Таможенный чиновник, смурной черноокий армянин Агаси, придирчиво осмотрел палубу и обширное нутро «Единорога». Он вертел головой, подобно настороженному дрозду. Двое стражников с высокими копьями и гербом императоров Комнинов на щитах неотступно следовали за ним. Обитатели трюма – жилистые, дочерна загорелые гребцы – бросали на него сторожкие, внимательные взгляды и прятали глаза. А таможенник шнырял по трюму, словно давно обжившаяся здесь крыса, заглядывал под каждую скамью, цыкал зубом, двигал седеющими прядями бороды, шлёпал розовыми влажными губами:

– Ты чист, Лигуриец… чище существа и вообразить себе невозможно, а ведь ты не ходишь в Божьи церкви, не причащаешься Святых Даров… Странно!

– Всех габов свел на противоположный берег, – Амирам отвечал блюстителю императорской казны небрежно, словно старому приятелю. – Видел вгажеское войско…

– Вот я и размышляю, не враг ли ты? – Агаси зыркал по сторонам. – А это что за рожа? Не ромейской ли пращей разукрашен?

Таможенник указал на огромного, жилистого гребца, с исковерканным многочисленными ударами лицом.

– Не-е, – отозвался тот. – Уж третья весна минула, как я нанялся к достопочтенному, господин таможенник. А у сельджуков мы и на берег не сходили. Только на купола Святой Софии посматривали да ждали своего часа отвалить к родному берегу. А на том берегу – несметное воинство. Шатры, повозки, дым столбом. Тягло мычит, кони скачут, иноверцы ярятся. Всё сытые, скучают, ладят плоты…

– Заткнись! – оскалился на велеречивого гребца Амирам. – Всегда пгедпочитал увечных, с выгванными языками, чтобы лишняя желчь не изгывалась изо рта!

Гребец размашисто перекрестился на потемневшую обшивку трюма, словно узрел там изображение осиянного лика. На запястьях гребца не было следов кандальных браслетов. Он был свободным человеком и к тому же православным. Юркие глазки Агаси шныряли по трюму, будто мыши по углам амбара. Потные, завшивленные гребцы Агаси не интересовали. Его чёрные, подобные перезрелым плодам шелковицы, глазищи уставились на Сачу. Половчанка, полуобнаженная, с разметавшимися по плечам косами, мыла в огромном чану белье. На её запястьях и лодыжках позвякивали медные браслеты. На нежной, покрытой матовым загаром коже медь оставила голубоватые линии.

– Эту решил оставить для себя? – Агаси облизнул знойные губы.

– Это – женщина из года половецкого кагана, невенчанная жена князя Владимига, потомка года Гюгика. Того самого воина, что ты мог лицезгеть на вегхней палубе.

– Ай, не желаю ковыряться в варяжских родословных! – Агаси досадливо сплюнул, но на Сачу пялиться перестал. – Ты надолго к нам? Какой товар возьмешь на борт? В какую сторону отплываешь? Когда?

– Вегнусь в Тавгику. Пагуса подниму завтра…

– Варягов и половцев нам оставишь? Мало нам тут латинян!

Амирам в изумлении приподнял брови и Агаси продолжил:

– Император Алексей и брат его Исаак привели в город большое войско. По улицам ходят воины веснушчатые, длинноволосые, плечи и груди рунами разрисованы…

Агаси ещё раз пристально глянул на Сачу.

– …Но не такими, как у этой девки на лице. Мечи у них тяжёлые, чёрного металла, и они носят их обнаженными на правом плече.

– Князь Владимиг – вашей вегы человек, гомейской. Да к тому же хогоший воин. Готов с любым в схватку вступить: хоть с магометанами, хоть с кельтами. Лишь бы звонкой монетой платили…

Амирам оскалился.

– А что до моей дгужбы с поклонниками Магомета, так то не дгужба. Так, тогговлишка. Я с любым стоггуюсь, ты же знаешь. А если сведёшь меня к эпагху – гасскажу всё, что на пготивоположном бегегу видел. Без утайки гасскажу.

И Амирам заискивающе улыбнулся Агаси.

* * *

Борта «Единорога» ощетинились десятками гребей, на палубе владычествовала обычная при выходе из гавани сумятица – разноплеменная матросня, громко переговариваясь, шлёпала босыми ногами по доскам палубы. Подобно хлопотливым мурашам, они сновали, лазали, прыгали, тянули, бросали, сворачивали и разворачивали. Действовали сноровисто и слаженно. Володарь стоял на площадке крепостной стены. Отсюда мачты «Единорога» казались тонкими лучинками, а мощное тело корабля походило на лыковый коробок, в каком волынские молодухи хранят рукоделье. Володарь узнавал Амирама по стремительной повадке. В движениях корабельщика не было суеты, но он успевал повсюду. То он с беличьим проворством карабкался на вершину главной, самой высокой мачты, то голенастым насекомым повисал на вантах. Его линялую тунику рвал свежий ветерок. Мощное тело «Единорога» неукоснительно подчинялось его воле. На мелкой ряби Боспора огромный корабль сделался подобен ловкому морскому зверю, наконец-то отпущенному на волю из непродолжительного, но досадного плена.

Сача жалась к боку Володаря. Он ощущал привычное тепло и мягкость её тела, пытался тихо и ласково, будто с умалишенной или с младенцем, разговаривать с ней. Но она ни словом, ни движением не отзывалась ему. С тех пор как они ступили на землю Царьграда, Сача словно позабыла его язык, словно не желала понимать ничью иную речь, словно и не слыхивала никогда слов языка русичей. Даже ночами, купаясь в его жарких объятиях, она, едва лишь заслышав знакомые, ласковые прозвища, щедро и искренне даримые им, отворачивала замкнутое лицо. Голос её шуршал, как шуршат сохлые травы в приморских степях:

– Хочу домой… хочу нестись среди трав на коне без седла… хочу пить молоко кобылиц… хочу увидеть дедовские могилы… не хочу жить в каменном лесу… Не хочу!!!

* * *

Не одно утро минуло с того дня, как «Единорог» отвалил от константинопольской пристани. В час, когда ветерок с Боспора приносил в город вечернюю прохладу, Володарь и Сача пускались с долгие блуждания по городу. Бывало, они выходили за городскую стену и бродили меж садовых оград пригорода. Бывало, ночь напролёт просиживали у кромки прибоя. Беспокойная волна баюкала звёзды у самых их ног. Вдали, на противоположном берегу Боспора дымились и мерцали костры вражеской армии. Обоим сделалось скучно и томно сидеть вот так, ночи напролёт на морском берегу, но иного занятия не находилось. И тогда они шли к городским стенам. При свете дня здесь швартовались суда. Шёлк, невольники, пряности, паломники – да мало ли чего ещё привозили они в своих трюмах! Прибывали на кораблях и безработные солдаты, но их было немного, и только те, кто не пошёл на дно, кто сумел избежать нападения шныряющих по проливу сельджукских лодчонок.

Столичная жизнь поразила князя своей дороговизной. Добытое в Таврике состояние таяло на глазах. Постой, пища для дружины и для коней, самая скромная одёжка и обувка – за всё в Константинополе приходилось платить полновесной монетой.

Всё, что в безлесой приморской степи добывалось одной лишь отвагой, а в завоёванной без большого труда Тмутаракани отдавалось задарма, здесь дочиста опустошало кошелёк.

Ночами они бродили по тревожному городу, от одного сторожевого костра к другому. Разноплеменное воинство, приведённое в Константинополь императором Алексеем, отдыхало от дневных трудов. Скрип ременной упряжи, бряцание металла, странные, так не похожие на песни Руси, протяжные песни, напоминавшие Володарю вой осенних ветров в голых кронах, умиротворяли Сачу, и она, пусть ненадолго, становилась такой же буйной, как в прежние, степные времена. Она плясала перед кострами, становясь в круг танцоров, подражая движениям неуёмных варягов. Кряжистые, молчаливые воины называли себя нордменнами. Они ели горстями солдатскую пищу – сыровяленую рыбу и вываренное зерно – пускали по кругу огромную деревянную чашу, полную кислого дешёвого вина.

По утрам Сача и Володарь снова и снова возвращались в своё чадное обиталище – вечно не пустующую, портовую корчму. Сача валилась на соломенную подстилку и крепко засыпала. Половчанка сделалась холодна. Неужто возлюбленный князь надоел ей? Оставив попытки растормошить Сачу робкими ласками, он сначала прислушивался к её сонному дыханию, потом начинал скучать, тревожиться о том, что в былые времена казалось пустым.

В тот день беспокойные думы особенно жестоко терзали Володаря. Его тревожили мысли о деньгах, обижала холодность Сачи, одолевала странная, неизведанная доселе усталость. Захотел было поиграться с мечом, но железо оказалось непомерно тяжелым. Давно запылившийся дедов лук стоял без дела в углу. Тугая некогда тетива обвисла, изгрызенная мышами. Володарь порылся в тороках, достал любимое своё оружие – булаву, но и она оказалась скользкой, будто маслом смазанной. Железо с громким стуком ударилось об пол. Сача заворочалась, позвала кого-то, не размыкая глаз. Володарь дрогнул и затих, словно перепуганный насмерть зайчишка. Эх, что это творится с ним? В приднепровских чащах, в ковыльных степях бегал он с дружиной, не ведая страха, свирепый, порой угрюмый, но свободный. Кем же сделался он, попав в каменный город? Сидит в убогой каморке сам не свой. Словно перепуганный пёс от страха уши прижал! Князь вскочил на ноги.

За стрельчатыми окнами, выходившими на двор высокого каменного строения, просыпалась обычная дневная жизнь. Володарь, прислушиваясь к спокойному дыханию подруги, смотрел, как на устланный соломой двор вкатывается повозка зеленщика.

Вот вислоухий лядащий ослик, такой же седой, как и его хозяин, втаскивает её в проём высоких ворот, замирает в тени, под боком каменной ограды. Хозяин корчмы – высокий, заносчивый ромей – затевает со старым зеленщиком привычный торг. По двору, вороша солому босыми ногами, снуёт заспанная прислуга.

Половицы под ногами ходят ходуном – внизу, под низкими сводами трапезной залы, ещё не окончилось ночное гульбище. Володарь слышит приглушённые усталые голоса, вялые выкрики, стук порожней посуды. Дружина пришлых латинян, нанятых братом нового императора, Исааком Комнином, для охраны нижнего дворца, отдыхает после тяжких утруждений. Володарю доводилось видеть их в прежние дни, и в тот день, когда он вышел на площадку ветхой лестнички, ведущей в едальню, всё оказалось как обычно. Кряжистые, светлоглазые, с заплетёнными в косы волосами всех разновидностей рыжины, бородатые и с босыми, осоловелыми лицами – воины сидят вокруг огромного стола. Их вожак выделяется среди прочих кипельно-белой, словно золой посыпанной, шевелюрой и огромным ростом. На его носорожьей кожи нагруднике изображён разверзший пасть лев. Потемневший металл наручей несёт следы многочисленных ударов. Дочерна загорелые, обнаженные плечи воина испещрены следами старых ран. Если он заговаривает, прочие разговоры умолкают. Прислуга подаёт ему лучший кусок. Вот мальчишка-прислужник с опаской крадётся вдоль ряда сотрясаемых неуёмным хохотом спин, чтобы подлить в его кубок вина. Чаша беловолосого всегда полна. Товарищи зовут его Лауновехом – воином, достойным платы. Вот он ревёт, произнося имя и титул Володаря.

Князь украдкой оглядывается: не проснулась ли Сача? Но половчанка лежит неподвижно. Лицо скрывают плети кос. Смуглая, чумазая ладонь расслабленно покоится на шершавой, линялой подстилке. Володарь прикрывает дверь в убогие покои, чтобы присоединиться к затянувшемуся пиршеству латинян. Но прежде чем сесть к столу рядом с Лауновехом, он выходит на двор. Шуршит подошвами сапог по мятой соломе, провожаемый унылыми взглядами уставшей за ночь прислуги. Через щелястые ворота конюшни сочится полумрак. Там, в прохладном покое, шумно вздыхают кони. Он видит бледную тень Жемчуга. Верный друг поворачивает красивую голову, смотрит на него, тихо качает головушкой, будто приветствует, тяжко переступает, шумно дышит. Володарь полной грудью вбирает воздух конюшни. Эх, права Сача! Убраться бы отсюда, унестись в степь! Да где она? Выйди из ворот: одни камни кругом! По дорогам богоспасаемой империи бродят вооружённые шайки. Кто друг Никифора Вотаниата, кто – братьев Комниных – поди разбери. Непросто ромейское хитромудрие, а для уроженца северных лесов и вовсе непостижимо. На форуме что ни день – то сборище. Ереси, брань на головы власть предержащих. Рвань глотки дерёт, подобно новгородским вечевикам. Эх, разогнать бы крикунов кнутовищем, а самым ярым – выдернуть языки по здешнему обыкновению. Князь оббегал форум стороной, не желал возмутительным речам внимать. Его влечёт Святая София. Но и в храм он не решился пока войти, потому что половчанка Сача неотлучно при нём. Так и таскаются они по городу день-деньской: камни под ногами, камни по обе стороны дороги, каменные взоры статуй, каменное небо над головой.

Стараясь отогнать тягостные мысли, князь взбирается по шаткой лестнице наверх. Там, в дощатой пристройке над конюшней, разместились его половцы. Витязи лежат вповалку, подсунув под головы перемётные сумы, над ними роится мелкая летучая тварь. Убогое житьё! Даже мошкара в этих местах иная, особенно жадная до людской крови.

– Русич? – слышит он вкрадчивый, скрипучий голос. – Ты ведь не степняк, верно? Степняки не понимают речь ромеев, а ты – иное дело. Спускайся-ка вниз. Наш командир зовёт тебя…

Володарь оборачивается, смотрит вниз. Там, у основания лестницы, стоит приземистый, до глаз заросший рыжей бородой крепыш. Володарь видел его ранее. Это один из ратников беловолосого Лауновеха. Этого варяга, похожего на лешего, перепившего браги, товарищи называли Гуннульв. Тьфу же! Ну и пакостно имечко! Вододарь сплюнул едва ли не на макушку незваному собеседнику.

– Ты чего это?! Плеваться?

– Передай Лауновеху: князь Рюрикова рода только перепояшется и прибежит. Мигом явится и низко поклонится.

– Откуда знаешь нашего командира? – рыжий леший говорил на языке ромеев коряво, пропуская слова, пришепётывая и потешно присвистывая сквозь прорехи в зубах.

– Слышу и посматриваю, – Володарь спускался с лестницы, от души сожалея, что сунул в голенище лишь небольшой нож, не прихватив более увесистого оружия.

– Вы пришли с венецианским иудеем. Мы знаем его. Надёжный человек, хоть и бродяга, и выкрест. Меня послал Лауновех. Наш вождь хочет знать, хочет спросить и спросит!

– Амирам – христианин? – Вододарь сделал вид, будто удивлён.

– Амирам – бродяга, такой же, как и ты. Бродяга и пират.

Володарь уже спустился с лестницы, но встать лицом к лицу с незваным собеседником не удалось. Рыжий варяг оказался мал ростом. Его макушка едва достигала княжеского подбородка. Володарь не хотел оглушать рыжего и потому хлопнул по веснушчатой плеши раскрытой ладонью.

– Выпустить твои кишки! Так же они смердят, как у твоих друзей-степняков? Так же корчится и вопит бездомный князь, как ромейский ворюга?

