Антиамериканцы

Бесси Альва

I: Комиссия

 

 

 

1. 

7 ноября 1947 года

Комиссия по Расследованию Антиамериканской деятельности в США

Закрытое заседание

— Свидетель, ваше имя, фамилия и адрес?

— Фрэнсис Кс. Лэнг. Живу в Нью-Йорке на Юниверсити-плейс.

— Кс.? Что это за имя?

— Ксавьер. Друзья обычно называют меня Зэв.

— З-э-в?

— Да. Но мое второе имя Ксавьер. Мне дали это имя в честь довольно известного иезуитского миссионера шестнадцатого столетия Франсиско Ксавьера…

— Понимаю. Где и когда вы родились, мистер Лэнг?

— Кстати, сегодня как раз день моего рождения. Я родился 7 ноября 1900 года, то есть за семнадцать лет до революции в России.

— Что такое?

— Неважно. Я пошутил.

— Вы думаете, мистер Лэнг, что мы здесь шутим с вами?

— Прошу прощения. Что еще вы хотели бы знать?

— Пожалуйста, расскажите коротко, где вы учились и чем занимаетесь.

— Я окончил начальную и среднюю школу в Сиэтле, а затем Вашингтонский университет. В 1920 году получил степень бакалавра. Работал младшим литературным сотрудником «ПИ»…

— «ПИ»?

— Газета «Пост интеллидженсер» в Сиэтле. Принадлежит Херсту. Я был также полицейским репортером… Вы хотите знать об этом более подробно?

— Это вы драматург Фрэнсис Лэнг?

— Он самый. К сожалению, мои пьесы не ставились с 1945 года. Видимо, драмы в стихах не пользуются успехом.

— Может быть, вы назовете некоторые из ваших пьес?

— Меня очень удивляет, что это кого-то интересует.

— Назовите свои пьесы… Минуточку, мистер Лэнг. Вас вызвали сюда повесткой с предупреждением об уголовной ответственности за неявку?

— Да, но я понятия не имею зачем.

— Со временем поймете. Вы находитесь на заседании комиссии конгресса США по расследованию антиамериканской деятельности, ведущейся в нашей стране…

— Вот поэтому-то я и сказал, что никак не могу понять, почему вас интересуют мои произведения.

— Назовите несколько своих пьес.

— Пожалуйста. Моя первая пьеса называется «Война Алой и Белой розы». Большинство моих пьес написано белым стихом, правда, иногда я прибегаю к обычному рифмованному стиху. Со времен Елизаветы ни один драматург не проявлял особого интереса к подобной форме пьес, если не считать Максуэлла Андерсона и меня…

— Значит, «Война Алой и Белой розы»?

— Вы, конечно, помните, господин конгрессмен, что это была гражданская война в Англии, разыгравшаяся в пятнадцатом столетии. Вспышка междоусобной борьбы за престол между Йоркской партией, эмблемой которой была белая роза, и Ланкастерской, избравшей в качестве своей эмблемы алую розу… Действительно, напоминает подрывную деятельность, не так ли? В результате борьбы…

— Мистер Лэнг, вы ведете себя легкомысленно, если можно так выразиться, — вмешался председатель. — И мне, и членам комиссии известно, что вы знаменитость и весьма преуспевающий человек, имеющий мировую известность. Но это не значит, что на нашем заседании вы имеете больше прав, чем любой другой американский гражданин, вызванный…

— Виноват, и…

— Не перебивайте меня.

— С вашего позволения, господин председатель…

— И вы не перебивайте меня, господин следователь. Мистер Лэнг, вас вызвали на заседание комиссии потому, что, по нашим сведениям, вы располагаете кое-какими данными о подрывной коммунистической пропаганде…

— Прошу извинить меня, сэр, но я не располагаю никакими данными ни о коммунистической, ни вообще о какой-либо пропаганде. А поэтому…

— Помолчите, мистер Лэнг. Следователь комиссии задаст вам несколько вопросов, на которые вы обязаны ответить прямо, без всякого увиливания. Вы находитесь под присягой — я полагаю, вы давали присягу? Несколько минут назад вы утверждали, что воспитывались как католик, — надеюсь, вы уважаете присягу.

— Извините, сэр. Я не хотел показаться легкомысленным. Но позвольте сказать, что я совершенно не понимаю, зачем меня сюда вызвали. Написав «Войну Алой и Белой розы», поставленную вскоре после того, как я окончил университет, я в 1924 году, если мне не изменяет память, получил стипендию «Фонда Гуггенгейма» и выехал в Европу, чтобы заняться творческой литературной деятельностью. В Париже я написал вторую пьесу — о Жанне д'Арк, но потерпел неудачу. По-видимому, было слишком смело с моей стороны браться за эту тему. В 1928 году я написал еще одну пьесу, которая шла в Нью-Йорке в течение полутора месяцев. Критикам она понравилась, но публика ее не посещала. Пьеса называлась…

— Довольно, мистер Лэнг. Пьеса «Лучше умереть…»— о гражданской войне в Испании — тоже принадлежит вам?

— Да. Она пользовалась наибольшим успехом. Эта пьеса была написана своевременно и, простите за смелость, обладала некоторыми достоинствами как драматическое и поэтическое произведение.

— Название этой пьесы…

— Простите, господин конгрессмен, я забежал вперед. Да, пьеса так и называлась. Для ее названия я взял слова из известной речи великого вождя испанского народа Долорес Ибаррури, которая…

— Она была коммунисткой?

— Она и сейчас коммунистка, господин конгрессмен. Но вы, конечно…

— Вы когда-нибудь встречались с этой мисс… По-моему, ее звали Пасионария?

— Пасионария. Да, я встречал ее.

— В Испании?

— Да. Я был там в качестве военного корреспондента телеграфных агентств. Как неудачливому драматургу, мне приходилось зарабатывать на жизнь, работая журналистом, радиообозревателем, лектором. Однажды я даже сделал кинофильм. Надеюсь, сейчас это не считается подрывной деятельностью?

— Зачем вы встречались с этой коммунисткой?

— Господин конгрессмен, будучи корреспондентом телеграфных агентств, я встречался с очень многими людьми в Испании и в других странах. Я встречался также и с Франсиско Франко, который был и остается фашистом и весьма неприятной личностью. Работа журналиста в том и состоит, сэр, чтобы встречаться с людьми, разговаривать с ними, слушать их, сообщать, что они говорят, что делают, куда направляются…

— Эта Долорес была приятной особой?

— Она была… Одну минуточку. (Лэнг делает паузу и вытирает глаза носовым платком). Извините. Меня отвлекла одна мысль. Прошу повторить вопрос.

— Вопрос задавал следователь. Я повторю его в несколько иной форме. Вы сказали, если я правильно расслышал, что генерал Франко является неприятной личностью. Следователь спросил вас, считаете ли вы миссис Долорес…

— Ибаррури.

— …миссис Ибаррури приятной особой?

— Господа члены комиссии, позвольте говорить откровенно. Я считал и считаю Долорес Ибаррури одной из исключительных личностей нашего поколения, одним из величайших вождей своего народа, которые когда-либо появлялись на исторической арене. Я уверен, что со мной согласны миллионы людей в Испании и других странах.

— Вы разделяете ее взгляды?

— Этого я не говорил. Мне известно, что ваша комиссия безоговорочно защищает Франко. Общеизвестно, что…

— Комиссия, сэр, безоговорочно против коммунизма; она не одобряет красного правительства Испании.

— В Испании, господин конгрессмен, никогда не было красного правительства.

— Ну, все зависит от точки зрения, мистер Лэнг.

— Это не моя точка зрения, а факт, сэр.

— Вы ведете себя вызывающе, мистер Лэнг.

— Я журналист, сэр, и привык иметь дело с фактами, а не с мнениями. В Испании я провел почти два года по обе стороны фронта. Франко не скрывал и не скрывает, что он фашист. Но правительство Испанской республики, которое он сверг — мне стыдно сказать — при активной помощи нашего правительства, никогда не было коммунистическим или хотя бы социалистическим.

— Вы стыдитесь нашего правительства?

— Я не говорил этого, я сказал…

— Минуточку, мистер Лэнг…

— Простите, господин следователь. Я хочу закончить свою мысль. Мне неприятно говорить, что Испанская республика была уничтожена при активной помощи правительства моей страны. Дело обстояло именно так, и мне стыдно за это. Такое же чувство испытывают и миллионы других людей.

— Ваше мнение меня не интересует, мистер Лэнг…

— Вы меня вызвали сюда, чтобы выслушать мое мнение…

— Нет. Комиссия не для того вызвала вас сюда. Она потребовала вашей явки, так как полагает… имеет основания полагать…

— Комиссия введена в заблуждение.

— Мистер Лэнг, вы состоите или состояли когда-нибудь членом коммунистической партии?

— Нет.

— Никогда не состояли?

— Я ответил на ваш вопрос, господин следователь. Сколько раз нужно отвечать?

— Достаточно и одного раза, мистер Лэнг. (Пауза). Господин председатель, я хотел бы для внесения в протокол прочитать выдержку из книги, написанной Лэнгом после его возвращения из Испании. Книга называется «Мадрид будет…». Первый раз она издана в Нью-Йорке в 1939 году. В том же году переиздавалась четыре раза, а затем в 1940, 1941, 1942, 1943 и 1945 годах. На странице 346-й говорится:

«Испания погибла потому, что великие демократии были настолько ослеплены антикоммунизмом, что безоговорочно поверили в ложь, распространяемую международным фашизмом. Испания погибла потому, что испанские, немецкие и итальянские фашисты, действуя рука об руку с фашистами Англии, Франции и Соединенных Штатов Америки, задушили конституционно созданное демократическое государство. Следует еще раз категорически заявить: никакой опасности коммунизма в Испании не существовало, хотя Коммунистическая партия Испании и коммунистические партии всего мира, тысячи членов которых сражались и погибли в Испании, показали пример бескорыстной преданности свободе, не имеющий себе равных в современной истории».

— Это вопрос?

— Вы писали это?

— Очевидно. На обложке книги, которую вы держите в руках, напечатана моя фамилия, не так ли?

— Вы и сейчас утверждаете это?

— Да, так как это — правда. Я не привык отрицать исторические факты, сэр.

— Вы ответили под присягой, что не состоите и не состояли членом коммунистической партии.

— Вы намекаете, что мой ответ противоречит тому, что говорится в отрывке из книги, который вы сейчас прочитали?

— Мистер Лэнг… Позвольте мне, господин следователь… Вы сами подняли этот вопрос. Вы заявили, что встречались с коммунистическим вожаком миссис Иб… миссис Ибарра и восхищаетесь ею. Вы достаточно ясно сказали, что поддерживали красное правительство Испании.

Извините, но я сказал, что красного правительства в Испании не существовало.

— Я это слышал. Но в этой книге, отрывок из которой только что прочитал следователь, вы совершенно недвусмысленно утверждаете, что с безграничным восхищением относились тогда и, очевидно, относитесь и сейчас ко всему, сделанному коммунистами в Испании, и…

— Это самый абсурдный разговор, в котором мне когда-либо доводилось принимать участие. Вы искажаете и то, что я сказал, и то, что я написал. Вы позволяете предрассудкам настолько ослеплять себя, что перестаете понимать факты. Если говорить прямо, вы расследуете взгляды и мнения человека, что запрещено конституцией США. И если вы не согласны со мной…

— Мистер Лэнг, вы рассуждаете, как… Вы намекнули на расследование подрывной деятельности в кинопромышленности, проведенное нашей комиссией месяц назад. Должен сказать, что вы говорите точно так же, как свидетели из Голливуда, которые давали здесь показания и тоже отказывались отвечать на наши вопросы.

— Я, однако, ответил на ваши вопросы, господин председатель.

— Видимо, вы занимаете точно такую же позицию. Комиссия отметила, что десять из тех свидетелей вели себя вызывающе, и дело о них в этом месяце будет обсуждаться в палате представителей. Позвольте заверить вас, мистер Лэнг, что все они будут признаны виновными в оскорблении конгресса США.

— Извините, господин председатель, я разволновался и, очевидно, говорил не совсем понятно. Я нервный человек. Вы задали мне крайне трудный вопрос, но я все же ответил на него. Я не вдавался в подробности, ибо считаю (и заявил об этом), что комиссия не имеет права расследовать мысли человека.

— А мы их и не расследуем, поскольку они никого не интересуют.

— Но мне кажется, что расследуете.

— Как и вас, мистер Лэнг, нас интересуют только факты. Похоже, что вы либо очень наивны, либо что-то скрываете от комиссии.

— Меня возмущает подобное…

— Возмущайтесь сколько угодно… Нет возражений Отпустить свидетеля?

— Пожалуйста, позвольте мне закончить.

— У меня вопросов больше нет.

— Но я еще не кончил отвечать, господин конгрессмен. Я имею право…

— Вы имеете свои права, мистер Лэнг, а у комиссии есть свои обязанности перед американским народом. Я склоняюсь к мысли, что имеются все основания привлечь вас к ответственности за оскорбление комиссии. Если вы не забыли, мне неоднократно пришлось делать вам замечания за высокомерное и несерьезное отношение к…

— Позвольте, сэр, я хотел бы сказать, что…

— Вы еще получите такую возможность, мистер Лэнг. Господин следователь, я предлагаю оставить свидетеля в распоряжении комиссии на случай, если мы пожелаем задать ему еще какие-либо вопросы.

— У меня назначение на прием к врачу, господин конгрессмен, но я могу и не пойти. Задавайте мне сейчас ваши вопросы, и я отвечу на них.

— Объявляю перерыв.

 

2.

4 апреля 1938 года

Дорога из Барселоны вилась вдоль берега. На протяжении всего пути Лэнга не покидало тяжелое чувство. Начиная с первого апреля в городе распространялись всевозможные слухи. Фашисты наступали на Тортосу, намереваясь разрезать Испанию надвое.

Спустя три дня это казалось уже не только возможным, но и неизбежным. За Таррагоной взору Лэнга открылась мучительно знакомая картина. По мощеной дороге непрерывным потоком двигались на север беженцы, преграждая путь редким военным машинам, которые направлялись на юг: где-то там находился фронт.

Никто, даже начальник штаба, не знал, где проходит сейчас линия фронта. На многочисленных контрольно-пропускных пунктах мрачные, но неизменно вежливые солдаты останавливали машину и проверяли документы.

Сидевший за рулем Клем Иллимен пользовался каждой такой остановкой, чтобы блеснуть богатым запасом испанских ругательств. Это еще больше возмущало Лэнга. Он силился понять, почему его так раздражает удивительная изощренность Клема в испанских ругательствах, но пришел лишь к выводу, что все в Иллимене сейчас действует ему на нервы.

Лэнг и Иллимен дружили уже много лет. В разное время они встречались то в Европе, то в Азии, то в США и всегда поддерживали хорошие отношения. Но сегодня Лэнг должен был признать, что был бы рад, если бы Иллимен вдруг куда-нибудь исчез.

Наблюдая за медленно ползущим на север потоком беженцев, Лэнг думал о том, что его неприязнь к Клему имеет какое-то отношение к присутствию Долорес Муньос, расположившейся рядом с ним на заднем сиденье форда. Он сознавал, что вел себя, как мальчишка, когда, ссылаясь на внушительный объем Иллимена, убедил девушку сесть сзади.

«Черт возьми, почему я ревную? — подумал Лэнг. — Потому, что у него такой рост? Возможно. Бог якобы как-то изрек: Когда говорит мужчина ростом в шесть с половиной футов, женщины к нему прислушиваются». Иллимен с исключительной любезностью относился к худенькой, ростом всего в пять футов Долорес, не давая в то же время ни малейшего повода думать, что питает к ней хотя бы чуточку повышенный интерес. Лэнгу это никак не удавалось.

Долорес была именно той очень маленькой, хорошо сложенной женщиной, о которой он мечтал всю жизнь. Лэнг чувствовал, что и она хорошо относится к нему. Он уже считал себя влюбленным и размышлял, как быть с оставшейся в Нью-Йорке женой. Однако сама Долорес не проявляла по отношению к нему никаких чувств, кроме той теплой дружбы, с которой относилась ко всем корреспондентам, посещавшим ее в учреждении, где она работала под руководством начальника бюро иностранной печати Констанции де ла Мора.

Лэнг все больше и больше выходил из себя всякий раз, когда Клем считал нужным показать, как много он знает испанских ругательств. На первой остановке он ограничился выражением «плевать мне на бога», что было еще терпимо. Но потом Иллимен начал добавлять к этой фразе всякие другие словечки, причем, как догадывался Зэв, умышленно.

Казалось, потоку беженцев никогда не будет конца. Старики и женщины с детьми плелись на север пешком или тащились на повозках, запряженных изнуренными ослами, которых все время приходилось понукать. На повозках громоздились жалкая домашняя утварь, рваные матрасы, старые стулья, кровати, горшки. За некоторыми повозками брели на привязи козы и овцы; они то и дело отвязывались, и людям приходилось гоняться за ними.

Горы, возвышавшиеся с одной стороны извилистой дороги, круто обрывались у побережья Средиземного моря — такого же голубого, как его изображают на открытках. Лэнг повернулся к Долорес, маленькая ручка которой покоилась в его руке. Почти в ту же минуту она взглянула на него, и он принял этот взгляд за хорошее предзнаменование. На лице девушки появилась рассеянная улыбка, и Лэнг почувствовал, как у него заколотилось сердце.

Иллимен, словно у него на затылке были глаза или, несмотря на бешеную езду, он наблюдал за ними в зеркальце с шоферского сиденья, заметил:

— Dolores, cuidado con Lang. Es un lobo.

— Lobo? — переспросила Долорес.

Лэнг криво улыбнулся и сказал:

— Клем говорит, чтобы вы были осторожнее со мной, потому что я волк.

— Уж она-то поймет свой родной язык и без твоей помощи! — расхохотался Клем, который очень часто смеялся, полагая, видимо, что это идет такому верзиле, как он.

— Я не понимаю, при чем тут волк, — сказала Долорес, пожимая руку Лэнга — не из кокетстба, как он решил, а из желания показать, что понимает шутку.

— Мы так называем своего рода донжуанов, — пояснил Иллимен. Долорес улыбнулась Лэнгу и спросила:

— Verdad?

— Он хочет сказать, что я буду жить столько, сколько волк, — неудачно поправил тот Клема. Долорес удивленно взглянула на него и переспросила:

— Perdón?

Лэнг не успел ответить, потому что машину снова остановил солдат, заявивший, что дальше ехать нельзя, так как Тортоса захвачена фашистами. Однако другой солдат сомневался в этом. Иллимен яростно заспорил с обоими и начал совать им документы, подписанные командиром 35-й дивизии генералом Вальтером, пропуск от штаба интернациональных бригад, удостоверение газеты «Нью-Йорк тайме» и все остальное, что у него было в карманах, включая копию товарного чека из магазина «Сулка» на Пятой авеню в Нью-Йорке.

Он бранился и кричал, что ему плевать, если в Тортосе находится даже скотина Франко, что у него, — Клема, важные дела на фронте, что он сопровождает известного американского драматурга Фрэнсиса Ксавьера Лэнга и синьориту Долорес Альбареду Муньос из бюро иностранной прессы республики.

Покорно просмотрев все документы Клема, солдаты возвратили их ему, пожав плечами. Иллимен завел машину, и она, как горный козел, ринулась вперед. Рывок был такой сильный, что Лэнга и Долорес прижало друг к другу. Он воспользовался этим и обнял ее одной рукой. Долорес не возражала. С каждой минутой присутствие Иллимена все больше раздражало Лэнга.

Повернувшись к Долорес, которая посмотрела на него своими огромными черными глазами, он серьезно спросил:

— Вы знаете, как называют Иллимена ребята из батальона имени Линкольна?

Долорес отрицательно покачала головой.

— Нечестно! Запрещенный удар! — крикнул Клем, на большой скорости огибая вереницу повозок с беженцами и яростно сигналя. «Клем — еще более сумасшедший шофер, чем испанцы», — подумал Лэнг.

— Они называют его самым запасливым солдатом в Испании, — сказал он вслух и объяснил Долорес, что в карманах гимнастерки Клем постоянно носит два письма: в левом кармане письмо от Негрина, а в правом от Рузвельта. Если Клема захватят фашисты, он проглотит письмо Негрина и предъявит письмо Рузвельта, а если его будут допрашивать республиканцы, он покажет письмо Негрина.

— Ладно, ладно, — проворчал Иллимен. — На этот раз по очкам победил ты.

Лэнг между тем старательно перечислял все предметы, которые Иллимен возил с собой по Испании. Ни у кого из республиканцев, включая и офицеров, не было такого оснащения. На шее у Клема висел огромный цейссовский бинокль, а сбоку болтался американский военный планшет с настоящей военной картой. При нем всегда был компас, и он утверждал, что умеет пользоваться им. В заднем кармане брюк Иллимен таскал массивную серебряную фляжку, в которую входила полная бутылка ирландского виски — по его словам, единственного стоящего напитка. Он носил высокие шнурованные ботинки и имел даже бойскаутский ножик и непромокаемую спичечницу. На левом запястье у Иллимена красовался дорогой хронометр, с помощью которого он определял расстояние до огневых позиций противника, засекая разницу во времени между орудийной вспышкой и звуком выстрела.

— Может, хочешь глоток виски? — спросил Иллимен, замедляя ход перед воронкой на дороге. Не дожидаясь ответа, он принялся размышлять вслух.

— Дорогу они исковеркали основательно, — пробормотал он и свернул было в неглубокий кювет, чтобы объехать воронку. Но вдруг остановил машину, посмотрел вперед и повернулся к своим пассажирам. В низких лучах весеннего солнца его борода казалась огненнорыжей.

— А ты знаешь, — заметил он, — мы сделали ошибку, привезя сюда Долорес.

— Ты сам предложил это, — ответил Лэнг.

— Долорес раздобыла машину, — заявил Иллимен, — и, вполне естественно, имела право поехать. К тому же она сама выразила желание отправиться с нами.

— Но мы же не знали, какой будет эта поездка.

— Опять неверно, — возразил Иллимен. — Мы прекрасно понимали, что обстановка совершенно неясна. Мне совсем не нравится, что на дороге так спокойно… Кстати, почему ты так настаивал, чтобы Долорес поехала с нами? На всякий случай?

— Bastante,— тихо проговорила Долорес. Она понимала английский язык и изъяснялась на нем без акцента, но сейчас ей хотелось говорить по-испански.

— Guapa,— обратился к ней Иллимен. — Слово за вами. Едем дальше или возвращаемся?

— Почему она должна решать? — рассердившись, крикнул Лэнг. — Разве ты не закаленный, волевой человек, охотник за крупной дичью? — Он почувствовал, что его охватывает страх, но тут же устыдился своей трусости и добавил: — Тебе страшно?

— Конечно, — ответил Клем. — Лишь немного меньше, чем тебе. Но мой папаша в Миннесоте любил говорить: «Клем, дружище, если ты начал какое-то дело, то доводи его до конца».

В этот момент они услышали гул моторов, а затем увидели приближающиеся самолеты. Иллимен с поразительным для его роста и двухсотшестидесятифунтового веса проворством первым выскочил из автомобиля.

— Ложись, — крикнул он по-испански, бросаясь в кювет. — Самолеты!

Как только Лэнг и Долорес оказались в канаве рядом с ним, он поднялся на ноги и, вынув из футляра бинокль, стал тщательно рассматривать самолеты.

— Да ложись же ты! — закричал Лэнг, но Иллимен словно и не слышал. Больше того, чтобы лучше видеть, он даже вышел на дорогу.

— «Юнкерсы», «фоккеры» и сверху несколько «мессершмиттов» для прикрытия, — сообщил он. Затем Клем присел на корточки, вытащил карту и расстелил ее прямо на дороге.

— Полезай в кювет, болван! — снова закричал Лэнг. Но Иллимен, взглянув на него с кротким упреком, словно на ребенка, сказал:

— Драматурги их не интересуют. Здесь, в Черте, есть мост, не говоря уже о шоссе в Кастельон-де-ла-Плана.

С некоторым трудом — мешал ветер — Клем свернул карту, спрятал ее в планшет я, повернувшись к Долорес, спросил:

— Едем дальше, guapa?

Взглянув на улыбнувшегося Лэнга, Долорес повернулась к Клему и ответила: «Конечно». Тот хлопнул себя по бедру.

— Вот это женщина! — воскликнул он и, притворно пожирая ее своими светло-голубыми глазами, тихо добавил: — Женщина, вроде вас, пригодилась бы мне — вся, целиком!

— Да перестань ты! — сердито оборвал его Лэнг.

Клем расхохотался и сел в машину.

— Второй раунд, — объявил он. — Претендент вышел из своего угла и сделал финт, целясь в пояс, но чемпион…

— Я же сказал, замолчи! — заорал Лэнг, и Клем с деланым испугом вытаращил на него глаза.

— Si, señor! — сказал он, прикоснувшись к пилотке, и нажал стартер…

Тортоса представляла собой груду развалин, над которыми стлался дым — след очередного налета бомбардировщиков. Однако по мосту через Эбро на небольшой скорости пока еще можно было проехать. Кое-как они перебрались на другой берег и свернули на север. Здесь ничто не напоминало о противнике, и сержант-регулировщик из американского батальона интернациональной бригады сказал им, что не располагает точными сведениями, где находятся фашисты.

— А ты-то что здесь делаешь? — спросил Клем. — Я думал, ребята, что вы где-нибудь около Батей.

— Регулирую движение, — ответил сержант, южноамериканский акцент которого странно звучал в таком месте и в такое время. — Нам бы следовало находиться в Гандесе, но, по сведениям солдатского телеграфа, бригада разгромлена. Если вам нужен штаб, то, возможно, вы найдете его около Мора ла Нуэва, а может быть, и вообще не найдете.

Перед тем как отправиться дальше, Иллимен бросил сержанту пачку сигарет «Лаки Страйк». Сам он не курил, но в рюкзаке, хранившемся в багажнике машины, всегда возил порядочный запас сигарет и шоколада.

Затем Клем достал из заднего кармана брюк большую флягу и, не поворачиваясь, протянул ее Лэнгу и Долорес.

— Выпейте по глотку, — посоветовал он. — Я предчувствую, что нам это пригодится.

Теперь он вел машину значительно медленнее, внимательно всматриваясь в покрытые кустарником высокие холмы по обеим сторонам извилистой дороги. Иногда, заметив на склоне человека, Клем еще больше замедлял ход или останавливался совсем и принимался рассматривать неизвестного в бинокль.

На протяжении следующих пяти километров дорога оказалась совершенно пустынной. Несколько раз над ними пролетали эскадрильи «мессершмиттов» — впрочем, слишком высоко, чтобы вызвать у них беспокойство. Один раз футах в двухстах от земли пронеслось звено из пяти республиканских «шато»; они услыхали их, когда самолеты были уже прямо над головой. Иллимен мгновенно пригнулся, но самолеты с ревом пронеслись над ними, покачав в знак приветствия крыльями, концы которых были выкрашены в красный цвет. «Не возражал бы полетать на одной из таких машин», — подумал Лэнг.

— Как приятно видеть, что у нас есть хоть пять истребителей, — заметил Клем, повернувшись к Долорес. — На прошлой неделе, возвращаясь с Джимми Шиэном из Парижа, мы видели на границе самолеты разных типов. На крыльях у них еще сохранились следы закрашенных французских опознавательных знаков. Там же, на поле около Буррг-Мадам, бесцельно стояли, покрываясь ржавчиной, зенитные орудия, много автоматических скорострельных пушек и даже несколько танков.

Клем повернулся к Лэнгу и Долорес, но в ту же минуту чуть не угодил в кювет и сочно выругался. Лэнг улыбнулся своей спутнице, но та, сохраняя на своем маленьком овальном личике печальное выражение, лишь покачала головой.

Увидев группу людей, расположившихся на склоне холма около дороги, Клем резко остановил машину, вынул бинокль и начал их рассматривать. Люди тоже заметили машину, но не двигались с места. По их внешнему виду трудно было определить, кто они. Однако оружия ни у кого из них, по-видимому, не было. Один из них, одетый лучше других, стоял, а остальные примостились на корточках рядом.

Иллимен повернулся к своим спутникам и тихо пробасил:

— Похоже, что американцы, но кто его знает?

Все трое не имели понятия, где они сейчас находятся, хотя догадывались, что до Черты ближе, чем до Тортосы. С севера из-за холмов довольно отчетливо доносились орудийные выстрелы, порой слышались и пулеметные очереди. Клем передал бинокль Лэнгу и Долорес, и девушка, взглянув в него, заметила:

— Один из этих людей раздет.

С холма раздался голос:

— Эй, вы! Курево есть?

Иллимен выпрыгнул из машины.

