юркий умом быстро постигал главное: грозный управитель Тмутаракани кое-как разбирает ромейский язык, ясно понимает значение некоторых слов, но общий смысл поповских речей ускользнул от него, так утекает прокаленный солнышком песок между пальцев беспечного дитяти. Топарх обращался к князю почтительно, но без подобострастия, спину держал прямо. А может, плотно сидевший на сытом теле доспех не давал его спине должным образом изогнуться? Князь же Давыд посматривал надменно, горделиво демонстрируя полученные в бою нетяжкие увечья. Меч его, в увесистых ножнах, лежал поперек стола, среди обеденных блюд. Во всё время переговоров князь не снимал длани с его рукояти. Дружинники сплотились вокруг. Славное воинство! Могучие бородачи, такие похожие в своей неукротимой отваге, с одинаковым бычьим упрямством на лицах. По левую руку воевода Пафнутий. Этот отличается от прочих особой лукавой повадкой, косится на ромея с недоброй, но всепонимающей ухмылкой. А топарх знай себе лопочет так складно, словно исходил с княжеской дружиной все половецкие степи, словно с колыбели говорит только на языке русинов и иного наречия не разумеет. Вон он пустился в длинное повествование о многомудрии и неустанном подвижничестве оскорблённого старца.

– Душа отца полна сетований, но уста не ведают упрёка. Отец Серапион почитаем нами за святого. Там, за кипарисовой рощей, на горе стоит его хижина. Старец живёт в ней совсем один, лишь изредка наведываясь в исар. В этот день Господь привёл его к нам, чтобы разделить скорбь…

– О чём же ваша скорбь? – нащурился Пафнутий. – Мы – воины. Берем своё по праву сильного. И у тебя возьмём, если будет на то княжеская воля.

– Я не о том! – маленькие чёрные, будто маковые семена, глазки ромея испуганно замигали, голосишко подсел до мышиного писка. – Я о святотатственном покушении на святого отца. Об осквернении храма и о справедливом возмездии.

– Слишком много слов, – проговорил князь Давыд.

Но мышь продолжала пищать:

– Старец жаловался на твоего воеводу…

– То князь Володарь Ростиславич. Рюрикович он, никакой не воевода! – вставил Пафнутий.

– …Отважный воин и плохой христианин, – продолжал без запинки глава ромеев. Напрочь забыв речь русинов, топарх снова заговорил на греческом.

– Он покушался на жизнь святого старца столь зверским образом, что даже сердце нехристя дрогнуло. Степной воин – да откроет апостол Петр перед его грешной душой райские врата – ценою жизни защитил старца!

– Ромей толкует о наказании за святотатство, – проговорил воевода Пафнутий. Этот не сводил внимательного взгляда с топарха, но с князем говорил на языке русичей.

– Не стану наказывать. Князь Рюрикова рода неподсуден. Он товарищ мой и родич к тому же, – буркнул князь Давыд.

– На моей ладье дары для тебя, князь. Херсонес приветствует тебя как почетного гостя. Наши погреба полны отменными винами, наши столы ломятся от яств, наши ложа покрыты шёлком, наши сокровищницы открыты для тебя. Ты отдохнешь после жестоких сражений…

Однако топарх кланяться не стал, так и сидел прямой, подобно изваянию, шарил по всклокоченной бороде Давыда колючим взглядом.

– Херсонес – прекраснейшая из жемчужин сих благословенных берегов. Мы счастливы, что управитель Тмутаракани почтил нас своим присутствием. Вера предков требует от нас наградить тебя дарами нашего гостеприимства…

– Слишком много слов, – повторил князь Давыд.

– Его следует убить, и тогда благочестивые ромеи одарят нас… – прошептал Пафнутий в самое княжеское ухо.

Чуткий слух Амирама ловил каждое слово, приметливый взгляд кормчего различал едва уловимые тени сомнений на неподвижном челе управителя. Ромей мягко настаивал, князь бычился, терпел скуку. Управитель Тмутаракани ел нехотя, так, словно давно уж насытился, а вина вкушать и вовсе не стал. Обходительный ромей снова заговорил на языке русичей, но речь завёл совсем о другом, а именно о торговых пошлинах на оливковое масло, о возможности поставок сырой шерсти для шерстопрядилен Херсонеса.