Рыжий лешак шипел и плевался сквозь прорехи в зубах до тех пор, пока Володарь не ухватил его за бороду и не приподнял. Он тащил ругателя в трапезную залу с хохотом, уворачиваясь от неловких пинков, не давая рыжему возможности вытащить из-за голенища нож. Латиняне с беловолосым Лауновехом во главе повскакали на ноги при их появлении. Послышалась косноязычная брань. Но Володарь, не обращая внимания на угрозы, схватил рыжего ругателя сзади за кушак, сгреб в охапку косы на затылке, приподнял докучливого да и зашвырнул в угасающий очаг.

– Моулидес! – беловолосый Лауновех выплюнул изо рта похвалу, словно выпустил камень из пращи. – Русич киняз! Друга Лигуриен жид! Амирам давал похвала тебя и твоих дикарэх!

– Довольно! – поморщился Володарь. – Мы оба можем говорить на языке ромеев. Ты звал меня, и я пришёл. Говори, какая нужда, и не коверкай язык моих дедов. Я без того в тоске!

– Отчего тоска? – глаза Лауновеха были столь же белесы, как его пряди. Прилипчивый, будто овечье дерьмо, которое пристает к подмёткам, причиняя досаду, взгляд его оценивал убогую одежу Володаря. Особо латинянин приценился к добротным, не первой молодости сапогам, надолго задержался на изящной рукояти ножа, что выглядывала из мятого голенища, свидетельствуя о былом благополучии владельца. Не остались без внимания латаные портки, запятнанная рубаха и всклокоченная, давно не стриженная борода.

– Бедствуешь? Ищешь службы? – Лауновех обнажил зубы в хищной ухмылке. Его мёртвые, подобные змеиным, глаза неотрывно смотрели на Володаря, но Лауновех поднялся на ноги, приветствовал русича с должным достоинством, говорил сдержанно:

– В Константинополе хорошей службы вам не найти. Надо было уговорить Амирама переправить вас на восточный берег. Рыцари Мелик-шаха недолюбливают иноверцев, но ты – отважный воин и достоин снисхождения. Да и добыча там богата. А по вашей бедности – и вовсе несметное достояние.

– Князья Рюрикова рода на стороне магометан воевать не станут! Мы – православные и стоим за свою веру!

– Православные? Князья? Да где ж твоё княжество, Рюрикович? Эй! Не ярись! Я ищу дружбы с тобой! Сядь на скамью! Отведай нашей пищи и вина! Как говорят русичи?

– В ногах правды нет, – буркнул Володарь, покорно усаживаясь. За стенами корчмы, на улицах просыпалась жизнь, поднимались обычные гам и возня. Его половецкие дружинники могли и не услышать шума схватки, а драться с варягами в одиночку Володарю не хотелось.

Князь с размаху плюхнулся на каменную скамью. Латиняне расселись напротив него, плечом к плечу. Два десятка иноземных харь, одна другой чуднее. Зрелище непотребное в своей звероподобной свирепости, даже на привычный к таким видам взгляд Володаря. Нет! Зрелище витязей благословенной Руси куда как пригляднее. Даже рожа преподлейшего воеводы Пафнутия Жели покажется иконописным ликом по сравнению с эдакими угловатыми образинами: глаза близко посажены, носы, как и следует для вояк, многожды переломаны, подбородки – что наковальни, глаза шныряют по сторонам и плутоваты даже у тех, кто имеет их по одному. Умишки чуждые, иною верой осенённые, а прочие и вовсе без веры, точно как у кораблеводителя Амирама! Беловолосый Лауновех уселся во главе стола. Скалится, пытается уважение к володаревой княжеской чести выказать. Всех сотоварищей поименно представляет. А имена-то! Ормульв, Рагнвальд, Торбьёрн, Хальфдан, Ауд, Гисли. Володарь едва не оглох, мало что не лишился рассудка, прислушиваясь к звучанию незнакомых имен. Он украдкой крестил пуп под столом, отчаянно сожалея о забытом в убогой спаленке мече. Русич переводил взор с одного варяжского рыла на другое до тех пор, пока рыцарь Лауновех не произнёс последнее, и вовсе неблагозвучное для православного уха имечко: Мундомат. Так величался огромный, юных лет детина, с совершенно босым лицом и огненной копной на макушке. Мундомат пялился на Володяря недружелюбно и даже пощелкивал челюстью, подобно изготовившемуся к атаке вепрю, но в синих, ясных, будто утренние небеса, глазах его мелькала подловатая опаска. Володарь приметил жирную муху. Навозница с громким зудом кружила над столешницей, намереваясь почтить вниманием объедки. Вот она снизилась над деревянным блюдом, где в беспорядке лежали обглоданные кости молодого барашка. Молниеносным движением Володарь прихлопнул крылатую тварь. Досадный зуд сменился грохотом. Деревянное блюдо опрокинулось, кости разлетелись по столу. Молодой Мундомат повалился на скамью, громко вопя. Его старшие товарищи загомонили, жмуря светлые очи. Кряжистый леший Гуннульв уж вылез из очага чёрный, что сатана, злой, будто огнедышащий демон. Вон он сидит – едва от стола видать. Слева и справа от него – седобородые вояки, имен которых Володарь так и не смог уразуметь, но лица хорошо запомнил, накрепко! На замызганной каменной столешнице в беспорядке стоят порожние кубки и остатки сытной трапезы. Среди обглоданных бараньих костей и ломтей подсохшего сыра ползают сытые мухи. Володарь мучительно сглотнул. Последнюю седмицу они с Сачей ели лишь хлеб, запивая его сильно разбавленным вином. Денег едва хватало на уплату за ночлег.

– Понимая твою скорбь, мы не держим обиды за нашего товарища, – веско молвил Лауновех. – Посмотри на моих воинов! Удача обитает на лезвиях наших мечей. Мы служим всякому, кто платит, а значит – мы и твои товарищи! Эй, прислужник, подай вина!

На этот раз на зов Лауновеха явилась горбатая старуха. Она суетливо разливала багровое вино. Её когтистые, перевитые синими нитями жил руки заметно дрожали, но ни капли вина не вылилось из широкого горла кувшина на каменную столешницу.

– Выпьем! – провозгласил Лауновех, и князь немедля и залпом проглотил добрую толику вина.

Рука сама потянулась к сыру. Он старался есть медленно, не выказывая жадности, но белесые буркалы Лауновеха неотступно следили за ним. У князя достало воли не отводить взгляда и, наконец перестав скрывать постыдный голод, он принялся без стеснения пожирать варяжские объедки. Когтистая лапа прислужницы время от времени возникала перед ним, подливая в кубок вина. Преисполненные ехидства морды нечаянных сотрапезников пялились на него, но насмехаться никто не смел.

Так продолжалось до тех пор, пока в полумраке едальни не возникли новые видения. Володарь поначалу с трудом угадывал их: один казался светел, чист и юн, другой – черняв, неопрятен и в зрелых годах. Оба видения, словно разномастные мотыльки, порхали над столом с явным намерением приобщиться к рыцарской пирушке. Володарь потряс головой, протёр глаза, несколько раз отчаянно икнул и наконец решился попросить прислужницу принести жбан воды. Только окропив лицо и грудь стылой влагой, он смог кое-как различить черты вновь прибывших. Первый пришелец был подобен ясному ангельскому видению, лучезарному, златокудрому, лёгкому. Князь рассматривал его, силясь узреть с тыльной стороны светлые, трепетные крыла. Второй, подобный выползню из адского преддверия, темноволосый, смуглолицый, морщинистый, угловатый, будто грубо сколоченная скамья, да ещё и колченогий, да ещё и косой. Володарь потряс головой, придвинулся к чернявому поближе, стараясь угадать, в какую сторону тот смотрит: хочет ли со стола снеди хватануть или стянуть окованный мелью щит Лауновеха намеревается. Чернявый демон цыкнул зубом, залопотал непотребное на языке неведомом, но прочие латиняне речь его распрекрасно поняли и даже вроде бы головушки склонили в непритворном почтении. Володарь же, сколько демона ни рассматривал, никакого оружия при нём не узрел. И под чёрным, отделанным вытертой золотой тесьмой плащом его ни кольчуги, ни какого иного доспеха не обнаружилось. Однако и в нищеброды чернявый не годился. Уж больно гордо смотрели бисерные раскосые его глазенки.

– Кто таков? – мрачно вопросил Володарь. – Ученик демона?

Чернявый молчал, выпуская из бороды гневный шип.

– Или бери выше: сам дьявольский наставник?

Князь говорил на языке ромеев. Чернявый демон прекрасно понял его речи, но ответом не удостоил.

Свести знакомство с первым, ясным и светлым, пришельцем не составило никакого труда. Златокудрая дева, с чистым, усталым до изнеможения лицом, сама рухнула в объятия князя. Володарь подхватил нежное, упругое, как у любимой Сачи, почти невесомое тельце и, бережно опустив на скамью, спросил со всей возможной ласковостью:

– Чай устала, родимая? Разве отец разрешает тебе по ночам вино-то пить? Платьице-то на тебе нарядное, но больно уж коротко. Эх, странные ваши обычаи! Полон город иноземцев, и я один из них. И обычаев ваших пока не постиг.

Володарь заботливо одернул подол шёлковой, расшитой причудливыми узорами туники.

– В наших краях девицы коленки всякому не показывают. А тут, у вас, всё по-другому.

Девица молча взирала на него из-за полуопущенных ресниц. Розовый кончик языка игриво блуждал по девическим припухлостям губ. Смущённый Володарь повторил свой вопрос на языке ромеев:

– Устала? Вина перепила, девушка? Родители не заругают, что спозаранку среди солдатни отираешься?

Девица обхватила его руками внезапно. Князь не успел отстраниться и рухнул на скамью, уткнувшись губами в синюю жилку на нежной шее. Он вдохнул странный, недевичий аромат её тела. Наверное, византийская боярышня помимо прочих многих достоинств была ещё и отменной наездницей. От неё пахло конским потом, свежевыделанной кожей и кислым вином.

– Ты не льни ко мне, – Володарь насупился, отстраняясь. – Я ваших обычаев не признаю. У нас за совращение, бывает, секут даже бояр. Я-то родовитый человек и телесным наказаниям не подлежу, однако…

– Я не девица. Я мужчина, – существо заговорило с ним низким, вибрирующим голосом.

Володарь опешил. В смятении, князь и не заметил, что говорит с юношей на языке русичей и тот отвечает ему, правильно и ясно выговаривая слова.

– О, ты удивлен, что я знаю язык твоего народа? Хорошо ли я говорю на языке русичей?

– Ой как хорошо! – Володарь сыто икнул. – Будто позавчера в стольном граде Киеве под кровлей великокняжеского терема из яйца вылупился. Экий голубок!

– Меня зовут Галактион. Я из рода Агаллианов.

– А я из рода Рюрика…

– Ты приплыл к нам по морю и оказался в лапах нищеты. Как жаль!

– Не жалей меня! – Володарь боролся с мучительной икотой. Отвыкшее от сытости брюхо отчаянно бунтовало. – Жалость не к лицу потомкам знатных родов! Экий же ты ласковый! И выглядишь лепо. Я поначалу-то подумал, будто ты дева!

Латиняне бессмысленно пялились на них, не понимая ни единого слова, а их вождь внимал беседе внимательно, переводя цепкий взгляд с одного собеседника на другого.

– Ангелоподобный лик… иккк… А этот, чернявый, неужто дядька твой или, может, слуга?

Чернявый наморщил тонкий, изогнутый на манер пчелиного жала нос, но промолчал.

– Зачем так смотришь на него? – укорил Галактион. – Это Виникайо – венецианец. Не правда ли, складно звучит: Виникайо Буджардари?

Галактион придвинулся совсем близко к Володарю. Острый аромат его пота, смешанный с ощутимым винным душком, странно взволновал князя. Володарь хотел было улизнуть в коморку, к Саче под бочок, но странный Виникайо не сводил с него пытливых глаз. Венецианец был пьян так же, как Галактион. Но обильные возлияния, очевидно, не придали ему Галактионовой игривости, лишь помогли сменить гневливое отчуждение на злорадное любопытство. Чернявый сатана без церемоний отпихнул юнца и умастился на скамье рядом с Володарем.

– Есть дело для тебя, – решительно заявил он. – Венецианцы разгромили флот норманнов у берегов Диррахии. Император Алексей отбывает туда. Ему нужны храбрые воины и их дружины. Сколько ты имеешь мечей? Сколько коней у тебя есть? Я видел на конюшне светло-серого коня и ещё двух. Все твои?

Володарь, всё более поддаваясь гневу, старался поймать ускользающий взор венецианца. А венецианец всё расспрашивал, всё предлагал разные пути, указывал входы и выходы, будто крот, лазы прокладывал. То к Алексею Комнину предлагал наняться, то к венецианскому дожу в войско. Наконец и вовсе договорился: про какие-то клады, в земле запрятанные, принялся лопотать. Дескать, и Диррахий, и Лигурия, и Македония, и Пелопоннес, и Страмон, и Фессалоники и иные прибрежные фемы богато начинены монетами, с древних, смутных времен припрятанными. Дескать, есть что пограбить. Володарь слушал без особого внимания, то и дело протягивая прислуге пустую чарку. Пил вкуснейшее вино неразбавленным, но хмель не задерживался в голове. Наконец венецианец перешёл к делу:

– Есть работа, и неплохая. У императора Комнина много сторонников, много друзей! Народ поддерживает его, но… Есть люди двоедушные, неискренние, в тайне хранящие приверженность Вотаниатам. Их женщины – эти лицемерные ханжи – заперлись в храме Святителя Николая. Подумать только! Они молятся о спасении Византии! Но кто поверит в их искренность?

Смешок венецианца был подобен болезненному всхлипу. Он продолжал нашёптывать. Мышиные его глазёнки воровато бегали по сторонам, избегая взора Володаря.

– Слуги и домочадцы Вотаниата замышляют недоброе. Всё зыбко, как утренний туман. В Константинополе только триста человек войска, и высокородный Исаак не призывает союзников. На что надеется брат императора? Или имперская казна совсем оскудела?

Голос чертушки-Виникайо превратился в змеиный шип.

– Но средства на устранение тайных врагов найдутся. Тем более что имена недовольных известны. Дело стало лишь за отважными людьми, которые решатся за соответствующую плату воплотить Божий промысел…

Володарь сидел, низко склонив голову. Длинные пряди давно не стриженных, не чёсанных волос ниспадали на лоб, закрывая верхнюю часть лица.

– Что молчишь, а? – наконец спросил Виникайо Буджардари.

– Сколько? – тихо задал вопрос Володарь, припоминая лоснящееся лицо толстого грека – хозяина корчмы.

– Наниматель готов платить вашими деньгами, гривнами… Сто гривен! Возьмешься?

– Кто жертва?

– Не жертва! Что ты! То враг православного императора! Тайный враг – патрикий Агаллиан. Вернее, не он сам, а его дети. Фома стар и немощен. А его сын и дочь – совсем другое дело! Вот этот вот юнец… да-да! Тот самый, что ластится сейчас к Лауновеху. Он дитя сторонников низвергнутого императора, и он приговорён.

– Почему же попросту не вырвать ноздри? – Володарь, теряя терпение, ерзал на скамье. – Или оскопить или попросту башку долой? Да и вот он – дитя – перед тобой. Сам и пореши его!