— Кто тут боится большого серого волка? — спросил он. — Вы, крошка?

Долорес засмеялась, а Клем, повернувшись к Лэнгу, сказал:

— Передай мне одеяло.

Медленно поднимаясь по отлогому холму, они заметили «ситроен», стоявший за поворотом дороги.

— Да это же Блау! — воскликнул Лэнг.

— Кто? — спросил Иллимен.

— Бен Блау из газеты «Глоб тайме», — ответил Зэв, а Долорес добавила:

— Вы встречали его у меня на работе.

— Меня опередили, черт побери! — заревел Иллимен, как только они подошли к группе. — Salud! — крикнул он, поднимая руку в республиканском приветствии.

Сидевшие на земле сдержанно ответили. Иллимен повернулся к Блау. Это был человек, значительно уступавший ему в росте, некрасивый, но с чудесной улыбкой.

— Как ты сюда попал? — спросил Иллимен, бросая одеяло раздетому человеку, который тут же завернулся в него, пока Долорес смотрела в сторону.

— Обычным путем, — ухмыляясь, ответил Блау. — Здравствуйте, Долорес, — поздоровался он. — Не беспокойся, дружище, — обратился он к Клему. — Корреспонденцию мы передадим за нашими двумя подписями.

— К дьяволу! — воскликнул Клем. — Провалиться мне на этом месте, если я допущу, чтобы меня опередил второразрядный журналист из третьеразрядной газетенки!

Все рассмеялись, а Лэнг, обращаясь к сидевшим на земле, сказал:

— Неважный у вас вид, ребята!

Их было четверо. Заросших грязной щетиной лиц, казалось, с неделю не касалась бритва. На них была потрепанная, но аккуратно заплатанная крестьянская одежда. Трое были босиком, а четвертый хотя и имел башмаки, но вынужден был снять их: так кровоточили у него ноги.

— Мы заблудились, — сказал Иллимен, знакомя сидевших с Лэнгом и Долорес. Тот, что стоял завернувшись в одеяло, фыркнул.

— Заблудились? — переспросил он, но спохватился и назвал себя: — Коминский. А это Фабер, Гоуэн, Пеллегрини.

— Неужели Джо Фабер? — воскликнул Клем.

— То, что осталось от него, — ответил Фабер, и Иллимен нагнулся, чтобы крепко пожать ему руку.

— Я читал ваши статьи. Хорошо!

— Спасибо, — ответил Фабер. — Вашу писанину я тоже читал.

Иллимен подождал, что скажет Фабер дальше, но тот молчал, и Клем спросил:

— Вы были в прошлом году на съезде писателей?

Фабер, хмурясь, утвердительно кивнул головой.

— Надеюсь, вам удастся выбраться отсюда живым, — заметил Клем.

— Как и вам, — ответил Фабер.

— Да, да, — продолжал Иллимен, ероша свою шевелюру. — Я ведь чувствую себя в какой-то мере ответственным за то, что вы оказались здесь.

Фабер непонимающе посмотрел на него и вместе с остальными, полуоткрыв рот, стал ждать, что скажет Иллимен дальше. А тот, ничего не замечая, продолжал:

— Я знаю, что после моей речи в Карнеги-холле в Нью-Йорке многие из вас приехали сюда.

Воспользовавшись наступившей паузой, Лэнг вынул из кармана блокнот и попросил волонтеров назвать свои фамилии и адреса.

— Я сегодня же сообщу о нашей встрече по телеграфу, — сказал он.

— Я дам тебе и адреса и фамилии, — заметил Блау, улыбаясь раздосадованному Лэнгу.

— Блау, а ты-то где раздобыл машину? — поинтересовался Иллимен.

— Позаимствовал у Джо Норта из газеты «Дейли уоркер».

— Ага! — воскликнул Лэнг. — Я так и знал! В плохой компании вы вращаетесь, коллега! Посмотрим, что скажет ваш редактор.

— Компания не хуже той, в которой вращался ты, — ответил Блау.

— La señorita es muy hermosa, — неожиданно заметил человек в одеяле.

— Ну и акцент же у тебя, дружище! — не сдержался Иллимен.

— Настоящий бруклинский, — ответил Коминский.

— Gracias, compañero,— поблагодарила Долорес.

— De nada,— покраснев, буркнул Коминский.

— Но что произошло? — спросил Клем, вынимая карту и расстилая ее на земле. Затем, внезапно что-то вспомнив, он положил на карту несколько камешков и по склону холма сбежал к машине. Вскоре он вернулся. В руках он держал рюкзак, из которого принялся раздавать сигареты «Лаки Страйк», «Кэмелс», «Честер: фильд» и другие, а также плитки шоколаду. В рюкзаке нашлись даже банка сардин, пачка сахару и несколько бинтов для ног Пеллегрини.

— Получилось очень плохо, — сказал Пеллегрини. — Мы отступаем от самой Бельчите. Каспе, Альканьиса, Ихара… Вы же знаете, — добавил он, взглянув на Клема, следившего за его рассказом по карте. Тот кивнул головой.

— А что произошло в Батеа? — спросил он.

— Нас отрезали и снова окружили, — заявил Гоуэн. — Предательство, если хотите знать мое мнение. — Остальные закивали головами.

— До этого мы неделю стояли на отдыхе и получали пополнение, а затем снова выступили на передний край, — пояснил Коминский.

Беда в том, что никакого переднего края не оказалось. Мы заняли позицию на небольшой возвышенности и легли спать, а проснулись от выстрелов: по нас вели огонь с трех сторон. До половины следующего дня мы отбивали атаки. Когда кругом стало тихо, как в могиле, Мерримен решил отойти и двинуться в направлении Гандесы. После этого я его не видел.

— Как и Дорана, — добавил Фабер. — Я прибыл в составе пополнения. Это был мой первый бой. — Он взглянул на остальных и продолжал: — Я видел Дорана только раз. Перед боем он выступил с короткой речью и заявил, что расстреляет каждого, кто потеряет винтовку.

Все четверо засмеялись.

— Ну, я-то свою винтовку не терял, — пояснил Фабер, — только уже после переправы через реку, пока я спал, кто-то свистнул ее у меня.

— Как вы перебрались через реку? — спросил Блау, обращаясь ко всем сразу.

— Вплавь, — ответил Коминский, поплотнее заворачивая в одеяло свое тощее тело. — Около Раскуеры. Моста уже не было.

— Я перешел по мосту в Мора дель Эбро, — сообщил Оабер, — как раз перед тем, как мы его взорвали. — Танки преследовали нас по дороге от Гандесы, и, лишь только мы перебрались через реку, сейчас же начали нас обстреливать с другого берега.

— Ну, а что произошло потом? — спросил Иллимен.

— А кто его знает, — ответил Коминский. — Мы слышали, что Мерримен и Дэйв попали в плен. Не видно и Буша. Все хорошие ребята. Ходили всякие слухи. Чаще всего говорили, что бригада разгромлена, однако один парень сообщил мне, что Копич и еще кое-кто живы.

— Вода в реке, должно быть, холодная? — спросил Иллихен.

— Чуть не отморозили кое-что, — ответил Пеллегрини и, обращаясь к Долорес, добавил: — Извините. Нас было десятеро, когда мы добрались до реки. Трое суток мы шли позади наступающих фашистов.

— А потом что вы сделали? — продолжал расспрашивать Клем.

Во время этого разговора Лэнг наблюдал за Блау. Лицо у него было твердое, словно высеченное из камня. Он, казалось, был целиком поглощен рассказом Пелле-грини. Но тот ничего не ответил. Вместо него опять заговорил Коминский.

— Почему бы вам не спросить у Блау? — сказал он. — Мы ему уже все рассказали.

— Мы должны раздобыть для этого человека какую-нибудь одежду, — заметила Долорес.

— Gracias, compañera,— проговорил Коминский, взглянув на нее.

— De nada.

— Да ведь у меня же есть кое-что в машине! — воскликнул Иллимен, на мгновение устыдившись, что пристает с расспросами к этим измученным людям. — Боюсь, однако, что не налезет на товарища.

Все вежливо засмеялись, а Клем уже мчался вниз к машине.

— Великий писатель! — заметил Гоуэн.

— Вот именно — пустозвон! — с презрительной гримасой откликнулся Фабер. — Плавает по поверхности и никак не может по-настоящему обрисовать своих героев. У него всего-навсего две темы: женщины и смерть.

— А чем плохо писать о женщинах? — поинтересовался Пеллегрини, подмигивая Долорес.

— Блау, что ты хотел сказать своей шуточкой? — неожиданно для самого себя спросил Лэнг.

— Какой шуточкой?

— О компании, в которой я вращался.

— Ах, это! — ухмыльнулся Бен. — Ничего особенного. Я никак не могу простить тебе кое-какие и твои статьи, которые ты в свое время писал о забастовке моряков на восточном побережье США. Редактор отнял у меня это поручение и передал тебе.

— Ага! Профессиональная ревность?

— Отчасти, — спокойно отозвался Блау.

— Мне казалось, это были дельные, объективные корреспонденции.

— Объективные?! Ты побывал в забастовочном комитете, выслушал забастовщиков и написал хорошую корреспонденцию. Потом ты пообедал с судовладельцами и переметнулся на их сторону.

— Понимаю, понимаю, Бен, — засмеялся Лэнг. — Обед был хороший, хотя, пожалуй, мы выпили слишком много коньяку.

Блау улыбнулся, а Лэнг, став внезапно серьезным, добавил:

— Ты знаешь, судовладельцы кое в чем были правы. Ведь каждый вопрос, важный, конечно, имеет по меньшей мере две стороны.

— Да? — иронически заметил Бен, а Долорес засмеялась.

Четверо, сидевшие на земле, с интересом следили за их беседой, но в эту минуту вернулся запыхавшийся Иллимен и бросил Коминскому на колени огромную сорочку и такие же огромные лыжные брюки.

— Спасибо, — сказал Коминский и, прикрываясь одеялом, принялся одеваться.

Долорес отвернулась, а Блау в это время спросил:

— Может быть, по-твоему, и Франко кое в чем прав, или это как раз не важный вопрос?

— О чем спор? — поинтересовался Иллимен.

— Но это же другое дело! — заявил Лэнг.

— Почему?

— Я повторяю то, что уже сказал: подождем, пока редактор прочтет твою корреспонденцию, — ответил Лэнг засмеявшись.

— Я их посылаю ежедневно.

— Да перестаньте вы препираться! — вмешался Иллимен. — Блау, почему бы тебе не поужинать завтра вместе с нами в «Мажестике»? Там Зэв может спорить с тобой все десять раундов.

— Что же, если вы пускаете на свой ринг второразрядных газетчиков, — с усмешкой ответил Блау.

Иллимен громко расхохотался и так шлепнул Бена по спине, что тот едва удержался на ногах.

— Здорово! — воскликнул Клем. — Вот это я люблю! — Он достал фляжку и протянул ее Блау: — Хлебни глоток.

— Спасибо, — поблагодарил Бен, принимая фляжку и кланяясь. — Не возражаешь? — спросил он и протянул этот вместительный сосуд сидевшим на земле товарищам. Пока те поочередно отпивали из него, Иллимен, время от времени восклицая «Magnifico!» чуть не разрывался от хохота. Лэнг не мог скрыть своего восхищения той смелостью, с какой Блау подшучивал над Иллименом. Он еще не видел, чтобы кто-нибудь так обращался с этим дрессированным тюленем.

Из-под одеяла, пошатываясь, выбрался Коминский в слишком просторной для него одежде.

— Вот это да! — сказал он, спокойно встав перед остальными. — Переправляясь через Эбро, я уже считал себя погибшим. Ну, а сейчас взгляните на меня!

— Сейчас ты прямо как накануне воскресения из мертвых, — заметил Фабер. Все рассмеялись, только сам Джо оставался серьезным.

 

3.

7 ноября 1947 года

У здания на Фоли-сквер, где заседала комиссия, Лэнг взял такси и поехал к доктору Мортону на 53-ю улицу. Всю дорогу он не мог успокоиться, чувствуя, как отчаянно колотится сердце. Судорожно глотая воздух, он на мгновение подумал, уж не сердечный ли у него приступ. И это в сорок семь лет? Впрочем, почему бы и нет, решил Лэнг. Ведь его отец, которого он совершенно не помнил, умер от первого же сердечного припадка в возрасте сорока одного года.

— Чему быть, того не миновать, — вздохнул он. Боли Лэнг не ощущал.

К тому времени, когда такси, миновав вокзал «Гранд Сентрал», спускалось на Парк-авеню, Лэнг понял, что его состояние объясняется просто тем, что он долго сдерживал себя. Внутри у него все так и кипело, но на заседании комиссии он не мог дать полную волю своей злости. «Какое нелепое положение», — подумал Лэнг.

Репортеры, ожидавшие около зала заседаний, атаковали его, едва он показался в дверях. Да, его действительно вызвали, пригрозив привлечь к уголовной ответственности в случае неявки. Да, ему был задан, среди других, очень трудный вопрос. Больше он ничего сообщить не может. В конце концов, заседание было закрытым. Почему комиссия вызвала его? «Ну, друзья, вы знаете столько же, сколько и я, — ответил он репортерам. — Комиссия вызывает самых различных представителей искусства — писателей, артистов, режиссеров, редакторов журналов, радиообозревателей. Почему же ей не вызвать и Фрэнсиса Лэнга?»

Он дал понять, что не придает значения всей этой истории. В прошлом месяце при нелепых допросах в Голливуде комиссия уже села в лужу. Впоследствии газеты, включая даже «Нью-Йорк тайме», этого писклявого громовержца, так раскритиковали комиссию, что у каждого американца стало легче на душе. Ребята из Голливуда, поставили комиссию на место и, по существу, вынудили ее прикрыть свою говорильню.

«Может быть, этим и объясняется, — размышлял Фрэнсис, — что комиссия проводит сейчас так много закрытых заседаний. Возможно, теперь они боятся допрашивать на открытых заседаниях. Готов спорить на что угодно, что, как только комиссия вытащит дело голливудских деятелей на заседание палаты представителей конгресса, его сейчас же с позором снимут с повестки дня».

Лэнг почувствовал себя значительно лучше. «Зачем вообще думать об этом? Ведь комиссия добивается только рекламы и ассигнований на свою деятельность — и ничего больше. Что они знают обо мне? Ничего. Да и что комиссия может знать? Разве не та же самая банда, в несколько ином составе, объявила Шерли Темпл марионеткой красных, хотя ей в то время было всего шесть лет?»

Выйдя из такси у солидного дома из серого камня на 53-й улице и поднимаясь на крыльцо, Лэнг уже улыбался. Он вошел в прихожую, которая никогда не запиралась, спустился на пять ступенек и попробовал открыть первую дверь. Ручка не поворачивалась. Лэнг механически сделал еще несколько шагов и нажал ручку следующей двери, уверенный, что она откроется. Так и случилось.

Он закрыл за собой дверь. У доктора Эверетта Мортона было две совершенно одинаковые приемные комнаты. В одной из них Мортон обычно находился с очередным пациентом. Закончив с ним беседу, доктор внезапно, как волшебник, появлялся во второй комнате, чтобы принять очередную жертву.

Швырнув шляпу на маленький столик у окна, Лэнг снял пальто и аккуратно положил его на небольшой диван у противоположной стены. Затем он закурил сигарету, придвинул к себе пепельницу на высокой ножке, глубоко затянулся и лег на диван, положив голову на узенькую подушку.

«Ну вот, — подумал он, — я готов отдаться в руки этого знахаря». Лэнг тихонько рассмеялся и в сотый, наверное, раз задал себе вопрос, как ведет себя Мортон — он ведь выглядит совсем неплохо — в тех случаях, когда на диване вот так же лежит какая-нибудь очаровательная девица. А может, у пациенток хватает ума сидеть или, уж если лежать, так положив ногу на ногу?

«Черт возьми, а где я был вчера? — подумал он. — Но какое это имеет значение? Какое вообще имеет значение, где вы были, о чем говорили, на чем остановились?» Мортон редко произносит что-либо, кроме своего «м-м-м…», поджимая при этом и без того тонкие губы. «Да, человек может сочинить себе любую биографию, — думал Лэнг, — и годами рассказывать ее врачу-невропатологу, который и не заподозрит лжи, если рассказчик обладает достаточным воображением. Но для чего это нужно?» Лэнг посмотрел на часы.

Точно в назначенное время — в четыре часа — дверь между двумя кабинетами открылась, и в комнату вошел Мортон. Он ступал так бесшумно, словно был обут в мягкие домашние туфли. (Лэнг даже посмотрел на его ноги, чтобы убедиться в этом, но доктор был в ботинках).

— Добрый день, Фрэнсис, — поздоровался он и тихо сел на диванчик у противоположной стены.

Внезапно Лэнг резким движением погасил окурок, сбросил ноги с кушетки на пушистый голубой ковер и заявил:

— Мне осточертело все это жульничество, Эверетт! Сколько времени я хожу сюда? Уже четыре месяца! Ты же знаешь, что я начал курс лечения только по настойчивым просьбам Энн, не столько из-за какой-то реальной необходимости, сколько для того, чтобы сделать ей приятное. И что толку? Хватит, меня тошнит от всего этого.

Мортон снова поджал губы и промычал: «М-м-м…». Но затем, поскольку было ясно, что Лэнг больше ничего не скажет, он спросил:

— Кого ты пытаешься обмануть, Зэв?

Лэнг посмотрел на врача и почувствовал возмущение при мысли о том, что тот моложе его.

— А ты знаешь, — заметил он, — мой отец умер от сердечного приступа как раз в твоем возрасте.

На этот раз Мортон даже улыбнулся.

— Ты слишком много читаешь, — сказал он. — Ляг и успокойся.

К своему изумлению, Лэнг покорно лег на диван, достал из бокового кармана новую сигарету, закурил и некоторое время лежал молча. «Предположим, что я пролежу так еще целый час и ничего не скажу, — подумал он. — Что будет делать Мортон?» Однако он тут же решил, что нелепо выбрасывать на ветер двадцать долларов. «Пять визитов в неделю на протяжении четырех месяцев по двадцати долларов за каждый. Сколько это будет?.. Черт возьми, да какая разница? — подумал он. — Давайте забавляться. Занавес поднимается. Развлеку этого мерзавца до прихода очередного простофили».

— Я помню, что после смерти отца в доме не осталось мужчин… Виноват. Я не помню, чтобы в доме вообще были какие-либо мужчины, так как не помню и отца. Куда девались все те дяди, которые, видимо, есть в каждой семье, не знаю. Моя мать, будучи набожной католичкой, надела на себя глубокий траур, а ее верность памяти отца представляла собой американский католический эквивалент древнего индийского обычая «сутти».

Но я помню очень много женщин — не отдельно каждую из них и не их имена, а лица, фигуры, платья, запах… Они дрожали надо мной и суетились вокруг меня. Должно быть, к шестилетнему возрасту я уже научился обводить их вокруг… я хочу сказать, вокруг пальца.

От матери я всегда мог добиться, чего хотел. Изо всех сил она старалась дать мне все, что я просил. Мы были бедны, как церковные мыши («Позвольте, ведь я уже заплатил ему тысячу шестьсот долларов!» — промелькнула у Лэнга мысль), хотя я вообще никогда не видел церковной мыши. А ты?

Но я видел многое, чего не следовало бы видеть. Я помню бесчисленные женские фигуры, постоянные запахи талька, рисовой пудры, духов — все самых дешевых сортов, бесконечные хлопоты вокруг единственного мужского отпрыска семьи. Наверное, я был гадким мальчишкой, потому что, когда моя самая младшая тетка отправлялась во флигель читать очередной толстый каталог какого-нибудь магазина… ах, к черту все это!

— Вот именно, к дьяволу, — тихо отозвался доктор Мортон. Его замечание прозвучало так неожиданно, что Лэнг повернул к нему голову и спросил:

— Что?

— Ты говоришь совсем не то, что думаешь, — спокойно ответил Мортон.

— Откуда тебе известно?

— Все это ты мне уже рассказывал. Хочешь убедиться?

Лэнг в ужасе сел..

— У тебя здесь магнитофон?

— Нет, — улыбнулся Мортон. — Но память у меня работает не хуже магнитофона. — Лицо его стало серьезным. — Ты хотел бы поговорить о чем-то еще, но, видимо, пока не решаешься.

Лэнг мысленно выругался. «Неужели у меня лицо, как зеркальная витрина?» — удивился он, снова опускаясь на диван. Он лежал, испытывая какое-то странное облегчение, а Мортон тихо продолжал:

— Ты был рассержен, когда пришел сюда, и заявил, что тебе осточертело все это жульничество. Но то же самое ты говорил мне и месяц назад. Ты явился ко мне потому, что нуждался в помощи. Помнишь? Ты не мог работать и написать хотя бы строчку своей новой пьесы. Ты не мог даже составить свое пятнадцатиминутное радиовыступление и должен был нанять какого-то писаку.

Он сделал паузу. Лэнг тоже молчал.

— Как продвигается твоя пьеса?

— Плохо.

— Твое радиовыступление в прошлое воскресенье было прекрасно. Редко я замечал у тебя лучшее настроение.

— Хорошо, хорошо, — заявил Лэнг. — Я сдаюсь, дорогой. Все равно ты прочтешь обо всем в вечерних газетах. Ко мне привязалась комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. Я только что оттуда.

— М-м-м… — промычал Мортон, и Лэнг, не поворачивая головы, мог видеть его поджатые губы.

— Когда я ехал сюда в такси, мне казалось, что у меня сердечный припадок. Я дышал с трудом: мне не хватало воздуха. Не понимаю, что со мной. Разве я боюсь этих дешевых политиканов? Эта проклятая комиссия работает уже несколько лет и не внесла еще ни одного законопроекта. Да и как она может это сделать? Ее члены не умеют даже читать.

Я терпеть не могу, когда мной играют, как мячиком. Мне не нравится, что я должен отчитываться перед кем-то в своих разговорах и поступках, в том, что я пишу и думаю, во что верю, с кем встречаюсь. Мне не нравится вся эта гестаповская атмосфера, создаваемая этими типами. Слишком уж она напоминает нацистскую Германию. Мне это хорошо известно, потому что я был там в 1936 году, перед поездкой в Испанию.

— Чего ты боишься? — тихо спросил Мортон. Лэнг долго молчал, прежде чем ответить.

— Ничего, — наконец сказал он.

— Тогда чем же ты объяснишь, что тебе было плохо и что ты вспомнил о сердечном припадке отца?

— Да-а, — протянул Лэнг. — Да-а… — Он достал сигарету, взял ее в рот, но не закурил, а долго лежал, уставившись в потолок, испытывая желание выпить глоток вина. На безупречной в целом штукатурке виднелась трещина, напоминавшая коренную жилку древесного листа, от которой отходило несколько тоненьких прожилок, сливавшихся затем с ослепительно белой поверхностью потолка. «Я мог бы выпить чего-нибудь в городе, по пути сюда, если бы ко мне не пристали эти проклятые газетчики», — подумал он.

«Мортон — беженец из Германии, — продолжал размышлять Лэнг. — Он еврей, бежавший из Германии как раз в тот год, когда я освещал в печати оккупацию фашистами Рейнской области. Нужно будет когда-нибудь расспросить его, как он выбрался оттуда».

— Комиссия, — медленно заговорил Лэнг, — заявляет, что она охотится за красными, за коммунистами. Но это — официально. — Он повернул голову и взглянул на Мортона. — Знакомая песня?

— У меня хорошая память, — ответил Мортон. — Но в своей области ты же знаменитый, всеми уважаемый человек. В Белом доме у тебя есть хороший друг.

— В Белом доме у меня был друг, но он умер, — поправил его Лэнг. «Эверетт поймет, — подумал он. — Все это он уже сам пережил, его вынудили эмигрировать из родной страны. В комиссии явно господствуют антисемитские и профашистские настроения».

— Но что ваше гестапо может иметь против тебя? — спросил Мортон. — Ты не еврей. Я читал твои книги — ты не коммунист.

— Этим типам в комиссии все равно, — ответил Лэнг, помолчав. — Ты это знаешь. Слово «красный» — жупел для них, наклейка, ярлык. Хорошо, если один из десяти сможет сказать, что такое коммунист. Я уже говорил тебе о Долорес Муньос. (Мортон утвердительно кивнул головой). Все это связано с ней и с Беном Блау. По-моему, оба они оказали на меня огромное влияние…

— Я не помню, чтобы ты мне рассказывал о Блау, — заметил Мортон.

 

4.

5 апреля 1938 года

Спор начался в большом, со стеклянным куполом ресторане отеля «Мажестик» на Пасео де Грасия на следующий день после возвращения Лэнга, Иллимена, Блау и Долорес Муньос с Тортосского фронта. Во время скудного ужина беседа постепенно принимала все более ожесточенный характер.

Бена поразило, что, рассуждая о «независимости» и «объективности» в работе журналистов, Лэнг и Иллимен могли так возмущаться его аргументами, и он прямо обвинил их в потрясающей наивности, смешанной, с глубочайшим цинизмом.

Долорес большей частью довольствовалась ролью молчаливой слушательницы, но с ее лица не сходило выражение удивления, которое Клем называл улыбкой Джоконды.

— Я поражен, — заметил Бен, после того как им под видом кофе подали ужасный напиток, — что у людей с таким большим стажем журналистской работы, как у вас, все еще сохранилось столько иллюзий о нашей прессе.

— У нас сохранились иллюзии?! — воскликнул Зэв, а Клем заявил:

— От своих иллюзий я избавился вместе с пеленками.

— Но зачем тогда вся эта трескотня об объективности и свободе печати, если вам обоим прекрасно известно, кому у нас принадлежит пресса?

— Ну, мне никто и никогда не говорил, как и что я должен писать, — заявил Иллимен. — И хорошо делал.

— И мне тоже, — добавил Лэнг.

— Может быть, в этом не было необходимости, — улыбаясь, заметил Бен. — Возможно, ваши хозяева знают, что вы напишете именно то, что им нужно.

— Послушайте, — сказала Долорес. — Мы же все здесь друзья.

— Когда мне говорят такую чепуху, меня начинает тошнить! — воскликнул Лэнг. — Я слышу ее всю жизнь, мне ее повторяли даже тогда, когда я начинал работать в «Пост Интеллидженсер». Я не питаю симпатий к Херсту, но справедливости ради должен отметить, что и он никогда не говорил мне, как я должен писать… Да и вообще любой человек в США может свободно выразить в печати свое мнение — пусть даже самое нелепое.

— Мне это напоминает знаменитую шутку Анатоля Франса, — заметил Бен. — Вы знаете, когда он…

— Конечно, конечно, — перебил Лэнг. — О тех, кто спит под мостами. Знаю. Но Франс был сентиментальным социалистом с замашками миллионера.

— Так вот, перефразируя Франса, — усмехаясь, продолжал Бен, — его величество закон одинаково разрешает как богачу, так и бедняку выпускать свою газету при условии, что каждый из них обладает шестью миллионами долларов.

— Ха-ха, очень смешно, — иронически заметил Клем. Затем, внезапно став очень серьезным, он сказал: — Ты мне лучше вот на какой вопрос ответь, Анатоль Франс: твоя газета когда-нибудь запрещала тебе писать правду?

— Да. Два года назад.

— Он рассказывал нам об этом вчера, — пояснил Лэнг. — Ты прослушал.

— Мне-то он ничего не рассказывал.

— Ему поручили освещать забастовку моряков, но потом Фергюсон отнял у него это задание.

— Правда? Почему?

— Должно быть, потому, что я проявил симпатии к бастующим, — улыбнулся Блау. — Тогда редакция поручила беспринципному писаке Зэву написать серию статей. Я долго вертелся в редакции: все надеялся взглянуть на него, но он так и не появился.

— А что бы вы сделали? — спросила Долорес. — Убили его?

— Возможно.

Иллимен вытащил из-под стола бутылку виски и налил понемногу каждому в стакан.

— Постой, постой, — проговорил он. — Ты сейчас признался кое в чем. Тебя уличили в симпатиях?

— Да, — ответил Бен.

— Так чего же ты еще ожидал? — заявил Лэнг. — Ведь предполагается, что ты не должен проявлять своих симпатий, даже если они у тебя и есть.

— А разве у тебя нет определенных симпатий?

— Ну, ты вчера уже сказал, как это выглядит, — засмеялся Лэнг, — с волками жить — по-волчьи выть. Когда я разговаривал с судовладельцами, я был на их стороне; будучи у забастовщиков, я…

— Вот это объективность! — заметила Долорес, сохраняя серьезное выражение лица. Зэв ущипнул ее так сильно, что она вскрикнула. На них начали оглядываться, и они, чтобы скрыть смущение, принялись хохотать.