Амирам вышел прочь. Дом знатного горзувитца стоял на краю небольшой площади. Тут же неподалеку, на противоположном конце площади располагались городские бани, кузня, коновязь, корчма. Шатался неприкаянный, осоловелый от горя народ. Под крепостной стеной, на пустыре дружина Володаря готовилась совершить тризну над погибшими товарищами. Амирам то и дело посматривал в их сторону. Он видел облитую потом спину Володаря. Князь ворочал огромные валуны, приуготовляя удобное ложе для павших на улицах Горзувиты. Мышцы на его спине бугрились. Израненные руки оставляли на граните кровавые следы. Половчанка Сача стояла рядом. Боль утраты омрачила её черты, сделав их ещё более красивыми. Володарь плакал. Время от времени он вытирал лицо тыльной стороной ладони, размазывая по нему грязь и кровь. Половцы стояли над могилой товарищей полукругом. Время от времени кто-то из них порывался помочь князю. И в самом деле, не княжеская это работа – валуны ворочать. Тогда Володарь брал в руки меч. Широкое лезвие со свистом рассекало воздух перед самым носом смельчака. Половцы отскакивали назад, подобно перепуганным макакам. Они не плакали, на их лицах не было скорби. Смерть в бою они считали делом почётным и вполне обычным. Они продолжали повиноваться даже плачущему вождю, ведь младший Рюрикович был так могуч, что мог не скрывать душевных терзаний.

Вот за спиной Лигурийца послышались шаги, зашелестели осторожные шепотки:

– Русичи несговорчивы, алчны, своекорыстны…

– Но вина не пьют, странно…

– Не запалить ли их корабли?

– Уйти бы живыми из этого Богом забытого места…

– На какие злоумышления способно русинское лукавство? Бог весть!

– Тише, ромеи! Разве не видите: тут генуэзец с мечом…

– Бесстрашный жидовин…

– …в услужении у дикарей!

– Дикарям по силам разрушить Херсонес!

Амирам, скрывая усмешку, дождался, пока свита топарха отойдёт подальше, чтобы вернуться к месту неудавшегося пиршества. А там воевода Пафнутий по-прежнему лил яд в уши князь-Давыда, и князь уж так напитался им, уж вполне приуготовился язвить избранную жертву.

– Володарь не нужен в Тмутаракани, – шептал воевода. – Он бунтарь. С него станется подбить половцев на новые затеи. А ну как ему покажется недостаточной его доля? А ну как побежит в степь, к родичам своей бабы, за подмогой? Станет тогда ханское воинство под стенами города? Что станем делать? Как отбиваться? Оставим его здесь. Положим меж камней, да и пусть опочит…

– Даст Бог, отобьёмся, – хмуро ответствовал князь Давыд. – Половецкая дружина почти вся полегла. Осталась оголтелая баба да сопляк Мэтигай. Да остальных…

Князь повёл очами. Амирам усмехнулся. Давыд Игоревич мог без затруднения счесть до двух десятков, а далее начинал путать и задумываться, сбивался, впадал в ярость. Амирам прикинул: годных к схватке половцев оставалось двадцать три человека. Управитель Тмутаракани намеревался идти к Херсонесу. Неужто надеялся успешно пограбить большой город-крепость с сильным, предуведомлённым об их приходе гарнизоном?

– «Единогог» к Хегсонесу не пойдёт, – заявил Амирам. – Мои тгюмы полны. Я должен сохганить жизнь невольникам. Мегтвая человечина ничего не стоит и нужна только твагям могским.

Наверное, Пафнутий слал ему вослед проклятия. Возможно, воевода даже обнажил меч. Что с того? Амирам принял решение, а значит, всё дальнейшее будет на его усмотрение.

* * *

Амирам, не оглядываясь, шагал к берегу. Там он присмотрел местечко для ночлега – убогую корчмишку. Там и плата за постой невелика, и пища безопасна. Там намерен вечерять-ночевать и бесшабашный Володарь. Ах, Амираму бы такого товарища! Ничему не ведёт счета: ни деньгам, ни отваге. Эх, плавали бы вместе по морям – имели бы богатый барыш. Далась же Рюриковичам их родовая честь! Странная брезгливость, непонятная набожность. Весь мир готовы приложить к своей мерке, и чужие резоны им нипочём.