– Нельзззяяя! – зашипел в ответ Виникайо. – Здесь есть некие политические мотивы… тебе не следует думать об этом! Итак, сотня гривен за голову развратного мальчишки и его сестры.

– Рюриковичи знают только воинскую науку. Водить дружины, править и судить – вот наша судьба! – Володарь брезгливо выплёвывал слова, стараясь не смотреть на бегающие глаза венецианца. – Резать горло женщине кинжалом, из-за угла?! Да я лучше тебя прирежу. Так будет по справедливости.

– Разве я о грабеже? Впрочем… – из глаз венецианца излилась струйка таинственной черноты. – Военная добыча, грабёж, победа над врагом, насилие – всё это явления из одного ряда. Богословская школа в Солерно сделала из меня безбожника.

– Я тебя сокрушу, Виникайо Буджардари! – взревел Володарь. И как только ухитрился без запинки, без ошибки выговорить скотское имечко чернявой твари! Князь восстал со скамьи, осенил себя крестным знамением, трижды сплюнул под ноги Лановеху. С неизбывной радостью ощущая возрождённую силу в руках и неуёмный, вспоенный виноградным хмелем, задор, князь выхватил из-за пояса оторопевшего Мундомата широкий, обоюдоострый нож. Нимало не медля, Володарь рассёк лезвием пространство перед носом чернявого венецианца, намереваясь отсечь его чёрную бороду, но тот с необычайным проворством отстранился. Узкое, длинное лезвие меча с отвратительным свистом пронеслось над столом. Латиняне с громким гоготом пригнули головы. Володарь отскочил назад. Князь шарил взглядом по полу в надежде разыскать хоть какое-нибудь оружие. Но венецианец уже вложил меч в ножны.

– Так ты вооружён! – взревел Володарь. – При мече! Ах ты, тварь колченогая-косоглазая! Демонский наставник!

По добру ли, к беде ль, но скамьи и столы в портовой корчме были изваяны из каменных глыб и вмурованы в каменный же пол – иначе венецианскому дьяволу было б и вовсе несдобровать. Перепуганная со сна Сача, явившаяся в едальню в одном исподнем, с растрепанными косами, с налипшей на смуглую кожу соломенной трухой, огрела венецианца Лауновеховым щитом. Тот не смог устоять на ногах. Пришлось Виникайо Буджардари выползать на божий свет по-собачьи, на карачках. Уже на каменной, прогретой солнышком мостовой он принял положение, отличающее человека от четвероногой твари, и затем быстро смешался с прирастающей толпой.

* * *

Володарь не помнил, как оказался в их с Сачей каморке. Он долго лежал, разглядывая стропила в полной тишине.

– Что станем делать? – спросила Сача наконец. – Я, пожалуй, наймусь в войско каменного кагана. Не хочу быть тебе обузой.

Она заговорила с возлюбленным князем на языке племени Шара, заговорила тихо, нежно оглаживая его покрытую испариной грудь твёрдой ладошкой:

– Я хочу уехать из каменного города. Вспомни. Ты обещал!

– Я дал рабыне слишком много воли! – рыкнул Володарь. – Не я, ты повелеваешь мною! Не бывать такому более!

Он вскочил с лежанки, схватился за ножны, заметил, что не обут, позвал Илюшу и тот явился на зов.

– Неси чистую рубаху! Неси сапоги и шапку! Неси пояс, серебряный, наборный, дарёный Твердятой! Святые Ирина и София ждут меня! Эх, ослабел я! Эх, размяк у бабы под боком!

Он не слышал её шагов за грохотом собственных сапог. Но Сача следовала за ним неотлучно, поначалу опасаясь приближаться. Но наконец, удостоверившись, что гнев и хмель вылетели из его головушки вместе с частым дыханием, пошла рядом и даже несколько раз пыталась прикоснуться к его руке своею. Что за баба! Как есть степная лисица: хитрая, красивая, ласковая, свирепая.

* * *

Они петляли по уличкам узким и широким, извилистым и прямым. Право слово, гулять по лесу или скакать по широкой степи на коне было куда как приятней. И в лесу, и в степи столько разных примет! Опытный путешественник нипочём не заблудится. А здесь как жить? Все стены каменные, все улицы одинаковые. Володарь, как заведённый, твердил странное ромейское слово, слышанное им где-то и запавшее в память:

– Лабиринт, лабиринт, лабиринт…

Володарь время от времени поднимал лицо к небу, высматривая купол Святой Софии. Порой благодатная цель пряталась за кровлями домов повыше, но стоило свернуть на уличку пошире – и купол снова возникал у них над головами. Чем больше делался купол Святой Софии, тем многолюдней становились улицы. Они и не заметили, как их подхватил и понёс людской поток, как они перестали выбирать направление движения, отдавшись на волю текучей толпы. Их задевали плечами, их поругивали, они чуяли смрад немытых тел и благовоний. Володарь прислушивался к разговорам. Говорили об императоре Алексее и его брате Исааке, об их благородной и набожной матери Анне, о ценах на масло и вино, о рискованной войне на западных рубежах империи, о странных повадках варяжской солдатни, наводнившей город. Кто-то восхвалял отважных братьев, рискующих противопоставить силу силе. Кто-то сожалел об императоре Вотаниате, свергнутом с престола силой оружия. Путаная история! Князь Володарь, сколько ни силился, так и не смог уразуметь хитросплетений императорского родства. Сача, упрямо не желавшая понимать ромейский язык, стала уставать, гневаться, пофыркивать и уже ухватилась за рукоять кинжала, когда гомонливая толпа вынесла их на огромную площадь. Циклопические стены ипподрома вознеслись перед ними, подобно склонам гор: мрамор и гранит, яркая голубизна небес и льдистая холодность камня. Внимательные лики статуй глазели на них из-под сводов арок. Людской поток растёкся по площади, давая простор сделать шаг, избавляя от чужого зловония и от ненужных, тревожных сплетен. Володарь придерживался прежнего направления – его манили купола Святой Софии. Половчанка покорно тащилась следом.

Володарь невольно зажмурился, заметив златокудрую голову Галактиона. Блеск его волос усугублялся головным обручем червонного золота, осыпанным большими сапфирами. Солнечные блики плясали в синих камнях, рассыпались голубоватыми искрами, слепили. Володарь отвернул лицо, надеясь, что юнец его не заметит. Но не тут то было! Галактион подскочил к нему, вцепился в рукав рубахи. На этот раз от него пахло свежим, чуть забродившим виноградным соком. За юношей неотлучно следовал слуга. Пола его плаща топорщилась, скрывая длинные ножны.

– С утра вино пьешь? Отец с матерью позволяют? – буркнул Володарь наугад, надеясь насмешкой отогнать от себя прилипчивого юнца. Но его затея не удалась.

– Мой отец – кредитор самого императора! – фыркнул Галактион.

Хрупкая фигура в шёлковом плаще отлетела к стене, повинуясь мимолётному движению княжеского плеча. Галактион охнул, потёр ушибленное место, но не отвязался. Он забегал наперед, зыркал по сторонам быстрым, приметливым взором, с нескрываемым ехидством посматривал на Сачу. Половчанка гордо ступала по мощёной улице, нарочито громко топоча подкованными сапожками.

– Это императорский ипподром, – ворковал Галактион. – Слышишь гомон? Это чернь приветствует очередного пустобрёха. Евнух Николай Огулла чрезвычайно красноречив, но мой отец куда как популярнее самого красноречивого из ораторов. Он ратует во славу императорской семьи. Особо восхваляет императрицу Анну. А как же иначе? А что делать? Чужестранные воины бродят по улицам Константинополя. Их мало, а призвать больше союзников невозможно, нет средств. Женщины молятся в храмах. Они, как обычно, впадают в уныние, плачут, сетуют. Армии во главе с императором сражаются на берегах Адриатики. Кто знает, может быть, и ромейские воины, и сам император уже мертвы, а может быть, они уже в плену…

Галактион задумчиво теребил золочёный поясок. Володарь рассматривал его нарядную тунику, отделанные шёлковой тесьмой сандалии, его молчаливого, черноокого слугу, с головы до пят закутанного в богатый плащ. На родине Володяря, в княжестве Волынском, такие одежды носили лишь родовитые бояре.

– Толкуешь об оскудении императорской казны, а слуг между тем рядишь в шелка. Я смотрю – ты юноша знатный. Отец твой богат, на толковище предводительствует… – проговорил раздумчиво князь.

– Толковище? Какое странное слово… Да-да, – Галактион тряхнул золотыми кудрями. Нежные щеки его зарделись. – Мой отец – Фома Агаллиан, известен каждому в Константинополе. А мой дядя…

– Но гордыня – неизменный атрибут всех властителей – чужда тебе, – продолжал князь.

– Да! Я хорошо образован. – Галактион беззаботно рассмеялся. – И чрезвычайно любознателен, разумен, уверяю вас! Просто вчера я был немного нетрезв. Такое случается порой.

Его смущение казалось неподдельным.

– …вот сейчас я тороплюсь в Магнавру, а вам лучше не заходить на ипподром. Люди раздражены, знаете ли. Провианта не всем хватает. Улицы по вечерам стали небезопасны. Но город Константина всё ещё прекрасен.

Он взмахнул рукой, указывая на величественное, украшенное портиком здание.

– Это бани Зевксиппа! – провозгласил он. – Если пожелаете зайти под своды, то получите возможность узреть прекраснейшие изваяния, свезённые сюда со всех концов ойкумены. А что за мозаики украшают эти стены! Я хожу сюда не только за тем, чтобы любоваться статуями. Здесь я и другие юноши моего круга занимаемся атлетикой.

Галактион согнул руки, демонстрируя Володарю бугры мускулов. Сача демонстративно зевнула, а Галактион продолжал щебетать, словно птах на ясной зорьке:

– Но, чу! – он игриво приложил палец к розовым губам и нащурил глаза. – Для мужчин и женщин доступ в бани Зевксиппа только раздельный. Здесь, в виду Святой Софии, никакие вольности не позволительны! Для этого есть другие места. Например, термы Бахуса. Но это не здесь. Надо протащиться по жаре не менее лиги в сторону латинского квартала. Если угодно, я могу проводить. Зайду за вами вечером, после мучений в Магнавре…

И Галактион игриво подмигнул Володарю. Князь покосился на Сачу. Понимала ли половчанка смысл речей странного отрока? Лицо её оставалось неподвижным, будто маска степного божества. Скучала ли она, снедала ли её обычная тоска? Они вышли на простор соборной площади, обрамлённой портиками прекрасных зданий. Разноцветный мрамор, кроны раскидистых дерев, живописные цветники – всё радовало глаз. Прямо над ними, на фоне ослепительной лазури сиял золотом купол Святой Софии – заветная цель Володаря Ростиславича.

– Я хочу домой, – буркнула Сача на языке племени Шара. – Я не войду в дом вашего Бога.

– Прекрасной даме не стоит заходить под своды Святой Премудрости! – подтвердил Галактион по-гречески так верно, словно понял речь половчанки. – Вам лучше отправиться в термы Бахуса. Там можно омыть тело в тёплой воде, полюбоваться фресками совсем иного толка. Тоже античные сюжеты, но только несколько игривого свойства.

Галактион снова подмигнул.

– Нам вашей игривости не надо! – грубовато заметил Володарь. – У нас своей дури в избытке.

– Как угодно! – фыркнул Галактион. – Живут невенчанными, а строят из себя целомудренных святош!

Но Володарь не слушал его. Забыв и о Галактионе, и о разнесчастной Саче, он побрёл ко входу в храм. Святая София возвышалась над ним, подобно величественному утёсу. Горячие камни площади Августинион – так назвал это место говорливый Галактион – жгли его ступни через толстые подмётки сапог. Позабыв о Саче, Володарь кинулся ко входу в храм. Его манили тени нартекса, погружённые в бирюзовый полумрак. За распахнутыми дверями сверкали огоньки тысяч свечей. Вокруг сновало множество людей, но они казались Володарю лишёнными телесности тенями, порхающими, невесомыми, немыми. Он слышал тихое пение. Голоса людей и журчание струй сливались в единый благозвучный напев. Володарь поискал глазами источник воды. Им оказался небольшой фонтан. Прозрачные стебли воды вырастали из чаши зелёного мрамора. Воздвигаясь ввысь, она распускались искрящимися лепестками и опадали вниз, рассыпаясь на мириады слезинок. Покрытая зеленоватой патиной дверь вела внутрь храма. Володарь прочёл затейливо выписанную греческую вязь над ней: «Очищайте не только руки и лицо, но и сердце своё».

Князь ступил под своды храма. Казавшее снаружи сумрачным, пространство внутри храма оказалось неистово светлым. Володарь задрал голову. Над ним, на головокружительной высоте парил узорчатый, золотой с синим купол. Там, в лучах солнечного света, вливавшегося из множества окон, парили крылатые фигуры ангелов. Ряды порфировых колонн воздвигались слева и справа, окаймляя сводчатые галереи. Володарь рассматривал изящную резьбу капителей и абак. Ему хотелось подняться, взлететь ввысь, к ажурной ограде галереи, чтобы получше рассмотреть убранство храма с высоты. Очарованный великолепием Святой Премудрости, он бродил по лестницам и галереям. Лики императоров и святых отрешённо взирали на него. Он чувствовал на себе их внимательные, исполненные молитвенного благоговения взгляды, припоминал слова заученных в детстве песнопений, пытался подпевать голосам певчих. Так он бродил бы бесконечно долго, если б Пресвятая Дева в синем уборе с розоволиким младенцем на коленях не привлекла его рассеянное многообразием впечатлений внимание. Князь замер у её ног. Слова молитвы явились сами, князь погрузился в неё, и голос Божий ответил, зазвучал в его душе так явственно и светло, как никогда не случалось ранее. Мимо, оглаживая подошвами сандалий прохладный мрамор, проходили люди. Их оказалось слишком много, чтобы чувствовать себя в уединении, и отчаянно мало для заполнения безмерности храма. Володарь сосредоточенно молился, и в молении его не было просьб, а одно лишь упование на непостижимый промысел. Неведомые, ранее не слыханные им голоса говорили с ним, внимали ему, как равному, поощряли надежду. Не размыкая век, он припоминал образы, запечатленные на храмовых мозаиках. Один из них показался ему странно знакомым, будто живописец запечатлел черты и выражение лица хорошо известного, но накрепко забытого человека. И вот теперь улыбчивый младенец с материнских колен указывал ему на чудного бородатого мужа. И Володарь побрел в верном направлении и остановился у изображения Иисуса в золотом хитоне и синем гимантии с золотой книгой в руках. Слева от него художник изобразил женскую фигуру. Печальная Богоматерь, протянувшая к Сыну руку в благословляющем жесте. Справа от Иисуса, в простой нечистой одежде, заросший неопрятной бородой, склонил голову скорбный пустынник, тот самый давний знакомец, давно забытый, мысленно похороненный.

– Демьян, ты ли это? – прошептал князь Володарь. – Не может быть! Такое сходство! Помоги мне, Господи! Как я мог забыть о тебе!

Володарь пал на колени, прикрыл глаза, утирая слёзы, снова уставился на изображение, надеясь, что непрошеные слёзы сотрут странное впечатление. Но этого не случилось. Любой паломник мог увидеть на стене южной галереи на верхнем этаже Святой Софии мозаичный портрет Демьяна Твердяты. Володарю никогда не доводилось видеть Демьяна Твердяту скорбящим, преисполненным смирения или удручённым. Никогда не нашивал новгородец нищенской, неопрятной одежды, но это был он. Ни пелена жгучих слез, ни странное, неведомое ранее смятение не исказили видения. Князь видел старого товарища юношеских забав, новгородского купца Демьяна Твердяту.