— Так где же здесь объективность? — спросил Бен. — Можешь не отвечать. Ты уже сказал мне вчера. Ты признал, что в том случае дело обстояло иначе.

— Послушайте, — вмешался Иллимен. — Но это же все очень просто. Вы пишете правду, ничего не опасаясь и ни перед кем не заискивая. Вот что вы делаете. Я не сомневаюсь, что каждый из нас пишет правду так, как он ее видит. — Он повернулся к Лэнгу. — Верно?

— Конечно, — ответил тот.

— Тогда почему мне не разрешили писать правду о забастовке моряков?

— А откуда ты знаешь, что писал правду? — спросил Клем, яростно царапая подбородок.

— Фу ты, черт побери! — воскликнул Бен, теряя на миг самообладание. — Как же мне не знать? В 1928 году я служил матросом и отлично помню, сколько мне платили и как я жил. Условия были такими же отвратительными, как и в 1936 году. Свои корреспонденции я писал на основе фактов, точно излагая то, что рассказывали мне бастующие о своей жизни и работе. Все это можно было проверить. Но факты не требовались «Глобу» не только потому, что судовладельцы помещают в газете свои рекламные объявления и прекрасно оплачивают их, но и потому, что «Глоб» вообще занимает антипрофсоюзную позицию.

Наступило короткое молчание. Затем Долорес тихо заметила:

— Ответьте на это, Зэв. Отвечайте Бену.

— Пойдемте ко мне в комнату, — предложил Лэнг, — поедим чего-нибудь.

— Нет уж, идемте ко мне, — возразил Клем. — У меня продуктов больше, чем у тебя.

Всей группой они поднялись по лестнице (лифт не работал). У себя в комнате Клем вытащил бутылку виски и целый набор консервированных французских колбас, паштет из печенки, голландское масло, хлеб и итальянские сардины в томатном соусе.

— Фашистские сардины не для меня, — заявил Бен.

— Вот вам, пожалуйста! — воскликнул Клем. — Он же фанатик и предубежден даже против итальянских сардин!

— Не против сардин и не против итальянцев, а против фашизма. Я ненавижу фашистов, которые бомбят… Слушайте! — сказал Бен.

Все притихли, в комнате стали слышны взрывы. Завыли сирены ПВО, и электрический свет в комнате погас еще до того, как Клем успел дотянуться до выключателя.

— Может быть, нам спуститься в убежище? — нарушил общее молчание Лэнг.

— Теперь поздно, — отозвался Клем. — Уж если попадет, так попадет.

В наступившей тишине донеслись выстрелы зениток. Взрывы прекратились, и опять послышался гул самолетов, удалявшихся в сторону Средиземного моря. Затем прозвучал сигнал отбоя, и в комнате загорелся свет.

Некоторое время они сидели молча, с побледневшими лицами и, щурясь от яркого света, пристально глядели друг на друга.

— Пожалуй, мне нужно идти, — поднялась Долорес.

— Садитесь, Джоконда, и посмотрите, как мы сейчас разделаем этого типа Бена, — сказал Клем, беря ее за руку.

— А он, кажется, может прекрасно постоять за себя, — ответила Долорес. Лэнг быстро взглянул на нее, пытаясь понять, что кроется за ее словами.

— Gracias, señorita, - поблагодарил Бен и повернулся к Лэнгу. — А ты так и не ответил на мой вопрос.

— Какой?

— Почему «Глобу» требовались такие корреспонденции о забастовке моряков, какие я не мог писать.

— Ах, это! Ну, всяко бывает. А почему бы и нет? Издательствами часто владеют те же лица, которые вкладывают огромные капиталы в морские транспортные фирмы.

— Q.E.D..

— И да и нет. На мои корреспонденции газета не жалуется… Кстати, а сейчас редакция придирается к тебе?

— Еще как! — ответил Бен. — Одна девушка из редакции вырезает и присылает мне все мои напечатанные корреспонденции. За последние шесть месяцев газета похоронила восемь моих статей.

— Наступил кому-нибудь на любимую мозоль? — поинтересовался Иллимен.

— И не один раз, — ответил Бен. — Вот темы, на которые нельзя писать: католическая церковь, сущность фашизма — она здесь полностью проявилась, — капиталовложения землевладельцев и промышленников, выраженные в долларах, английские капиталовложения… — Бен внезапно умолк, пытаясь что-то припомнить. — Мэттьюс, должно быть, рассказывал тебе, с чем ему пришлось столкнуться после того, как в прошлом году, после Гвадалахары, он описал разгром чернорубашечников Муссолини?

— Конечно, конечно! — воскликнул Иллимен.

— Чем тогда, по-твоему, была вызвана телеграмма, в которой его спрашивали, почему он сообщил, что у Гвадалахары действовали итальянцы, в то время как другой кор респондент «Таймса» отрицал это?

— Так… так… — пробормотал Клем. — Бывает.

— Что значит бывает?! — воскликнул Бен. — Этот другой корреспондент «Таймса» уже давно доказал, что он фашист. А «Таймс» не хочет, чтобы его читатели знали о присутствии чернорубашечников в Испании. Вот вам и объективность нашей прессы.

— И свобода печати! — добавила Долорес и отскочила, прежде чем Лэнг успел ее ущипнуть.

— По-моему, — заявил Иллимен, — ты совершенно утратил необходимое каждому журналисту самообладание. Меттьюс же не возмущался.

— А я возмущен! — горячо воскликнул Бен. — Я нахожусь здесь уже полгода и весь дрожу от ярости. Я так возмущен, что… — Он сдержал себя, чувствуя, что вино ударило ему в голову и что больше ничего не надо говорить.

— Договаривай. Ты так возмущен, что?.. — переспросил Клем.

Долорес взглянула на Блау. В тот день они виделись у нее на работе, поэтому она поняла, что он хотел сказать.

Блау, Лэнг и Иллимен посмотрели на Долорес и заметили у нее на глазах слезы.

— Что это значит? — поинтересовался Лэнг, но девушка лишь покачала головой. Тогда он и Клем повернулись к Бену.

— Что тут происходит? — спросил Иллимен.

Бен медленно достал из внутреннего кармана копию телеграммы, посланной им в тот день Фергюсону.

— До того как Фергюсон получит телеграмму, это строго между нами, — предостерег он и прочел:

«ФЕРГЮСОНУ ТАЙМС НЬЮ-ЙОРК ТЧК ПРИМИТЕ МОЮ НЕМЕДЛЕННУЮ ОТСТАВКУ ТЧК ЗАВТРА ВСТУПАЮ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНУЮ БРИГАДУ ТЧК БЛАУ»

Наступило продолжительное молчание. Затем Зэв и Клем одновременно воскликнули:

— Не может быть!

Бен кивнул головой:

— Завтра, в Альбасете.

— Ты сошел с ума?

— Хочешь, чтобы тебя убили?

— На первый вопрос отвечу: возможно, — не скрывая иронии, сказал Бен и улыбнулся Долорес. — На второй вопрос: нет, не хочу.

— Послушай-ка, дружище, — заявил Иллимен. — Все мы здесь сторонники республики. Ты сомневаешься в этом? — Бен отрицательно покачал головой. — Твое личное участие в войне абсолютно ничего не изменит.

— Но я буду чувствовать себя иначе, — ответил Бен. Он взглянул на Клема и улыбнулся. — Разве ты не был шофером санитарной машины во время мировой войны?

— Но это же другое дело, — сказал Клем.

— Почему?

— Конечно, ты почувствуешь себя по-другому, — вмешался Лэнг, — и сможешь считать себя счастливчиком, если тебе оторвут, скажем, только ногу. Сколько тебе лет?

— Двадцать восемь.

— Слишком стар, — заявил Клем, качая головой и пытаясь одновременно пить виски. Убедившись, что это невозможно, он проговорил: — Мне было девятнадцать, когда я стал шофером французской санитарной машины.

Зэв сел на маленькую софу рядом с Беном и взял его за руку.

— Коллега, — обратился он к нему. — Послушай меня. Ты принесешь значительно больше пользы Испании, оставаясь журналистом и описывая то, что видишь, чем став солдатом интернациональной бригады.

— Не думаю, — ответил Бен. — Тебе известно, что сейчас происходит. Обстановка значительно хуже, чем признает правительство. Нужен каждый человек. В штабе интернациональных бригад я узнал, что командование прочесывает тылы, подбирая всех, кто попадется под руку. Сейчас самое главное — сопротивляться.

— Resistir es vencer? — воскликнул Иллимен, подражая голосу представителя военного командования, выступавшего по радио, и тут же добавил: — Это я себя спрашиваю.

— Как вы можете задавать подобный вопрос? — вспыхнула Долорес. — Вы сомневаетесь, что мы победим?

Иллимен на мгновение протрезвел и пристально посмотрел на нее своими голубыми глазами.

— Надеюсь, что победите, красавица. Думаю, что да… Конечно, именно так я и думаю. Но биться об заклад не стану.

— Что-о?

— Ну разве можно сейчас что-нибудь предугадать? — жалобно воскликнул Иллимен.

— А мы не гадаем — мы уверены, что победим! — страстно воскликнула Долорес. — Если будем сопротивляться, пока не изменится международная обстановка. Только это и необходимо нам для победы. А международная обстановка может измениться.

— Согласен, — сказал Бен. — И мы можем изменить ее.

— Парочка наивных младенцев, — проворчал Иллимен, протягивая руку за бутылкой.

— Бен, — проговорил Лэнг, касаясь его руки. — Послушай меня, мой молодой друг. Тебе двадцать восемь лет, а мне тридцать восемь. Ты писатель. Стрелять может любой, а писать лишь немногие. Ведь это же важно!

— Конечно важно, — согласился Бен. — Но именно сейчас и именно здесь стрелять гораздо важнее, чем писать. Ты сомневаешься?

— Поверь мне, ты принимаешь эгоистичное решение, — сказал Лэнг. — Я разбираюсь в людях. Ты поддаешься настроению, становишься романтиком и Дон-Кихотом.

— Но мы воюем сейчас не с ветряными мельницами, — заметила Долорес.

— Никто здесь не понимает юмора, — пробормотал Иллимен, обращаясь больше к самому себе, чем к остальным. — «С неба падает не дождь, а фиалки», — запел он.

— Ты поступаешь так ради своей прихоти, — продолжал Лэнг. — Видимо, тешишь себя нелепой мыслью, что твой поступок поможет тебе стать мужчиной.

— Мимо цели, доктор Фрейд! — засмеялся Бен. — У меня есть кое-какие основания считать себя мужчиной или кем-то очень похожим на него. Но мне надоело быть зрителем и ограничиваться простым наблюдением. Мне осточертела эта липовая объективность. Лицемерие — вот что она представляет в действительности. Я не в состоянии больще терпеть. Я не могу больше смотреть на разрушенные жилища и видеть груды изуродованных детских трупов.

— C’est la guerre! — промычал Иллимен в горлышко своей бутылки.

— Я знаю, что это — моя война, — продолжал Бен. — За последние шесть месяцев я тут везде побывал. И то, что я увидел, не только причиняет боль, но и приводит в ярость. Я дошел до такого состояния, что если не сделаю всего, что в моих силах, чтобы помочь патриотам, то просто-напросто возненавижу себя.

— Понятно, дружище, понятно, — снова вмешался Клем. — Мы все помогаем, как можем. Долорес помогает у себя в учреждении, мы с Зэвом строчим как сумасшедшие, и многое из того, что написано нами, печатается. Может быть, больше, чем пишешь ты, хотя это, конечно, объясняется тем, что мы известнее тебя. Важно, что написанное читают миллионы. Из винтовки ты можешь поразить трех, ну, четырех, если тебе повезет. Для того чтобы убить одного солдата, нужно несколько сот патронов. Печально.

— Значит, тремя — четырьмя фашистами будет меньше, — сказал Бен.

— Сдаюсь! — воскликнул Иллимен. — Если человек хочет покончить с собой, с какой стати я буду останавливать его?!

— Да он и не собирается умирать! — с ожесточением бросил Лэнг. — Он говорит, что хочет жить. Он думает… черт возьми, кому какое дело, что он думает?

Поймав на себе взгляд Долорес, Лэнг внезапно почувствовал раскаяние и ласково спросил:

— А что вы думаете, Долорес? Вы же испанка. Он хочет воевать за вас. По-вашему, он нужен? Может быть, он бесцельно хочет отдать свою жизнь?

— Если бы я верила в бога, — ответила Долорес, — я бы сказала: да благословит его бог! Могу лишь сказать… — Она не договорила и, вскочив со стула, подбежала к Бену и поцеловала его в щеку.

Блау покраснел, как девушка.

 

5.

7 ноября 1947 года

Когда Лэнг добрался от дома доктора Мортона до Юниверсити-плейс, было уже почти шесть часов вечера. Движение в Нью-Йорке, думал он, с каждым днем становится все сильнее, и наступит время, когда вообще будет невозможно ездить. Ну что ж, тогда он переедет жить на дачу, в Бокс Каунти.

Жена сообщила ему, что его секретарша Пегги О’Брайен, которую он год назад выписал из Голливуда, уже ушла. Энн сидела за пианино, разучивая сонату Скарлатти, но как только Лэнг открыл дверь, поднялась и быстро подошла к нему:

— Фрэнк, что случилось?

Он взял ее за плечи, посмотрел в глаза и ответил:

— Потом. Пегги просила передать мне что-нибудь?

— Не знаю, — ответила она. — У нас к семи соберутся гости. Ты не забыл? — Лэнг сделал гримасу. — С днем рождения! — воскликнула она и поцеловала его.

— Ужасная скучища эти дни рождения, — пробормотал он. — Я должен принять ванну. Чувствую себя таким грязным, таким грязным!

— Но что же комиссии нужно было от тебя? — продолжала настаивать Энн и нахмурилась, когда он отвернулся, собираясь отойти. Энн весь день нервничала: ей хотелось узнать, о чем комиссия допрашивала Лэнга; она даже не выключала радиоприемник на случай, если какое-нибудь сообщение о допросе будет передано в последних известиях.

— Ах! Обычная история! — ответил Лэнг, скрываясь в своем кабинете, служившем ему одновременно гостиной и спальней.

На письменном столе лежала записка Пегги, аккуратно напечатанная на пишущей машинке. В записке говорилось:

1. Звонили из Ассошиэйтед Пресс (мистер Фитч, в 4 часа) и Юнайтед Пресс (мистер Берден, в 4.05). Просили позвонить.

2. Человек, продукцию фирмы которого вы рекламируете по радио, просил вас связаться с ним по телефону, как только вернетесь домой (звонил в 4.15).

3. Вы должны начать работу над своей очередной радиопередачей не позже чем завтра, то есть в субботу утром. Я всегда к вашим услугам (Лэнг улыбнулся).

4. В 4.30 звонил человек, отказавшийся назвать себя, и заявил: Передай этому грязному мерзавцу еврею, чтобы он убирался к себе в Россию, откуда приехал (Гр. мерз, евреем он считает, видимо, вас. Я ответила, что вы родились в Сиэтле, в штате Вашингтон).

5. Вы забыли оставить чек на жалованье своему секретарю. (Спешки нет).

П.О’Б.

Лэнг подошел к буфету, открыл его, налил коньяку и залпом выпил.

«Я перестану посещать колдуна, — подумал он. — Чувствую, что это неизбежно. У меня мороз по коже от его постоянного „М-м-м…“, от его поджатых губ, пристального взгляда, которым он словно хочет сказать: Ты думаешь, что можешь утаить что-нибудь от меня, но это невозможно: я знаю о тебе абсолютно все».

На письменном столе лежала газета «Уорлд телеграмм» с пометкой красным карандашом на развороте, где виднелся крупный заголовок:

ЧЛЕНЫ КОМИССИИ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ КРАСНЫХ ДОПРАШИВАЛИ ИЗВЕСТНОГО ПИСАТЕЛЯ.

Лэнг прочел статью и вслух сказал:

— Гнусные врали!

«Поступать так с коллегой! — подумал он. — Я уже стал „ученым мужем“, хотя до сих пор так называли только Уолтера Липпмана. Объяснить это вовсе не трудно. Разве найдется хоть один газетчик, которому не хочется послать ко всем чертям скучную повседневную беготню и добиться того, чего добился я?»

Он разделся, аккуратно повесил костюм в гардероб и поставил ботинки на полку. «Придется надевать смокинг, — мелькнула у него мысль, и он выругался про себя. — Черт возьми, почему так заведено, что если человек принимает гостей, то должен испытывать массу не удобств? Что из того, что у меня день рождения?»

Коньяк несколько согрел Лэнга, и у него появилось желание выпить еще, но он решил, что сделает это после ванны. Лэнг пошел в ванную комнату, захватив с собой телефон на длинном шнуре по последней голливудской моде, и поставил его рядом на стул.

Вода в ванне была очень горячая — такую он и любил. Лэнг опустил в воду только палец ноги, сделав при этом страдальческое лицо, а затем, одновременно мучаясь и наслаждаясь, постепенно погрузился весь.

Набрав номер телефона Берта Флэкса, Лэнг вытянулся в ванне и стал ждать ответа. Он спрашивал себя, не возникнут ли у него с Флэксом какие-нибудь затруднения в связи с вызовом в комиссию, но решил, что все обойдется хорошо. Ведь популярность его радиовыступлений, по оценке института Хупера, продолжала расти. Чего же беспокоиться?

— Флэкс у телефона, — послышался отчетливый голос, и Лэнг ответил как всегда:

— Льняное масло.

Флэкс засмеялся и воскликнул:

— Послушай, красный мерзавец! Почему ты не отправишься восвояси в свой Сиэтл?

— Здравствуй, Берт, — поздоровался Лэнг. — Покупатели вашей продукции уже пристают к тебе?

— Пока еще нет. Может быть, ты скажешь мне, что происходит?

— Ничего такого, из-за чего стоило бы волноваться, — ответил Лэнг. — Обычная история. Я у тебя еще существую или меня уже больше нет?

— Почему они цепляются к тебе?

— А почему они цепляются ко всем? Если бы Рузвельт был жив, то и его доставили бы сейчас под конвоем на заседание комиссии.

— Верно, но он умер. И покупатели не спрашивают о нем у меня.

— Ты же сказал, что покупатели тебя не беспокоят? А моя секретарша говорит, что какой-то сукин сын уже звонил мне.

— Комиссия еще будет допрашивать тебя и на открытом заседании?

— Не думаю. Постараюсь сделать так, чтобы этого не произошло.

— Каким же образом?

— В своем, воскресном радиовыступлении я сотру эту комиссию в порошок.

— Как бы не так!

— А почему нет?

— Я хочу ознакомиться с текстом твоего выступления, Зэв.

— Но ты же знаешь, что я не обязан представлять на предварительный просмотр тексты своих радиовыступлений, — раздраженно заявил Лэнг. — Это оговорено в моем контракте.

— Я знаю, что написано в твоем контракте, Зэв. Я ведь сам его составлял.

— Чего же ты тогда волнуешься?

— А я не волнуюсь. Делай как хочешь. Но мне твоя затея критиковать комиссию не нравится, особенно потому, что никто не знает, о чем тебя там спрашивали и как ты отвечал.

— Вот я и расскажу.

— Думаешь, это будет правильно?

— Знаешь, Берт, ты всю жизнь работаешь с прессой. Тебе известно, что и у меня есть некоторый опыт в этой области. L’attaque, toujours l’attaque! На этот раз они откусили больше, чем могут проглотить.

— Мы поговорим об этом позже, Зэв.

— Позже?

— Да. Я буду сегодня у вас по случаю дня твоего рождения. Разве Энн ничего тебе не говорила?

— О боже, защити меня от фирмы «Флэкс лэкс», а от своих друзей я смогу защититься сам! — крикнул Лэнг в трубку.

— Ты настроен довольно легкомысленно.

— Вообще-то говоря, нет, — сказал Зэв, нарочито плаксивым голосом.

Флэкс засмеялся и положил трубку. Лэнг подумал, что их разговор закончился удачно, ему удалось сделать «под занавес» хорошую мину. Он любил эффектные ремарки под занавес; точно так же ему нравилось во время телефонного разговора класть трубку до того, как собеседник скажет «до свидания».

Намыливаясь, он думал о своем предстоящем выступлении по радио и с удовольствием заметил, что целые абзацы складываются у него в уме сами собой.

«Ведь это та же самая комиссия, — скажет он, — которая назвала Шерли Темпл марионеткой коммунистов, хотя в то время ей было всего шесть лет; та самая безмозглая комиссия, которая спросила директора федерального театра Хелли Фланагана: „Кто такой Кристофер Марло? Коммунист?“

Вопрос этот, не говоря уже о его комичности, служит красноречивым доказательством узости умственного кругозора членов комиссии. Но дело не только в этом. Он свидетельствует о воинствующем невежестве, столь характерном для фашистов всех стран мира и прекрасно выраженном в гнусных словах: „Услышав слово „культура“, я тут же хватаюсь за револьвер“. Эти современные троглодиты (пожалуй, это слишком научное слово; лучше сказать — дикари), эти современные дикари добиваются ни больше ни меньше, как…» Схватив со стула блокнот и карандаш, он начал писать.

Сквозь двое дверей. Лэнг слышал, что Энн все еще играет сонату Скарлатти. Он остановился на мгновение, раздумывая, не вызвать ли ему Пегги, но потом решил, что обойдется и без нее. Все, что нужно, он успеет сказать ей завтра, вручая чек на жалованье. Лэнг снова начал писать и работал до тех пор, пока в дверь ванной комнаты не постучали.

— Можно, можно, — нахмурился он.

— Уж не засосало ли тебя в сточную трубу? — осведомилась Энн.

— Пока нет.

— Скоро начнут собираться гости. Уже почти семь.

— К дьяволу гостей! Я работаю.

— Фрэнк!

— Принеси мне коньяк и содовую.

Он слышал, как жена приготовляла смесь, и, ожидая, что она вот-вот войдет в ванную, из скромности набросил на поверхность воды тряпочку, которой намыливался.

— Со льдом! — крикнул он.

Когда Энн вошла, держа в руке стакан, Лэнг взглянул на нее и заметил:

— Опять у тебя на лице это выражение!

— Я ничего не могу поделать с собой, — улыбнулась она.

— Этот знахарь Мор гон утверждает, что алкоголики с трудом поддаются психоанализу.

— Ты не алкоголик, Фрэнк.

— Твоими устами да мед бы пить.

— Сегодня ты не напьешься.

— Ну, если ты уже сейчас начинаешь ворчать, кислятина, то я сегодня же продемонстрирую, как можно в три приема напиться до потери сознания. Итак, прием первый…

— Фрэнк, прошу тебя.

— Сколько времени ты уже моя жена, миссис Лэнг? — спросил он, протягивая руку за стаканом. Тряпочка, которую он так старательно разложил на воде, сдвинулась с места и поплыла. Лэнг поспешно вернул ее на прежнее место и в этот момент, про себя улыбнувшись, припомнил обрывок когда-то прочитанной фразы (у кого — у Фолкнера или Джойса?) о «медленно плывущем цветке».

— Вполне достаточно, чтобы узнать тебя, — с улыбкой ответила Энн.

— В таком случае ты должна знать, что самый верный способ заставить меня что-нибудь сделать — уговаривать не делать этого.

— Но это же ребячество, Фрэнк.

— Конечно! — крикнул он и отхлебнул из стакана. — Да, я ребенок. А ты что, ежедневно перед моим приходом к Эверетту разговариваешь с ним по телефону? В конце концов, должен же быть в семье хотя бы один ребенок!

На глазах Энн появились слезы, она повернулась и хотела выйти из ванной комнаты, но Лэнг крикнул:

Вернись! Я прошу прощения. Ты же понимаешь, что я имел в виду совсем другое. Не твоя вина…

— Нет, моя, — тихо ответила она, все еще стоя в дверях спиной к нему. — Мы уже и раньше говорили об этом. Ты здесь ни при чем. («Черт возьми, но кто же это сказал — Фолкнер или Джойс?» — опять мелькнуло у него в голове).

— Энни, — сказал он. — Дай мне руку. — Она отрицательно покачала головой, но сейчас же повернулась и взглянула на него. — Подойди поближе и возьми мою руку, хотя она и мокрая, — попросил Лэнг.

Энн подошла к нему, нехотя подала руку и, поставив телефон на пол, села на стул.

— Энни, — продолжал Лэнг, — раз и навсегда выбрось из головы, что я хоть капельку виню тебя в бездетности. Это еще одно доказательство моей собственной импотенции, и не только физической.

— Не нужно так говорить, Фрэнк, — чуть слышно попросила Энн.

— Почему ты не называешь меня Зэвом?

— Не могу. Не нравится мне это имя. И об этом мы тоже с тобой говорили. Расскажи, пожалуйста, о заседании комиссии. Что им от тебя нужно?

(«Возможно, эта фраза принадлежит Фолкнеру, а может быть, и Джойсу. Они похожи друг на друга как две капли воды»).

— Комиссии нужна реклама, шумиха, — ответил Лэнг, — огромные заголовки в газетах, А я известный писатель, автор пяти неудачных пьес, знаменитый радиообозреватель и так далее и тому подобное. Я был в Испании и высказывался в защиту Испанской республики. Это непростительный, смертный грех.

— Что же ты им отвечал?

— К чертовой бабушке! — Энн недоумевающе взглянула на него. — Я послал комиссию к чертовой бабушке, и она больше меня не станет беспокоить.

— А в газете сообщается, что комиссия намерена снова вызвать тебя.

— Ну и что? — небрежно заметил Лэнг. — Это действительно так. Должны же они были вынести какое-то решение. Думаю, меня не вызовут на открытое заседание. Моя дорогая публика не потерпит этого… — Он притянул. Энн стакан. — Налей еще.

Она укоризненно взглянула на него, но он решительно заявил:

— Ты нальешь мне или я сам должен сделать это?

Энн вздохнула, взяла стакан и вышла.

— Я вылезаю из ванны! — крикнул Лэнг. Он встал, завернулся в огромную простыню и прошел в кабинет, куда почти тотчас же вошла Энн с полным стаканом в руке.

— Выпей со мной, — предложил он, принимая стакан. Энн отрицательно покачала головой.

— Я сказал — выпей со мной! Нет, ты улыбнешься, кислая морда, или я убью тебя! Я привью тебе чувство юмора, если бы даже для этого мне пришлось прикончить тебя!

— Фрэнк, я хочу вручить тебе подарок до прихода гостей, — сказала она, направляясь к письменному столу, где под настольной лампой лежал изящно упакованный сверток. Энн взяла его и подала мужу.

Лэнг развернул бумагу, открыл коробку и увидел красивую домашнюю куртку.

— Чудесная куртка! — воскликнул он, взглянув на Энн. Потом подошел к жене и обнял ее. — Очень мило с твоей стороны, — сказал он и подумал, что ей пришлось отдать за эту вещь не меньше ста долларов.

— Фрэнк, — заговорила Энн, — тебя беспокоит вызов в комиссию?

— Разумеется, нет. Это же банда дешевых политиканов. — Выпустив жену из объятий, он взял стакан, который перед этим поставил на стол. — Хорошо, Энни, уходи, если ты не хочешь, чтобы я предстал перед гостями в чем мать родила. — Заметив ее нарядное платье, он спросил: — Это тоже подарок по случаю дня рождения?

— Много же тебе потребовалось времени, чтобы заметить новое платье, — ответила она, кружась перед ним, словно манекенщица.

— Я никогда не замечаю женских платьев, я вижу только женщин, — сказал Лэнг кланяясь. — «Как очаровательна сегодня принцесса Саломея!» — добавил он. — Если так будет продолжаться, мне придется переменить свою профессию и стать ходячим сборником цитат. — Энн озадаченно взглянула на него. — Сегодня весь день моя голова наполнена различными цитатами. Все из Фолкнера, Джойса, Экклезиаста, Оскара Уайльда, Долорес и ни одной из Лэнга. — Он заметил удивление на ее лице и поспешно добавил: — Пасионарии. В доказательство моей подрывной деятельности на заседании комиссии упоминалось даже название моей пьесы.

— Меня беспокоит твой вызов в комиссию, Фрэнк, — сказала Энн. — Они обвинили голливудских деятелей в оскорблении конгресса и…

— Да забудь ты об этом! Ты никогда еще не выглядела такой прелестной, как любит выражаться наша известная киножурналистка Лоуэлла Парсонс.

Энн хотела спросить, как прошел его визит к доктору Мортону, но передумала. Обычно в таких случаях он разражался монологом о бесполезности дальнейших посещений врача, начинал пародировать Эверетта, показывая, как он поджимает губы и мычит.

— Поторапливайся, Фрэнк, — попросила Энн. — Я только что слышала звонок.