Амирам прикидывает, вздыхает разочарованно. Присматривается к густым кронам деревьев, растущим по краям тропки. Тут всё, как на его давно забытой родине, всё мило глазу, всё уютно для бродяги. За спиной остались и недобрый взгляд воеводы Пафнутия, и слёзы Володаря, и несгибаемый ужас ромеев Таврики перед лицом нашествия русичей. Нет, это не гадюки шипят в колючем кустарнике, не полоз бессловесный струится меж камней – это крадётся следом за ним посланник, переговорщик, кучерявый отрок, прибывший со свитой топарха. Парнишка-охотник неслышно ступает меж колючих кустов. И острые камни, колючки ему нипочем. Амирам останавливается, снимает с плеча меч, смотрит в синее небо.

– Зачем послан? Говоги без пргедисловий, или…

– Топарх хочет держать совет и готов платить за помощь, – прошелестела вечнозеленая листва невысокой туи, прилепившейся к склону неподалёку.

– Вечегом в когчме. В той хибаге, на бегегу, – отвечает Амирам. – Но если топагх придёт не один, если хоть одна твагь спрячется под камнем гядом с когчмой – убью всех, а топагх падёт пегвым из вас.

Амирам стремительным ударом без замаха рассек ствол туи. Стройная крона низверглась к ногам отрока. Светлые кудряшки на висках мальчишки затрепетали, подобно резным листочкам срубленного деревца.

* * *

Удачливые половцы разыскали в горах и вернули на место корчмаря, посулив тому полную безопасность и даже выгоду. Мэтигай ссылался на княжеское слово, обещавшее щедро оплатить невольное гостеприимство в корчме. Володарь и Давыд со товарищи расположились на отдых.

Так и вышло, что к вечеру в огромном очаге уже пылал огонь, готовилась пища. Володарь, пока оставался трезв, распорядился по уму, повелев изрядно поредевшей дружине, вдоволь насытившейся мясом и сладостным ощущением неколебимой тверди под ногами, ночевать на борту «Единорога». Амирам оценил трезвую рассудительность князя. Лигуриец приготовился ждать. Какой же заговор без его участия? Нет, такого быть никак не могло! Амирам чуял большой барыш и не намеревался его упускать.

С чего бы это заносчивый Давыд порешил ночевать под одной кровлей с младшим товарищем? И Володарь-то ему в тягость, и корчма грязна, пища убога. Зачем управитель Тмутаракани не занял один из пустующих домов внутри городской стены? Неужто воспылали родственные чувства? Или это усталость от убийств и грабежей? Или морские ветра выдули из буйной головы Давыда природную беспечность русичей, а на пустующем месте поселилась неизбывная подозрительность ромеев? Амирам недолго недоумевал.

Неужели холодная расчетливость истинного владельца Тмутаракани Иегуды Хазарина, его торгашеская практичность вместе с уличной пылью приморского городишки запутались в бороде старшего Рюриковича? Тогда старший родич не станет убивать Володаря. Тогда его убьёт Пафнутий Желя. Амирам вздыхал, поглядывая на дружину. Бородачи пировали в тесной обеденной горнице захудалой корчмы. Печать горделивого торжества лежала на лицах вояк. Едва омыв с тел бранный пот, свою и чужую кровь, они уж поспешали торжествовать. Вчера они выли и корчились от боли, когда горзувитский кузнец прикладывал к кровоточащим культям раскалённое железо. Вот этот вот жилистый, проворный, остроносый оболдуй, метко прозванный товарищами Мышатой, вчера ещё плакал, когда местный эскулап штопал ему резанную рану на плече и стягивал её тугой повязкой. Отсеченное ухо или выбитые зубы русичи и вовсе не считали увечьем. А сейчас радуются, щерят волчьи пасти в подобии улыбок. Усталость забыта, боль привычна. Праздник!