Звонкий голос Галактиона вырвал его из самозабвения:

– Это Иоанн Креститель, а никакой не Демиан. Подобный тип изображений называется Деисус – перед Христом стоят святые, поклоняются Ему и молят его. Хочешь, покажу другие такие изображения?

– Это лицо моего друга. Забытого давно, потерянного… О, Боже!

– Да ты дрожишь! Плачешь? – красивое лицо Галактиона, казалось, выражало искреннее сочувствие. – Не заболел? Вот уж не предполагал, что русичи так дорожат друзьями!

В словах Галактиона, в выражении его красивого лица скрывался какой-то похабный намек. Но Володарь не придал ему значения. Мысли о потерянном Демьяне, старшем товарище, наперснике детства, овладели им, и он заговорил. Сбивчиво, размазывая по щекам горючие слезы, он поведал чужому, малознакомому насмешнику, юному всезнайке, историю о бескрайней степи, что простирается вдоль северных берегов Русского моря. Об отважных всадниках, об их овцах, конях и верблюдах, об их алчных вождях и своей пагубной беспечности, о бесчинствах в степи, где опасно бродить плохо вооружённому человеку. Да и сопровождаемому сильной дружиной воителю и купцу, может статься, небезопасно плыть по морю ковыля.

– Я влюбился, понимаешь? – Володарь с надеждой смотрел на улыбающееся лицо Галактиона. – Ты видел её. Сача, половчанка…

– О, да! – был ответ.

– И она полюбила меня!

– О, да! – Галактион снова кивнул, едва сдерживая улыбку. – Она сильно любит. Отважно. Стоит возле храма и ждёт, словно ослица у коновязи. Бог даст, дождётся своего счастья. Нет, константинопольские девы не таковы. Они требовательны, преисполнены чувства собственного достоинства, даруемого знатностью и образованностью. Такую не заставишь ждать под палящим солнцем. Белизна кожи для наших женщин ценнее мужской преданности.

Но Володарь плохо внимал его ехидству. Мучительное, неизведанное ранее чувство терзало его, горло сдавила железная десница.

– Я виноват… я забывчив… я упрям… я виноват… виноват, – Володарь давился словами, но не умолкал.

Лики святых великомучеников взирали на него со смиренным сочувствием. А он говорил, изливал ехидно ухмыляющемуся юноше внезапные скорби. Зачем-то припомнил он о сговоре с Пафнутием Желей. Помянул о несметной, по их с Давыдом Игоревичем тогдашней бедности, казне, привезённой боярином Желей из Тмутаракани. Рассказал о тайном побеге из Киева, из-под дядюшкиного надзора, в половецкую степь, о встрече с вождём степняков, о странной дружбе с половцами. Снова и снова говорил он о любви к Саче и ничем не скрепляемой свободе степной жизни, об опьянении волей, о внезапном и вовсе уж неисчислимом богатстве, добытом грабежами да набегами. А потом последовал новый сговор с тмутараканскими купцами и захват приморского княжества, и снова печальное оскудение кошелька, и снова поход, на этот раз вдоль берегов Таврики, и гибель большей части дружины, и внезапное решение отправиться к византийскому престолу.

– Город Константина дарует надежду, – слова златокудрого юноши преисполнились приторного участия. – Империя воюет. Есть шанс отличиться, помогая братьям во Христе.

– Думаю отправиться в западные фемы… Может быть, в Диррахий, – вздохнул Володарь. – А лучше бы вернуться домой… но где мой дом? Может быть, на Волынь или в Киев… Да как вернёшься? Ведь сбежал-то воровски!

Князь долго, с упоением рассказывал Галактиону об охотах в днепровских плавнях, о яростных, весёлых стычках с приграничными кочевниками. Он снова и снова поминал Демьяна Твердяту. Галактион несколько раз пытался остановить его, хватал за руки. Но Володарь отстранял его с брезгливым упрямством. Юноша внимал ему в странном, внимательном молчании. Наконец Галактион исчез. Попросту сиганул в сторону, скрылся, затерялся среди богомольцев. Володарь опамятовал, утёр слезы, побрёл наугад. Ноги сами вынесли его из храма под яркое солнце опустевшей к полудню площади.

* * *

Лики Святой Премудрости грезились князю ночами. При свете дня он вздрагивал, волновался, находя в лицах уличных прохожих сходство с ликами святых.

А жизнь текла своим чередом – пустая, унылая, нищая. Кони застаивались без работы. Неугомонная Сача умаляла его сесть в седло. Володарь нехотя соглашался, и они выводили Жемчуга из конюшни.

С высоты седла город выглядел совсем иначе. На широких улицах Володарь пускал Жемчуга легкой рысцой, и толпа расступалась перед мордой коня. Кто-то кланялся, с уважением посматривая на богатую упряжь. Сача тихо сидела позади седла. Твёрдые объятия половчанки смыкались на его груди. Она прижималась щекой и грудью к намокшей от пота, линялой рубахе плотного шёлка.

– Как хорошо ты пахнешь, – время от времени шептала она на языке племени Шара.

Володарь неотрывно смотрел на купола Святой Софии. Ему хотелось снова зайти в храм, словно там и только там была его давно утраченная родина. Но он свернул в лабиринт узких уличек латинского квартала. Жемчуг замедлил шаг. Стены домов сдвинулись, объятия подруги разомкнулись, деревянные подмётки её башмаков ударили о камни мостовой. Сача взяла Жемчуга за узду, и Володарь позабыл о храмовых куполах, рассматривая причудливое переплетение цветных лент на её макушке.

Уличка привела их на небольшую площадь, из которой, как ручьи из лесного озерца, брали начало ещё две, совсем уж узкие улицы. Высокие дома отбрасывали на камни густую тень. Деревянные лестницы с резными перильцами вели на увитые цветущими растениями галереи верхних этажей. Под сводами одной из галерей, за ниспадающими побегами плетистых роз пестрели златотканые шелка. Лавочник-иудей разложил товар на дощатом прилавке. Тут же рядом стоял прикрытый расписными шелками паланкин. Полуобнажённые чернокожие носильщики расположились на отдых в тени одной из галерей. Их было восемь, юношей с девически гладкими, лишёнными волос лицами. Все в высоких тюрбанах и шёлковых сандалиях на кожаной подметке, в шёлковых же, разноцветных шароварах – прислужники богатой, а возможно, и знатной госпожи. Юноши-евнухи тихо переговаривались между собой или смиренно дремали, в то время как говорливый торгаш-иудей нахваливал свой товар и возносил благодарности матроне, почтившей высоким внимаем его лавчонку. Торгаш подносил штуку материи к носилкам. Разворачивал, нахваливал, выбегал на середину тихой площади, где солнечные лучи оживляли игру красок на нежном шёлке. Дама снисходительно улыбалась ему из паланкина. Володарь засмотрелся на огненный ореол, осенявший её головку, и совершенно позабыл о Саче. Наперсница матроны, сидевшая напротив неё в паланкине, громко препиралась с торговцем. Звуки её голоса, подобно летучим тварям, взлетали над площадью. С головы до пят покрытая чёрным, мерцающим шелком, старуха и голосом, и видом походила на огромную ворону. Её ромейский выговор походил на речь Володарева старого наставника, монаха Михаила, который обучал княжеских детей греческому языку.

– Надо было взять с собой телохранителей, – говорила чёрная спутница матроны. – От этих чернокожих евнухов никакого проку. Смотри-ка, милая Елена: чуть мы остановились – они уж разлеглись в тени. Уж и спят, пожалуй.

– Оставь, няня! Пусть себе отдыхают, – отвечала матрона. – Кто станет грозить дочери Фомы Агаллиана?

Тем временем Сача уж успела оббежать, и не раз, вокруг площади. Не преминула заглянуть в каждую щель и за каждую дверцу, алчно посматривая на князя. Торговая площадь оказалась полна соблазнов! Здесь торговали не только шелками. Пытливые глаза Сачи углядели и расшитые шёлком пояса, и расписную посуду, и затейливые бронзовые украшения. Девчонка посматривала на своего господина в тщетной надежде, а тот уж не раз пожалел о том, что по дурости забрёл в торговый квартал с пустым кошелём. Но как было уйти, если вот она – дева иконописной красоты? Не видывал он ранее таких-то! И прикоснуться нельзя, но можно хоть речи послушать. И Володарь смотрел, и Володарь слушал, не замечая алчной ревности Сачи. Наконец половчанка не выдержала, дернула Володаря за рукав.

– Ах, какие красивые материи! – проговорила она на языке племени Шара. – Они похожи на те шелкотканные ковры. Моя прабабка родилась в тех местах, где умели их делать. Я их видела давно! Я помню!

В густых тенях галерей появлялись и исчезали очертания редких прохожих. Вот тёмная тень мелькнула стремительно, что-то тускло блеснуло. Сача кинулась в сторону. Конь последовал за ней, словно привязанный. Володарь от неожиданности едва не вывалился из седла. Он слышал каркающий вопль старухи, всхлип и причитания жидовина-торгаша, дробный топот деревянных подмёток Сачи и треск рассекаемого шёлка. В его глазах мелькали чёрные тела евнухов-носильщиков. Белые на чёрном глаза, розоватые губы, обнажённое железо кинжалов. Вот один из них пал на камни площади, и Володарь изумился, увидев кровь чернокожего евнуха. Она оказалась так же красна, как кровь его, Володаря Ростиславича. Сача крутилась в разноцветном вихре косичек. Железо в её руках несло смертельную угрозу, но она была окружена врагами.

Володарь сжал коленями бока Жемчуга, и конь кинулся в атаку. Меч с угрожающим шипом вышел из ножен. Он перечёл всех противников. Всего лишь семеро пеших, но один, очень уж борзый, вознамерился поднырнуть под брюхо Жемчуга, рассчитывая поразить в самое уязвимое место. Он-то и пал первым. Сача в невероятном прыжке сумела ранить его, а Жемчуг довершил дело острыми копытами. Откуда-то набежали люди, обличием похожие на монахов, в длинных одеждах из грубой, неокрашенной материи, перепоясанные пустыми ножнами, головы скрыты островерхими капюшонами плащей. Ни следа монашеского смирения, ни тени благочиния не нашёл в них Володарь. С ним схватились вёрткие, опытные бойцы. Сача визжала, призывая на их головы погибель. Но вряд ли кто-нибудь из них понимал язык племени Шара.

Жемчуг метался по площади. Володарь крушил врагов мечом. Князь звал Сачу вскочить коню на спину, но та, в боевом азарте, не помышляла о собственном спасении. Снова замкнутая в кольце врагов вместе с крытым шелками паланкином, она уже была ранена. Володарь ярился при виде крови на её плечах, но ему никак не удавалось прорваться. Дело спас Илюша. Верный дружок имел обыкновение таскаться по Константинополю, не теряя своего князя и его подругу из вида. Но на этот раз парнишку отвлекла речистая дева, обещавшая неземные наслаждения за очень привлекательную плату. Илюша, не имея ни единой куны, заговорил с ней, надеясь хоть полюбоваться на черты странного лица, поглядеться в шелково-чёрные глаза. Верно, такие очи могли впервые узреть божий свет где-то на берегах страны Магриб, а может быть, и ещё далее от этих берегов. Любовный торг прервали вопли Сачи. Илюша вбежал на площадь, когда схватка была в полном разгаре. На белых камнях уже чернела запекшаяся от зноя кровь. Он визга Сачи звенело в ушах. Илюша вынул меч из руки мертвеца и вихрем взлетел на галерею. Там, на дощатом полу, рачительная, хозяйская рука расставила в ряд большие глиняные сосуды, приготовленные на продажу. В руках русича обожженная глина стала отменным оружием. Осколки сосудов сыпались на белые, перепачканные кровью камни, но ни один из них не минул прикрытой капюшоном вражеской головы.

– Мечи горшки, Илюша! Давай! – ревел Володарь, и враг отступил, унося поверженных соратников.

Жемчуг поднёс князя к Саче, и та нашла в себе силы взобраться на его спину. Меч её со звоном упал на камни. Володарь спешился, стянул через голову пропитанную потом рубаху. Он рвал ветхий, выгоревший шёлк на полосы, а Сача перевязывала им порезы на руках. Увлеченный подругой, он не преминул заметить согбенную тень, скользнувшую в тени одной из галерей. Виникайо Буджардари крался восвояси, пряча мышиные глазёнки под полями потешной широкополой шляпы. Эх, догнать бы, наградить бы плетью по плечам, а потом и железом плашмя так, чтобы не шибко поранить! Ну а потом можно и вздёрнуть собаку.

– Мне больно, мне томно, Волод! – прошептала Сача на языке русичей. Как всегда в минуты боли, она обратилась к нему на отческом наречии.

– Это латиняне, окаянное племя, – продолжала она. – Я слышала такую речь в нашей корчме. Лица закрыты капюшонами, не признать, не рассмотреть. Я только глаза видела… и бороды… Но это латиняне! Собачье племя!

Володарь оглаживал шею коня, из узкого проулка появились, сверкая белками, чернокожие евнухи. Торговец шёлком плаксивым, бабьим голосом сожалел об испорченном товаре. Виникайо Буджардари бесследно исчез. Шёлковые занавески паланкина, плотно задёрнувшиеся при начале схватки, оставались неподвижны.

– Почему эти люди напали на тебя, княже?! – крикнул Илюша с галереи.

Володарь, задрав голову, уставился в довольное лицо товарища.

– Не на меня, – лукаво усмехнулся он. – Сатанинские прихвостни напали на женщин.

– А что те женщины, хороши, княже? – торжествующая улыбка цвела на лице Илюши. – Я тут спознался с одной. Предлагала любовь за плату. Плата велика, любовь негодяща. Да я и не согласился. Смотрит-ка, княже! Вон корячится один полумертвец. Видно, ты ему брюхо рассёк! Неплохо бы допросить, пока не помер! Эй, вы, нехристи черномордые! Тащите дохляка до князя! А ты перестань причитать, жидовская морда, не то…

– Эй, ты! – будто в согласии с Илюшей, каркнул низкий, надтреснутый голос. – Рыцарь, оборотись! Оставь свою женщину на время. Угроза миновала.

Из шёлкового, забрызганного кровью покрова паланкина, будто уж из норы, высунулась сухая, перевитая синими жилами, покрытая старческими пятнами рука. Володарь принял кожаный, приятно позванивающий, увесистый мешок.

– Твой оруженосец величает тебя княжеским титулом, рыцарь…

– Я Рюрикович, – холодно произнёс Володарь. – Гони в шею своих евнухов, госпожа. Пусти на корм дворовым псам, как только достигнешь родного крова. Эй, шакалье племя! Подымайте носилки, влеките госпожу до дому!

– Ты проводишь нас? – послышалось из-за шёлковых покровов.

– Да. Я и мои люди не дадим вам пропасть.

Носильщики паланкина осторожно поднесли и положили под ноги Жемчугу умирающего врага. Подоспевший Илюша сдёрнул с него плащ. Матово блеснули кольца кольчуги. Князь разил врагов умело. Несмотря на сумятицу схватки, чиркнул лезвием клинка точнёхонько по шее, чуть выше ворота кольчуги.