Как только жена вышла из комнаты, Зэв взял бутылку, сделал большой глоток, налил из графина стакан воды и выпил. «Я опять пьян», — подумал он и снова, в который раз, удивился, как немного ему, в сущности, нужно, чтобы опьянеть.

«Почему же ты пьян сегодня? — спросил он себя. — Из-за вызова в комиссию? Или ты боишься, что тебе запретят выступать по радио и ты лишишься своих гонораров? А может быть, по той простой причине, что не можешь запихнуть в чемодан эту красивую домашнюю куртку вместе с остальным барахлом и сейчас же уехать, чтобы никогда больше сюда не возвращаться?

Сколько лет ты собираешься уехать и все же дальше раздумий не идешь. Что же удерживает тебя? „Ты здесь ни при чем“, — сказала она. Да, тут она права. А в остальном я не сделал ничего такого, чего нельзя было бы поправить самоубийством…»

Лэнг подумал, что если завтра он вовремя закончит текст своего выступления, то отправится в Тетерборо и совершит прогулку на самолете. Возможно, он возьмет с собой Пегги. У этой девицы прекрасные нервы. Сколько раз, взяв ее в самолет, он заставлял машину проделывать все номера высшего пилотажа: штопоры, восьмерки, бочки, иммельманы. Пегги лишь визжала от восторга и, словно ребенок, которого отец подбрасывает в воздух, кричала: «Еще! Еще!»

Пошатываясь, Лэнг подошел к шифоньеру, достал крахмальную сорочку и надел ее. Закончив туалет, он посмотрел на себя в огромное зеркало и подумал:. «Нарядился, а идти некуда. Куда бы тебе хотелось пойти, святой Фрэнсис Ксавьер, и куда не хотелось бы? N’importe ou, hors du monde — куда угодно, лишь бы уйти из этого мира. Почему бы ради разнообразия тебе не процитировать что-нибудь свое?

Завтра. Завтра будет другой день. Я внесу все цитаты в текст своего радиовыступления и использую их для резкой критики комиссии. Но это не будут цитаты из Фолкнера, Джойса, Уайльда, Экклезиаста и Лоуэллы Парсонс. Это будет подлинный, нефальсифицированный Франсиско Ксавьер Лэнг… Долорес Муньос, где ты, Долорес?..»

Он сделал быстрый глоток коньяку и раскрыл раздвижную дверь своего кабинета, словно актер, появляющийся на сцене.

Сцена была уже готова к его выходу. Он небрежно открыл серебряный портсигар и, вынув сигарету, начал ощупывать карманы в поисках зажигалки. Не найдя ее, Лэнг вытащил коробку спичек с маркой ночного клуба «Старк», с трудом закурил и через всю комнату направился к огромному дивану, на котором сидели Энн, Берт Флэкс с женой и какой-то мужчина, лицо которого показалось ему знакомым.

— Ваше лицо мне знакомо, — сказал ему Лэнг. Он осторожно передал Энн полусгоревшую спичку и заметил: — Возьми эту вещь, я только один раз воспользовался ею.

Флэкс, смущенно улыбаясь, встал и протянул руку.

— Здравствуй, красный мерзавец, — приветствовал его Лэнг и только тут понял, что Флэкс представил ему молодого человека, а он не расслышал его фамилию. Низко поклонившись жене Флэкса Бернис, он сказал: — Какая у вас сегодня очаровательная белая шейка, моя дорогая… Это избитая шутка. Напомните мне как-нибудь — я расскажу ее вам полностью.

— Переменить тему! — воскликнул Флэкс.

— В таком случае тебе нужно выпить, — ответил Лэнг. Тупо осмотревшись по сторонам, он заметил специально нанятого на вечер официанта, жестом подозвал его и попросил — Господин полковник, доставьте сюда подкрепление.

Когда тот вторично подошел к ним, Лэнг взял с подноса бокал с коктейлем и подал его Флэксу.

— «Дай крепкое вино тому, кто готовится погибнуть, и тем, кто печалится. Пусть они пьют! Да позабудут они все свои несчастья и нищету». Эта цитата из Экклезиаста, — пояснил Лэнг и схватил Флэкса за руку. — Ты знаешь моего дружка Экклезиаста? Я хочу посоветовать тебе заарканить его в качестве моего преемника. Потрясающий обозреватель. И сам пишет свои выступления.

Флэкс взглянул на Энн, она поднялась с дивана и подошла к Лэнгу.

— Боже милосердный! — воскликнул Зэв. — Как же ты выросла, моя голубка, моя женушка с кислым личиком! А может, у тебя есть сестра-близнец?

— Фрэнк, — сказала она, — я сейчас принесу тебе черного кофе.

 

6. 7

ноября 1947 года

Блау часто выступал на собраниях. Случалось иногда, что еще во время выступления он начинал размышлять, рассматривая своих слушателей и мысленно высказывая о них свое мнение. Сейчас его речь в рабочем клубе на Флэтбуш-авеню подходила к концу.

— Мы должны понять, что официальные заявления о причинах голливудского расследования не имеют ничего общего с подлинной целью, которая состоит в том, чтобы терроризировать прогрессивных представителей народа, лишить их возможности общаться с массами с помощью кино, радио и так далее, добиться унификации общественного мнения.

Такую же картину можно было наблюдать в Германии во время захвата власти Гитлером. Несколько известных киноартистов, даже не десять, как здесь, а всего лишь горстка, были публично заклеймены как коммунисты и изгнаны из кинопромышленности. Остальные, опасаясь, что то же самое может произойти и с ними., умолкли. После этого фашисты без труда подчинили себе кинопромышленность и добились того, что она выпускала только продукцию, одобренную министром пропаганды Геббельсом…

Продолжая говорить, Бен окинул взглядом слушателей. Половина мест в зале пустовала. По его подсчетам, здесь находилось около пятидесяти человек, большей частью среднего возраста. Многие из них выглядели закоренелыми пессимистами, и Бен задавал себе вопрос, что они здесь делают. Разве их интересуют события в кинопромышленности? Лишь немногие из них время от времени посещают кинотеатры. Да и что они могут сделать, даже если бы их и волновали судьбы киноискусства? До сих пор не удавалось организовать кинозрителей США, собрать их и заставить высказаться против разлагающих, реакционных по своему содержанию кинофильмов, добиться, чтобы их протест оказался действенным и ударил кинопромышленников по самому чувствительному месту — по карману.

Собравшимся в зале нельзя было отказать в вежливости: они слушали. Но, возможно, с ожесточением подумал Бен, они просто-напросто захотели укрыться от дождя, и им больше некуда было зайти. А может быть, их действительно интересовало то, что он говорил, и они хотели бы что-то сделать.

Вечер выдался сырой и дождливый; в холодном зале гуляли сквозняки, и все же стойко удерживался запах, характерный для мест, где обычно собирались бедные, усталые люди.

Желая вознаградить аудиторию за внимание, Бен в заключительной части своего выступления говорил с особенным подъемом. Он призывал выступить на защиту людей, которых месяц назад поставили в Вашингтоне к позорному столбу. Покинув это собрание, слушатели должны поговорить со своими друзьями. Они должны понять, что оголтелые реакционеры, захватив кинопромышленность, используют ее для соответствующей обработки американского народа, как это было сделано в свое время с немцами.

Говоря все это, Бен своими словами передавал речь одного из голливудских деятелей на обеде, устроенном Комитетом помощи испанским беженцам и Организацией ветеранов батальона имени Авраама Линкольна. Человек из Голливуда — сам ветеран — прилетал на самолете из Вашингтона, где в то время шло расследование.

— То, что мы видим сейчас, — продолжал Бен, — это начало согласованной кампании с целью надеть намордник на американский народ. Во время моей службы в армии многие солдаты повторяли услышанные от офицеров слова: «Окончив эту войну, мы будем воевать с русскими».

Теперь нам известно, что генералы не сами это придумали. Мы знаем, где родилась эта идея. Она принадлежит тем самым кругам, которые вдохновляли политику нашего невмешательства в Испании и добились отказа отменить эмбарго на оружие для республиканской Испании.

Бен проанализировал эти, на первый взгляд не связанные между собой, события: удушение Испанской республики, антисоветскую пропаганду, проводившуюся в то самое время, когда США и СССР были союзниками, провозглашение доктрины Трумэна и плана Маршалла и — за год до этого — речь Черчилля в Фултоне (штат Миссури), где этот пропитанный коньяком старик употребил выражение Геббельса «железный занавес» и пустил его в обиход как свое собственное изобретение.

Бен закончил выступление и сел. Раздались дружные аплодисменты. Бену было холодно, он чувствовал себя несчастным, одиноким и неудовлетворенным.

«Почему ты не женишься на Сью Менкен и не покончишь с неопределенностью в своих отношениях с ней? — внезапно подумал он. — Да? Ну, а если ты не любишь ее? Но почему ты не любишь ее? (Ведь она-то любит тебя!) Потому что не считаешь себя подходящим человеком для нее; потому что не считаешь себя способным возместить ей то, что она даст тебе. (А может быть, потому, что все еще любишь Эллен?)»

Председательствовавшая на собрании женщина поднялась и обратилась к присутствующим:

— Братья и сестры! Как обычно бывает на наших собраниях, мы должны сейчас провести сбор средств.

«Мило и по существу, — подумал Бен, сидя на жестком стуле позади председательницы. — Сколько будет на этот раз? Немного, конечно».

— Нам нужно заплатить нашему замечательному оратору («Ну, уж и замечательный!» — подумал Бен), а также за аренду зала и за печатание листовок. Часть денег надо оставить на черный день.

Она умолкла и подняла руки. Бен слышал шум дождя, стучавшего в окна старого деревянного здания, и вой ветра за обветшалыми стенами.

— Братья и сестры, — закончила она, — это и есть черный день.

Бен почувствовал, что у него на глаза навернулись слезы, и удивился: почему? Потому ли, что нас так мало, а их так много? («Но это же неправда, — мысленно возразил он себе. — Дело обстоит как раз наоборот»). Или потому, что люди по-настоящему не организованы, не объединены и даже разобщены?

«А может быть, вновь нахлынуло чувство полнейшей безнадежности, которое часто овладевает тобой после выхода из госпиталя?» На ум вдруг пришли слова Ванцетти — с такой отчетливостью, словно тот стоял позади него на трибуне и говорил прямо в зал:

«Если бы не наш процесс, я прожил бы всю свою жизнь, выступая на углах улиц перед презирающими меня людьми. Я умер бы никому не известным неудачником…»

— Спокойной ночи, до свидания, спасибо, — донеслись до него слова председательницы. Два сборщика передали ей кружки, и она, повернувшись спиной к Бену, начала считать собранные деньги. Он встал, ожидая, когда она снова обернется к нему. «Еще один прожитый день, еще несколько долларов», — подумал Бен. Трудно так жить, перебиваясь с хлеба на воду. Десять долларов от «Дейли уоркер» за какую-нибудь острую заметку, иногда двадцать за статью в «Мейнстрим». Ни газета, ни журнал сейчас не имели возможности взять его на штатную работу.

— Брат Блау, — хмурясь обратилась к нему женщина. — Мы обещали вам двадцать долларов, но можем заплатить только десять.

— Ничего, — ответил Бен.

— Виноват дождь, — продолжала женщина. — Вы же знаете людей. Обычно у нас собирается по меньшей мере шестьдесят-семьдесят человек. Извините.

— Ну что вы! Я выступал у вас с удовольствием.

— Надеюсь, вы снова как-нибудь выступите. Наши люди слушали, вас с интересом.

— Конечно выступлю, — ответил Бен, надевая свой плащ военного образца, когда-то купленный в походном офицерском магазине. «Эта проклятая хламида, — подумал он, — делает меня похожим на гангстера или на члена ирландской националистической организации из фильма 'Осведомитель'».

На улице дул свирепый ветер. Бен поплотнее застегнул плащ, надвинул на лоб старую фетровую шляпу и глубоко засунул руки в карманы. Направляясь к метро, до которого было квартала три, он подумал, что до дому еще далеко. А где, собственно, его дом? У человека дом там, где можно приклонить голову.

Он подумал о ветеране из Голливуда, выступавшем в прошлом месяце перед бывшими добровольцами батальона имени Линкольна. Оратор чувствовал себя неловко на этом собрании. Его хороший костюм, дорогие часы-хронометр как-то сразу выделяли его из среды ветеранов, многие из которых пришли на собрание в рабочей одежде.

«Долго ли еще продержится на нем его дорогой костюм? — спросил себя Бен. — Сколько пройдет времени до того, как ему придется заложить свой хронометр и этот серебряный браслет на другой руке?

Хозяева быстро вышвырнут его, как и остальных „недружественных свидетелей“. Как изгнали и его, Бена, когда он вернулся из Испании! (Снявши голову, по волосам не плачут, не так ли, Блау?)

Но почему же ты злорадствуешь по поводу того, что у этого человека не будет больше ни костюма, ни денег? В детстве и юности тебе ведь тоже не приходилось заботиться о хлебе насущном. Отец располагал более чем достаточными средствами. А может, Бен, ты сожалеешь, что порвал с семьей и своим классом и инстинктивно стремился стать пролетарием раньше, чем тебя сделает им сама жизнь?»

В метро Бен купил номер «Уорлд телеграмм» и сунул газету под мышку. Он стряхнул со шляпы дождевые капли и опустил воротник плаща.

«Какой отвратительный вечер!.. Но ты ведь так стремился стать пролетарием! Ты думал, что год бродяжничества и работы сборщиком ягод, две недели, проведенные на заводе Форда до того, как тебя вышвырнули оттуда, потом работа на ферме в долине Салинас превратят тебя в рабочего. Ты думал, что год плавания простым матросом в вонючем полубаке на грузовом пароходе линии Америка — Франция сделают из тебя пролетария».

Подошел поезд. Было 10.45 вечера, и вагон был почти пустой. Бен сел, все еще держа газету под мышкой. «Конечно, — продолжал размышлять он, — в то время, по молодости, ты мог позволить себе быть романтиком. Ты прочитал „Иллюзию мира“ Вассермана и не только был согласен раздать бедным все свое добро, но и поселиться в трущобах. Но вместо этого ты вернулся в ряды буржуазной интеллигенции и превратился в профессионального служащего, на обязанности которого лежало раскладывать по папкам газетные вырезки в архиве газеты „Нью-Йорк уорлд“.

Потом ты поднялся на ступеньку выше и стал помечать для других клерков, что нужно вырезать из газет. Затем началась „блестящая карьера“ Бенджамена Блау: репортер по отдельным заданиям, репортер уголовной хроники, репортер по муниципальным делам и, наконец, специальный корреспондент! Ты быстро продвигался, не правда ли, хотя впоследствии газета „Уорлд“ закрылась и тебе пришлось заниматься случайной работой. Затем ты закрепился в „Глоб тайме“. Ты даже мог бы стать новым Фрэнсисом К. Лэнгом и написать солидный роман об Америке, какого еще не смог написать ни один американский журналист.

Но какого же черта ты сегодня терзаешь себя? Может быть, ты сожалеешь, что давно уже решил, на чьей ты стороне, и все время дрался за интересы тех, чью сторону ты принял?»

Бен внезапно припомнил одно обстоятельство. Он намеревался рассказать о нем своим слушателям и, возможно, рассказал, но вот что при этом забыл подчеркнуть: германская кинопромышленность впоследствии выпускала только порнографические фильмы или фильмы, прославляющие грубое насилие и убийство. День за днем, вечер за вечером немецкий народ глотал эту отраву, тем самым безотчетно подготавливая себя к восприятию человеконенавистнических идей насилия и фашизма и неизбежности войны.

Да, именно так всегда и происходило.

«Но особенно беспокоит тебя сегодня, Блау, — сказал он себе, услышав знакомый шум поезда метро, въехавшего в тоннель под Ист-Ривер, — то, что американский народ не понимает всего происходящего, в большинстве своем равнодушно относится к политике, не проявляет никакой готовности устранить неугодные ему порядки. Тебя тревожит, что у нас нет партии рабочего класса, подобной тем, которые существуют сейчас во Франции и Италии.

А ты, Блау, прямо-таки гений! Если в каком-нибудь явлении существует теневая сторона, можно не сомневаться, что ты первый обнаружишь ее и будешь без конца болтать об этом. Вот поэтому-то ты так часто споришь с товарищами из „Дейли уоркер“ и „Нью мэссис“. Но позволь же, черт возьми, кое-кто из них просто доводит тебя до белого каления! Во всяком явлении они прежде всего находят положительные стороны. Они утверждают, что в любой данный момент знают точное соотношение сил. Черта с два!

Что они делали, когда ты был в армии? Слепо следовали за Эрлом Браудером — вот что! Они проглотили позолоченную пилюлю, которой, как писал Майкл Голд, подавилась бы лошадь. (Ты на эту удочку не попался). Они усиленно болтали о прогрессивном капитализме, который постепенно перерастет в социализм. Они могли даже предсказать день, когда разжиревшие капиталисты заявят: „Ну, хорошо, ребятки, мы уже не в состоянии больше управлять. Беритесь-ка теперь вы“.

Хорошо, но почему ты опять злорадствуешь? Ты хочешь сказать, что один только Блау совершенен. Только Блау знает — может быть, интуитивно, а? — что даст правильная оценка того или иного явления. Вот поэтому-то Блау и может сегодня позволить себе роскошь пессимизма и пораженческих настроений. Так, что ли? (Все дело в том, Бен, что тебе нужна работа!)»

Он заглянул в газету. «Сегодня 7 ноября, и именно этот, именно этот день ты выбрал, чтобы решить, что ты — Ванцетти, живущий в холодной квартире с голыми стенами, окруженный глупыми, бессильными, побежденными людьми! И что только находит в тебе Сью? Она в любую минуту подыщет себе действительно хорошего человека. (Кстати, а что Эллен нашла в тебе?)

7 ноября. Ну и день ты выбрал для своих мрачных размышлений, — с ожесточением подумал Бен. — Годовщина. Сколько уже прошло лет? Тридцать. Вместе с тем и годовщина начала обороны Мадрида. Одиннадцать лет. Двойная годовщина событий, подтвердивших раз и навсегда, на что способен народ, когда он знает, чего добивается, и полон решимости бороться до конца. И этот день ты выбрал для того, чтобы решить, что другой, американский народ никогда не сделает ничего подобного!

Кроме того, кто дал тебе право так пренебрежительно отзываться о людях, которые слушали тебя сегодня? Ты даже заподозрил их в том, что они зашли в зал только укрыться от дождя! А ведь они, чтобы послушать тебя, потратили с таким трудом заработанные гроши. Их привела неоправдавшаяся надежда услышать от тебя что-нибудь полезное. И ты еще так снисходительно относишься к ним! Ты, человек с такими передовыми взглядами, прошедший суровую школу, участвовавший в войне — в двух войнах — и сделавший из них свои выводы? Ты все еще позволяешь себе свысока смотреть на людей, за которых, по твоим словам, борешься».

Блау вздохнул, развернул газету и сразу увидел заголовок:

ЧЛЕНЫ КОМИССИИ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ КРАСНЫХ ДОПРАШИВАЛИ ИЗВЕСТНОГО ПИСАТЕЛЯ.

«Недорого же нынче стоит Зэв, — подумал он, — если на сообщение о нем отводят всего несколько строчек. Странно! Ведь было время, когда почти любому выступлению или поступку Лэнга или какой-нибудь его дрянной пьесе обязательно посвящалась по меньшей мере полоса».

Заметка в газете ничего, по существу, не содержала. Лэнга допрашивали на закрытом заседании комиссии. На вопросы журналистов он ответил только, что его действительно допрашивали, хотя газетчики это знали и без него. На все остальные вопросы он отвечал, как какой-нибудь дипломат: «Ничего сказать не могу».

Во всяком случае, пока что Лэнг еще не принимал участия в публичной «охоте за ведьмами» и не рылся в своем грязном белье на страницах журнала «Нью рипаблик», подобно Гренвиллю Хиксу, Луису Фишеру, Винсенту Шиэну и некоторым другим ренегатам, почуявшим, куда ветер дует, и решившим, что безопаснее быть на стороне сильных мира сего. Интересно, подумал Бен, откажется ли от Лэнга фирма «Флэкс лэкс», продукцию которой он рекламирует по радио?

Но кто может сейчас сказать, что именно он говорил на заседании комиссии и почему вообще комиссия вызывала его?..

Внезапно Бен вспомнил, что, вполне возможно, сегодня вечером к нему опять зайдет Сью. Он встал и направился к выходу из вагона. (Нет, не придет: уже поздно).

Поезд остановился на станции «Юнион-сквер». Блау вышел из вагона и направился к северному концу длинной платформы. Мимо прошла интересная девушка, и Бен подумал, что никто сейчас, посмотрев на него, не скажет, что он автор книги, разошедшейся в ста тысячах экземпляров, что написанная самим Лэнгом рецензия на эту книгу заняла целую страницу в литературном приложении к газете «Нью-Йорк тайме». (Книга была напечатана потому, что ее порекомендовал своему издателю Лэнг). Полторы тысячи экземпляров первого издании книги «Волонтер армии свободы» Бенджамена Блау были распроданы сразу же, после чего вышло второе, специальное издание для военнослужащих тиражом в сто тысяч экземпляров. «Сколько ты получил за это? — спросил себя Бен. — Около семисот долларов. Ни больше ни меньше. (И все истратил на похороны матери)».

Дождь еще продолжался, когда Бен вышел из метро на 15-й улице и, согнувшись под порывами ветра, пошел в восточном направлении.

«Война кончена, Блау, — снова потекли у него мысли. — Перестань наконец думать, что ты какая-то особенная личность. Перестройся. Ты уже участвовал в двух войнах, и если кому-то, кто шумит о доктрине Трумэна, сокрушается о положении в Греции и заполняет газеты клеветой о Коминформе, захочется организовать новую войну, то это им не удастся — во всяком случае, пока не удастся.

Из Испании ты выбрался с целехонькой шкурой, в Германии тебя основательно поцарапали, а в новой войне превратят в атомную пыль.

Позволь, ну что ты без конца бьешь себя кулаками в грудь, словно паршивый буржуазный интеллигентишка? (Возможно, потому, что чувствуешь себя лучше после этого занятия?) Разве тебе обязательно нужно до конца жизни изображать из себя раздвоенную личность? Да разве ты раздвоенная личность? Возможно, ты действительно сожалеешь, что ушел из „Глоба“ и не поднялся до солидного поста „известного иностранного корреспондента“ со всеми вытекающими отсюда последствиями?»

Блау вошел в прихожую своего пансиона, предварительно заглянув в почтовый ящик, но там для него ничего не оказалось. В прихожей он увидел миссис Горн-штейн, быстро подошел к ней и галантно поцеловал руку.

— Миссис Горнштейн, — провозгласил Бен, — я обожаю вас!

Женщина вырвала руку, словно прикоснулась к чему-то горячему, оттолкнула его и захихикала.

— Вы уже две недели не платите за комнату, — сказала она. Бен в притворном отчаянии покачал головой.

— Деньги, — заметил он, — это опиум для рабочего класса.

— Что?

Он опустил руку в карман и увидел, что ее лицо расплылось в широкой улыбке, но тут же сморщилось, как мехи аккордеона, когда она увидела, что он положил в ее протянутую руку лишь пятидолларовую бумажку.

— Но за две недели мне следует с вас двадцать долларов! — воскликнула она.

— Знаю, — ответил Бен. — О, как хорошо я это знаю!

Он повернулся и стал медленно подниматься по лестнице.

«Может, мне следовало зайти к старине Фрэнсису Ксавьеру Лэнгу? — подумал он. — А может, и не следовало. Я же решал этот вопрос и в 1939, и в прошлом году. Все это позади — kaput, fini, terminado! — давным-давно покончено.

Но тебе нужно перестать думать о себе как о каком-то связующем звене между буржуазией и рабочим классом и заниматься своим делом».

«Тебе придется сделать не только это, — мысленно продолжал он, открывая комнату и зажигая свет. — Тебе тридцать семь лет, ты ветеран двух войн и опытный журналист. Если „Дейли уоркер“, или „Мейнстрим“, или „Фрейхейт“ не могут взять тебя, ты должен запросить все профсоюзные газеты страны: не заинтересует ли их человек твоей квалификации. Нужно опросить все организации, которым может понадобиться человек для связи с прессой: возможно, какая-нибудь из них возьмет тебя.

А если ты не сможешь найти журналистскую работу, пойдешь на завод и станешь рабочим.

Такое существование, как сейчас, когда приходится перебиваться с хлеба на воду, — это не жизнь. Для человека с твоей биографией — да, даже с такой бунтарской биографией, — с твоей подготовкой и опытом существует немало возможностей устроиться на работу. Если теперешний строй отверг тебя, ты должен руками и зубами драться, чтобы снова занять свое место.

(И ты не обратишься к Фрэнсису Лэнгу. Тем более что теперь, после вызова в комиссию и при вероятности повторного вызова, он весьма далек от желания встретиться с тобой)».

Бен направился было к радиоле и начал искать альбом с пластинками, но вовремя вспомнил, что уже поздно и что миссис Горнштейн и ее жильцы бывают очень недовольны, когда он включает радиолу ночью. (Со временем человек привыкает уживаться с себе подобными).

Бен сел на старый вращающийся стул, который он купил как-то в магазине подержанной мебели на Шестой авеню, и уставился в стену. Плащ и шляпу, приобретенную еще до войны, он так и не снял. Всякий раз, когда Бен смотрел на стену, ему не хватало плаката, привезенного из Испании. Куда он делся?

В 1941 году, когда его призвали на военную службу, он оставил плакат Эллен и так и не набрался смелости попросить его обратно. 1938 год, думал он, Ano de la Victoria!

 

7.

30 апреля 1938 года

Через три недели после того, как Лэнг, Иллимен и Долорес услышали от Бена Блау о его решении вступить в интернациональную бригаду, Лэнгу удалось убедить Долорес снова раздобыть для него машину, и он отправился через Каталонию на запад.

Его все время мучило какое-то странное чувство собственной неполноценности, всегда возникавшее у него при виде Клема, с его огромным ростом, бурной энергией и шумливостью.

«Иллимен постоянно вызывает у меня это чувство, — думал Лэнг, сидя за рулем. — Но ведь и я не цыпленок». Лэнг был ростом около шести футов, весил добрых сто семьдесят фунтов и обладал неплохой мускулатурой. Он считался интересным мужчиной, и его бархатистые карие глаза, которым приписывали выражение скрытой меланхолии, неотразимо влекли женщин.

Лэнг понимал, что нелепо ревновать Клема к Долорес Муньос. Клему нравились женщины такие же рослые, как и он сам, с длинными ногами, с длинными светлыми волосами и пышной грудью.

Иначе обстояло с Лэнгом. Он предпочитал миниатюрных, хрупких особ, более похожих, уж если быть откровенным, на подростков, чем на взрослых женщин.

«Странно, что я женился на Энн, — думал Зэв. — Хотя что тут странного? Энн больше отвечала вкусам Иллимена, чем Лэнга. Я должен послать ей телеграмму, как только… Но Долорес…» — Он вспомнил о ней, и ему захотелось, чтобы Долорес была сейчас рядом с ним. Однако во время отступления пресс-бюро Констанции де ла Мора осаждали иностранные журналисты, которые вели себя словно хищные птицы над издыхающим в пустыне верблюдом. Девушка была постоянно занята, для него у нее оставалось очень мало времени. «Вот вернусь и добьюсь, чтобы она нашла время и для меня», — подумал Лэнг и нажал на акселератор. («А Блау, конечно, произвел на нее впечатление»).

Крутые дороги, извивавшиеся среди гор Каталонии, были опасны для езды. По ним с трудом могла пройти одна машина, а испанские военные шоферы, водившие грузовики, никогда не замедляли ход перед поворотами. Они не делали, этого даже по ночам, когда им приходилось ездить с выключенными фарами. Возможно, этим и объяснялось, что Лэнг по обеим сторонам дороги видел много разбитых машин.

Часовой на перекрестке дорог около Эбро рассказал ему, где можно найти штаб 15-й бригады. Подъезжая к этому месту, примерно в километре от Мора ла Нуэва, Лэнг с изумлением увидел, что командир бригады Копии, сидя перед группой внимательно слушающих штабистов, прекрасным тенором поет под аккомпанемент гитары какую-то песню.

Про Копича, венгра по национальности, рассказывали, что в прошлом он пел в опере. В этом не было ничего удивительного для армии республиканской Испании, где выращивали командиров из таких людей, над которыми в любой капиталистической, стране только посмеялись бы: из каменотесов (Листер), лесорубов, крестьян, промышленных рабочих. Почему не мог стать военачальником оперный певец, если командирами здесь были люди вроде немецкого писателя Людвига Ренна или Мерримена (погибшего, очевидно, под Гандесой), того, что в свое время преподавал экономику в Калифорнийском университете?