Минуло три седмицы. За кормой осталось разорённое побережье и разграбленные исары. Сколько их оставалось? Амирам, давно привыкший к кровавым трудам, исчислял победы по засыпанным в кожаные мешки монетам и невольникам, наполнявшим трюмы его дромонов. И того, и другого стало в избытке, можно возвращаться в Тмутаракань или идти в иную сторону, к знакомым италийским берегам, в Геную. Там сбыть добычу, там готовиться к новым походам. Но как быть с тмутараканским князьком и его беспечным товарищем? Разве отправить обоих на «Морском коне», а самому податься в другую сторону? Амирам с угасающим интересом рассматривал основательные фигуры Рюриковичей. Володарь заливал утраты сладким шуршунским. Уж не первый кувшин опорожнил. Давыд же, напротив, берег спасительную осмотрительность: к вину прикладывался умеренно, щедро разбавляя его родниковой водицей. Эх, не любит Давыд младшего товарища, сильно боится, прикрывая неприязнь приторной заботой. Может быть, и запродал бы родича по сходной цене, но что станется, ежели тот сбежит из неволи? А Володарь сбежит, утечёт, не пробьётся, так просочится через любые препоны. Живой ли, мёртвый ли, доберётся туда, где ему положено быть. Амирам, не показывая ехидства, наблюдал за управителем Тмутаракани. А тот, не гордясь княжеским достоинством, собственноручно подкладывал Володарю нарезанное ломтями, отменно приготовленное мясо барашка, сам наполнял кубок. Щедрой рукой лил вино до краев, с горочкой, чтобы не осталось места для сладкой водички. Нет, то не родственное тепло. На челе воеводы Амирам прочёл неминуемый смертный приговор младшему Рюриковичу. Но как и когда задумал Желя убить младшего из князей? Неужто решится сотворить злодейство на виду поредевшей, но всё ещё опасной половецкой дружины? Наверное, уж не станет откладывать дело на потом, наверное, сейчас же и совершит задуманное.

Сам корабельщик вина не вкушал, не отправился на корабль, не поддавался сонливости. Уже осоловелая от сытной еды и вина дружина клевала носами. Уже и Володарь, едва удалившись за тонкую дощатую перегородку, без долгих предисловий подмял под себя Сачу. Князь же Давыд, не снимая сапог, повалился на софу в хозяйской горнице. И перетрусивший хозяин, и его домочадцы попрятались по щелям. Оттуда, из затишка, внимали богатырскому храпу водителя храбрых дружин. Прочие же, за неимением места для ночлега под кровлей тесной корчмы, отправились на воздух. Там, на дворе, под навесом коновязи Пафнутий и Мышата сцепились по пустяковому поводу. Яростно задрались. Прочим пришлось их водой разливать – по-другому было не унять. Но мало-помалу и они угомонились, расположились вповалку вокруг яслей. То ли спят, то ли грезят, то ли княжеский сон оберегают, то ли ночного посла поджидают. Пафнутий Желя не утерпел, уснул на посту возле ворот. Эх, странное же племя! Разве так важные дела делаются?

Амирам ждал прихода топарха до глубокой ночи. Он не снял ни куртки, ни плаща – так и сидел у очага, словно не на отдых расположился, словно в любую минуту был готов отправиться в дальний путь. Пытаясь отогнать сон, он подкармливал пламя в очаге, ворошил длинной палкой уголья, водил точилом по лезвию меча, стараясь этим столь неприятным для уха звуком, заглушить яростные стоны Сачи. Экая неуёмная баба! Пустое дело, что страшна, будто чертовка. Зато отважна, преданна, искушена в любовных утехах! Если б Амирам мог вести счёт времени, он прикинул бы, как долго ласкала половчанка своего властелина. Но Лигуриец времени не считал, он ждал, стараясь не пускать в душу пагубное нетерпение. А время шло. Минул не один час, прежде чем колготня и стоны за стеной утихли, и Амирам уверился: любовники уснули. Лишь мышиную возню слышал он да треск пожираемых пламенем веток, да зычный, непрерывный Давыдов храп.