– Если идёшь на дело – надо шелом одевать с бармицей, а так – верная смерть. – Илюша скривился, брезгливо отирая о штаны перепачканную кровью ладонь.

Володарь задумчиво всматривался в подернутое мертвенной бледностью лицо.

– Он латинянин, – задумчиво проговорил Илюша. – Посмотри, князь. Крест на шее – латинский. Эй, отвечай, кем подослан? Кто нанял?

И он ткнул умирающего носком заношенного сапога.

– Виникай… венециа… – прохрипел умирающий.

– Дьявольский наставник, – рыкнул Володарь. – Эй, скопцы! Поднимай носилки и айда до дому! Быстрей, никудышные трусы!

И он хлопнул по спине одного из носильщиков. Хлопнул лезвием окровавленного меча, плашмя, оставив на чёрной коже видимый кровавый след. Прислужники пустились рысью. Шёлковые занавески затрепетали. Жемчуг принял с места скорым шагом.

* * *

Таинственная матрона и её наперсница-ворона жили в большом доме, окружённом садом. У высоких каменных ворот стояла стража, все исконные ромеи – ясноглазые, безбородые, с правильными, прямыми чертами неподвижных, будто посмертные маски, лиц. Все смотрели на него с недоверчивым изумлением, но, повинуясь властному окрику «вороны», распахнули перед мордой Жемчуга тяжёлые створки ворот.

Володарь усмехнулся – стражники, облаченные в полный, богатый доспех, почти не имели при себе оружия.

– Что уставился, ясноглазый? – оскалился Володарь. – Разве не видывал князей? Почто пялишься на мой меч? Или сроду такого железа не видывал?

– Император Алексей издал указ: страже константинопольских патрикиев оружие при себе не носить. Ничего, кроме кинжалов с лезвием длиною не более чем в пол-локтя… – хмуро пояснил один из стражников. – Проезжай, рыцарь. Тебя нам только и не хватало! Дом Фомы Агаллиана приветствует тебя!

Едва евнухи внесли паланкин в пределы ограды, шелка распахнулись и златокудрая белокожая дева выпорхнула под ослепительный солнечный свет. В своих белых одеждах она напоминала мраморную статую, украшавшую фонтан во дворе.

Белый, розовый, голубоватый камень, кристальная прозрачность водных струй, изливающихся из амфоры в руках полуобнажённой девы, придерживающей изящный сосуд за горло, – это странное сходство ослепило Володаря, и он плотнее притиснул к груди отяжелевшее в забытьи тело Сачи. Жемчуг стал посреди двора, сам подобный мраморному изваянию. Алые капли, сбегавшие с напитанных кровью повязок, казались особенно яркими на фоне сверкающего мрамора.

Над их головами возвышался украшенный барельефами портик. Прямо перед ними выстроились ряды колонн. Великолепие дома Агаллианов сделало князя молчаливым и послушным.

– Мы вылечим её! – голос девы звучал в гармоничном созвучии с пением фонтанных струй. – Ах, моя спасительница, воительница, Артемида победоносная!

Она протянула к Саче руки. Рукава шёлкового одеяния соскользнули к плечам, обнажив белоснежные руки. Лицо девы казалось таким же белым и неподвижным, как лицо статуи, но голос казался преисполненным искреннего сочувствия. Дева отважно приблизилась к Жемчугу, провела рукой по окровавленной шее коня, проговорила повелительно:

– Она совсем плоха. Ослабела! Хадрия, распорядись снять юношу с коня!

– Я и сам могу сойти, – буркнул Володарь. – Да и не юноша я. Чай двадцать третий год минул.

Князь, придерживая бесчувственную Сачу, попытался сойти с седла. Его рубаха и штаны перепачкались кровью, но алая влага перестала сочиться из ран половчанки. Она, казалось, спала. Смуглое лицо Сачи сделалось голубоватым, дыхание – медленным, губы запеклись.

– Эх, если бы на ней была кольчуга и наручи!.. – вздохнул Володарь. – Примите её, что ли! Того и гляди помрёт.

Набежали суетливые холопья, приняли половчанку с седла унесли в дом, и широкий двор снова опустел. Из-за окованных позеленевшей медью дверей, в тени мраморных колоннад слышались приглушённые голоса и звуки шагов – более ничего. Златокудрая дева поспешила вослед прислуге, на ходу отдавая распоряжения. На широком, обсаженном вековыми платами дворе с Володарем остались лишь «ворона» Хадрия и мосластый веснушчатый конюший. Пока парнишка обихаживал Жемчуга, пока Володарь смывал с себя кровь, обливаясь водою из поданной Хадрией корчаги, явился длиннобородый старик в синем хитоне и с высоким посохом в руках.

– Волхв? – усмехнулся князь, протирая влажную грудь чистой холстиной. – Не слишком ли много волхвов на мою головушку?

– В Константинополе волхование карается казнью! А это добросовестный христианин, премудрый старец, наставник хозяина дома, Фомы Агаллиана… – прокаркала Хадрия, но старик не дал ей договорить.

– Фома Агаллиан со всей почтительностью просит тебя, чужестранец, пожаловать к его вечернему столу завтра, перед закатом. Нынче достопочтенный Фома не в силах принять тебя. Важные заботы, неисчислимые скорби, тяготы управления огромным состоянием, недуги – всё разом навалилось. Прими чистую одежду как один из даров неиссякаемой благодарности за спасение жизни единственной дочери моего патрона и ступай себе!

Произнеся эту речь, старик протянул Володарю пахнущий лавандой сверток. Володарь покрыл тело прохладным шёлком, перепоясался. Конюший подвел Жемчуга.

– Не беспокойся о воительнице, – «прокаркала» Хадрия. – Елена Агаллиана не оставит свою спасительницу без внимания.

Володарь сел в седло, тронул поводья, и конь медленно повёз его к высоким воротам через странно-пустынный двор.

– Не печалься, князь, – «прокаркала» Ходрия ему вослед. – Можно спать в сене над корчмой и оставаться счастливым. Беда свила гнездо под этими мраморными портиками! Возвращайся, князь, привези в седельных сумах счастье и для нас!

* * *

Едва выехав за ворота, под низко нависшими, запылёнными ветвями, Володарь заметил дремлющего оборванца. Эх, плохи ж дела в городе Константина! В ограде богато цветущий сад, журчание струй среди мраморных колонн, а за оградой избитый, окровавленный нищеброд. И никто-то не подаст ему помощи! Словно угадав мысли хозяина, Жемчуг сам направился к цветущим кустам, потянулся мордой к дремлющему в пыли нищему.

– Илюшка, ты? – воскликнул Володарь. – Прости, дружок, а я-то и позабыл…

– Я бежал следом, – Илюша потёр кулаками сонные глаза. – Но стража не пустила. Сказали – голодранец, обозвали попрошайкой.

Илюша ловко вскочил на спину Жемчугу, ухватился за пояс Володаря. Конь степенно зашагал вдоль каменной ограды, тяжело ударял подковами в камень дороги.

– Богатый дом, – бормотал Илюша. – Давно уж едем вдоль ограды, а она всё не кончается. Чай, у твоего родича, Ярослава Изяславича, хоромы куда как скромнее!

Володарь молчал, рассматривая высокую, сложенную из белого камня стену.

– Сача мертва? – внезапно спросил Илюша.

– Живёхонька. Но я помышляю о другом.

– Эх, если б я её видел! Во всё время драки так и пряталась за шёлковыми занавесками. Она хоть красива?

– Она богата, а у меня недостает духу смотреть, как дрýги нищенствуют. Да и Жемчуга пора перековывать…

* * *

Печальная дева уставилась на Володаря ясными, серыми очами. На её коралловых устах блуждала странная улыбка. Лицо Елены более не казалось князю бесчувственным. Ах, эта её печаль! Ах, эта чужедальняя, смиренная скорбь!

– Не с тебя лики рисованы? – спросил Володарь. – Те, что в Святой Софии… золотом писаны…

Чело девы омрачилась, словно тучка набежала.

– Ты русич? – строго спросила она на языке ромеев. – Из каких мест? Не из Новгорода ли?

Под гулкими, тенистыми сводами, кроме них, было пустынно. Только где-то неподалёку звенела струя, и слышались звуки шагов. Шаги шелестели повсюду. Безголосые, бестелесные, в доме Агаллиана они окружали Володаря со всех сторон.

Князь вертел головой, силясь рассмотреть в редколесье колонн силуэты людей. Наконец ему удалось оглядеть одного. Невысокий, сухопарый, невеликого роста и немалых лет человечек быстро приближался к ним. Кожаные подметки его сандалий звонко хлопали по мозаичному полу. Следом за ним из-за ближайшей колонны, как тать из-за дерева, выскочил давешний длиннобородый старец, тот самый, которого Володарь принял за волхва.

– Высокородный патрикий Фома Агаллиан приветствует князя Рюрикова рода… – длиннобородый на миг запнулся, но печальная Елена выручила его:

– Имя моего спасителя – Володарь Ростиславич, отец, – проговорила она.

– Рюрикович?! – провозгласил Агаллиан, и голос его взлетел к расцвеченному мозаиками потолку. – Поклон тебе, князь Рюрикова рода.

Агаллиан действительно склонился в поклоне. Примеру патрикия последовал его бородатый домочадец. Даже Елена склонила золотоволосую головку. Володарь заметил, что Фома немного будто бы горбат, остронос, чрезвычайно подвижен и всей повадкой, и высоким пронзительным голосом напоминает мышь-землеройку.

– Стены каменные, а мышей, будто в амбаре деревенском… – пробормотал князь. – Вот ещё один мастак рыть да грызть.

– Провозгласим же славу Володарю Ростиславичу – князю дремучих лесов и синеводных озер! – Фома Агаллиан раскинул руки на стороны.

Широкие рукава его одеяния оказались расшиты золотой вязью. Маленький, горбатый человечек, будто разом вырос, разбух в ширину, возвысился. Высокий, звонкий голос его прокатился по огромной, уставленной множеством колонн зале многоголосым эхом. В тот же миг между колоннами сделалось многолюдно. Новые и новые люди выходили из-за колонн. Каждый из них торопился приветствовать Володаря почтительными поклонами и ласковыми словами. Юный прислужник подал ему большую чашу сильно разбавленного вина. Другой принёс скамью, третий поднёс медное корыто, в котором с ласковой тщательностью омыл княжеские стопы. Потом Володаря обули в шитые золотом, мягкие сапожки, обрядили в новую, плотного шёлка рубаху, а золотоволосая Елена взяла его за руку и повела между колонн, сквозь гомонящую толпу.

Володарь слышал обрывки фраз. Говорили о заморских сражениях, о злокозненных замыслах Роберта Гвискара и о выступлении императора Алексея во главе армии, о многочисленных достоинствах Анны Далассины. О последней домочадцы Агаллиана говорили благоговейным шёпотом. Всё те же константинопольские сплетни. И на торжище, и во дворце – одно и тож. Глаза Володаря разбегались, мысли путались, пестрели туники и плащи агаллиановой родни. Высокие причёски и блестящие украшения женщин, пасмурные лица мужчин, ангельские лики юношей и девушек – всё казалось чудным Рюриковичу. Ах, как они были белы, как не похожи на скуластые, покрытые шрамами и цветными узорами лица его половецкой свиты!

Наконец Елена привела его в пиршественную залу. Гости расположились в самых живописных позах вокруг большого, выложенного зеленоватым мрамором бассейна. Елена усадила Володаря на мягкое ложе. Прислужник поставил рядом с ним треножник с яствами на серебряном подносе. Князь прислушивался к шелесту голосов и благозвучию музыки. Поверхность воды, сплошь устланная розовыми лепестками, была совершенно неподвижной. Володарю страстно захотелось взбаламутить её ладонью, но ему помешал величавый муж. Украшенный множеством браслетов и колец, он величественно нёс на седеющей голове увесистую корону.

– Тебя приветствует Никон, брат Фомы Агаллиана, – провозгласил он, и розовые лепестки задрожали на спокойной доселе поверхности воды. – Слава князю Рюрикова рода!

– Слава! – дружно отозвались несколько голосов.

– Поднимем чашу за спасителя Елены Агаллианы! – золотоносный Никон отставил на сторону мощную десницу, и слуга вложил в неё наполненный кубок.

Другую чашу, увесистую, изукрашенную изящной чеканкой, с поклоном подали Володарю.

– Пьём за здоровье князя Рюрикова рода! – снова рявкнул Никон.

– За здоровье князя Володаря! – отозвался стройный хор голосов.

Где-то что есть мочи ударили по струнам. Высокие чистые голоса завели душевную песнь о великих подвигах среднего сына тмутараканского князя Ростислава Владимировича. Володарь поначалу смутился, а потом сладчайшее вино ударило ему в голову. Блеск золота и разноцветье одеяний, ароматные дымы курильниц, благоразумные речи, сосредоточенные лица братьев Фомы Агаллиана, их пронзительные голоса, провозглашающие здравицы в честь безудельного князя, танцы закутанных в шелка смиренниц – всё воплотилось в приятнейшее из сновидений.

Володарь вскоре понял: пиршественное собрание посвящено не только его героическому деянию. Младший брат хозяина, иссечённый шрамами, молчаливый и неказистый с виду Фотий, намеревался отправиться за море, к берегам осажденный фемы Диррахий, чтобы помочь императору Алексею в его противостоянии с Робертом Гвискаром.

Прислуга разносила вина и яства. Гости провозглашали здравицы в честь хозяина дома, его братьев и жены. Юные танцовщицы с бубенцами на щиколотках и запястьях кружились над бассейном, между ложами. Володарь с изумлением заметил среди них своего недавнего знакомца Галактиона. Мальчишка глумливо хохотал, пытался хватать танцовщиц за края одежд, прыгал, подобно ретивому козелку, пока не свалился в бассейн. Володарь и сам сделался нетрезв. Странная лень навалилась на него, истома слепила веки. Сквозь полудрёму он слышал приятное пение кифар и многоголосый, весёлый говор.

Твердая, цепкая, будто рачья, клешня ухватила его за запястье. Дёрнула некрепко. Володарь вскинулся, потянулся правой рукой в левому боку туда, где на широкой перевязи висели ножны.

– Ты дома, Володарь Ростиславич, – проговорил тихий, проникновенный голос. – Пока отдыхай от боев.

Володарь открыл глаза. На ложе рядом с ним сидел бочком, по-простецки тщедушный и горбатый Фома Агаллиан. Зала вокруг казалась совсем пустынной. Лишь в отдалении слышался звук оживлённого разговора, а неподалёку, за одной из колонн кто-то всё ещё задумчиво пощипывал струны кифары.

– Послушай, князь! – проговорил Фома. – Ты сумел защитить мою дочь единожды. И я, и весь род Агаллианов высоко оценил твой подвиг. Но мы осмелимся, пожалуй, просить тебя о большем. Наступили странные времена. В городе Константина стало неспокойно. Город наводнён беженцами и попрошайками, а моя дочь – чрезвычайно деятельная натура. Она опекает убогих сирот. Вот и недавно сам видел на паперти церкви Николая Угодника одного из таких. Старец седобородый, горбатый…

Фома Агаллиан внезапно и весело рассмеялся задорным мальчишеским смехом. Глаза его живо заблестели, он лукаво глянул на Володаря.