По мнению Лэнга, Копич был настроен весьма оптимистически, если учесть, что он потерял добрую половину своей бригады, а фашисты, наступая в направлении Виньяросы на морском побережье и намереваясь разрезать страну пополам, прошли уже большую часть расстояния до этого пункта. Но возможно, что настроение Копича было столь же характерным для этой армии, как и его гитара, его оперный тенор и те чудеса, которые совершала Народная армия, несмотря на подавляющий материальный перевес Франко, снабжаемого Муссолини и Гитлером.

От Копича Лэнг узнал, как доехать до места, где переформировывался батальон имени Линкольна, и через некоторое время добрался туда. От немощеной дороги на Дармос, через все еще голые виноградники, расположенные уступами, вниз по холму сбегала узкая тропинка. В стороне виднелись неизбежные barrancas, образовавшиеся на песчаной почве, не защищенной густой растительностью, в результате, сильных ливней.

В этих мрачных расщелинах лежали люди в жалком отрепье — так называемом форменном обмундировании. Они грелись под слабыми лучами солнца, отгоняли мух, уничтожали говяжью тушенку, курили, спали и искали насекомых в гимнастерках и брюках.

Лэнг, увидев Бена Блау, очень удивился. Ведь только три недели назад Блау уехал из Барселоны, и вот он уже здесь, на фронте. Бен приветствовал его, помахав рукой. («До чего же он уродлив!» — подумал Лэнг), Он ответил на приветствие, но Блау не встал, и Лэнг, сойдя с тропинки, по осыпающейся гальке спустился в овраг.

Бен сидел на корточках рядом с высоким молодым человеком, обладателем огромных черных усов, напоминавших по форме велосипедный руль. На усаче была длинная черная пилотка, служившая ему, как видно, не только для защиты головы от холода, но и для того, чтобы отгонять мух, когда они становились слишком назойливы. Рядом с ним сидели, еще два бойца.

— Капитан Буш, — сказал Блау, и человек с усами протянул Лэнгу руку. — Фрэнсис Лэнг, — добавил Бен.

Фамилия Лэнга, видимо, показалась Бушу знакомой. Он пристально посмотрел на него, но промолчал. Чувствуя себя неловко под его взглядом, Лэнг сказал:

— Вы, я вижу, возвратились благополучно. Мы получили о вас много запросов.

Буш кивнул головой, и Лэнг, чтобы скрыть смущение, вступил в свою роль иностранного корреспондента.

— Сколько у вас бойцов, капитан?

— Перед последними боями было пятьсот — шестьсот человек. Сейчас сто двадцать, но будет больше.

— Что слышно о Бобе Мерримене и Доране?

— Ничего.

Лэнг попытался разобраться, почему он так неловко чувствует себя перед этим молодым человеком. Без нелепых усов он выглядел бы как Линкольн, думал Зэв. На вид ему года двадцать три — двадцать четыре, а он уже командует батальоном, тогда как Лэнгу тридцать восемь и…

— Что творится на белом свете? — спросил Блау. — Мы получили кое-какие газеты, но они недельной давности.

— Ну, о правительстве вы знаете, — ответил Лэнг.

Все закивали головами.

— Прието снят с поста министра обороны…

— Давно пора, — заметил Буш.

— …и сейчас в качестве преемника называют Хесуса Эрнандеса. Возможно, он уже назначен, но не исключено, что этот портфель возьмет себе Негрин. Создается новое правительство национального единения.

— Что слышно о поставках военных материалов? — спросил один из бойцов.

Ходят слухи, что Рузвельт обещал послать во Францию пятьсот самолетов, если Блюм согласится пропустить их в Испанию.

Человек, обратившийся к Лэнгу с этим вопросом, внимательно посмотрел на него.

— В Тортосе вы утверждали, что обещано двести самолетов. Что же, увеличилось их количество или это новые слухи?

Лэнгу опять стало неловко. Эти люди видели в нем неофициального представителя своего правительства, и он почему-то чувствовал себя так, словно это он виновен в бездеятельности Рузвельта. Он растерянно пожал плечами.

Буш извинился и ушел, сославшись на какие-то дела в штабе бригады. Лэнг попытался объяснить Блау и двум другим бойцам создавшуюся обстановку. Он сообщил, что фронт держится, во всяком случае, предполагается, что держится, а на отдельных участках фашистов даже удалось отбросить. (Он все время испытывал желание остаться наедине с Беном и поговорить с ним).

— Центральный Комитет коммунистической партии заявляет, — сказал Лэнг, — что, если удастся удержать фронт еще недели две, это позволит накопить достаточно вооружения и перейти в наступление.

— Где? — спросил Блау.

— И откуда поступит оружие? — добавил один из бойцов.

— Рузвельт, конечно, его не пошлет, — высказал свое мнение другой. — Церковь слишком сильна.

Лэнг в ответ только улыбался, раздавая сигареты из тех трех-четырех пачек, что захватил с собой в карманах. Как всегда в подобных случаях, он размышлял, сможет ли когда-нибудь избавиться от ощущения, что разыгрывает роль дамы-патронессы, и побороть возникающую при мысли об этом неловкость.

— Я не знаю, откуда поступят военные материалы — из Франции или из Советского Союза, — ответил он. — Я согласен с товарищем, который не очень верит Рузвельту, но позвольте мне заявить, что это не его вина. Я знаю его.

— Что он собой представляет? — спросил кто-то из бойцов.

— Политик, — ответил Лэнг, — но человек…

— Все понятно, — прервал его другой боец. — Вы уже ответили на вопрос. — Все засмеялись, но Лэнг считал своим долгом защищать президента.

— Вам, конечно, известно, что, просмотрев кинофильм Хемингуэя, он пожертвовал пять тысяч долларов на оснащение санитарного отряда?

Некоторое время царило молчание.

— Ты знаешь, где развернется наступление? — спросил Бен.

— На севере, в секторе Балагер — Тремп — Лерида. Здесь расположены важные для всей Каталонии гидроэлектростанции.

Один из бойцов заявил, что у него расстройство желудка, и, извинившись, ушел. Лэнг внезапно вспомнил фамилию другого бойца, того, с кем он только что разговаривал о Рузвельте: Джо Фабер — писатель, которого узнал Иллимен. Это был лысеющий человек с вечно мрачным лицом, выглядевший несколько старше других бойцов.

— Как дела, Джо? — спросил он.

— Чудесно, — ответил Фабер, продолжая хмуриться.

— Пишете что-нибудь?

— Таскаю с собой блокнот. Но сомневаюсь, чтобы это кому-нибудь принесло пользу.

— Почему? Пригодится, когда будете писать книгу, — улыбнулся Лэнг.

— Ну уж, книги пишите вы, — ответил Фабер.

— Не обращай внимания на Джо, — засмеялся Блау. — Он и родился вот с таким кислым настроением.

Однако лицо Фабера внезапно оживилось, и он спросил:

— Лэнг, вы можете сделать мне одолжение?

— Что за вопрос! — воскликнул Лэнг. — Кого вам нужно ликвидировать?

Фабер достал из кармана гимнастерки засаленный от пота блокнот и передал Лэнгу.

— Этот блокнот уже целиком исписан, и я не хочу терять его, — сказал он. — Вы можете переслать мои заметки по одному адресу в Филадельфию?

Лэнг помедлил, обдумывая ответ:

— Могу, если дело не срочное. Этим летом я поеду в Париж.

— Дело не срочное. Лишь бы блокнот дошел по назначению.

Он вырвал страничку из другого блокнота, достал карандаш, написал несколько слов и, передав листок Лэнгу, поднялся.

— Hasta luego!— попрощался он и быстро пошел по дну оврага.

Лэнг притронулся к карману, в который положил блокнот Фабера, и взглянул на Блау.

— Здесь есть что-нибудь такое, что нельзя отправлять из Испании? — спросил он.

— Вряд ли. Джо хороший парень, он просто-напросто в записках изливает свою душу. Сейчас он хочет быть уверенным, что наши потомки узнают правду, если даже его и убьют здесь.

— Да ну тебя к дьяволу! — воскликнул Лэнг. — Ты лучше скажи, как попал сюда.

Он внезапно заметил, что «обмундирование» Блау выглядит довольно чистым.

— Я уже говорил тебе, — ответил тот. — Приехал в Альбасете и записался в бригаду.

— Но это же произошло всего три недели назад! — изумился Лэнг. — Ты, значит, не прошел никакого обучения?

— А зачем? Я сказал, что служил в территориальной армии.

— Да? Ты служил в территориальной армии?!

— А как же! — подмигнул Бен. — Целых шесть лет.

Лэнг почувствовал беспричинный гнев, но сдержался.

— Ну, и как ты здесь подвизаешься? Ты ведь тоже журналист. Ты тоже намерен оставить память потомкам? Как ты себя вообще-то чувствуешь?

— Чудесно, как говорит Джо, и совсем не так мрачно настроен, как он. История на нашей стороне.

— Уж больно ты уверен в этом, — печально улыбнулся Лэнг.

— А ты нет?

— Нет, — признался Лэнг. — Не уверен. Историю творят люди, а я не убежден, что верю им.

Бен ухмыльнулся и перевел разговор на другую тему.

— Как Долорес?

— А ты произвел на нее большое впечатление, — отозвался Лэнг, с удивлением почувствовав, что краснеет. — Ты потому и вступил в интернациональную бригаду?

— Вряд ли.

— Я рад, что Долорес тебе понравилась, — продолжал Лэнг. — Она ведь тоже коммунистка. — Он сказал «тоже» наугад и тут же, опасаясь, что Бен может промолчать, прямо спросил — А ты?

— А я нет, — ответил Блау. — Разве только коммунисты ненавидят фашизм? Если это интервью, господин иностранный корреспондент, то разрешите заверить, что очень многие из нас вовсе не коммунисты.

Лэнг, пытаясь возражать, поднял руку, но Бен продолжал:

— Вот возьми, например, бойца, который жаловался на свой желудок. Он — твердолобый республиканец из Ист Дорсет в штате Вермонт.

— Да я все это понимаю! Не считай меня болваном! — воскликнул Лэнг.

— И не собираюсь. Ты ведь и газетчик, правда?

— Хочется думать, что да, хотя не это главное.

— Газетные владыки, которые, как ты утверждал, никогда не говорили тебе, что именно писать, так часто клевещут на наших парней, что те уже не могут оставаться равнодушными. Креатура Москвы, подонки общества, международные коммунистические гангстеры…

— Но это же все чепуха! — возмутился Лэнг. — Ни один здравомыслящий человек этому не верит.

— Боюсь, что верят очень многие.

— Ну, знаешь! — горячо возразил Лэнг. — Вот уж неправда!.. Хотя твой друг с больным желудком прав: католическая церковь слишком сильна.

— Ты ведь тоже католик?

— Нет. Я порвал с католицизмом, как только мне исполнилось двадцать лет.

Сверху донесся гул самолетов, и Лэнг поднял голову. С дороги один за другим прозвучали три винтовочных выстрела, — очевидно, сигнал воздушной тревоги, потому что в разных концах оврага немедленно послышались крики: «Самолеты! В укрытие!» — и раздался топот бегущих людей.

Почти сразу же показались самолеты. Они летели на небольшой высоте, и Лэнг узнал в них «капрони». Он перевел взгляд на Блау, чтобы узнать, как тот себя чувствует, но Бен спокойно рассматривал свои ботинки.

— Да, церковь, конечно, мощная организация, — заметил Блау, — и как только человек попадает ей в лапы…

— Нечто вроде коммунизма, — прервал его Лэнг, дрожа от страха. — Вера есть вера.

— Не сказал бы. Я читал много коммунистической литературы. Коммунисты утверждают, что их вера основывается на изучении истории.

Лэнг, не в силах больше владеть собой, пригнулся и вошел в кустарник.

— Самолеты направляются в Мора ла Нуэва, — заметил Блау, взглянув на него. — Здесь безопаснее, чем в отеле «Мажестик».

— Бен, а тебе не страшно? — спросил Лэнг; он имел в виду не самолеты, пролетавшие у них над головой, а страх, который охватывает людей в бою. Ему было стыдно за свою трусость, и в то же время он испытывал радость, что подвергается такой же опасности, как и этот неказистый человек, сидевший перед ним на корточках.

— Конечно страшно, — ответил Бен. — А кому не страшно?

— Ты женат?

Блау засмеялся.

— Что тут смешного? — продолжал настаивать Лэнг. — Многие женятся.

— Я похож на красавца?

— При чем тут красота?

— Женщины, взглянув на меня, шарахаются в сторону.

— Знаешь, Бен, сразу чувствуется, что ты не очень разбираешься в таких делах. Я встречал многих женщин и могу сказать, что все они, за исключением молоденьких девушек, не очень считаются с тем, урод ты или писаный красавец.

— Ну, а сейчас, когда я нарушил правила хорошего тона, мой текущий счет в банке выглядит не лучше, чем я сам.

— «Глоб» поместил сообщение о тебе на первой странице. Ты знаешь об этом? — Блау отрицательно покачал головой. — По-моему, ты недооцениваешь женщин.

— Наоборот, — ответил Бен с внезапной серьезностью. — Скорее всего, переоцениваю, пытаясь найти в них то, чего нет вообще у большинства людей. Я требую от женщин слишком многого. Теперь мне понятно, что это болезнь нашего класса.

— Нашего класса?

— Да. Мои родители были богатыми людьми, а я — человек, о котором говорят «в семье не без урода». Взбунтовался против той формулы преуспеяния, следуя которой отец в конце концов покончил самоубийством в возрасте сорока пяти лет. В 1929 году он обанкротился.

Лэнг протянул ему руку.

— Mon semblable, mon frère,— сказал он и пояснил — Это из Бодлера. Талантливейший поэт! Но вообще-то говоря, я полная противоположность тебе, так как родился и вырос в рабочей среде, которую возненавидел с самого начала… я хочу сказать, возненавидел бедность. Решил вырваться из нее, чтобы никогда к вей не возвращаться.

— А кто любит бедность? — заметил Бен. — Потому-то и ведется эта война, правда? — Он посмотрел на Лэнга и неторопливо закончил: — Хотя ты и преуспеваешь в жизни, ты, видимо, не очень счастлив.

— А кто счастлив, доктор Фрейд? — воскликнул Зэв, довольный возможностью отплатить Бену за его шутку над ним три недели назад в Барселоне.

— Счастье состоит в том, чтобы всегда быть сытым, иметь работу, которая тебе нравится и которую ты выполняешь хорошо, любить того, кто любит тебя, быть уверенным в завтрашнем дне, иметь обеспеченную старость.

— Это не счастье, а утопия, — возразил Лэнг.

— Нет, по-моему, это социализм.

— Одно и то же. После трех недель пребывания в Интернациональной бригаде ты уже заговорил, как Долорес Муньос.

— А как же! Мы с ней ежедневно получаем золотой паек и директивы из Москвы: что говорить, что думать, что делать, — иронически ответил Бен и засмеялся.

Расхохотался и Лэнг. Он подумал, что если перед Бушем он преклоняется, то в Бена просто влюблен. Чувствуя, что от этих мыслей ему — становится — как-то не по себе, он заметил:

— А ведь ты нравишься Долорес.

— Так же, как она тебе?..

…К тому времени, когда Лэнг добрался на своем форде до Реуса, наступила темнота, и ему пришлось включить фары. Однако, как только он въехал в город, солдат на контрольном пункте заставил его выключить свет, и Лэнг потратил почти час, чтобы пробраться через развалины. На стене разрушенного кинотеатра все еще виднелись обрывки рекламы — «Новые времена» Чарли Чаплина.

Недавно город снова подвергся бомбардировке. Улицы, по которым проезжал Лэнг, лежали в развалинах. Ему пришлось несколько раз спрашивать дорогу, снова и снова предъявляя свой пропуск.

Лишь после того как он миновал высоты Монтжуич вблизи Барселоны, он смог вздохнуть с облегчением, как человек, избежавший опасности. Это был массивный зловещий ориентир, освещенный только что взошедшей полной луной.

Вскоре он въехал в город, где ему снова приказали выключить фары, а затем свернул на север, мимо Эстасьон Франсиа.

Езда по городу с выключенными фарами была настоящей пыткой. Грузовики и военные машины — единственный вид транспорта, который мог двигаться по ночам (да и в дневное время), — с бешеной скоростью проносились по улицам, не переставая сигналить. У некоторых стекла фар были покрыты синей или черной краской с узенькими аккуратными щелочками, оставленными для света. Добравшись до Пасео де Грасия и свернув на небольшую улочку, ведущую к «Мажестику», Лэнг понял, что только чудом спасся от аварии.

Дежурный администратор передал ему несколько писем и памятку о телефонном разговоре.

— Сегодня есть горячая вода? — поинтересовался Лэнг.

Администратор ответил утвердительно.

Оказавшись у себя в комнате, с наклеенными на стекла окон длинными полосками бумаги, Лэнг глубоко вздохнул и с удовольствием подумал о горячей ванне. Он налил коньяку, разбавил его водой и, не опуская льда, быстро выпил. В памятке о телефонном разговоре сообщалось, что звонила Долорес Муньос, интересовалась, вернулся ли он с фронта. Ее заботливость тронула Лэнга.

Он позвонил Долорес и обрадовался, узнав, что через час она сможет пообедать с ним. Забравшись в ванну и наблюдая, как вода смывает грязь с его тела, он протянул руку к стоящему рядом стулу и взял блокнот и карандаш.

«ПРОШУ РАЗВОДА, — писал он печатными буквами. — ПОДРОБНОСТИ ПИСЬМОМ. ЗЭВ».

Взглянув на написанное, он пришел к выводу, что его решение явится для жены слишком неожиданным, слишком прямым и жестоким. Черт возьми, но как изложить подобное требование, чтобы оно не казалось столь внезапным и безжалостным?

Он почувствовал, что обязан как можно скорее поставить Энн в известность о своем решении; ее письма дышали одиночеством и страхом, и было бы несправедливо и нечестно поддерживать в ней уверенность, что отношения между ними остались теми же, что и до его отъезда из Нью-Йорка.

Хотя, честно говоря, какими же были в то время их отношения? Пылкой любовью их никак не назовешь. Ссоры и упреки из-за его случайных романов, которых он почему-то никак не мог избежать. Постоянное напряжение, прорывавшееся наружу из-за любого пустяка, а то и вообще без всякого повода. И это всего лишь после трех лет семейной жизни!

Их брак с самого начала был ошибкой, это было безрассудно.

Лэнг снова попытался составить текст телеграммы, тщательно выписывая печатными буквами:

«МИССИС ЭНН ЛЭНГ, 48 БЭНК-СТРИТ, НЬЮ-ЙОРК. ЭТА ВОЙНА ЗАСТАВЛЯЕТ ЧЕЛОВЕКА СТАТЬ САМИМ СОБОЙ. ДОЛГО РАЗДУМЫВАЛ НАД НАШИМ БРАКОМ. БРАК ЛИ ЭТО ВООБЩЕ?..»

«Нелепо! — подумал он. — Объяснить все это можно только в письме». И он решил написать письмо.

Ему придется написать весьма пространно, подробно рассказать, почему с самого начала что-то заставляло его отклонять попытки-Энн приехать к нему (она не раз предлагала это в своих письмах и телеграммах); как его предчувствие неизбежности разрыва между ними подтвердилось той глубокой любовью, которую — теперь уже нет сомнений — он испытывает к Долорес; он скажет, что это вовсе не очередная случайная интрижка (к Долорес он не прикоснулся и пальцем), наоборот, эта маленькая испанка ему сейчас так нужна, как никто раньше в его жизни.

Лэнг внезапно вспомнил, что прошел уже почти час, и Долорес может в любую минуту позвонить из холла гостиницы. У него сильно забилось сердце, и он решил, что можно подождать с письмом. Девушка была образцом пунктуальности в такой же мере, как и образцом высокой нравственности, которой он не мог ни достичь сам, ни побороть в Долорес и которую находил необычной для женщины, утверждавшей, что она коммунистка и, следовательно, как понимал Лэнг, свободна от буржуазных предрассудков.

Лэнг неоднократно пытался заманить Долорес к себе — выпить рюмку вина перед обедом или закусить чем-нибудь таким, чего нельзя было найти даже в ресторанах, снабжавшихся с черного рынка. (Эти рестораны она отказывалась посещать). Долорес наотрез отклоняла приглашения Лэнга даже в тех случаях, когда у него были его друзья, вроде Иллимена, Герберта Мэттьюса из «Нью-Йорк таймса», или кто-либо еще.

Долорес утверждала, что доверяет Лэнгу. Не говоря этого прямо, она давала понять, что он, несомненно, не собирается силой овладеть ею, и тем не менее не проявляла никакого желания отведать виски «Блэк энд Уайт», коньяку «Курвуазье» и даже хересу «Драй Сэк», за бутылку которого Лэнг заплатил огромную сумму, хотя и сказал Долорес, что ему привез ее корреспондент «Юманите» Жорж Сория из своей последней поездки за границу.

Долорес неодобрительно относилась к тому, что корреспонденты привозят в Испанию подобные деликатесы, пусть даже только для себя.

— Как вы можете так питаться, — негодующе говорила она, — когда столько людей голодают?

— Дорогая моя, — отвечал Лэнг, — оттого, что вы умрете с голоду, голодающие не станут сытыми. Пойдемте ко мне. Мой коллега прислал мне из Лиона чудесный pâté de campagne.

— Я как-то читала, что в вашей стране молодые люди заманивают девушек к себе, обещая показать им grabados al agua fuerte. Как они у вас называются?

— Гравюры? — спросил Лэнг смеясь.

— Гравюры, — подтвердила она. — А вы предлагаете мне чедерский сыр, ветчину, масло и кровяную колбасу.

— Perdóname!—ответил Лэнг. — У меня нет гравюр, а у вас нет любви.

— Я люблю всех, кто любит Испанию, — сказала Долорес с таким серьезным видом, что он порывисто обнял ее, хотя они были посредине площади де Каталунья.

Когда она позвонила из холла, он, не дожидаясь, пока поднимется старенький лифт, быстро сбежал вниз по лестнице.

Как и все женщины республиканской Испании в те дни, Долорес не носила шляпы, но, в отличие от многих испанок, которых он встречал на улицах, не выкрасила свои чудесные черные волосы и не превратилась в блондинку, за что он испытывал к ней чувство признательности…

Они прошли в ресторан со стеклянным куполом, напоминавшим ему «Гарден Корт» в отеле «Палас» в Сан-Франциско, и официант в безупречном смокинге усадил их за столик. Лэнг рассказал Долорес, что он видел, сообщил о своей встрече с Блау и почувствовал себя несколько задетым тем заметным интересом, который она проявила к Бену.

— А вы знаете, — сказала она, — сегодня в десять часов утра бомбили рыбный рынок в Барселоне.

— Ну и что же? Рыба-то все равно уже была мертвая, — пошутил Лэнг.

Долорес укоризненно покачала головой:

— Тридцать человек убито, сто двадцать четыре ранено. Главным образом женщины, стоявшие в очереди.

— Простите меня. — Он потянулся через стол и сжал ее пальцы. Немного помедлив, Долорес мягко высвободила свою руку. — Простите меня, — повторил Лэнг. — Я сам сегодня попал под бомбежку около Мора ла Нуэва. Я сказал глупость.

— Вас я прощаю, — ответила она, — но убийцам никогда не прощу.

— И я им никогда не прощу! — с пафосом воскликнул Лэнг. — Но как бы это ни было жестоко, всякий раз своими бомбежками фашисты льют воду на нашу мельницу. Честные люди мира не смогут этого долго терпеть.

— Но сколько же еще они будут терпеть? — спросила Долорес. — Противник приближается к Средиземному морю, связь между северной и южной частями страны скоро прекратится. Нам будет очень трудно.

— Ну вот, теперь вы ведете пораженческие разговоры, — ласково упрекнул ее Лэнг, сознавая, что девушка выразила лишь то, что он сам чувствовал уже в течение многих месяцев, больше того, с самого начала войны. Ни сейчас, ни раньше Лэнг не верил в победу республиканцев. — Вы высказываете взгляды, за которые всегда упрекали меня.

— Это не ваша война, — сказала она с некоторым ожесточением. — Вам не придется жить при фашизме, если мы потерпим поражение. Это будет не жизнь, а смерть.

— Вы не потерпите поражения, — успокаивающе сказал Лэнг. — Мы победим.

— Если мы потерпим поражение, — продолжала Долорес, — вспыхнет мировая война. Бомбы будут падать на Париж, Лондон и, возможно, даже на Нью-Йорк.

— Мы победим, — повторил Лэнг. — Я обещаю вам.

Долорес улыбнулась, и ощущение невыносимой тяжести, которая давила Лэнга, внезапно исчезло. Они съели суп, по небольшому кусочку селедки и свежему персику, запивая вином. Все было приготовлено со вкусом, но порции были так малы, что только разожгли аппетит.

Лэнг уплатил пятьдесят песо и собрался было оставить на чай, но, заметив, как нахмурилась Долорес, вспомнил, что с начала войны официанты отказываются брать чаевые.

— Пойдемте ко мне, я вам покажу свои гравюры, querida,— предложил Лэнг. — В гардеробе у меня есть даже бананы, не говоря уже об отличном паштете из печенки в глиняном горшке и американском кофе с настоящим сахаром.

Долорес улыбнулась и отрицательно покачала головой.

— Какой же вы неисправимый! — заметила она и хотела уже встать из-за стола, как вдруг внезапно погас свет. Тут же послышалось прерывистое завывание сирены. Они посмотрели на стеклянный купол и через его свинцовый переплет увидели в небе перекрещивающиеся лучи прожекторов.

Лэнг лихорадочно шарил вокруг себя и наконец позвал:

— Долорес, где вы?

— Здесь, — тихонько откликнулась она. Лэцг ощупью нашел девушку и схватил ее за руку.

Они сидели рядом в темноте, чувствуя, что в огромном ресторане притаилось много людей и все, удерживая дыхание, молча смотрят на стеклянный купол.

Выли сирены, по-прежнему скрещивались лучи прожекторов, а затем послышался пронзительный свист падающих бомб. («Должно быть, где-то около порта», — подумал Лэнг, дрожа от страха и размышляя, не передается ли этот страх Долорес через его руку).

Он напряженно прислушивался, пытаясь определить, не уходит ли кто-нибудь из ресторана, но ничто не нарушало глубокой тишины. Все молчали, не было слышно ни вздоха, хотя в ресторане собралось больше ста человек.

— Мне страшно, — проговорила Долорес всхлипывая.

Бомбы рвались с приглушенным грохотом («Около Барио Чино», — решил Лэнг), и здание гостиницы мягко сотрясалось. Вой сирен, походивший на заунывный плач, не мог заглушить рокота моторов в небе. Этот прерывистый, пульсирующий рокот то усиливался, то ослабевал и почему-то казался еще более ужасным, чем свист >бомб или смягченные расстоянием взрывы.

Затем все внезапно стихло: самолеты, прилетевшие с моря, резко развернулись и снова унеслись на юг, в направлении острова Мальорки. Все понимали, что через несколько минут над городом появится новая волна самолетов. Молчание, царившее в ресторане, казалось Лэнгу невыносимым. Он подумал, что чувствовал бы себя значительно лучше, если бы кто-нибудь завизжал, или упал в обморок, или позвал на помощь, или хотя бы закричал от ярости и страха.

Но вот мертвую тишину огромного зала нарушил одинокий женский голос, певший flamenco. Через мгновение Лэнг с изумлением узнал голос Долорес. Он почувствовал, как напрягалось и трепетало маленькое тело девушки, словно следуя переливам самой песни.

Как и всякая настоящая canto hondo, это была чистая импровизация, и Лэнг не понимал, как могла ее петь Долорес, в которой не было ни капли цыганской или андалузской крови. Она родилась и выросла в Мадриде. Лэнг начал внимательно прислушиваться, и ему удалось уловить смысл большинства слов.

Это была песня страха и решимости. Песня родилась, очевидно, под влиянием переживаний, которые Долорес выразила одним словом: «Страшно». Она начала так:

Я боюсь крылатых убийц, Разоривших страну мою, Я страшусь людей-кровопийц, Зло творящих в моем краю. Где прошли они — всюду кровь… Умирают и жизнь и любовь. Но сильнее страха мой гнев… Он пылает, как яркий костер, Страх сгорает в этом огне, Ярость гнева в солдате растет. Гнев — в руках, он — в винтовке моей, Он теснит мою грудь все сильней. Я живых и мертвых опять Для любви и жизни верну, Вновь простые люди пойдут За свою сражаться страну. В душах женщин средь мрака бед Загорится надежды свет… Грозной силой станут они И детей и отчизну спасут, Сгинут черные крылья войны, Над врагами свершится суд. Я к борьбе призываю вас В этот грозный и тяжкий час [33] .