Пришелец старался ступать возможно тише. Ременная упряжь, в которую было затянуто его тело, отчаянным скрипом и бряком своим предупредила Амирама о появлении долгожданного гостя. Лигуриец неслышно приблизился к окну. Вот он тащится, дебелый, расслабленный. Жидкие кудри умащены ароматным маслом. Если б не скрип, он обнаружил бы топарха по запаху. Смердит, будто столичная модница. Воин! Защитник прибрежных исаров! При оружии! У левой ляжки коротюсенький меч – таким только кур резать. Зато у правой – главное его оружие – туго набитый, внушительных размеров кошель. Амирам оскалился, но вооружаться не стал. Судя по всему, топарх не утратил надежды решить дело миром. Вот он ступил в едальню. Озирается. Видит недогоревшие ветки в очаге. Недоумевает. Малюсенькие, как у землеройки, глазки бегают по сторонам. Взгляд цепкий. Топарх смотрит так, словно бусины мечет. Первым делом уцепился за Амирамов меч, небрежно оставленный на скамье, потянул за рукоять. Неужто попытается завладеть им? Нет, не смог и поднять. Куда ему!

– Зачем пгишёл? – спросил Амирам. – Князья спят. Стагший хгапит на пагу со своим воеводой, младший – наслаждается стонами бабы. Дождись утга, гомей.

Топарх подпрыгнул, схватился за меч, глянул недружелюбно, но осёкся, подбежал, исколол взглядами.

– Это хорошо, что князья спят. Спящий – всё равно что мёртвый.

– Пговаливай!

– Послушай, Лигуриец! – топарх вцепился в полу Амирамова плаща, что твой репей.

– Чего хочешь, гъек? – Амирам поднял со скамьи свой меч.

– Предлагаю откуп! Стань посредником! Спроси у русичей, сколько возьмут отступного?

– Не возьмут! – окрысился Амирам. – И спгашивать не стану.

– Так я сам спрошу! Буди воеводу, он разумеет ромейский язык!

– Кто тут всякое газумеет… – Амирам задумался, уставился в одутловатое лицо топарха.

– Ну! Ну! – воитель волновался, ремни его доспеха оглушительно скрипели. – Помоги, Лигуриец!

– Помогать ты будешь, топагх! – огрызнулся Амирам.

– Недоумеваю, достопочтенный! Ты, безродный скиталец, конечно, нуждаешься в помощи знатного ромея. Но пока целы твои дромоны…

– Пока цела твоя голова, топагх!

Услышав угрозу, топарх снова схватился за рукоять меча, но, искоса глянув на оружие Амирама, передумал. Лигуриец же скинул плащ, оставшись в распахнутой куртке. Свой огромный меч он с изумляющей легкостью переложил на скамью рядом с собой, тем самым лишая топарха возможности усесться рядом. Ромей был вынужден занять место напротив, там, где высокое пламя в очаге стало быстро разогревать его доспех.

– Я слышал, ты надумал русичей пегессорить…

– Да что там! – топарх изобразил на лице вселенскую скуку. – Их шутовскому братству – грош цена. Совсем другое дело – твоя дружба.

Топарх наконец решился выложить на стол туго набитый кошель.

– Ого! – Амирам ловко развязал кошель. Не обращая внимания на яростные взгляды топарха, перебрал и счёл монеты, поцокал зубом.

– Ногаты! Почему не номисмы?

– Мы готовы последнее отдать! Но если ты…

Словно не слыша его, Амирам сгреб монеты в кошель, а кошель спрятал за пазухой куртки.

– Пойдём со мной! – Лигуриец поднялся, молниеносным движением поднял меч на плечо. Топарх отпрянул.

– Младший из князей за стеной. Спит с бабой. Дгужина его на «Единогоге», охганяет добычу. Надо спешить. Пойдём!

– Ты намерен прирезать обоих прямо здесь? – в остреньких глазках топарха блеснул опасливый задор. – Разумно ли это?

– Пойдём! – повторил Амирам. – Ты вяжешь бабу. А я с князем как-нибудь спгавлюсь.

Наверное, гордый ромей начал карьеру воителя в сражениях с волками и прочими татями, имеющими обыкновение похищать скот. Он ловко, как заправский пастух овцу, скрутил утомлённую любовными утехами Сачу, сноровисто уложил её на плечи. Оглушённый точным ударом Амирама князь бесчувственным кулём повис у кормчего на плече.

Экая ноша! Тяжёл, угловат, словно из камня изваян! По-буйволиному взмыкивает, того и гляди, весь вертеп перебудит. Амирам спешил. Скорым бегом, опираясь на меч, он прокрался мимо спящего воеводы за ворота корчмы. Ах, если б можно было поверить в колдунство да и зачаровать дрыхнувших у коновязи русичей! Но те оказались поголовно пьяны, все, кроме княжеского оруженосца Илюши. Тот вскочил, выхватил из груды сваленного тут же оружия пику.