– …Нет, не такой как я! Я рождён был кривобоким, никогда не садился в седло. А тот, кого я видел на паперти Святителя Николая, получил увечье в бою. Видел бы ты его! Язвы, разорванные, едва зажившие жилы, вонючие лохмотья, а под ними поблескивает медь доспеха. Кто знает, что на уме у этого калеки-нищеброда? Достанет ли сил у друнгария виглы изловить всех злодеев и злоумышленников?

Фома тяжко вздохнул, ещё раз испытующе глянул на Володаря и наконец заговорил о главном:

– Я прошу тебя послужить моей дочери, рыцарь. Нет нужды тебе, знатному чужестранцу, воевать за интересы империи. Пусть воюют такие, как мой брат Фотий. Он уж отдаст воинский долг за всё наше семейство. Ведь ни я, ни младшие мои братья Никон и Филипп, ни тем более мой сын Галактион не пригодны к воинской службе. В этом и счастье нашего дома, и его позор.

– Зачем ты говоришь мне всё это?! – рыкнул Володарь.

Фома Агаллиан стал надоедать ему. Ах, эти прилипчивые, пронзительные взгляды! Ах, это притворное и приторное почтение!

– Мне нужен кров и пища для дружины… И ещё: я хочу вернуться на родину.

– Послужи – и вернешься… – последние слова Фомы Агаллиана заглушили звонкие удары литавр.

В пиршественную залу вступили чернокожие, обряженные в странные одежды паяцы. Они изгибались и прыгали в чудном, ранее не виданном Володарем танце. Следом за ними потянулись изрядно подуставшие гости, и пиршество возобновилось.

* * *

С наступлением утра в пиршественной зале, словно видение иного мира, явилась Хадрия. Она взяла отяжелевшую десницу Володаря в свою твёрдую ладонь и потянула прочь. Они пустились в путешествие по коридорам и переходам дворца Агаллиана. Там днём и ночью серый сумрак разгоняли факельные огни, там мелькали быстрые, смеющиеся тени, там в редких стрельчатых оконцах плескалась синяя вода Боспора. Хадрия привела его в светлый покой, где молчаливые прислужники омыли и обрядили в новые, ещё более роскошные одежды его уставшее от веселья тело. Засыпая, он слушал с наслаждением, как старый оружейник Агаллиана чистит и точит его оружие и кольчугу. Сквозь лёгкую дрему он справился о Жемчуге и, получив благоприятный ответ, блаженно уснул.

* * *

Во всё время праздничного пира, да и в последующие дни Володарь так ни разу и не вспомнил о Саче. Елена лишь мимолетно упомянула о ней: дескать, пользуют её лучшие врачеватели, и она непременно и скоро поправится. Напоенная целительными настоями, унимающими боль и дарующими сон, больная подолгу пребывает во власти чар Морфея. Стоит ли беспокоить её излишним вниманием?

– Не стоит, – согласился Володарь.

* * *

Володарь, облачённый в лёгкую кольчугу, с мечом на перевязи и небольшим луком у седла повсюду сопровождал Елену. Жемчуг приучился ходить следом за паланкином. Порой он безобразничал – хватал чернокожих носильщиков за широкие шёлковые пояса, рвал добротную ткань зубами, но быстро унимался, повинуясь воле смеющегося хозяина. Они вместе бывали повсюду, как некогда – давно ли? – бывали с Сачей. Елена часто наведывалась на ипподром. Сопровождаемая неразлучной Хадрией, в несказанной красоты уборе, она восходила по мраморным ступеням. Володарь неизменно шёл впереди, раздвигая плечами густую толпу. Замыкал шествие верный Илюша, вооруженный на византийский манер пикой и щитом. Здесь переливались из пустого в порожнее опостылевшие пересуды. Двоедушные горлопаны вели непонятные Володарю перепалки, столь же шумные, сколь и бессмысленные. Здесь устраивались невиданные ни на Волыни, ни в Киевской земле игрища: то жгли еретиков, то устраивали конные состязания. Здесь выходили на смертные поединки звероборцы и умирали на потеху полуголодной, неистовой толпе. Володарь и сам с интересом внимал неведомым на Руси ристалищам. Чудные звери – с ярко раскрашенной, пятнистой или полосатой лоснящейся шкурой – ни на жизнь, но насмерть схватывались с отважными великанами. И это при том, что, как говорили в доме Агаллиана, империи не хватало солдат. Эх, так ли охотятся на свирепого хищника? Не лучше ли заманить заведомо сильнейшего врага в западню, подрезать жилы, обездвижить, а потом уж и убить ударом тонкого лезвия в глаз или проткнуть шкуру рогатиной? Володарь вздыхал, поглядывая на Елену. Казалось, зрелище проливаемой на арене крови ничуть не смущало её. Украшенная шелками и цветочными венками ложа семьи Агаллианов располагалась высоко. Отсюда арена ипподрома была видна, как на ладони. Внизу, на ступенях амфитеатра, ревела возбуждённая толпа. Выступления акробатов, паяцев с размалёванными лицами, их громкие голоса, нарочитый смех и притворные слёзы поначалу несказанно поразили Володаря, потом наскучили, а под конец стали злить. Зачем лить слёзы, смеяться, возноситься или унижаться напоказ? Зачем эти странные, едва прикрывающие наготу одежды? Не приличнее ли вовсе обходиться без них? Зачем застывшие маски и неистово беснующиеся тела? Молчаливая Елена неизменно хладнокровно взирала на действо, каковым бы то ни было. Она и сама принимала участие в действе, будто прикрывала лицо неподвижной маской, имя которой Гордыня. Будь зрелище весёлым, азартным или кровавым – любым – её белые руки неподвижно возлежали на шелках златотканого покрывала, а лицо хранило выражение горделивого довольства. Они приходили в движение лишь затем, чтобы, повинуясь настроению толпы, рукоплескать разыгранному действу. А потом Елена снова застывала, и Володарю казалось порой, что дочь Агаллиана грезит наяву.

Елена преображалась, становилась сама собой лишь в храме. Она словно возвращалась к нему, являя доброту и сопереживание.

Едва ступив на храмовую паперть, и он забывал о суетности дворцов и торжищ. На молебствии, под звонкими сводами храма Святого Мира они слушали голоса певчих. В исполинских чертогах Святой Премудрости они отстаивали вечерни и причащались Святых тайн. Володарь с замиранием сердца снова и снова смотрел на расписные в небесную синь своды, на смиренные и строгие лики, но мириады огоньков, возжигаемых прихожанами во славу и в память. Под церковными сводами облик Елены менялся. Страстная мольба делала её ланиты яркими, глаза оживлялись, наполнялись влагой искреннего умиления или неизбывной тоски, с чела слетала маска неприступной гордыни, твёрдые, как у всех Агаллианов, черты смягчались. Простое и милостивое лицо её делалось похожим на тот самый лик предоброй Богородицы в синем уборе, на который так любил молиться Володарь.

Князь недоумевал: о чём может печаловаться, чего столь страстно желать прекрасная, добродетельная, всеми без изъятия почитаемая дева? Володарь стеснялся заговаривать с нею, опасался расспрашивать. И в доме Агаллиана, да и в общественных местах говорили на греческом языке. Если и слышалась иноплемённая речь, это были или сквернословие варяжских солдат, или каркающие призывы иудеев-торгашей. Поначалу Володарь смущался, умолкал, подолгу подбирая слова чужого языка. Ему хотелось поговорить складно, чтобы речь текла вешними ручьями, чтоб струилась витиевато, так же складно, как это получалось у насмешливого всезнайки и пьянчужки Галактиона. Володарю хотелось расспросить Елену, оградить от напастей не только силою меча. Но как это совершить, если печальные очи её хранили неразрешимую загадку? Довелось ему лишь один раз услышать, как Хадрия упомянула о каком-то потерянном женихе, уехавшем три года тому назад и пропавшем безвестно. Да какие там женихи! Разве для такой девы не сыщется муж? Это при несметном-то богатстве? Это при отце-то хитроумудрённом? Это при красоте и добродетели несказанной, сказочной? Да и как посмел-то потеряться тот жених! Володарь тискал рукой рукоять меча, дёргал поводья, маялся в бездействии. Верный Жемчуг прядал ушами, дескать, чего тебе, хозяин, недостает в агаллиановом дому? Или служба не по чести?

В тот памятный день, едва войдя под своды храма и заняв свое обычное место, неподалёку от алтаря у левого ряда колонн, в том месте, где солнечные лучи рисуют на полу причудливые узоры, Елена погрузилась в молитвенное оцепенение. Хадрия неотлучно находилась при ней, но Володарь не мог устоять на месте. Он снова и снова обходил по кругу галереи и залы Святой Софии. В тот день он снова надолго задержался возле полюбившейся ему фрески, он снова в смущении ловил взгляд Иоанна Крестителя, и чудилось ему, будто давно потерянный и забытый друг смотрит на него. Потерянный… Потерянный?

– Тебе по нраву мозаика Деисус? – кто-то обратился к нему звенящим, высоким голосом. – Я тоже неизменно и навсегда очарована ею. Как жаль, что имя мастера забылось! Михаил Дука послушался совета и ослепил его. А потом…

Володарь обернулся. Елена и Хадрия стояли рядом с ним, чуть позади, возле левого плеча. Хадрия была, как обычно, черна и смотрела на Володаря внимательными, вороньими очами. Елена же, напротив, светло улыбалась. Пышная прядь цвета красного золота выбилась из-под зеленоватой кисеи покрывала. Пальцы крепко сжимали огарок толстой свечки. Руки её оказались так горячи, что воск размягчился, измялся, будто тонкий шёлковый платок.

– …а потом художник умер от многих ран. Он был старый человек, – завершила свою речь Елена.

– Этот человек… твой брат говорит, что это Иоанн Креститель… Так вот этот Иоанн Креститель очень похож на моего стародавнего друга. Если мозаика выложена недавно, не с него ли писан образ? Мой друг был частым гостем в городе Константина. Ах, прости… – и он в замешательстве умолк, подбирая нужные слова.

Ослеплённый блеском золотых волос, очарованный, он напрочь позабыл язык ромеев и заговорил с дочерью Агаллиана на родном наречии. А она, заметив его волнение и пытаясь разрешить неловкость, снова заулыбалась.

– Я знаю язык русичей. Понимаю каждое слово, даже брань, но стесняюсь говорить. Мой жених, Демьян, научил меня многим словам, и вот теперь мы с тобой говорим на родном ему языке. Но ведь ты из других мест, не из Новгорода. На твоей родине так же говорят? Ах, ты и не заметил!

Елена звонко рассмеялась. Впервые за долгое время он видел её веселой. И даже старая «ворона» Хадрия растянула рот в подобии жалостной ухмылки.

– Жених благородной Елены Агаллианы, – «прокаркала» она, – это знатный человек из Новгородской земли. Он уехал и пропал. Благородная Елена молит Богородицу о скорейшем его возвращении. Его имя – Демьян.

– Не о Твердяте ли толкуете? – изумился Володарь.

Елена вспыхнула. Свечка в её кулаке превратилась в плотный ком.

– Так ты невеста Демьяна?!

– О, да! – её лицо порозовело, глаза вновь наполнились тревогой. – Ты знаешь его, рыцарь? Знаком? Но ты ведь княжеского рода! Ты не из Новгорода! Может, бывал в тех местах?

Князь внезапно увидел Сачу. Половчанка избавилась от воинских одежд. Где-то она добыла ромейскую тунику? Как-то обзавелась синей, как ризы Богородицы, шалью тонкой, отлично выделанной шерстяной материи? Как тщательно спрятала она под убором свои буйные косы, как закрыла тканью шею и иссечённые шрамами руки? Но глаза, но изукрашенное странными узорами лицо – их не спрячешь! Нет христианской набожности во взоре, нет привычки поклоняться смиренномудрым ликам! И с оружием не рассталась. Просто спрятала ножны под шалью и так с железом и греховными помыслами вошла в Божий храм. Половчанка уже приблизилась к ним, уже прислушалась к разговорам и внимала каждому слову, ведь говорили они теперь на знакомом ей языке. Ах, Сача! Как он мог позабыть о ней! И сколько же времени прошло? Сколько седмиц провёл он в блаженном счастье, в изобильном доме Агаллиана?

Володарь молчал. Близкая, неотвратимая беда сладко пахла пчелиным воском. Демьян Твердята! Вот где ты восстал из мертвых! Давно уж, поди, рассыпались в прах твои кости, а в сердце прекрасной девы ты до сих пор живее всех живых!

– Почему молчишь, рыцарь? Разве ты не русич? Три зимы минуло, как Демьян покинул город Константина, наказав мне дожидаться. И я жду, но у каждого встреченного русича спрашиваю о нём. А у тебя вот спросить не решалась. Почему? Ах, я грешница! Перестала надеяться!

Наконец Сача сорвалась, подбежала к Володарю.

– Не смотри так! Отвернись! Не смей! Ты мой, Волод! Мой! – кричала она на языке племени Шара, колотя ему в грудь кулаками, и кольца кольчуги, целомудренно прикрытые тяжёлым шёлковым плащом цветов дома Агаллианов, жалобно скрипели под её ударами.

Володарь не чувствовал ударов, не слышал криков и звона. Он купался в серых глазах дочери Агаллиана, будто в тихоструйной, тёплой реке. Он слушал её стройную речь, он дивился на её одежды, состоявшие из лиловых, синих, пурпурных оттенков. Яркие волосы, радужные одеяния, пронзительный взор, трепет уст. Руки и шея девы – чистейший розоватый мрамор. Мочки ушей, обременённые тяжелыми самоцветами, нежная грудь в радужном сиянии каменьев драгоценного ожерелья – весь её облик олицетворение неземного совершенства, ожившая сказка, продолжение счастливого сна. Неужто Твердяте посчастливилось обладать этим? Разве местные обычаи позволяют до свадьбы прикасаться к невесте? Тем более столь знатной, тем более столь разумной и образованной? Володарь, сам не свой, протянул руку, надеясь лишь прикоснуться к краю её одежд.

– Посмотри, рыцарь! – дева оживилась, взмахнула рукавами шёлковой накидки. – Твой оруженосец… твой паж… девушка-половчанка. Она убегает! Что она кричала тебе, твоя рабыня? Она заплакала?! Или мне показалось это? Какие вольности вы, русичи, позволяете своим рабам!

В серых глазах Елены кипела весенняя буря. Володарь с изумлением смотрел, как она кинулась вослед за половчанкой, как догнала, как удержала за край синего платка. Вот скользкая ткань обнажила буйство кос, мониста из яркой меди и крепкие, исчерченные давно зажившими и свежими шрамами плечи. Вот половчанка схватилась за ножны, но сдержала дума не обнажить оружие в доме пусть чужого, но всё-таки Бога. Сача отмахнулась от Елены ножнами. Удар пришелся по нежному, мраморному запястью. Дочь Агаллиана ахнула от неожиданности и тут же оказалась в цепких объятиях Хадрии. Крики половчанки словно пробудили дочь Агаллиана ото сна. Великолепный мрамор ожил, превратившись в чудную деву, веселую и страстную. Что делать, бежать или остаться?

– Догоняйте же её! – смеялась Елена, а её старая нянька бормотала что-то на непонятном Володарю языке, с новой силой стискивая госпожу в объятиях.

– О чём толкует ведьма? – задорно поинтересовался Володарь.

– Моя Хадрия говорит на забытом языке, но она не ведьма, – отозвалась Елена. – Хадрия хочет, чтобы я вернулась к паланкину. Проводи нас, рыцарь. Исполни свой долг.