 

8.

Бен находился в одной из комнат редакции «Дейли уоркер», когда застучал телетайп Юнайтед Пресс.

ВАШИНГТОН, 24 НОЯБРЯ 1947 ГОДА (БЮЛЛЕТЕНЬ). СЕГОДНЯ ДНЕМ ПАЛАТА ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ ОБВИНИЛА В ОСКОРБЛЕНИИ КОНГРЕССА ДЕСЯТЬ ГОЛЛИВУДСКИХ СЦЕНАРИСТОВ, ДИРЕКТОРОВ И ПРОДЮСЕРОВ, КОТОРЫЕ В ПРОШЛОМ МЕСЯЦЕ ОТКАЗАЛИСЬ СООБЩИТЬ КОМИССИИ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ АНТИАМЕРИКАНСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ, ЯВЛЯЮТСЯ ЛИ ОНИ ЧЛЕНАМИ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ.

— Эй, Дейв! — крикнул Бен через комнату. — Взгляни-ка!

Дейв Беннетт подошел к нему, и они стали наблюдать за аппаратом, который равнодушно выстукивал:

РЕЗУЛЬТАТОМ ЭТОГО РЕШЕНИЯ МОЖЕТ БЫТЬ ПЕРЕДАЧА ДЕЛА В МИНИСТЕРСТВО ЮСТИЦИИ ДЛЯ ВОЗБУЖДЕНИЯ УГОЛОВНОГО ПРЕСЛЕДОВАНИЯ. ОСКОРБЛЕНИЕ КОНГРЕССА ЯВЛЯЕТСЯ УГОЛОВНЫМ ПРЕСТУПЛЕНИЕМ, НАКАЗУЕМЫМ ТЮРЕМНЫМ ЗАКЛЮЧЕНИЕМ ОТ ОДНОГО МЕСЯЦА ДО ОДНОГО ГОДА И ШТРАФОМ ДО ТЫСЯЧИ ДОЛЛАРОВ ПО КАЖДОЙ ОТДЕЛЬНОЙ СТАТЬЕ ОБВИНИТЕЛЬНОГО АКТА.

ОДНОВРЕМЕННО С ЭТИМ КОМИССИЯ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ АНТИАМЕРИКАНСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ОБЪЯВИЛА, ЧТО В НАЧАЛЕ БУДУЩЕГО МЕСЯЦА ОНА ПРОВЕДЕТ НЕСКОЛЬКО ОТКРЫТЫХ ЗАСЕДАНИЙ В НЬЮ-ЙОРКЕ. В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ КОМИССИЯ ПРОВОДИЛА ЗДЕСЬ СВОИ ЗАКРЫТЫЕ ЗАСЕДАНИЯ.

СООБЩАЮТСЯ СЛЕДУЮЩИЕ ФАМИЛИИ СВИДЕТЕЛЕЙ ИЗ ГОЛЛИВУДА, ИМЕНУЕМЫХ СЕЙЧАС «НЕДРУЖЕСТВЕННОЙ ДЕСЯТКОЙ» И УПОМИНАЕМЫХ В СЕГОДНЯШНЕМ РЕШЕНИИ КОНГРЕССА…

Бен и Дейв взглянули друг на друга.

— Ты напишешь заметку по этому поводу? — спросил Дейв. Бен утвердительно кивнул головой. В эту минуту он думал не столько о «десятке», сколько о том, кого комиссия вызовет на открытые заседания, которые начнутся в будущем месяце.

Как только сообщение Юнайтед Пресс было передано полностью, Бен вырвал соответствующее место ленты из телетайпа и пошел к своему столу. В течение прошлой недели редакция смогла обеспечить Блау полный рабочий день, и это радовало его.

Он позвонил Джойс, заведующей газетным архивом, и попросил подобрать все вырезки на «недружественную десятку», а также материал о фильмах, поставленных по их сценариям или под их руководством, о романах и рассказах, которые они написали, и все их биографические данные.

— Напиши, пожалуйста, и передовую, — попросил Дейв. Бен снова кивнул головой.

Работая над статьей о решении конгресса, Блау вспомнил, как в 1936 году, когда он освещал забастовку моряков, у него возникли недоразумения с газетой «Глоб». Забастовка вспыхнула по инициативе снизу, несмотря на упорное сопротивление верхушки прежнего «Международного союза моряков», и в конечном итоге привела к возникновению «Национального союза моряков».

После посещения забастовочного комитета на Уэст-стрит в Манхеттене, бесед с Джо Карреном, Джеком Лоу-ренсоном, Блэкки Майерсом и Фердинандом Смитом, после разговоров с рядовыми пикетчиками и парнями, орудовавшими в импровизированной кухне в Бруклине, Бен писал в газеты сообщения, вполне отвечавшие обычной журналистской схеме подобных статей: «Кто, что, где, когда, почему». Вся беда заключалась в том, что в каждом сообщении главное место занимал ответ на вопрос «почему».

Между тем «Глоб» почти ежедневно в своих передовых статьях метал громы и молнии в адрес забастовщиков, и редактору, потребовалось те много времени, чтобы обнаружить противоречие между тем, что говорит хозяин и что пишет какой-то репортеришка по фамилии Блау.

— Что это за чертовщина? — спросил он однажды. Бен притворился непонимающим и решил отшутиться.

— Правда, босс, настоящая правда и только правда, — ответил он, улыбаясь, как ему казалось, самой очаровательной улыбкой.

— Да перестаньте пороть чушь, Блау, — заявил редактор. — Вам же известно, что на полосах, отведенных под информационные сообщения, мы не печатаем рас-суждений, более уместных в передовых статьях.

«Ну, положим!» — подумал Бен, но решил пропустить мимо ушей замечание редактора. Вместе с тем он не мог удержаться, чтобы не сказать:

— Я сам плавал на судах. В своих сообщениях я излагал лишь факты.

— Да? — опросил редактор. — А вы знаете, что после таких «изложений» вы можете вылететь из редакции?

— Люди, получающие в месяц всего лишь сорок семь долларов пятьдесят центов, имеют вполне законные основания для недовольства, — заявил Бен, — не говоря уже об отвратительных, повторяю, отвратительных жилищных условиях и об отбросах, которые подаются вместо — пищи…

— Довольно! — крикнул редактор.

На следующий день, заглянув в журнал ежедневных заданий, Бен обнаружил, что он отстранен от освещения забастовки. Редактор отдела новостей сообщил ему, что редакция наняла Фрэнсиса К. Лэнга написать серию статей о причинах и ходе забастовки.

— Беспринципный писака! — выругался Бен. Уж этот-то напишет именно то, что нужно газете. (Но это было еще ничего по сравнению с тем письмом, которое ему написал Фергюсон в Испанию, когда узнал об его уходе с работы. «Почему я так и не ответил ему?»)

Зазвонил телефон. Дейв крикнул;

— Бен! Тебя. — И подмигнул.

— Кто говорит? — спросил Бен, беря трубку, хотя прекрасно знал кто.

— Я, — ответила Сью. — Это ты? Ты не в настроении?

Тут настроение Бена действительно ухудшилось, и голос против его воли зазвучал совсем подавленно.

— То, что осталось от меня, — ответил он и внезапно вспомнил, что именно так Джо Фабер ответил Иллимену в Испании.

— Ты свободен? Я хочу пообедать с тобой.

— Я-то свободен, но кто будет платить?

— Но ты же работаешь сейчас полный рабочий день.

— Ну, хорошо, платим пополам.

— Договорились, — ответила Сью. — Я зайду за тобой, если ты не возражаешь.

— Пожалуйста.

— Чувствую по твоему тону, что ты страшно увлечен такой приятной перспективой, — иронически заметила девушка.

— Просто занят. — Он вдруг принял решение и многозначительным тоном добавил: — Я хочу видеть тебя.

После того как газета была сдана в печать, Бен пошел домой. Было еще только четыре часа. Медленно поднимаясь по лестнице, он встретился с миссис Горнштейн, спускавшейся вниз. Ей пришлось повернуться боком, чтобы пропустить его, но и сбоку она оказалась не менее полной. Миссис Горнштейн что-то сказала, но он, не расслышав, прошел мимо, и она послала ему вдогонку: «Сумасшедший!»

Войдя к себе в комнату, Бен включил радиолу, поставил «Иберию» Альбениса и нажал пусковую кнопку. Радиола была единственной дорогой вещью в этой меблированной комнате и стоила ему двести долларов в рассрочку, не считая процентов на просроченные взносы. В течение всего прошлого года Бен ежемесячно платил за нее по 10 долларов 25 центов. Коллекцию пластинок, собранную после войны, Блау приобрел таким же путем — за счет желудка и гардероба.

Прислушиваясь к первым тактам сюиты, напоминавшей ему об Андалузии, Наварре и столь характерной хоте, он попытался думать о Сью. На ум ему пришла фраза, брошенная много лет назад его учителем психологии в средней школе: «Едва ли один из десяти человек может мыслить логически более двадцати секунд подряд». Бен лениво задал себе вопрос: так ли это?

Он с раздражением подумал, что в его связи с Сью каким-то образом виноват Фрэнсис К. Лэнг. (Поразительно, как этот человек постоянно появляется на моем пути!) Если бы она не оказалась в тот вечер, год назад, в квартире Лэнга на Юниверсити-плейс, никакого романа у них не было бы. Какой-то писака с претензиями, заискивающий перед известными литераторами и стремящийся поддерживать знакомства с ними, привел ее с собой, что вряд ли можно было поставить Лэнгу в вину. «Виноват я сам», — подумал он.

Почти весь вечер Сью сидела в противоположном конце комнаты. Бен сразу же заметил, что она привлекательна, и решил не думать о ней. Девушка тоже не уделяла ему особого внимания. Бен вообще старался не думать о девушках: в прошлом слишком уж часто ему указывали на нелепость его ухаживаний, и его вовсе не соблазняла перспектива получить еще один щелчок. Кроме того, она, вероятно, была связана с человеком, который привел ее сюда и сейчас всякий раз, когда Лэнг что-нибудь изрекал или когда знаменитая журналистка Вильгельмина Пэттон подчеркивала то или иное преимущество, якобы достигнутое ею в споре с Блау, механически, словно кукушка в часах, кивал головой.

Затем, во время какого-то спора, когда Пэттон, перебирая пальцами жемчужное ожерелье, как великая герцогиня в английском кинофильме, о чем-то разглагольствовала, а может быть, во время замешательства, когда кто-то пролил вино (Бен точно не помнил), девушка перешла к нему и устроилась рядом на большой софе.

Она вытащила сигарету и улыбнулась, когда Бен дал ей прикурить, а он даже удивился, услышав свои слова:

— Вы, вероятно, не разрешите Мне проводить вас?

— Сегодня нет, — ответила она.

Бен был настолько польщен ее быстрым согласием на продолжение знакомства, что так и не собрался как следует обдумать случившееся. Ему очень хотелось женского общества, а здесь была красивая девушка, которой он понравился с первого взгляда. Она была веселой, интеллигентной и сердечной, разделяла его мнение о Лэнге и многие его взгляды. Через неделю они сошлись — со страстью и поразительным отсутствием неловкости. Но это произошло год назад, размышлял он теперь. Ну, а за год человек может многое передумать. («А ты еще не можешь забыть Эллен, не так ли, Блау?»)

Сью постучала, открыла дверь и вошла. На ней был хорошо сшитый костюм и длинное пальто, которое она сняла и бросила на кушетку у стены.

— Мило с твоей стороны пригласить меня на обед, — заметила она, умышленно часто моргая своими необыкновенно длинными ресницами.

— Кого ты обманываешь? — улыбнулся он. — Ты сама себя пригласила. — Бен нажал кнопку и выключил радиолу.

— Зачем? — спросила Сью.

— Мешает думать…

— А может, и я тебе мешаю? — спросила она, словно читая его мысли. Это пришло ей в голову, еще когда она ехала с Юнион-сквер, где работала в магазине X. Клейна, в отделе дамского платья самых больших размеров.

— Ты голодна?

Сью лукаво посмотрела на него:

— Что ты хочешь сказать?

Бен понял, что она имеет в виду, и поспешно добавил:

— А я нет.

— Да? А ты ведь целые две недели не видел меня! С какой девушкой ты сейчас встречаешься? С этим ходячим покойником Джойс из «Дейли уоркер»?

— Джойс очень милая девушка, — чинно заявил он. — Может быть, хочешь сыграть в шахматы?

— Странная идея!

— Что же тут странного? Игра в шахматы вызывает у меня аппетит… к еде.

— А у меня нет. Ты всегда ловишь меня на детский мат. Я никогда не могу вовремя предугадать его.

— Такая уж ты есть, Сью… Да и вообще-то мы оба ведем себя по-идиотски. Вот об этом я и хочу поговорить с тобой. — Бен сел.

— О, не нужно! Все что угодно, только не это! — театральным тоном воскликнула она.

Комната была такой маленькой, что Бен, не вставая с кресла, наклонился и взял ее руки в свои, как только она села на кушетку напротив него.

— Я серьезно.

— А что в этом нового, мистер Блау?

— До нашей встречи я провел четыре года в армии и шесть месяцев в госпитале. Я тоже был голоден.

— Ну и хорошо.

— Нет, не хорошо. Знаешь, — продолжал Бен, сжимая ее руки, — мы должны прекратить нашу связь. Так продолжаться не может. Пойми. Ты мне нравишься. Я уважаю тебя. Но я не чувствую к тебе того, что ты чувствуешь ко мне. Прости меня Сью, но я ничего не могу поделать с собой, не могу.

— А разве я предъявляю тебе какие-нибудь претензии? — спросила она. Сью сидела на кушетке, сложив руки на коленях, словно провинившаяся школьница, выслушивающая выговор. На глазах у нее блестели слезы.

— Ты можешь наконец быть серьезной? — спросил он.

— Больше, чем тебе хотелось бы, — заявила она. Бен пытался возразить, но она помешала ему: — Знаешь, Бен, как только я увидела тебя у Лэнга, я поняла, как ты нужен мне. С тех пор я не перестаю думать о тебе…

— Сью…

— Я люблю тебя, болван ты этакий!

«Ну, начинается!» — подумал Бен. Вслух он сказал:

— Но я-то не люблю тебя и не собираюсь на тебе жениться, Сью. Я понимаю, что это несправедливо по отношению к тебе и что ты не должна была связываться с таким типом, как я.

— Ты думаешь, я не понимаю?

— И раз это…

— И раз это так, я довольна я тем, что есть. Может быть, наступит время, когда ты полюбишь меня. Бывает ведь так. Ну, а если нет, тогда очень плохо.

— Не понимаю.

— Да? А ты ведь умница. Я нравлюсь тебе как женщина?

— Конечно.

— Если бы я значила для тебя больше, чем случайная подруга, ты был бы рад?

— Да.

— И я тоже. Но если у тебя нет ко мне более глубокого чувства, то о чем же говорить? — Сью посмотрела на него глазами, полными слез. Не желая высказывать всего, что было у нее на душе, она все же не сдержалась: — Но почему ты не любишь меня?

— Не знаю, — ответил Бен. Он встал с кресла, подошел к окну и стал смотреть на улицу. Бен чувствовал, что Сью стоит у него за спиной и сейчас прикоснется к нему. Ему не хотелось этого.

Все же Сью обняла его.

— Эллен, да? — спросила она.

Бен не ответил. Он не хотел думать об Эллен Гросс, на которой женился после возвращения из Испании. Он вообще не хотел вспоминать об этом периоде своей жизни; одно лишь воспоминание о жене даже сейчас, восемь лет спустя, причиняло ему острую боль; «Что стало с ней? — подумал он. — Да перестань ты об этом!»

— Куда бы ты хотела пойти поесть? — спросил Бен, поворачиваясь к Сью.

— Es igual,— ответила она улыбаясь. — Я научилась этому выражению у тебя, помнишь?

— Помню.

Надевая свой старый плащ и шляпу, он думал, как все нелепо получается. «Всю жизнь ты искал любви, а вот когда нашлась эта чудесная девушка, которая жаждет подарить тебе свою любовь, ты не можешь принять ее драгоценного дара. Черт тебя подери, но что же с тобой?» Он припомнил свой разговор с Лэнгом в Испании. «Я пытаюсь найти в женщинах то, — сказал он, — чего нет вообще у большинства людей. Я требую от женщин слишком многого. Это болезнь нашего класса. Правда ли это? А может, правда в том, что у тебя просто холодная, как у рыбы, кровь? После Испании — Эллен, после Германии — Сью. Ни ту, ни другую он любить не может, но по совершенно разным причинам».

Словно читая его мысли, Сью внезапно заметила:

— Но одно обещание ты все же должен дать мне, Бен. — Он удивленно взглянул на нее. — Перестань болтать эту высоконравственную чепуху. Ты ведь и сам в нее не веришь.

— Что ты имеешь в виду?

— Что я люблю тебя, а ты меня не любишь и что мы не должны встречаться, так как ты злоупотребляешь моим отношением к тебе. Это то же чванство мужчины перед женщиной, только шиворот-навыворот.

Бен ничего не ответил: он понимал, что Сью права.

— Так куда мы пойдем? В кафетерий Стюарта? — спросил он. — В китайский ресторан или в испанское кафе вот здесь, неподалеку?

— Мне все равно, — повторила Сью, пытаясь казаться веселой и оживленной. — Ты слушал выступления Лэнга последние два воскресенья?

— Иногда забываю в это время включать радио.

— Я думала, что после вызова в комиссию он выступит с резкой критикой в ее адрес. Но он и словом не обмолвился о комиссии и вместо этого пустился в пространные рассуждения о плане Маршалла и прочем. Такие рассуждения придутся по вкусу любому владельцу фирмы, торгующей касторкой.

— Ему к этому не привыкать.

— Ты думаешь, он «дружественный свидетель»?

— Сомневаюсь, — ответил Бен, когда они уже выходили на улицу. — Он давно бы мог стать им.

— А почему бы и нет?

— В основном он порядочный человек. Говорят, после возвращения из Испании Лэнг стал еще больше пить. Ты видела его в тот вечер. Я когда-нибудь рассказывал тебе о моем разговоре с его женой? Это было после того, как ты ушла с тем типом, что привел тебя к ним.

— Ревнуешь? — спросила Сью. Бен только засмеялся, хотя, к своему изумлению, почувствовал, что действительно ревнует.

— Нет, не рассказывал, — продолжала Сью и добавила: — Я же тебе потом сказала, что это был мой младший двоюродный брат.

— Я расскажу тебе об этой беседе за обедом.

— Тогда, может быть, после обеда ты почувствуешь себя голодным? — Сью искоса поглядела на него.

— Возможно, — улыбнулся он. — А знаешь, Сью, ты выбрала себе не ту профессию. Тебе следовало бы стать комической актрисой.

— А я и есть комическая актриса. Почему же ты не смеешься?

 

9.

23 мая 1938 года

«Заявляя вам с такой откровенностью о серьезности нашего положения, мы не впадаем в чрезмерную панику. Мы говорим чистую правду, как бы она ни была сурова. Мы всегда говорили правду, говорим ее и теперь, так как хотим, чтобы все ее осознали, как мы, и спокойно встретили опасность и чтобы никто не потерял надежды на победу и не приходил в отчаяние, если опасность станет еще более грозной…»

Лэнг слушал женщину-оратора, стоявшую всего в нескольких футах от него, и всматривался в зал театра в Мадриде, на сцене которого он сидел рядом с Долорес и несколькими корреспондентами от европейских коммунистических газет.

Не переставая слушать, Лэнг размышлял о том, что он единственный беспартийный в зале театра, заполненного коммунистами (если не считать, конечно, провокаторов и шпионов). Единственный беспартийный на пленуме Центрального Комитета Коммунистической партии Испании!

Лэнга несколько удивило, что никто не пялил на него глаза, никто не выразил неудовольствия, когда он вошел вместе с Долорес. Он думал, что девушка подвергает себя огромному риску, приглашая его на пленум ЦК, и сначала отказался идти. Но она продолжала на-стаивать и с улыбкой заявила, что никакая опасность ему не угрожает и никто его на пленуме не укусит.

— Я не о себе беспокоюсь, — ответил он ей в Барселоне два дня назад. Долорес расхохоталась и спросила:

— Вы все еще считаете нас хунтой заговорщиков, не так ли?

«…Главными исполнителями этого плана являлись интервенты, захватившие нашу территорию. Об этом хорошо знали во всей Европе, и в особенности в Лондоне и Париже. Более того, наступление против нашей страны было подготовлено не только с ведома, но и с согласия английского правительства, руководимого самыми реакционными элементами консервативной партии. Итало-английский пакт обсуждался и подготовлялся одновременно с подготовкой арагонского наступления. Он был подписан 16 апреля, когда захватчики уже достигли Альканьиса и Каспе…»

— Ведь будет выступать Долорес, — продолжала она, когда они сидели в маленьком кафе на Рамбла де лос Флорес. Лэнг умилился, решив, что девушка говорит о себе в третьем лице, как это часто делают маленькие дети. Лишь после того как она объяснила, что с основным политическим докладом выступит не она и что ему, представителю крупных американских телеграфных агентств, будет интересно послушать доклад, Лэнг догадался:

— Ах, другая Долорес!

— У нас есть только одна Долорес, Франсиско, — ответила девушка. То, что она употребила испанский вариант его имени и впервые назвала его так, он воспринял как явное доказательство ее привязанности. Это и было одной из причин, почему он согласился в тот вечер полететь с ней в Мадрид на арендованном военными властями транспортном самолете «Дуглас». Но и по дороге туда, и в течение суток, проведенных в отеле «Флорида», до самой встречи за завтраком в день пленума, Лэнг так и не решил, идти ему на это заседание или нет и сможет ли вообще Долорес, la pequeña (так он теперь мысленно называл ее) провести его туда.

Однако девушка не только провела его на пленум, но и представила нескольким товарищам, мужчинам и женщинам, — он знал их по имени, как и они его, и видел их на фотографиях в «Frente Rojo» и в газетах других партий Народного фронта.

«…Наступление врага развернулось и на другом фронте: внутри нашей собственной страны. Я имею в виду не только подрывную работу „пятой колонны“ — шпионов, пробравшихся на высокие посты в нашей армии, троцкистских офицеров из ПОУМ, проникших в некоторые части, которые не оказывали должного сопротивления на тех участках, где неприятель начал наступление и сумел прорвать фронт. Я имею в виду, главным образом, скрытые и открытые пораженческие выступления, предшествовавшие наступлению противника и сопровождавшие его. Эта кампания началась за границей, но получила поддержку и в некоторых слоях населения нашей страны…»

Лэнг взглянул на другую Долорес, которой представила его la pequeña, как только та с огромным букетом красных роз появилась на сцене. Смуглая женщина крепко пожала ему руку, громко рассмеялась над чем-то, сказанным ей маленькой Долорес (Лэнг от смущения не уловил смысла сказанного), и, как показалось ему, взглянула на него с одобрением.

Но только когда Долорес Ибаррури заговорила, Лэнг окончательно понял, почему народ избрал ее, дочь астурийского горняка и жену шахтера, депутатом кортесов.

Она была одной из тех выдающихся личностей, которые как бы олицетворяют собою свой народ. Фигура, язык, манера держаться — все Обличало в ней истинную дочь Испании. Свою речь она подкрепляла скупыми, но выразительными жестами. Ее голос, звучавший с глубочайшей убежденностью, переходил от низкого контральто к сопрано, сохраняя в то же время звучность прекрасного вибрирующего струнного инструмента.

«…Выдвинутый в дни наступления неприятеля лозунг „Сопротивляться!“ был подхвачен нашими бойцами и всем испанским народом. Наша армия героически сопротивлялась. Наш народ дал отпор и тем, кто предсказывал или предлагал капитуляцию. И поэтому враг, хотя он и добился больших успехов, не смог полностью осуществить свои планы…»

«Если бы я читал этот доклад в газете, удобно расположившись в кресле дома на Бэнк-стрит в Нью-Йорке или на даче в Бокс Каунти, — думал Лэнг, — я сказал бы, что это типичная агитационная речь, задуманная и произнесенная с единственной целью — сплотить народ». Но всякий, кто находился здесь, если только он не был слеп, глух и обладал хотя бы каплей здравого смысла, должен был признать, что устами Ибаррури говорит сама правда.

«…Наша борьба не только дала всему миру новое доказательство жизнеспособности, боеспособности и организованности испанского народа, его героизма и веры в собственные силы, но и создала предпосылки для возникновения новой международной обстановки, основной чертой которой является начало организации фронта сопротивления завоевательным планам фашизма. Наша борьба создает также новую ситуацию внутри страны. Основная черта этой ситуации — сплочение всех антифашистских сил вокруг правительства национального объединения…»

Лэнт понимал, что смуглая женщина, стоявшая сейчас на трибуне, могла зажечь величайшим энтузиазмом огромные толпы слушателей, но это было совсем не то исступление, которое он наблюдал в Мюнхене или в Берлине в «Спорт-палас», когда там выступал «Der Schöne Adolf». В том, что говорил Гитлер, если даже слушать его очень внимательно, невозможно было обнаружить ни капли здравого смысла, в то время как Долорес Ибаррури обладала поистине неотразимой логикой.

Самого Лэнга удивило подобное сравнение. Еще год назад он мог бы противопоставить некоего коммуниста некоему нацисту и сравнить влияние, которое каждый из них оказывает на своих слушателей. Но сейчас подобное сравнение показалось ему абсолютной нелепостью, и он тут же отбросил его.

В конце концов, в результате общения с обеими политическими группами, которые он, как и многие другие, называл «тоталитарными», Лэнг понял, что между ними нет ничего общего. Если он не знал этого до Испании, то узнал теперь, встретив Долорес (маленькую), Констанцию де ла Мора и таких военачальников, как Антонио Кордон.

Ведь он же не Иллимен, который постоянно твердит: «Я вне политики».

— Я пытался читать книги Маркса, Ленина и других коммунистических лидеров, — сказал как-то Клем, — но у меня от них только голова болит. Я вне политики, но могу отличить правильное от неправильного, истину от лжи.

— Как? — пристал к нему Лэнг. — Путем собственного умозаключения?

— А почему бы и нет? — ответил Клем, передавая ему бутылку виски. — Хлебни.

«…Ныне, как и прежде, люди, любящие свободу и прогресс человечества, стоят на нашей стороне. Демократическая Франция, находящаяся под прямой угрозой фашистской агрессии, с каждым днем все яснее видит, что ее судьба связана с нашей судьбой, и потому проводит все более энергичную антифашистскую политику…»

(«Французское правительство или французский народ имеет в виду Ибаррури? Правительство Франции ведет себя возмутительно, а французский народ здесь, в Мадриде, пожертвовал тысячами своих лучших сынов, погибших при защите Университетского городка»).

Сидя за столом для представителей печати рядом с Долорес, Лэнг робко пожал ей под скатертью руку. Он обрадовался, когда девушка ответила ему легким пожатием, хотя тут же осторожно убрала руку.

Лэнг оглядел зал. Люди слушали затаив дыхание. Во время пауз стояла напряженная тишина. Не будь Лэнг очевидцем происходящего, он никогда бы не поверил, что люди могут слушать с таким сосредоточенным вниманием. С балконов свисали длинные узкие красные полотнища с белыми буквами. «Resistir es vencer!» — говорилось на одном. «Viva la Union Soviética: mejor amigo del pueblo español!» — гласило другое. Лозунги призывали народ: «Поддерживайте правительство национального единения!», «Экономьте продукты питания — в них нуждаются дети!», лозунги утверждали: «Тринадцать пунктов — путь к победе!», «1938 год — год Победы!»

«…Наша партия принесла необходимые жертвы, стремясь облегчить реорганизацию правительства в правительство национального единения. Это решительный ответ тем, кто, оановываясь на участии коммунистов в правительстве, распространял за границей нелепые выдумки об ориентации нашей страны в сторону… диктатуры пролетариата, а внутри страны сеял рознь и разногласия, изображая коммунистов хозяевами правительства и государства…»

Несомненно, доклад и обстановка в зале оказались совсем не такими, как ожидал Лэнг. «Чего же я ожидал? — спросил себя Лэнг. — Крикливую, истерическую мелодраму, как на нацистских сборищах? Ненависть и безумие, разожженные умелой агитацией?»

Но здесь заседал Центральный Комитет Испанской коммунистической партии, и хотя Долорес воздала должное «нашему великому Сталину», то, что она говорила, «линия», которую она обосновала, не давали ни малейшего повода заподозрить «руку Москвы».