– Ступай за мной, – коротко приказал Амирам. – До гассвета «Единогог» должен сняться с якогя. Иначе вам конец.

Илюша послушался, но пику не выкинул. Наоборот, извлек из груды ещё одну. Из них, используя к тому же и Амирамов плащ, соорудили для Володаря носилки. Дальше дело пошло быстрее.

Обливаясь потом, Амирам и Илюша вынесли Володаря на морской берег. Следом, пыхтя, тащился топарх. Сача благоразумно помалкивала. Только вертела головой, зорко посматривая по сторонам. Искала возможность побега и уж сбежала бы, если б не возлюбленный её каган. Эх, женские прегрешения! Расточительно даримая, бессмысленная преданность! Амирам нарочно заговорил с топархом на языке русинов, не заботясь о взаимопонимании.

– Если не пгинесешь до гассвета ещё пять таких же кошелей – утгом степняки с князем во главе будут на бегегу. А я уж пгиготовлю подходящий вегтел и мы тебя на него насадим, топагх!

Топарх в изумлении таращил на него игольчатые буркалы.

Сача позволила уложить себя в богато украшенную ладью топарха, а потом так же безропотно поднялась на корабль.

* * *

Володарь очнулся в тот миг, когда от борта «Единорога» отвалила нарядная ладейка, увозившая изрядно обедневшего топарха к таврическому берегу.

– Где моя Сача? – первым делом спросил князь.

– Молись своему Богу, гусин, коли вегуешь! – шептал Амирам. – На твоей голове счастливый венец! Мы при добыче, в тгюмах монет не счесть! Я высажу тебя в городе Константина, а сам отпгавлюсь в Геную сбывать товаг.

– Где моя Сача? – не унимался Володарь.

Амирам сосредоточенно намотал конец цепи на основание мачты и замкнул её на замок. На его плечах лежала безлунная ночь. За бортом корабля цвело и переливалось спокойное предосеннее море. Вот скрипнули уключины, послышался плеск воды. Галера, движимая дружными взмахами весел, устремилась прочь от берега. А Володарь Ростиславич снова и снова повторял свой трудный вопрос:

– Где моя Сача? Где Сача? – твердил он.

– В тгюме твоя баба, – Амирам решил снизойти до ответа высокородному узнику.

– Ах, зачем ты, преподлейший, снова меня заковал? – Володарь едва не плакал. – Рассуждаю я да раздумываю: нешто решишься ты, нехристь, Рюриковича в рабство запродать?

– Не гешусь, не сомневайся. Хочу лишь себя и своё судно от твоих буйств оградить. А дгужина твоя – вся в тгюме, вместе со смегдами. Да не жги меня взглядом-то! У меня всегда товаг самый лучший, потому что я и габов берегу, и деньги считаю. Тебя и степняков твоих высажу на берегу Золотого гога, а сам…

– А монеты? – Володарь, даже похмельный, разума не терял. – А добыча? Что стану делать со дружиной да в Царьграде, да без денег? Милостыней пробавляться? Или грабить?

– Ггабить не придётся. Денег тебе хватит. В импегии сейчас неспокойно. Смута. Гомеи воюют и друг с дгугом, и с ногманами. На бегегу Боспога стоят сельджуки. Шныгяют по воде, ггабят, но мы пройдём… пройдём!

– Сколько дашь? – поинтересовался Володарь.

– Сколько захочу! – отозвался Амирам. – Пгокогмитесь, а там, глядишь, и дгугую службу найдёте. Импегатог и пгисные его к воям снисходительны. Платят щедго. Тем более – война.

– Подлый торгаш!

– Это я-то? – в ночном сумраке блеснула крысиная ухмылка Амирама. Володарь отвернулся, пряча злые слезы. – Я тебя спасаю, князь, и кгепко надеюсь – ты запомнишь эту услугу.

– Да ты, вижу, на любые услуги готов! Эх, устал я! Скучно мне! Горестно! Сача! – Володарь, гремя цепью, завалился на бок, прикрыл нетрезвый лик изрядно отросшей за время похода бородой и мгновенно уснул.