И вот уж дочь Агаллиана вновь надела личину неприступной гордости, словно не в доме Божьем была, а на представлении, на ипподроме. Володарь растерялся.

Они вышли на паперть, под пасмурные небеса. Вот женщины скрылись за шелками занавесок, вот чернокожие евнухи подняли паланкин на плечи. Жемчуг смотрел на Володаря в растерянности, а князь не сводил глаз с Сачи. Половчанка бежала прочь по улице. Топот подкованных башмаков громким эхом отдавался в верхних этажах зданий.

– Вот только провожу госпожу и сразу отправлюсь за Сачей, – сказал Володарь Жемчугу, и тот с пониманием покивал головой. – Твердяты нет, он пропал. Саче нет места в каменном городе, но о ней надо позаботиться и отправить домой, к отцу. А я сам должен сопровождать Елену. Княжеский долг велит нам. Понимаешь?

И Жемчуг кивал седеющей головушкой.

* * *

– Ну что, маленькая разбойница? Бесстрашная наездница! Стала попрошайкой? Твой благоверный князь позабыл о тебе? – Лауновех с высоты седла смотрел на лохматую макушку плачущей девчонки, едва сдерживая желание наехать на неё конем.

Огромный скакун стоял под ним, подобно изваянию, и ни разу не попытался укусить чертовку. А та лишь искоса, сквозь слёзы посматривала на его кованое налобье да на украшенную медными бляшками узду. Смуглолицая, крепенькая, слишком отважная, чтобы бояться огромного рыцарского коня – она бранилась на непонятном языке, сглатывая детские слёзы. Вот протопал мимо ушастый ишак. Трудолюбивая скотинка везла в седельных корзинах свежеиспечённый хлеб. Завернутые в чистые холстины янтарные кругляши оглушительно благоухали. Возница ослика – престарелый ромей – шагал рядом, весело поигрывая хлыстиком, задорно напевая. Девчонка шумно сглотнула слюну, и Лауновех понял: она очень голодна. Мелкая монетка, едва коснувшись шершавой, натруженной ладони пекаря, исчезла в складках широкого пояса. Взамен Лауновех получил ещё тёплый, увесистый хлеб. Он разломил его на две части, роздал обоим: и плачущей девчонке, и её совсем уж диковатому брату. Этот скуластый и раскосый молодец, широкогрудый, с детски-наивным, любопытствующим взглядом чем-то приглянулся Лауновеху.

– Жаль будет убивать простака, – словно угадав его мысли, проговорил Мундомат.

Верный оруженосец топтался рядом, не выпуская из руки стремя хозяйского коня.

– У тебя в котомке был виноград, – отозвался Лауновех. – Достань и отдай им.

– Зачем кормить убоину перед смертью?

– Не пререкайся, глупый упырь! Или ты намерен сражаться с ними? Кто же станет жертвой при таких условиях, ты или этот воин-степняк?

Мундомат уставился на раскосого мальчишку-великана.

– Да он и мечному бою не обучен…

– А вдруг? Или ты хочешь знать наверняка? – Лауновех по-волчьи оскалился, и Мундомат повиновался.

Отринув стыд и гордость, начисто позабыв о слезах, девчонка с жадностью набросилась на пищу, но скоро ей стало трудно глотать, она закашлялась, и Лауновех отстегнул от седла флягу.

– Вкусно? – спросил Лауновех на языке ромеев. – Пей!

Девчонка зыркнула на него из-под пушистых ресниц, промолчала, поняла ли?

– На каком же языке говорить с тобой, дикарка? – пробормотал Лауновех. – Эх! Вот нежданное затруднение!

Тут она пробормотала что-то, показывая ему пустые ладони.

– Сгрызла? – усмехнулся рыцарь. – Этот богатырь – твой брат?

Теперь Лауновех пытался говорить с ней на италийском наречии. Ответом ему стал заинтересованный огонёк в глазах.

– Нравится ли тебе здешний виноград? – он протянул ей тёмно-пурпурную гроздь. – Это ранний сорт. Попробуй!

Сача оторвала от веточки несколько ягод, положила в рот, скривилась. Мэтигай же, напротив, торопливо сжевал всю гроздь. Сок раздавленных виноградин струился по его подбородку.

– Я хочу купить ваших коней, – проговорил Лауновех. – Вы больше не нужны безудельному князю. Вы – не христиане. Империя не примет вас. Но на вырученные от продажи коней деньги вы сможете купить место на корабле и отправиться домой.

Девчонка-лошадница заволновалась пуще прежнего, повернулась к своему брату, зашептала. Лауновех неотрывно смотрел на её ладони. Сплошь испещрённые сложными узорами, они непрестанно двигались. Казалось, вовсе и не требовалось слуха, чтобы понять речи половчанки. Она желала продать лошадей. Ей надо как можно скорее попасть на родину, к отцу, в степь. Она совсем не боялась его. Отважная дурочка навыдумывала всякого: если рыцарь явился без доспехов, то его намерения самые миролюбивые. Да, она продаст ему лошадей. Знает ли рыцарь-латинянин цену хорошим лошадям?

– Сейчас такие времена, – Лауновех насупился, опустил долу взгляд, всем своим видом показывая неизбывную печаль. – Мы имперские служаки. А империи сейчас тяжело. Друнгарий виглы скупердяйничает, недоплачивает. Городская казна должна нам круглую сумму, но мы сторгуемся, женщина. Я готов уплатить ровно столько, сколько стоит место на корабле. Сейчас у пристани стоит «Морской лев». Этот дромон – собственность тмутараканских купцов, и он отходит к берегам Русского моря завтра на рассвете.

Девчонка заговорила быстро, горячо, и Лауновех подумал о князе русичей. Ах, как сладки были её объятия, как крепко такой вот гибкий побег обвивает ствол своего властелина, как страстно приникает, как умеет любить! На его, Лауновеха, взгляд, преданность такой вот необузданной дикарки куда как привлекательней, нежели чопорная любовь благовоспитанной, христианнейшей девы. Но русичи беспечны, забывчивы и слишком уж отважны. Легко меняют верную добычу на призрачные возможности. Сколько раз они подходили к стенам Константинополя, сколько раз пытались предать грабежу здешние кладези! Золотые оклады икон, богатства патрикиев и императорской казны, лавки, кузни, Магнавра, ипподром, бани, корчмы – всё атрибуты неизмеримого богатства! Империя жирует. Даже сейчас, в годину смуты, когда один ни на что не годный император норовит спихнуть ещё менее достойного, воссесть на престол Константина Великого, увенчать пустую голову его венцом, даже когда восточные провинции пали под натиском иноверцев, империя всё еще богата. Византия, будто вепрь-подранок, несётся по чащобам бытия, оставляя за собой зримый кровавый след. И на след уж встали алчные хищники. Кружат, принюхиваются, выжидают время, когда жертва совсем ослабеет, чтобы сомкнуть челюсти на шее. Нет, нам не надо лишних ртов, мы и сами голодны! Лауновех знал: Русь барахтается в междоусобье, князья делят столы, а оставшиеся без уделов ищут добычу в разных сторонах. Почему бы не оттяпать от рушащейся империи ромеев лакомый кусок? А не удастся урвать жирного куска, так хоть поживиться чем придется, по мелочи. Рюриковичи! Княжеская честь! Голодрань! Половецкая дружина в бою хороша и к постою не требовательна, но и они жаждут богатства. Да на сколько ж ртов его делить? Да и зачем?

Мундомат вёл коня в поводу по извилистым, узким улицам. Порой стены домов, смыкаясь, не давали разминуться со встречными прохожими. Они вступили в беднейшую часть города. Здесь, на постоялом дворе «Вислоухий лошак», в убогой пристройке над конюшней, нашла пристанище немногочисленная половецкая дружина с Рюриковичем во главе. Здесь же, на земляном, плотно утоптанном полу, под низко нависающей крышей, в сумрачной едальне, неизменно освещаемой лишь колеблющимся пламенем в огромном очаге, находили отдых воины рыцаря Лауновеха. Императорская служба – кандальное бремя. По времени заступать в дозор, не заканчивать несение службы раньше срока – не жизнь, а прозябание в темнице. Сущее наказание для бродяги, привыкшего таскаться по дорогам от Рукава до самого Русского моря. Всякое случалось в странствиях: не брезговали и нищих грабить. Бывало – взламывали ворота уединённых монастырей. Бывало – взымали подать с проезжих путников, внезапно выскакивая из дремучей чащобы. Нанимались в войска разных королей, лезли на стены, прикрываясь щитами от стрел и расплавленной смолы. Дарованная свыше возможность грабежа, именуемая военной добычей, стала справедливой платой и за лишения, и за риск. А в одну из особенно суровых зим в дремучих чащах на бретонских берегах едва сами не сделались добычей таких же, как сами, волков. Только те волки не ездили верхом на закованном в латы коне, не пылили по дорогам на двух ногах, а бегали на четырёх, протянув вдоль спины серые ободранные хвосты.

Лауновеху не нравился Константинополь. Благолепие, порядок, строгое следование традициям, ханжеская набожность, привязанность к отеческим могилам, толпы хорошо одетой молодежи у ступеней Магнавры – всё это отвратительное благополучие, что похмельная отрыжка. Ещё больше злили тягостные рассуждения друнгария виглы о том, что, дескать, много нищебродов собралось за городские стены. Правая рука эпарха даже отдал указание собирать нищенствующих, кормить за императорский счет и выпроваживать за городские стены. Но при повторном появлении в городской черте сечь. Почему же сразу не порвать ноздри да и не выкинуть на противоположный берег Боспора сельджукам на поживу? Почему не посадить гребцами на дромоны?

– Милосердие… – Лауновех выплюнул мерзкое слово вместе с густой слюной.

Плевок тяжело упал на устланный соломой пол. Девчонка дрогнула, обернулась. Она уже держала за узду добрую лошадку.

– Хорошая лошадка, – похвалил Лауновех. – Но видно сразу – злая. Неужто степных кровей?

Девчонка смущенно помотала головой.

– Бедняжка, ты совсем не понимаешь речь ромеев! Как же ты…

Они стояли в каменной конюшне – обиталище половецкой дружины. Сколько их было, степняков? Лауновех задумался. Вряд ли у него хватит пальцев на руках, чтобы перечесть всех, но их точно было менее двух дюжин. Немалая сила, особенно в нынешние времена, когда империи нужны воины и каждое копьё на счету. Лауновех прислушался. Сверху, сквозь прорехи дощатого настила, свисали пряди соломы. Эх, даже солома у ромеев не такая! Стебли толстые, ярко-жёлтые. Наверное, и пшеница бывает рослая, колосья дородные, зерно полновесное. Закрома у здешних пахарей полны, есть чем поживиться. Но сейчас там, наверху, где хозяин «Вислоухого лошака» размещает беднейших постояльцев, пусто и тихо. Даже мышь не шуршит сухой пшеничной остью.

В распахнутые воротины конюшни угасающим оком заглядывал день, но свет дня быстро угасал, едва проникнув под своды каменной постройки. В двух шагах от входа уже плескалась густая тень. Сача бродила между кипарисовых столбов, подпиравших дощатые, устланные пшеничной соломой полати. Окон в конюшне не было, и уличный зной терял здесь свою силу.

– Где же твои братья, девушка? – оскалился рыцарь. – Или нанялись к эпарху в городскую стражу? Но улицы Константинополя узки, не расскачешься…

Девчонка лишь молча таращила глаза и топырила пальцы. Наверное, хотела дать понять, сколько денег хочет за кобылу. Раскосый оболдуй нежился в холодке, прикорнул на соломе, прикрыл тёмные глазки и будто стал медленней дышать. Может, и впрямь уснул? Неужто степняки так же беспечны, как их друзья – князья русичей? Девчонка лопотала оживлённо, копалась в соломенной подстилке. Вытащила сбрую, седло, перемётные сумы. Сача лопотала на непонятном, слишком уж заковыристом, не похожим ни на одно латинское наречие языке. Вот звякнула кованая броня, зашуршала сетка кольчуги. Снаружи кто-то расхаживал по двору, громко стуча деревянными подмётками. Лауновех снова глянул на Мэтигая. Так и есть – мальчишка спит, испуская из полуоткрытого рта ощутимый винный смрад.

Лауновех убил его молниеносным ударом ножа. Кровь обильно полилась из горла на пошитую из хорошего полотна, но уже изрядно заношенную и застиранную рубаху. Мальчишка захрипел, задвигал пятками по соломе. Девчонка обернулась, кольчуга, выпав из её рук, звонко ударилась о земляной пол. Рыцарь ждал нападения, и девчонка напала именно так, как он и предполагал – молча и стремительно. Что и говорить, дружина Рюриковича держала вооружение в полной исправности. Меч беззвучно и легко вылетел из ножен. Лезвие взметнулось, извернулось в бессмысленном пируэте, будто хотело похвастаться перед солнечными лучами. А те струились себе косо и так же напрасно, как плясавший перед носом Лауновеха клинок. От первого выпада Лауновех ушёл выверенным движением. Ему удалось поднять с пола обломок оглобли. Орудие убийства – окровавленный кинжал – он держал в левой руке. Девчонка билась отважно, но беловолосый рыцарь прикончил бы её с легкостью даже в том случае, если бы схватка происходила в полной темноте. Однако эти солнечные лучики, будто говорливые шептуны-предатели, каждый раз предупреждали противника о следующем движении легкого оружия половчанки. Побрезговав обороняться собственным мечом, Лауновех отбросил ножны на сторону в самом начале схватки и теперь играл с девчонкой, как кот играет с зарвавшейся от собственной отваги вороной. Вот оглобля в руках беловолосого разлетелась в щепы под ударом Сачи. Предугадав направление следующего выпада, Лауновех рассчётливо уклонился от удара, и легкое лезвие накрепко застряло в твердой кипарисовой подпорке. Рыцарь схватил девчонку в охапку, несильно, так, чтобы наверняка оглушить, стукнул её рукоятью кинжала по затылку.

– Эй, Мундомат! Пошёл прочь, болван! – голос рыцаря звучал приглушённо, но оруженосец расслышал приказ господина. Его кряжистое тело растворилось в ярком сиянии дверного проёма.

Да, Рюрикович ошибся, променяв девчонку на дочь патрикия. А вернее всего было бы оставить при себе обеих: одну – для утехи княжеской чести, другую – для утехи плоти. Что там неистовое сопротивление девчонки! То пища хоть и не пресная, но обыденная. Но в молчаливой предсмертной ненависти Сачи беловолосый распробовал неведомую ему ранее сладость. Напившись, насытившись её страданием, её последней, быстро истаявшей и от того ещё более сытной надеждой на спасение, он связал её по рукам и ногам лошадиной сбруей, отсёк кровавым кинжалом белую прядь, скрутил жгутом, привязал на запястье половчанки.

– Он найдёт тебя. Он узнает, станет искать меня, – приговаривал Лауновех, пряча глаза от молчаливой ненависти Сачи. – А когда найдёт… Мы увидим, что будет тогда…

Спелёнутую, будто малый младенец, тяжёлым шёлковым плащом, он подвесил Сачу за ноги на верёвке возле входа в конюшню.

– Вот так. Теперь ты похожа на шелковичный кокон, – оскалился беловолосый рыцарь. – Да и плащ на тебе шёлковый. Не княжеский ли? Не Волода ли?