«…Мы противились несправедливым экспроприациям и насильственной коллективизации, но боролись за то, чтобы земли аристократов и всех причастных к мятежу были отданы бедным крестьянам и сельскохозяйственным рабочим, чтобы они могли обрабатывать их так, как сами найдут нужным, и с помощью государства максимально увеличивать продукцию…»

Она проанализировала программу демократической, по ее определению, революции в Испании и заявила:

«…Самое главное теперь — добиться победы, что в международном масштабе означало бы первую победу над фашизмом. Если мы проиграем войну, мы потеряем не только возможность установить в будущем более передовой строй, но на длительный период утратим надежду на свободную жизнь нашего народа…»

Затем Долорес Ибаррури заговорила о том, что будет после победы;-о том, как Испания наконец-то, в двадцатом веке, освободится от феодализма, с которым большинство стран мира покончили столетие или больше назад. «…Мы будем иметь институты и университеты, открытые для народа, — говорила она. — Наши женщины освободятся от семейного рабства и затворничества, станут свободными гражданками…»

Лэнг подумал, что все это уже осуществляется в Испании, что женщины занимают теперь новое положение в обществе, что после создания республики в 1931 году выстроено больше школ, чем в течение нескольких предыдущих столетий.

Он взглянул на сидевшую рядом Долорес — она как-то сказала, что один лишь факт создания республики семь лет назад произвел революцию в ее собственной жизни. Она покинула монастырскую школу, навсегда порвав с церковью, и поступила на работу в городе, причем никто, за исключением ее консервативных родителей, не считал, что она унижает свое достоинство или ведет себя вульгарно, не по-женски. Она одна жила в квартире, одна ходила по городу, и никто не видел в этом ничего предосудительного. Сейчас она работала в одном из государственных учреждений, с ее мнением считались сослуживцы-мужчины, а ее труд рассматривался как вклад в ту решающую борьбу, которую они вели общими силами.

«…Через кровавый барьер ненависти, воздвигнутый в Испании между теми, кто борется во имя будущего, опираясь на славные традиции нашей истории, и теми, кто тяготеет к прошлому, стремясь возродить все старое и прогнившее, мы обращаемся ко всем истинным испанцам и говорим:

— Только сами испанцы могут и имеют право решать свои внутренние опоры. Поэтому война против интервентов не на жизнь, а на смерть должна быть выше всех других интересов.

Прочь интервентов с нашей земли!»

Зал ответил на этот призыв овацией, подобной которой Лэнг еще никогда в жизни не слышал. Все присутствующие встали, и, пока они аплодировали, сильная смуглая женщина на трибуне, гордо подняв голову, улыбалась и махала им рукой. Лэнг знал, что все сказанное Ибаррури найдет отклик даже в лагере фашистов, где недовольство итальянскими чернорубашечниками уже неоднократно принимало открытую форму.

Как только аплодисменты затихли, сияющая улыбка исчезла с лица Ибаррури, и она продолжала:

«…Повторяю, положение весьма напряженное. Независимости Испании угрожает серьезная опасность, но в нашей стране имеется достаточно средств, чтобы не только остановить продвижение интервентов, но и отбросить их и разгромить до конца…»

Верит ли сама Ибаррури в свое утверждение, подумал Лэнг, не выдает ли она желаемое за действительное, пытаясь поднять моральный дух народа? Впервые за все время пребывания в Испании он начал отдавать себе отчет в сложности стоящих перед страной проблем, в том, что эта война представляет собой нечто значительно большее, чем мятеж кучки недовольных офицеров, вторжение Италии и Германии, чем лаборатория (подобно которой стала Герника) для испытания новых типов нацистского оружия. Он понял, что здесь сталкиваются и переплетаются национальные и международные интересы. Теперь он считал, что коммунисты вполне справедливо кричат о заговоре против Испании, и начинал соглашаться, что они дают достаточно объективный анализ исключительно сложной обстановки, сложившейся в стране.

«…В руках неприятеля находятся очень богатые районы Испании, в частности Бискайя, Астурия (Лэнг знал, что англичане интересуются обоими этими районами) и часть Андалузии. Но разница между неприятелем и нами в том, что в зоне, находящейся под господством интервентов, они испытывают огромные трудности в своих попытках мобилизовать для работы население. Очень трудно вернуть к рабскому труду народ, уже познавший свободу…»

(Лэнг подумал, что это, должно быть, действительно так, и решил побывать на оккупированной фашистами территории, чтобы лично убедиться в этом. Он читал статьи Джея Аллена, Лэрри Фернсворта, а также французских и английских корреспондентов и знал, что Фернсворт хотя и ревностный католик, но человек честный. Лэнг читал и глубоко тронувшие его декларации священников Бискайи, которых вряд ли можно было заподозрить в симпатиях к красным (если, конечно, не считать коммунистами вообще всех антифашистов, что было бы уж слишком).

Долорес Ибаррури продолжала анализировать обстановку в республиканской Испании, и Лэнг внезапно обнаружил, что она говорит уже больше двух часов.

«…Война продолжается почти два года, и не удивительно, что после двух лет борьбы и страданий, лишений и мук появились некоторые признаки усталости. Нельзя требовать от народа такого стихийного подъема, какой был в первые месяцы войны…»

Она критиковала свою партию за то, что агитационная работа иногда носит «слишком общий характер», тогда как «с каждым днем в борьбу вступают новые люди, которым необходимо хорошенько разъяснить цель и методы нашей борьбы»; не следует забывать, что «имеются также люди, испытывающие усталость». Она говорила об ошибках партийной прессы, которая некритично относится к появившейся в партии тенденции «замкнуться в себе, что является результатом удовлетворенности ростом партии и чувства гордости ее силой».

Есть коммунисты, предупреждала Ибаррури, «забывающие, что подлинная сила нашей партии заключается в ее постоянной связи с массами беспартийных и членами других партий для того, чтобы знать интересующие их вопросы и совместными усилиями их разрешать…»

Долорес la pequeña посмотрела на Лэнга, и он, почувствовав ее взгляд, повернулся и заглянул в ее глубокие черные глаза. К своему изумлению, Лэнг увидал, что они полны слез. Смущенный этим, он отыскал под столом руку девушки и крепко сжал ее. Долорес ответила ему таким же пожатием, и сердце Лэнга снова радостно забилось.

Ему показалось, что, слушая доклад Ибаррури, они стали ближе друг другу, чем за все время их знакомства. Больше того, Лэнг почувствовал, что вот теперь-то они действительно вместе. Он тут же представил себе, что произойдет, когда кончится заседание, как он сообщит Энн свое решение, сейчас казавшееся ему неизбежным, и попросит жену немедленно дать ему развод.

Лэнг не сомневался, что отныне все его будущее связано с маленькой и «единственной» Долорес, с ее страной, которую он начал считать своей и к которой питал теперь глубокое чувство, какого никогда не испытывал к своей родине. «Неужели это возможно?» — удивился он.

Во время заседания Лэнг, как и все в зале, слышал звуки очередного артиллерийского обстрела. Каждый, до кого доносилась канонада немецких батарей, установленных на горе Гарабитас, невольно задерживал дыхание в ожидании взрыва. Как обычно, фашисты обстреливали рабочие кварталы в Куатро Каминос, избегая вести огонь по брошенным или реквизированным домам богачей в квартале Саламанка.

Хотя ночные артиллерийские обстрелы имели целью терроризировать горожан, Madrileños к ним уже привыкли. В сумерках, как только заканчивались спектакли в театрах и работа в учреждениях, фашисты регулярно открывали огонь по площади Пуэрта дель Соль и улице Гран Виа, заполненным в это время тысячами прохожих.

«…Наше превосходство над врагом заключается в том, что мы всегда можем разъяснить народу, за что мы сражаемся и почему необходимы самые большие жертвы. Враг же неизменно наталкивается на сопротивление народа».

Лэнг и Долорес больше двух часов гуляли по затемненным улицам города. Обстрел прекратился. Несмотря на конец мая, было довольно свежо.

— У нас есть поговорка, — заметила девушка, плотнее закутываясь в плащ, — вы, очевидно, слышали ее: «El aire de Madrid es tan sutil, que mata á un hombre y no apaga á un candil».

— Воздух-то вряд ли нас убьет, — ответил Лэнг, — но вот эти орудия могут погасить светильник нашей жизни… Над чем вы смеетесь? Во время доклада вы плакали.

— Я никогда не думала, что доживу до того дня, когда услышу, как Франсиско Ксавьер Лэнг поет «Интернационал».

— А почему бы и нет? — возмутился Лэнг и запел:

Arriba, parias de la tierra! En pie, famélica legión! [42]

— Довольно, — попыталась остановить его Долорес.

Los proletarios gritan; Guerra! Guerra hasta el fin de la opressión! [43]

— Франсиско! — мягко сказала Долорес.

— Но почему вы плачете?

Долорес долго не отвечала, и они молча шли по затемненным улицам, прислушиваясь к шуму невидимых машин, проносившихся по широкой Калье де Алькала.

— Я внезапно почувствовала всю глубину нашего горя, — ответила наконец Долорес. — Унамуно назвал это «трагическим чувством жизни»…

— На чьей стороне был этот ваш великий философ-символист?

— Вы уже сами ответили на свой вопрос. Унамуно был символистом… Нет, нет, я несправедлива к нему. В начале войны он был на стороне Франко, но перед смертью выступил в Саламанке с замечательным заявлением, которое было опубликовано во всех газетах.

— Да, припоминаю, — ответил Лэнг. — «Вы победите, но не убедите».

— Замечательный человек!

— Вы потому и плачете, что они должны, по-вашему, победить? — продолжал настаивать Лэнг.

— Не должны, но, вероятно, победят.

— Долорес рассуждает иначе, — заявил Лэнг.

— Я не Долорес, — сказала девушка. Она грустно улыбнулась парадоксальности своего ответа, и некоторое время они шли молча.

— Пойдемте куда-нибудь, где можно посидеть, — предложил Лэнг.

— Пойдемте.

Сидя в темном углу бара гостиницы «Флорида», в которой они оба остановились, Лэнг улыбнулся и сказал:

— Сегодня, querida, величайший день в моей жизни.

— Да?

— Я никогда раньше не слышал лучшего доклада, хотя хорошие доклады вовсе не редкость. Я никогда не встречал более замечательного человека, чем Долорес, — та, другая Долорес, и более очаровательную женщину, чем Долорес вот эта, — проговорил он, беря ее руку.

Девушка не противилась и другой рукой подняла стакан с плохой малагой. В конце концов, она могла ему это разрешить и выслушать его.

— Pequeña,— продолжал Лэнг, — взгляните на меня (она послушно выполнила его просьбу) и внимательно выслушайте, что я скажу. Быть может, у меня получится не очень складно, но зато mi corazón.

— Понимаю, — отозвалась Долорес.

— Я очень люблю вас, хочу жениться на вас и жить с вами para siempre.

— Да.

— Вы знаете, что я женат, но вместе с тем и не женат. Фактически моя семейная жизнь кончилась задолго до того, как я приехал в Испанию. Сегодня я посылаю жене телеграмму, в которой прошу ее о разводе. Она согласится, и вы выйдете за меня замуж.

— Да, — повторила Долорес, но Лэнгу и в голову не пришло, что она отвечает лишь для того, чтобы не молчать. Ее глаза снова наполнились слезами, и Лэнг, решив, что девушка дает согласие стать его женой, сжал ее руку.

— Вы делаете меня таким счастливым, что даже не представляете, как…

— Друг мой, — сказала Долорес, — я не могу выйти за вас замуж.

Лэнг засмеялся:

— Назовите мне хотя бы одну причину.

— Я могла бы назвать много, но и одной будет достаточно. Я не люблю вас.

Лэнг понимал, что на это невозможно возразить, и все же, не обращая внимания на ее слова, быстро продолжал:

— Мы поженились с Энн от нечего делать и потому, что… мне надоело жить одному… Нет, я несправедлив к ней. Я думал, что люблю ее, но, поверьте, дорогая, до приезда в Испанию я не знал, что такое любовь.

Я знал очень многих женщин и со многими из них был в близких отношениях. (Лэнг заметил, что Долорес при этих словах покраснела). Когда человек ищет любви и надеется найти ее у какой-нибудь simpática, то первая же встретившаяся женщина и кажется ему той, о которой он мечтал. Обычная история! Но оказывается, что это не так.

— Да, совсем не так, — повторила Долорес.

— Я никогда к вам не прикасался. Вы единственная знакомая мне женщина, которой я не коснулся и пальцем, ну, скажем, через пару дней после знакомства. Я боюсь вас, Долорес.

— Ну и основание для любви, Франсиско!

— Я неудачно выразился. Я боялся прикасаться к вам потому, что у меня было к вам нечто большее, чем простое физическое влечение, которое вызывали во мне многие женщины. Они удовлетворяли меня, но не давали ничего больше. Вы первая в моей жизни женщина, которая вызывает желание что-то сделать для нее, а не ждать, когда она сделает что-то для меня. Понимаете?

— Понимаю.

— То, что я увидел в Испании, сделало меня совершенно другим человеком. В каком бы уголке страны я ни побывал, всюду я видел и ощущал любовь. Я видел ее в той поразительной доброте, с которой люди относятся здесь друг к другу, в том внимании и заботливости, которые они проявляют к простым людям. В моей жизни это нечто новое. Ничего подобного я никогда не видел ни в Америке, ни где-либо еще.

— Как это прекрасно! — воскликнула Долорес. — Я горжусь своим народом, который заставил вас это почувствовать. Но то, о чем вы говорите, Франсиско, обнаружилось только после создания республики и особенно когда началась война.

— Все, что я увидел и почувствовал, — повторил Лэнг, — сделало меня другим человеком. Впервые в своей жизни я осознал, что не стою любви женщины, и все же я утверждаю, что мое чувство к вам — это любовь, а не то вожделение, которое преследовало меня всю жизнь и бросало в объятия то одной, то другой женщины. Роr nada. Вы верите мне?

— Верю. Вы хороший человек.

— Не нужно. Вы говорите, как героиня в кинофильме.

— Да? — удивилась Долорес.

— Вы сказали, что не любите меня. Откуда вы это знаете?

— Я люблю другого, — ответила девушка с грустной улыбкой.

— Где он? Вы никогда не говорили о нем.

— Он либо погиб, либо в плену у фашистов.

— Ужасно!

— После арагонского наступления я ничего о нем не слышала.

— Вы знали об этом, когда месяц назад мы ездили на Эбро?

— Да, — просто ответила Долорес, и Лэнг опустил голову, вспоминая поездку, смех девушки, ее обращение с ним и с Клемом, почувствовал стыд за ту легкомысленную болтовню, которую они вели в ее присутствии. Он взглянул на улыбающуюся Долорес, налил стакан очень сладкой малаги, осушил его и наполнил снова. Слова застряли у него в горле, и он понял, что больше ничего сказать не сможет.

— Я иду к себе, — проговорила Долорес и взяла его руку. — Хочу, чтоб вы знали: я уважаю вас и все, что вы сказали.

Лэнгу хотелось разрыдаться, но он лишь молча махнул рукой.

— Вы мне очень дороги как друг, и я очень люблю вас, — закончила девушка.

— Не нужно. Basta,— смог наконец выговорить Лэнг.

Долорес встала из-за столика, и одновременно с ней поднялся Лэнг. Она дала ему понять, что пойдет наверх одна, и он, стоя, проводил ее взглядом, когда она выходила из комнаты. Потом он снова сел. Бутылка почти опустела, и он заказал другую…

В своей комнате Лэнг достал из чемодана бутылку коньяку «Бисквит Дюбуше» и открыл ее. Комната качалась. Он опустился на край кровати, не выпуская бутылки из рук.

«Работа излечит от всего, — сказал он себе. — „Работа — опиум для народа“. Я должен познакомить Долорес с этим изречением. Оно позабавит ее. Нет, она не найдет в нем ничего смешного. У нее нет чувства юмора, да и ни у кого из них нет, — думал Лэнг. — А возможно, и есть. (Откуда тебе знать?) Но я должен был спросить ее: вы хотите, чтобы я стал коммунистом? Пожалуйста, я стану коммунистом. Вы хотите, чтобы я, как Блау, вступил в интернациональную бригаду? Вступлю. Вы хотите, чтобы я убил для вас Франко? Я убью Франко.»

Лэнг решил сразу же по возвращении в Барселону вылететь во Францию и оттуда направиться на территорию, занятую фашистами. Пока что в своих корреспонденциях ему, в отличие от Иллимена, Шиэна, Хемингуэя и даже Мэттьюса, удавалось избегать высказываний, которые позволили бы судить о его подлинных симпатиях. Лэнг усиленно пытался сохранить свою объективность (что бы это ни означало), сообщая лишь о том, что происходит, кто и что сказал или сделал, да еще об изменениях линии фронта. Бесспорно, он сможет приехать в Бургос («Вы победите, но не убедите»).

Достав портативную пишущую машинку, он открыл ее и поставил на колени. В машинку была уже вставлена папиросная бумага, и Лэнг приступил к работе. Франклин — Эдвард Джей Франклин III, поверенный в делах США — ждет сообщения о докладе Ибаррури, хотя через день-два его полностью напечатает «Френте рохо». Неважно. Франклину нужны колорит, атмосфера, его, журналиста Лэнга, мнение о том, как был воспринят доклад, и все те закулисные слухи, которые он смог собрать. Копию сообщения он передаст помощнику американского военного атташе Бринкеру.

Лэнг рассмеялся и отпил глоток коньяку. «Вы убедили, но не победили». Черт возьми, но правительства всегда требуют от своих иностранных корреспондентов, где бы они ни находились, подобного рода «сотрудничества», и лишь очень наивные люди могут сомневаться, что все иностранные корреспонденты — третьеразрядные шпионы.

Но был ли среди них кто-нибудь еще, кроме него, преподобного Франсиско Ксавьера Лэнга, кто снабжал бы фактами, впечатлениями, «колоритом» и слухами, притом бесплатно, представителей американских государственных органов, а одновременно — только в несколько иной форме — и представителей испанских республиканских органов?! Лэнг засмеялся.

— «A chacun son gout»,— вслух сказал он и снова начал печатать.

Он приведет в смущение Франклина III и помощника военного атташе Бринкера, сообщив им голую правду, а именно: доклад Ибаррури вызвал бурную овацию, из чего следует, что испанские коммунисты искренне поддерживают республиканское правительство и только что провозглашенные Тринадцать пунктов, а выполнение своей собственной программы временно отложили. Никакого заговора, мои друзья, за этим не скрывается.

Человеку (не коммунисту), через которого он поддерживает связь с испанскими республиканскими органами, он сообщит, что в результате бесед с испанскими коммунистами (имен он, конечно, не назовет) он убедился, что политико-моральное состояние у них плохое, что они считают поражение неизбежным, но слишком полагаться на это не следует, ибо коммунисты способны поднять самих себя буквально за волосы и действовать так, словно они и впрямь убеждены в победе. 1938 год — Año de la Victoria!

Бринкер был до приторности благодарен, когда Лэнг показал ему записную книжку, которую Джо Фабер просил его отправить в Филадельфию. Помощника американского военного атташе особенно заинтересовали замечания Фабера о политико-моральном состоянии американских волонтеров после долгого отступления от Бельчите через Альбасете, Ихар, Альканьис, Каспе, Маэллу, Батею и Гандесу, после поражения около Корберы, расформирования батальона и трудностей, перенесенных при обратной переправе через Эбро. («Я должен попросить Бринкера вернуть мне записную книжку Фабера»).

Лэнг перестал печатать, поднял глаза и увидел себя в зеркале над туалетным столиком, на противоположной стене комнаты.

— Salud!—приветствовал он свое отражение. — А что для тебя делают твои хозяева и кто ты такой, если называть вещи своими именами?

Сняв машинку с колен и поставив ее на стул рядом с кроватью, Лэнг, с трудом удерживаясь на ногах, подошел к туалетному столику. Взглянув на себя в зеркало и беззвучно шевеля губами, он мысленно спросил себя:

«Кто ты такой, Лэнг, грязный шпион? Кто ты, предатель Долорес? Во что ты веришь и как ты дошел до такой жизни? Существует ли для тебя что-нибудь святое?»

Лэнг поднял палец правой руки и схватил его левой.

— Раз, — проговорил он вслух, а мысленно продолжал: «Франко не прав, а правительство право».

— Два, — он схватил второй палец. «Коммунисты правы, а другие не правы. А кто эти другие? Символист Унамуно, или либерал Лэнг, или политик Рузвельт, или английские владельцы рудников Рио-Тинто, или акционеры корпорации Дюпона? Конечно, они не правы. Они победят, но никогда не убедят».

— Ну, хорошо, — продолжал Лэнг. — Нет, они не победят и не убедят. Но ты-то кто такой? Пораженец? — И он снова мысленно спросил себя: «Ну и что же из этого? Ты едешь к фашистам, чтобы убедиться, что фашисты — это фашисты? Но ты все-таки едешь туда. И ты увидишь (какой сюрприз!), что там фашисты. Даже если их спросить, они и сами тебе это скажут».

— Долорес! — с внезапно исказившимся лицом воскликнул Лэнг. Он повернулся на каблуках, подбежал к постели, бросился на нее ничком и разрыдался.

 

10.

25 ноября 1947 года

— Сущность дела в том, — начал Лэнг, глядя в потолок и выпуская дым через нос, — что я даже не заикнулся о комиссии. Собирался сделать это сразу же на другой день после радиопередачи, но мне потребовались добрые две недели, чтобы решиться заговорить о комиссии даже с тобой.

— М-м-м, — промычал доктор Мортон.

— И причина вовсе не в том, что Флэкс был обеспокоен моим намерением. Во всяком случае, я этого не думаю. Когда я проснулся на следующий день, мысль обрушиться на комиссию испарилась вместе с алкоголем.

Теперь я вынужден признать, что заставил себя забыть о своем намерении заняться этими мерзавцами, а в обоих последних радиовыступлениях совершенно их не касался.

Я стыжусь этого. Я стыжусь своей трусости, но это еще не все. Последующие события лишь усилили мои опасения.

Вчера, например, был знаменательный день. Именно вчера палата представителей обвинила голливудскую десятку в оскорблении конгресса. За это решение было подано подавляющее большинство голосов, и только у горстки конгрессменов нашлось достаточно мужества, чтобы возразить и голосовать против. Я позвонил одному приятелю в Вашингтон и сегодня специальной авиапочтой получил выпуск «Конгрешнл рекорд» с отчетом об этом заседании.

Читая его, отказываешься верить собственным глазам. Да какие они выборные представители народа! Это же дикари! Не моргнув глазом, они выслушали самые нелепые заявления. А конгрессмен Макдоуэлл от штата Пенсильвания договорился до того, что назвал одного из сценаристов полковником Красной Армии!

— Я знаю этого сценариста, — продолжал Лэнг, взглянув на Мортона. — Это один из самых милых, добрых и вдумчивых людей, которых я когда-либо встречал.

Как только, несмотря на все свое тупоумие, я понял, что палата представителей обвинила голливудскую десятку в оскорблении конгресса и, видимо, намерена настоять на привлечении их к уголовной ответственности, меня как будто осенило. Я вдруг вспомнил — не понимаю, как это вообще можно было забыть, — что сотрудников Комитета помощи испанским беженцам тоже обвинили в оскорблении конгресса.

Я начал наводить справки в библиотеке газеты «Нью-Йорк тайме» и попросил одного своего приятеля порыться там в архиве. Вскоре я выяснил, что в прошлом году весь президиум комитета двумястами девяносто двумя голосами против пятидесяти шести был обвинен в оскорблении конгресса. Членов президиума комитета судили в июне этого года, а в июле им вынесли обвинительный приговор.

Доктор Барский получил шесть месяцев, остальные по три. Несколько членов комитета струсили и постарались доказать свою невиновность в оскорблении конгресса. Я был ошеломлен, узнав, что все они сейчас на поруках или подали кассационные жалобы.

— Ты знаешь доктора Барского? — спросил Лэнг, снова поворачиваясь к Мортону.

— Понаслышке, — ответил тот. — А почему же ты забыл обо всем этом?

— Откуда я знаю? — проговорил Лэнг. — Не могу понять, почему все это так на меня подействовало. Может быть, потому, что в прошлом я много работал для комитета: выступал от его имени на собраниях, вносил пожертвования, писал призывы, листовки и организовывал радиопередачи об испанских беженцах.

Да и как я мог вести себя иначе? В конце концов, я же видел этих людей, и не только в Испании, где они сражались, но и позднее, после захвата Каталонии фашистами. Триста тысяч испанцев — больных, раненых, детей, женщин с грудными младенцами — были вынуждены бежать во Францию, где их бросили в концентрационные лагеря на французском побережье Средиземного моря — в Аржелес-сюр-Мер. В разгар зимы они содержались в ужасных условиях, без всякой медицинской помощи и даже без крова над головой. И я должен сказать тебе, Эверетт, — страстно воскликнул Лэнг, — что человечество никогда не простит этого Франции! Никогда! Беженцы гибли тысячами. Охранявшие их сенегальцы издевались над ними, морили голодом, избивали; тысячи беженцев были выданы Франко…

Лэнг помолчал, пытаясь успокоиться, потом глубоко вздохнул и продолжал:

— Теперь я убедился, что события развиваются в определенном направлении, и мой вызов в комиссию является следствием такого хода событий. Глупо было не заметить этого раньше, но теперь об этом поздно жалеть.

Все произошло до того, как я пришел сюда вчера, и если я разговаривал более бессвязно, чем всегда, то только потому, что меня сильнее обычного томила жажда, а появляться здесь пьяным я не хотел.

Вернувшись от тебя домой, я нагрубил жене, а за обедом получил телеграмму с вызовом на закрытое заседание комиссии восьмого числа будущего месяца.

— А дальше? — чуть живее, чем обычно, спросил Мортон.

— Я не сразу поверил своим глазам. Но слушай, что произошло дальше. Сразу же после обеда раздался звонок. Я сам открыл дверь.

Передо мной стояли два молодца. Они выглядели совершенно одинаково, хотя внешне не имели ничего общего. Держались они почтительно, как охотники за автографами, и показали свои значки в маленьких кожаных футлярах — ФБР.

— М-м-м, — промычал Мортон.

— Ради всего святого, перестань мычать! — взмолился Лэнг, повернувшись на кушетке и со злобой взглянув на Мортона. Эверетт улыбнулся.

— Продолжай, — попросил он.

— Не знаю, стоит ли. Я даже не знаю, зачем рассказываю тебе все это. Может, потому, что боюсь, сам не знаю чего.

— Многое зависит от того, чего они хотят от тебя, — заметил Мортон.

— Блестящий вывод! — усмехнулся Лэнг и, вытащив из кармана новую сигарету, прикурил от окурка. Некоторое время он рассматривал разветвляющуюся трещину на потолке и думал: «Ну что ж, продолжай. Скажет что-нибудь этот шарлатан или не скажет — не имеет никакого значений. Хорошо, что у тебя есть хоть возможность излить душу». Мортон молчал.

— Я пока не могу понять, чего они хотят от меня, — снова начал Лэнг. — Разговаривая с ними, я чувствовал себя так, словно плавал в патоке или брал интервью у какого-нибудь паршивого дипломата-шаркуна.

Они вели себя исключительно вежливо, расспрашивали о моем первом выступлении на заседании комиссии и о пребывании в армии. Во время войны я служил в отделе прессы штаба Эйзенхауэра, и агенты ФБР хотели знать, как я получил офицерское звание: кто меня рекомендовал и прочее. Их интересовало также, какие отношения у меня были с Рузвельтом и служил ли я в Управлении стратегической разведки (кстати, я там не служил). Им нужны были даже такие явно несущественные сведения, как дата моей поездки в Голливуд для работы над сценарием фильма, который снимала фирма «Колумбия», дата возвращения и подробности того, как я пригласил к себе на работу Пегги О’Брайен.

— О’Брайен?

— Моя секретарша, — пояснил Лэнг. — Она работала в бюро стенографисток фирмы «Колумбия» и была выделена в мое распоряжение. Работала она прекрасно. Я вытащил ее из этой клоаки и привез в Нью-Йорк.

— М-м-м…

— Беседа с агентами ФБР была очень тягостной. На протяжении всего разговора они давали понять, хотя и не говорили этого прямо, что знают обо мне значительно больше, чем можно было бы предположить на основании их вопросов. Но что именно они знают, я и представить себе не могу. За всю свою жизнь я не совершил никакого преступления, если не считать, что в годы обучения в университете в Сиэтле крал книги из университетского книжного киоска, так как не имел возможности покупать их.

Но книги я воровал и после окончания университета — во всех случаях, когда представлялась возможность, до тех пор пока не устроился на свою первую журналистскую работу в «ПИ» и не стал зарабатывать достаточно на жизнь. Но все это было больше двадцати пяти лет назад.

— Почему ты не упоминал об этом раньше?

— Никогда не приходило в голову.