Услышав знакомое имя, девчонка совсем обессилела. Слезы потекли по её щекам. Но грязные струйки сбегали не на подбородок. Они струились по лбу и пропадали в набитых соломенной трухой волосах.

– Тебе не будет больно, – ласково молвил Лауновех. – Быстрая смерть. Эй, Мундомат! Принеси вёдра! Там у входа стоят деревянные, коней поить!

Мундомат украдкой перекрестился и отправился исполнять повеление, принёс вёдра. Беловолосый рыцарь меж тем подвесил рядом с первой жертвой вторую – уже мёртвого юнца. Затем нанёс удар рассчетливо, так, чтобы сразу отсечь голову Мэтигая. Кровь всё ещё сочилась из горла юноши. Лауновех отскочил в сторону, но на белоснежной рубахе всё равно осталось несколько алых пятен. Следующий удар оборвал истошный вопль девчонки. Эта не желала отправляться в ад, как следовало язычнице – билась, хрипела. Мундомату пришлось довершить дело ещё одним ударом. Лауновех жестом призвал оруженосца к молчанию, постоял, прислушиваясь. Сверху не доносилось ни звука. Не было слышно даже мышиной возни. Кровь капала в вёдра, скапливаясь на дне. Кони в денниках волновались, прислушиваясь к удаляющимся шагам убийц.

* * *

С рассвета Володарь обходил поместье Агаллиана. Время от времени он погружался в сад, прислушивался к шелесту листов, вдыхал ароматы плодоносящих дерев, подолгу простаивал в неподвижности, силясь услышать плеск морской волны. Но недалёкое море не давало о себе знать. Могучий зверь будто уснул до времени. Тогда князь принимался мечтать о степи, о вольной скачке, о любимейшей из своих забав – волчьей травле. Накрепко привязанный к Елене, не первую седмицу безотлучно следующий за ней, он не смел и помыслить о рыцарских забавах. Да и водится ли в окрестностях Царьграда дичь? Бродят ли вепри? Бегают ли волки? Можно ли хоть косулю загнать? Нешто вовсе нет охоты? Не может быть! В странном томлении он слушал, как пробуждалась челядь. Вот рябенькая поломойка явилась в тот зал, где семья Агаллианов обычно справляла пиры. Вот она трёт щеткой, наводя первозданный глянец на половой мрамор. Сама-то рябенькая, тощенькая. А тоже ведь, поди, женщина. И кто-то обнимает её, кто-то целует. Володарь подошёл к поломойке совсем близко, так, чтобы лучше видеть кудельки влажных волос на её затылке, бисеринки пота на её напряжённых плечах, её смуглые щиколотки, её привычные к чёрной работе руки. Поломойка подняла головку, глянула на Володаря. Странный, пакостный испуг мелькнул в её глазах. Она затараторила, сбиваясь, непрестанно облизывая сохнущие губы:

– Госпожа неподалёку… Могут услышать… тут настрого запрещено такое… госпожа там… она услышит…

Поломойка махнула рукой в сторону дверей, ведущих в сад. Экая докука! Он ведь только что бродил там в полном одиночестве. Неужто госпожа уже проснулась и тоже вышла на прогулку?

– Я хотел спросить насчет охоты… – буркнул растерянно Володарь.

Он нашёл Елену под сенью портика, у выхода в сад, в том самом месте, где тихо шелестел небольшой фонтан. Она сидела на широком его бортике, по своему обыкновению задумчиво рассматривая разноцветных рыбок. А те, шевеля пышными хвостами, приникали к её руке с немыми щекотными поцелуями. Синяя шаль и белое, шитое серебром одеяние скрывали прелести её тела. Зачем она заплела себе волосы в косу, как невеста? Откуда известны ей обычаи Руси? Словно отвечая на его мысли, она заговорила на языке русичей:

– Я была невестой. Я и сейчас невеста. Жених не вернул мне данного слова. Он просто пропал. Я жду его третий год…

– Зачем ты ждёшь его так долго? – возмутился Володарь. – Твердята силён и отважен. Такому человеку нелегко пропасть! Если не вернулся – знать, не захотел!

– Жестокие слова…

Она принялась медленно расплетать косу. Володарь, как зачарованный, смотрел на её быстрые пальцы. Золотистые локоны распадались по плечам. Она тряхнула головой, отвернулась. Почему прячет глаза? Плачет? Она казалась маленькой и немощной, лёгкой, будто матерчатая кукла, и тёплой, как разогретая полуденным солнышком травка. Володарю захотелось нырнуть в её аромат, упиться, согреться, напитаться её соками. Он прикоснулся к кушаку. Нет, меч он благоразумно оставил в своих покоях и теперь может опуститься на колени без страха обеспокоить деву грохотом бранного железа. Вот она совсем близка. Володарь протянул руку, намереваясь прикоснуться к червонному золоту волос, и тут же отдёрнул. Молоты грохотали в его висках. Зачем-то, совсем некстати, вспомнилась наездница Сача, её ласки, неуёмные, долгие, порой слишком докучливые, но теперь уж подзабытые. Ах, как хотелось изведать объятий Елены! Глянет ли она когда-нибудь ласково? Поманит ли, обовьёт руками, разомкнет губы в поисках его губ? Каково-то ему будет в объятиях золотоволосой девы? Окажутся ли они мягкими, нежными или, как у Сачи, хлёсткими и тугими?

Её лицо скрывал занавес золотых волос. Надрывая сердце тяжкими сомнениями, Володарь силился угадать, не плачет ли она, может ли он прикоснуться, имеет ли право обнять, не оскорбив чести.

– Нам не дано провидеть Божий промысел… – она снова заговорила, на этот раз на языке ромеев, и в голосе её не угадывалось слёз, но Володарь терялся, смысл речей премудрой девы ускользал от него. Ему хотелось лишь одно: обнять, прижать, обладать, изведать трепет тела, испить влагу уст. Ах, этот травянисто-пряный дух, так пахнут ветры степей и дубрав его родины… Ах, эта мягкая, податливая отзывчивость юного тела… Так и есть! Щёки-то влажны, губы разомкнуты, сердчишко колотится, словно намеревается утечь, да не имеет сил вырваться из железных объятий русича. Она что-то говорит. Да кто ж теперь разберёт ромейскую речь? Да и к чему сейчас слова?

– Молчи, – шепчет Володарь. – Молчи, а я стану целовать тебя. Только целовать… только целовать…

Но она не умолкает. Почему? Зачем? Разве не понятно и без слов? Ну что ж! Раз хочет разговоров, он поговорит.

– Я полюбил тебя, я привязался. Но мечтаю вернуться на родину… Но я не в силах устоять…

– Уж не болен ли ты? – высокий, звонкий, устрашающий, знакомый голос взлетел под крышу портика. – Не заболел ли, Володарь Ростиславич? Не обессилел? Зачем ползаешь по полу? Зачем цепляешься руками за шелка моей дочери? Ей не по силам сдерживать столь могучего воина. Если тяжко стоять на ногах – вон, обопрись хоть на Филиппа. Он сильный муж и ещё не стар…

Что случилась? Холодная струя низверглась с небеси? Ухнула о каменную плаху секира палача? Камень скатился с кровли? Князь обернулся. Фома Агаллиан воздвигся среди голубоватых колонн. Его братья, Никон и Филипп, стояли рядом с ним.

Дева поднялась на ноги. Она металась по покоям, сжимая белыми пальцами края синей шали.

– Ну, вот оно и свершилось! – воскликнул отец Елены. В голосе его и во взоре не было гнева, а одна лишь озорная издёвка. – Юная плоть требует своего: жаждет сражений, алкает любви. Не стыдись, князь. Моя дочь красива. Моя дочь премудра. Моя дочь желанна для многих, и ты ничем не хуже иных.

– Я не смею… – голос Володаря пресёкся от стыда.

Как он мог настолько забыться? Взгляд на Елену, исподтишка, украдкой. Нет, она не сердится, и как будто бы даже улыбка осенила её уста. Или она кривит губы, собираясь разрыдаться? А отец её смотрит придирчиво, выжидает. Желает беседовать? О чём? Володарь нашёл глазами лик Пречистой, искусно изображённый над одной из дверей, ведущих в залу со множеством колонн.

– Я смущён, – проговорил он наконец. – Смущен, да и только!

– Что тебя смущает? – Фома распрямился, будто ещё вырос в высоту, почти сравнявшись ростом с Володарем. Нижняя челюсть его выехала вперед, взор сделался искристым, как у шныряющего в лесной чащобе волка. – Или моя дочь недостаточно знатна для князя Рюрикова рода?!

Володарь почувствовал, как краска стыда заливает его щёки. Словно не константинопольский патрикий подвергал его суровому допросу, а один из старших Рюриковичей, из тех, которые пытались в совсем недавнюю пору унять их с Давыдом беспутное буйство.

– Она меня не любит… – пробормотал князь.

– Моя дочь обязана любить лишь Господа нашего. А земная, плотская любовь высокородным ни к чему. Кто по чести тебе пришелся – того и люби!

Агаллиан приблизился к Володарю, отеческим жестом погладил его по плечу. Узка, тонка рука старшего Агаллиана, но, Боже милостивый, как же тяжела! Если такая ухватит за горло, вырваться можно одним лишь способом: отсечь мечом. Да где тот меч? Нет, Фома вовсе и не вырос. Всё так же тщедушен, так же горбат, так же силён единым лишь духом – не перехитрить, не побороть тот дух.

– Если ты согласишься на брак – вся сила моего рода станет на твою сторону, – тихо проговорил старший из рода Агаллианов. – Императорское благоволение и снисходительность старших родичей станут тебе ни к чему. Соглашайся!

– За мной моя дружина…

– Дружина? Та пара дюжин степняков, что обретается с тобой на постоялом дворе, среди воинственных бродяг? На всё воля императора Комнина! Призвал на наши головы нищебродов и их меченосцев!

– Мы понесли потери в набеге на Таврику…

– А теперь повоюй за империю. Вернёшься на Русь с честью, с богатством, с женой благородных кровей.

Агаллиан обернулся к дочери. И лицо его, и голос смягчились:

– Согласна ли ты, дитя?

– На что я должна дать согласие, отец?

– Всевышний отобрал у тебя жениха для того, чтобы по неисповедимому промыслу своему дать тебе другого, ещё более достойного. От Демьяна Твердяты который уж год нет вестей. Я полагаю, теперь ты свободна.

Володарь неотрывно смотрел в лицо Елены. Набежит ли тучка? Хоть единая тень сомнения? Он видел набухшие влагой серые очи, он слышал трудный вздох, он следил за стремительным движением пальцев, оправлявших скользкую ткань одеяний. Наконец уста девы разомкнулись, и она произнесла:

– Пусть Божий промысел совершится…

– Она согласна! – провозгласил Фома Агаллиан, и его братья, Филипп и Никон, кивнули.

Хадрия вышла из-за колонны неслышно, глухо ткнула в мрамор пола ножнами. Володарь дрогнул, обернулся. Нянька Елены стояла между колоннами, опиралась на его меч.

– Чего тебе, старая? – крикнул Фома, не оборачиваясь и шёпотком добавил: – Хадрия не чужда колдовства, но тсс!..

Он заговорщицки приложил палец к губам.

– Святейший патриарх не одобряет такие дела. Однако Хадрия вскормила Елену и Галактиона своим молоком. Она чрезвычайно предана нам…

Между тем Хадрия положила меч на плечо, примерно так же, как это делают императорские наемники-варяги, приблизилась. Старая нянька удерживала его легко, словно это было не оружие, а простое помело. Зачем она принесла меч?

– Прибежал заплаканный отрок. Илия его имя, – «прокаркала» старуха. – Без памяти, без толку бормочет об убийстве в поганом месте, именуемом «Вислоухим лошаком». Говорит, там случилась резня.

Володарь выхватил ножны у неё из рук.

– Седлай коня! – выдохнул он.

– Осёдлан, – был ответ. – Отрок уж заждался. Рыдает.

* * *

Володарь вбежал в полумрак конюшни. Тишину знойного полдня нарушали лишь отдалённые портовые шумы да отчётливое зудение оводов. Где-то неподалёку монотонно капала вода, и он пошёл на звук. Позади глухо стучали копыта Жемчуга. Володарь знал: Илюша сидит в седле, следует за ним неотлучно.

Тела Сачи и Мэтигая были подвешены высоко, к стропилам потолка. В предусмотрительно подставленные вёдра натекло много уже успевшей потемнеть крови. Она начала подсыхать, подернулась пленкой. Володарь задумчиво прикоснулся к ней и отдёрнул руку. Илюша застучал огнивом, и вскоре колеблющееся пламя факела осветило полумрак конюшни. Задрав голову, Володарь смотрел на иссечённые ударами тела. Илюша глухо рыдал, Жемчуг скалился, задирал голову, словно хотел бы выдернуть узду из хозяйской руки, но силы оставили его. Володарь чувствовал: Елена здесь, стоит за его спиной, неподвижна, как мраморное изваяние на форуме. Что она сделает? Заплачет? Бросится ему на шею? Будет умолять снять мертвецов со стропил? Помнит ли она, как Сача набросилась на неё с ножом?

– Все умерли… – тихо проговорил он.

– Не все, – эхом отозвалась Елена. Она действительно была здесь, и голосок её был звонок, как обычно. – Довольно плакать, Илия! Полезай наверх, перережь путы.

Володарь слышал, как Илюша выскочил из седла. А потом мёртвые тела глухо ударились о пол конюшни. Он нашёл в углу сваленные в кучу торока, достал из них большие, пропахшие конским потом куски грубой материи. Откуда-то явилась Хадрия с огромным ушатом воды. Бормоча молитвы на малопонятном Володарю наречии, она обмывала кровь с тел Мэтигая и Сачи, водила тряпицей по странным рисункам на телах брата и сестры, цокая языком и, казалось, хвалила искусство живописца, так ловко изобразившего на человеческой коже чудесных птиц, зверей, рыб и бабочек. Это Хадрия сняла с запястья Сачи свитую в тугой жгут белую прядь.

– Ишь ты! Памятка от возлюбленного! – проговорила она, искоса глянув на Володаря. – Но не от тебя.

Князь вырвал из жилистой руки старухи белую прядку, торопливо спрятал в поясной кошель, прошептал едва слышно:

– Я отомщу…

Володарь и Илья обернули мёртвые тела в куски пропахшей лошадиным потом материи. Потом, уже под утро, явилась ещё подмога. Разряженные в шелка слуги Агаллиана принесли крытые белоснежным крепом похоронные носилки. На шёлковом балдахине золотыми нитями были вышиты кресты. Бездыханные тела половцев положили в них. Елена снова возникла, будто ниоткуда, будто до этого, во всё время скорбных хлопот бесплотным духом парила под стропилами потолка.

– Какой они были веры? – тихо спросила она.

– Язычники… – отозвался Володарь. – Я скорблю…

Он шарил по голове в поисках шапки, но та куда-то запропала. Тогда он истово перекрестился, наконец, найдя в себе силы, протолкнул тугой ком, ставший в горле, заговорил:

– Я грешен, Елена. Я не любил Сачу так, как сумел полюбить тебя, но…

Ароматная ладонь стала преградой для его слов.

– Не стоит, – проговорила Елена. – Я не хочу этого слышать. Слуги отнесут твоих товарищей за городскую стену. Там есть кладбище для чужестранцев, там их и похоронят. А нам надо возвращаться домой. Отец ждёт тебя.