— А может, приходило, да тебе не хотелось говорить?

— Может быть.

Лэнг вздохнул и решил, что к Мортону он больше ни за что не придет. Подождав некоторое время и убедившись, что этот шарлатан опять ничего не скажет, он продолжал:

— Естественно, что Энн захотела узнать, кто у меня был. Пришлось солгать и сказать, что приходили люди из театра по поводу моей новой пьесы — я уже две недели до нее не дотрагивался. Потом я сказал, что должен уйти. Я просто не мог оставаться дома и целый вечер чувствовать на себе ее укоризненные взгляды.

— Почему ты так сказал?

— Что я сказал?

— Ее укоризненные взгляды.

Лэнг растерялся и некоторое время молча подыскивал ответ.

— Во мне, может быть, живет сознание своей вины перед Энн, — раздраженно заговорил он. — Вины, состоящей в том, что я не люблю ее и никогда по-настоящему не любил, что я обманываю ее и плохо отношусь к ней. Вины в том, что я так и не могу собраться с мужеством, чтобы разойтись с ней.

Но прежде чем я ушел из дому, раздался телефонный звонок. Я пошел в кабинет. Звонил приятель из «Таймса». Его слова совершенно ошеломили меня.

Возможно, ты найдешь это странным, да я и сам не смогу объяснить, почему это так на меня подействовало. Приятель сообщил, что, просматривая сообщения для печати, опубликованные Комитетом помощи испанским беженцам, он наткнулся на факт, который должен заинтересовать меня. Факт был в самом деле ошеломляющим.

Повернувшись, Лэнг взглянул на Эверетта Мортона: сидя на диване и подперев подбородок руками, тот сосредоточенно рассматривал носок своего элегантного ботинка.

— Все заседания комиссии, на которых «расследовалась» деятельность Комитета помощи испанским беженцам, были закрытыми. Повторяю, все заседания. Следовательно, ни один журналист на них не присутствовал. И тем не менее, показания одного из врачей — в комитет, кроме Барского, входили еще два врача — через двое суток после допроса его комиссией появились в мадридской газете! — Лэнг сел на кушетку и посмотрел на Мортона. — Ты слышишь? В фашистской газете в Мадриде!

— М-м-м…

— И это все, что ты можешь сказать?! — закричал Лэнг.

 

11.

19 августа 1938 года

Артиллерийский обстрел начался в полдень и вскоре достиг ураганной силы. Положение республиканцев было тем более тяжелым, что они занимали позиции на вершине голого холма. Хотя он и господствовал над Гандесой, но его каменистый грунт не позволял вырыть окопы, в которых можно было бы укрыться от артиллерийского огня.

Как сообщили Блау батальонные наблюдатели, в минуту на холм обрушивалось сто двадцать снарядов, и Бен опасался, что оборона его скоро окажется невозможной.

Эту высоту — ключевую позицию, захваченную дивизией Листера, отбитую фашистами и вновь захваченную листеровцами, — противник обстреливал зажигательными снарядами. От тощих кустарников на холме остались лишь острые короткие стволы, на которые то и дело натыкались бойцы, оставляя на них клочья своей одежды.

Республиканцы любой ценой должны были удержать эту позицию: она являлась острием огромного клина, вбитого армией Эбро в фашистский фронт на южной стороне реки после блестящей переправы двадцать пятого июля.

По данным разведки республиканцев, Гандеса была главным опорным пунктом врага, и ее захват позволил бы перерезать коридор, по которому фашисты прорвались к морю в апреле, ликвидировать сильное давление на Валенсию и восстановить прямую связь с югом страны.

После форсирования реки Бен перестал испытывать неловкость от того, что ему временно присвоили звание лейтенанта и вверили командование заново переформированной ротой. Прибывшее в нее пополнение на восемьдесят процентов состояло из необстрелянных испанцев, но, пока бригада не подошла к Сьерра-Пандольс, наступление скорее напоминало простую прогулку.

Захваченные врасплох, фашисты отступали по всему фронту, откатываясь на юг, и армия Эбро быстро продвигалась от Фликса на севере до Тортосы на побережье Средиземного моря, не встречая серьезного сопротивления.

Сейчас, три недели спустя, в непосредственной близости к Гандесе сопротивление противника не только резко усилилось, но стало и весьма активным. В ходе наступления республиканцы потеряли много людей. Они понесли потери около Виллалба, но, штурмуя по три раза в день высоту «386», все же захватили Фатареллу, Флике и Мору и взяли в плен три тысячи человек, не оказавших, впрочем, никакого сопротивления.

Новые потери республиканцы понесли в овраге с узким, в виде горлышка бутылки, выходом, находившимся под интенсивным артиллерийским обстрелом фашистов. Бойцам оставалось только карабкаться по стенам ущелья, чтобы отыскать какое-нибудь убежище.

Еще больше людей потеряли около Корберы — тихого городка на шоссе между Мора дель Эбро и Гандесой, снесенного с лица земли фашистской авиацией сразу же, как только в нем появились первые подразделения интернациональной бригады. Тяжелый запах разлагающихся трупов, словно туман, висел над развалинами зданий.

Сейчас республиканцы уже три дня удерживались на вершинах голых, обдуваемых всеми ветрами высот, господствовавших над Гандесой. Фашисты перебросили сюда с юга много артиллерии и авиации. Окруженный с трех сторон город находился всего в трех километрах от республиканцев, сразу же на равнине перед ними. Он был виден как на ладони, но они не могли спуститься с голых скал, к которым их прижимал огонь фашистов.

Командуя ротой, размещая бойцов на обнаженной поверхности высоты, а свои малочисленные пополнения в расщелинах у ее подножия, Бен уже не чувствовал себя неопытным театральным режиссером, который старается расставить актеров так, чтобы они не наступали друг другу на ноги.

На следующий день после появления Лэнга в районе отдыха роты около Дармоса из штаба бригады возвратился Буш. Он отозвал Бена в сторону и спросил:

— Блау, у вас есть какая-нибудь военная подготовка?

Бен быстро сообразил, что, хотя в Альбасете он и мог утверждать, что пробыл шесть лет в территориальной армии, все же Буша ему не провести. Взглянув ему прямо в глаза, он ответил:

— Никакой.

Буш, заранее просмотревший бумаги Блау, теперь только ухмыльнулся.

— У меня есть предчувствие, — заметил он, — что нам удастся сделать из вас приличного cabo, хотя и не без труда.

— Почему вы так думаете?

— Так. Предчувствие, — ответил двадцатичетырехлетний командир батальона. — Я посылаю вас в школу младшего командного состава. Собирайте свои пожитки.

Первого мая Бена послали в школу младшего командного состава, где он провел месяц, изучая элементарные принципы командования отделением. Учеба носила примитивный характер, но ничего иного и нельзя было организовать в тех условиях. По мнению Блау, единственный плюс ее был в том, что она помогла ему приобрести прекрасную физическую форму.

В июне он вернулся в бригаду и получил отделение, состоящее в основном из таких юных испанцев, что ему невольно стало жаль их. Благодаря общению с ними Бен совершенствовался в испанском языке; бойцы отделения любили его и смотрели на него почти как на отца.

В июне и начале июля батальон вместе со всей бригадой участвовал в длительных, напряженных маневрах, проведенных для подготовки войск к переправе через реку; все знали, что эта река — Эбро.

При переправе через Эбро 25 июля Бен в звании сержанта командовал взводом. С этого времени и началась его настоящая учеба. Как и большинство командиров Ejército Populár, он постигал науку войны на практике. Он учился воевать, командуя, и если его познания в области тактики (даже применительно к взводу) страдали существенными пробелами, то опыт его обогащался с каждым днем.

В овраге с выходом, напоминавшим горлышко бутылки, где часть попала под ожесточенный артиллерийский огонь, командир роты получил тяжелое ранение. Бену с двумя бойцами удалось вынести его из-под обстрела, а затем, не ожидая соответствующего приказа, он принял командование ротой. Про себя он иронически отметил, что выдвигается не в силу врожденного таланта командовать, а просто потому, что дольше всех в роте, и потому, что выжил. После взятия Пиньеля и высоты «666» он попросил Буша освободить его от командования ротой.

— Это почему же? — удивился Буш. — Вы вполне справляетесь со своими обязанностями.

— Но я могу потерять всю роту, если вы меня не смените.

— Чепуха, — ответил Буш. — Если вы потеряете роту, я прикажу вас расстрелять. Оставайтесь на своем посту и сделайте все, что в ваших силах.

— Черт возьми, Эд, я не чувствую себя вправе занимать такую должность! В военном деле я путаю божий дар с яичницей.

— Научитесь.

После ранения адъютанта испанца Теописто Бен назначил на эту должность Джо Фабера, приказав ему сидеть у полевого телефона на ротном командном пункте, представлявшем собой всего лишь клочок голой каменистой площадки, вокруг которой Фабер выложил стенку из булыжников и осколков артиллерийских снарядов.

Сам Бен вместе с комиссаром, грузчиком Арчи из Сан-Франциско, находился на несуществующей передовой линии на вершине холма до тех пор, пока противотанковые пушки фашистов не начали поражать бойцов на гребне — на выбор, словно из снайперских винтовок.

Когда люди оттянулись назад, минометы (республиканцы не заметили, как фашисты перебросили их) начали обстреливать обратный скат высоты. До них доносился грохот взрывов; фашистская авиация бомбила перекрестки дорог у Пиньеля, Корберы (снова!) и шоссе, ведущее к реке и служившее основной коммуникационной линией республиканских войск.

Через полчаса после начала обстрела телефонная связь была прервана, а телефонист Феликс вышел из строя. Бен поручил одному из молодых солдат спуститься с высоты, добраться до штаба батальона и доложить Бушу обстановку.

Он посмотрел на покрытые копотью лица своих людей и подумал, что на них отражаются его собственные страх и бессилие. На почерневших лицах глаза казались огромными, с необычайно яркими белками. Ну как можно было удерживать эту изолированную возвышенность под таким огнем? Бойцы выжидающе смотрели на него. Он понимал, чего они ждут: приказа об отступлении. Бен и сам ждал его, хотя и знал, что такого приказа не будет. Ведь его роту послал сюда командир бригады, уверенный, что только линкольновцы смогут удержать эту позицию.

Блау повернулся и посмотрел вниз, туда, где находился его командный пункт. На склоне, рядом с обрывом, он увидел людей из plana mayor своей роты. Фабера с его бесполезным телефоном не было видно из-за жалкого укрытия, которое он себе воздвиг. Бену захотелось спуститься к нему: он представлял, как должен был чувствовать себя Фабер. Минометы вели огонь через гребень, и вокруг Джо то и дело рвались мины.

Санитарам потребовался целый час, чтобы добраться до Феликса, у которого была раздроблена нога выше колена. Августовское, добела раскаленное солнце жгло так, что у бойцов словно молоты стучали в голове. Бен нашарил рукой лежавшую рядом флягу; вода в ней отдавала йодом и, смешанная с плохим испанским коньяком, по вкусу напоминала скорее какой-нибудь препарат для удаления пятен, чем питье.

— Вы что-то уронили, товарищ! — заметил лежавший рядом Нэт.

Бен посмотрел вниз и увидел, что из бокового кармана комбинезона выпало письмо Фергюсона — редактора газеты «Глоб тайме».

Бен засмеялся, и Нэт спросил:

— Любовное?

— Да, — ответил Бен, передавая ему письмо. — Прочти и позабавься.

Бен получил это послание, находясь в школе младшего командного состава, и все еще носил с собой, намереваясь ответить.

Нэт прочел:

«Я не знаю ни одного другого сотрудника нашей газеты, который бы вел себя так безответственно, как вы. Я не вижу смысла увольнять вас, так как вы сами себя уволили, но, пожалуй, могу сообщить, что для нашей газеты вы полностью конченый человек. Официальную жалобу редакции на вас я переслал в нью-йоркское отделение профсоюза журналистов вместе с фотокопией вашей телеграммы. Я не тешу себя мыслью о том, что это может расстроить вас или подобных вам типов, руководящих профсоюзом. Возможно, что все это к лучшему. Ведь уже задолго до случившегося вы не приносили газете никакой пользы. Из ваших сообщений совершенно ясно, что вы всецело верите красной пропаганде. Все ваши корреспонденции — это лишь пересказ правительственных сообщений, и мы не напечатали ни одной из тех последних пяти статей, которыми вы нас осчастливили…»

Нэт вернул письмо и спросил:

— Оно, наверное, разбило тебе сердце?

— А как же! В семнадцати местах, — тем же тоном ответил Бен.

Бен уже подумывал о том, чтобы самому побывать в штабе батальона и разузнать, что требуется Бушу (связные оттуда давно не появлялись), как вдруг увидел двух бойцов. Припадая к земле, они медленно пробирались под огнем противника. За спиной у одного висела катушка с тянувшимся позади проводом. Другой был Джо Келли, которому предстояло заменить Феликса у телефона. Келли считал себя лучшим католиком среди бойцов интернациональных бригад.

С момента переправы республиканцев через Эбро в Барселоне царило необычайное возбуждение. Наступление, готовившееся в условиях строжайшей секретности в течение нескольких месяцев, оказалось настолько успешным (хотя все были убеждены в неизбежности поражения), что захватило врасплох войска Франко, двигавшиеся на Валенсию и Кастельон-де-ла-Плану.

Восьмидесятитысячная армия Эбро на лодках, по понтонным мостам и вплавь переправилась через реку на фронте в сто пятьдесят километров и двинулась вперед так стремительно, что тылы смогли догнать свои основные силы чуть ли не через неделю. За первые двое суток республиканцы освободили шестьсот квадратных миль территории.

В столице Каталонии царило оживление. На улицах и площадях в ожидании бюллетеней собирались толпы людей. Повсюду повторялись слова Пасионарии, сказанные ею на майском пленуме ЦК компартии Испании:

«…Наша борьба не только дала всему миру новое доказательство жизнеспособности, боеспособности и организованности испанского народа, его героизма и веры в собственные силы, но и создала предпосылки для возникновения новой международной обстановки, основной чертой которой является начало организации фронта сопротивления завоевательным планам фашизма…»

Но особенно важным казалось Лэнгу другое утверждение Ибаррури, хотя одно время он считал, что оно не соответствует действительности и призвано лишь укрепить политико-моральное состояние народа.

«…В Испании, — заявила Пасионария, — имеется достаточно средств, чтобы не только остановить продвижение интервентов, но и отбросить их и разгромить до конца…»

Если оказалось возможным секретно подготовить и так своевременно и мастерски развернуть мощное наступление, то кто скажет, чего не сделает народ, когда он преисполнен решимости бороться до конца против попыток вернуть страну к средневековью?

Все иностранные корреспонденты в Барселоне, за исключением Фрэнсиса К. Лэнга, сумели раздобыть машины и выехать на фронт. Лэнг же вернулся из поездки во Францию и на территорию, занятую Франко, уже после 25 июля, дня, когда началось наступление. 26 июля, на следующий день после переправы через Эбро, слушая на парижском зимнем велодроме выступление Пасионарии, он не сомневался, что этот митинг ему запомнится еще больше, чем пленум ЦК в Мадриде.

Когда Лэнг, вернувшись из поездки, зашел в начале августа в учреждение Констанции де ла Мора, все корреспонденты уже разъехались, и Долорес Муньос ничего не могла для него сделать. Тогда он отправился в штаб интернациональных бригад и попытался выяснить, не смогут ли ему помочь штабисты.

18 августа удалось уговорить Долорес поужинать с ним. У девушки, как и у ее шефа, работа с корреспондентами отнимала много времени, но все же она согласилась встретиться с Лэнгом в ресторане гостиницы «Мажестик».

— Вы достали машину? — поинтересовалась Долорес, и Лэнг не без удовольствия отметил, что на ее маленьком лице, овал которого напоминал сердце, появилось озабоченное выражение.

— Я выезжаю сегодня поздно вечером на агитгрузовике штаба интернациональных бригад.

— Я слышала, что сейчас идет крупное сражение.

— Вот о нем-то я и собираюсь узнать.

— Не подвергайте себя ненужному риску.

— Я буду в калошах, — ответил он смеясь. — Пока что меня не подпускают к фронту ближе штаба бригады. Я хочу добраться до линкольновцев, если смогу.

Официант начал накрывать стол; наступила неловкая пауза, а затем Лэнг услышал свой голос:

— Вы что-нибудь узнали?

Долорес сразу поняла, о чем он говорит, и отрицательно покачала головой. Смутившись, Лэнг умолк. Девушка поняла его состояние и поспешила переменить тему разговора:

— Я так и не узнала еще, что произошло с вами по ту сторону фронта.

— Да ничего особенного. Я ведь пробыл там совсем недолго. Корреспондент «Таймса» «продал» меня. Возможно, это к лучшему. Смотря как относиться к таким вещам.

— Продал?

— Это из жаргона американских гангстеров. Он сообщил фашистам, что мои симпатии не совсем на их стороне. После интервью с Франко мне дали понять, конечно, очень вежливо, что я больше не являюсь persona grata,— Лэнг засмеялся. — Вы знаете, здесь ходят упорные слухи, что корреспондент «Таймса» щеголяет в фашистской форме, однако я никогда не видел его в таком наряде. Правда, я ни разу не видел его и трезвым.

— Когда по требованию нашего правительства этот человек уехал из Барселоны, его газета опубликовала присланное им из Франции сообщение, в котором были указаны огневые позиции всех зенитных батарей Мадрида, — заметила Долорес.

Он понимал, что они говорят совсем не о том, о чем хотели бы говорить. Предугадывая вопрос своей собеседницы, Лэнг сказал:

— Мне жаль, что все так произошло. Я просил разрешения посетить тюрьму Сан Педро де Карденас и лагеря в Сантандере и Сарагосе, чтобы попытаться разыскать некоторых бойцов интернациональных бригад, пропавших без вести, в том числе вашего друга, но мне отказали.

— Что он собой представляет? — спросила Долорес. — Я видела его однажды, задолго до мятежа, но не разговаривала с ним.

— Вы имеете в виду Франко?

Девушка утвердительно кивнула головой.

— Он любезен до приторности, — ответил Лэнг и улыбнулся, но тут же поморщился. — А знаете, дорогая, злодеи, продажные и вообще действительно дурные люди вовсе не выглядят такими. Из разговора с ними сразу и не поймешь, что они собой представляют на самом деле. Это кинофильмы повинны в том, что у нас сложилось понятие о злодее как о человеке обязательно с «дурным» лицом, хотя такой эффект достигается просто-напросто освещением снизу.

Франко выглядит как бакалейщик или как мясник из захолустного городка. Большинство мясников, которых я знал, совершенно равнодушны к своей профессии. Вид крови не вызывает у них никаких переживаний. Кстати, ваш Франко редко видит кровь.

— Какой он мой? — засмеялась Долорес.

— Ну, тогда скажем — наш. Быстро от него не отделаться.

— Но и долго это не протянется! — с внезапной решительностью заявила Долорес. Лэнгу понравилось, как она, словно капризный ребенок, выпятила нижнюю губу.

«Если я выживу, если меня не убьют на фронте, я добьюсь, что Долорес станет моей», — подумал он.

— Вы знаете, — снова заговорил Лэнг, — пока я ожидал приема, у меня в голове вертелась мысль убить его. Я хотел прикончить эту проститутку голыми руками, потому что у меня не было револьвера: я ведь знал, что меня все равно обыщут, прежде чем впустить к нему в кабинет. Так они и сделали.

— Какая наивность! — воскликнула Долорес.

— Наивность ли?

— Конечно. Дело не только в нем. Уж вы-то должны понимать.

— Понимать-то я понимаю, — ответил Лэнг, — но я рассуждал так же, как мой кумир Сирано де Бержерак. Помните: «Mais quel geste!». Такая смерть была бы не хуже любой другой.

— Вы хотите умереть?

— Не очень, — отозвался Лэнг, наполняя ее стакан. — Но и жить у меня нет особого желания.

Он спохватился, что сказал глупость, но понадеялся, что Долорес пропустит его слова мимо ушей. И действительно, девушка не обратила на них никакого внимания и заговорила о том главном, что волновало его или ему казалось, что волновало.

— Начиная с мая, особенно после вашего отъезда в Бургос, а затем в Париж, я много думала о вас, — начала она.

— Весьма польщен…

— Перестаньте паясничать, Зэв, — сурово остановила его Долорес. — Я сейчас прочту вам лекцию.

— У вас, коммунистов, это профессиональное заболевание, — зло заметил Лэнг и поймал себя на мысли, что его раздражение вызвано боязнью услышать неприятную правду.

— Тогда я ничего не скажу.

— Нет, нет! — воскликнул Лэнг, касаясь ее руки. — Пожалуйста, прочтите мне лекцию.

— Это не лекция, а совет друга. — Долорес глубоко вздохнула. — Вы не любите меня, Зэв.

— Не люблю вас?

— Да. Вы смешиваете свое чувство к Испании с чувством ко мне… Не перебивайте, пока я не кончу, потом можете говорить, что я не права.

— Хорошо.

— У многих, я имею в виду американцев вроде вас — Иллимена, Хемингуэя, Шиэна (с Мэттьюсом дело обстоит несколько иначе: он ведь циник) и других, здесь, в Испании, душевное волнение берет верх над всеми остальными чувствами.

— Это плохо?

Нет, хорошо, но только в одном отношении. То, что здесь происходит, ужасно. Редко другому народу доводилось выносить такие испытания. Честные люди, естественно, должны глубоко переживать все происходящее здесь. Это и доказывает их честность. Но в подобных переживаниях кроется определенная опасность, и не исключено, что все это можно отнести и к вам, мой друг.

— Да это и в самом деле лекция, pequeña!

— Конечно. Я хочу сказать, как опасно, когда эти переживания вытекают не из глубокого осознания происходящего. В таком случае они могут перерасти в нечто нехорошее — в романтизм.

На лице Лэнга отразилось смущение.

— Вы утверждаете, что влюблены в меня (он кивнул головой), но это неверно. Вы влюблены в Испанию, в то, что здесь произошло с вами, в наш народ, в честность, доброту и любовь, на которые способны все люди вообще.

— Чепуха!

— Что, что?

— Не обращайте внимания. Я не хотел вас перебивать.

— Вы сказали мне, что раньше ничего подобного не испытывали. Это исключительно тяжелое испытание, и наступает оно только во время величайших коллективных усилий, когда народ не только хочет чего-то, но и полон решимости добиться своего… Я хочу сказать, что такое испытание наступает, когда вы видите, как народ борется, когда люди по-настоящему трудятся вместе не ради личного благополучия, а во имя коллективного счастья.

Лэнг кивнул головой.

— И если мы проиграем, — продолжала Долорес, не обращая внимания на выражение его лица, — тогда для вас и наступит трудное время. Вы можете утратить равновесие.

— Не понимаю.

— Потерпеть поражение, мой друг, — ужасное дело. Значительно ужаснее, чем все, что мы до сих пор пережили. Мы, конечно, будем продолжать борьбу, хотя для этого потребуются годы, а может быть, и десятилетия. Но наше поражение ввергнет в отчаяние многих людей, в том числе и вас. А от отчаяния недалеко и до цинизма.

— Вот теперь я понимаю.

— Не думаю, Франсиско, но надеюсь, что со временем поймете.

— Знаете, я несколько обижен вашим намеком, будто я поступаю не сознательно, а под влиянием чувств.

— Я не хотела вас обидеть.

— Но что же, — по-вашему, я должен все воспринимать так же, как вы или как ваша партия?

— Конечно нет. — Долорес положила свою руку на руку Лэнга. — Я не сказала вам раньше, но сегодня вечером мне нужно поработать в бюро. Позвоните мне, как только вернетесь.

— Хорошо. Я могу понять вашу просьбу как намек.

— Что вы сказали?

— Не обращайте внимания, — ответил Лэнг, поднимаясь из-за стола вместе с Долорес…

Снаряд порвал телефонную линию сразу же, как только ее проложили. Обстрел не прекращался. Бойцы Бена растянулись на осколках камней под палящими лучами солнца.

Над головой Бена пролетела крупная мина и разорвалась на склоне, ниже того места, где он лежал. Почти одновременно со взрывом послышался пронзительный вопль. Еще не видя того, кто кричал, Бен мгновенно понял, что это Джо Фабер. Передав командование Арчи, он бросился вниз по склону холма к ротному командному пункту.

Он сразу увидел Джо. Тот лежал в луже крови внутри жалкого маленького ограждения из собранных им осколков камней. Бен заметил также, что из-за укрытия между камнями стали появляться нестроевые бойцы его роты. Один из них уже мчался сломя голову по склону холма, другие готовились последовать его примеру.

Бен вытащил пистолет.

— Ложись! — крикнул он. Не спуская с командира глаз, люди медленно опустились на корточки. «А что, если бы они побежали? — мелькнуло у Бена. — Смог бы я стрелять в них?»

Он взглянул на Джо: Фабер не потерял сознания, хотя осколки металла искромсали ему живот и спину. «Если бы я не приказал ему торчать здесь, с ним ничего не случилось бы», — подумал Бен.

— Санитары! — крикнул он. — Санитаров сюда! — Но никто не отозвался. Посмотрев туда, где укрывались нестроевые бойцы, Бен снова закричал: — Secretario! Barbero! Ayúdame!.

Из-за камней вышли два солдата — Рамон и Анхел. Бен приказал им доставить Джо на перевязочный пункт, решив сам сопровождать его. Солдаты разостлали на камнях одеяло и осторожно положили на него Джо. Раненый молча наблюдал за ними, а затем перевел взгляд на Бена и попытался улыбнуться.

— Ничего, Джо. Все будет в порядке, — сказал Бен. — Осторожнее! — крикнул он испуганным бойцам, как только они подняли Фабера. Процессия начала медленно спускаться с холма.

Майор Буш сидел у полевого телефона в неглубокой пещере за каменистым холмом, когда на возвышенность, пошатываясь, поднялся Лэнг. Командир батальона заметил его, но не поднял руки в знак приветствия.

— Oiga! Oiga! — крикнул Буш в трубку и подул в нее. Некоторое время он молчал, видимо выслушивая ответ, а затем приказал — Póngame con la segunda!.

Обессиленный Лэнг, тяжело дыша, сел на землю в нескольких футах от него. Кто-то поднес к его рту бурдюк с отвратительно пахнувшей водой.

— Что там у вас творится? — внезапно спросил Буш и услышал искаженный телефоном писклявый голос Арчи, прерываемый такими же искаженными звуками взрывов и визгом осколков.

Внимательно выслушав комиссара роты, Буш приказал:

— Пусть несколько человек отстреливаются, а остальных укройте. К вам подтягиваются англичане. Да, вот еще что: доставьте на высоту боеприпасы: возможна контратака. Где Блау, черт бы его побрал? — Выслушав ответ Арчи и буркнув в трубку: «О!», Буш отключился и покачал головой.

Лэнг осмотрелся. В узкой тени, отбрасываемой краем оврага, недалеко от командного пункта батальона расположился перевязочный пункт. Среди носилок с ранеными хлопотал низенький толстый доктор в очках с массивными стеклами. Показались два совершенно измученных санитара с новыми носилками.

Буш подошел к Лэнгу и пожал ему руку.

— У вас, должно быть, нюх на новости, — сказал он, и Лэнг впервые заметил, что Буш сбрил свои огромные усы. — Фашисты пытаются смести нас с высоты.

Оба подошли к носилкам, чтобы взглянуть на только что доставленного раненого. Это был телефонист Феликс. Во рту у него торчала незажженная сигарета, он лежал с полузакрытыми глазами. Едва взглянув на раненого, Лэнг поспешил отвести глаза: его чуть не стошнило при виде раздробленной ноги. Маленький доктор подошел к Феликсу и начал разрезать его штанину.

Поблизости, прислонившись спиной к стенке обрыва, сидели несколько связных и другие бойцы, обязанности которых Лэнг определить не мог. Тут же были привязаны к пробковому дереву два мула, — очевидно, единственный транспорт для переброски раненых, снабжения и боеприпасов по горной тропинке, тянувшейся мили на две в направлении шоссе.

— Ну, что творится на белом свете? — поинтересовался Буш, набивая трубку табаком из кожаного кисета. На камне возле командира батальона Лэнг увидел какую-то книгу и поднял ее. Это была «Волшебная гора» Томаса Манна. «Как странно!» — подумал он.

Лэнг рассказал Бушу, какое огромное впечатление произвело наступление республиканцев не только в самой Испании, но и в Европе и Америке. На проходящих повсеместно массовых митингах выдвигается требование об отмене эмбарго. Заговорили люди, молчавшие годами.

— Все это хорошо, — заметил Буш, — но что происходит в действительности?

— Гитлер мобилизовал полтора миллиона солдат, — ответил Лэнг. — Как он утверждает — для маневров.

— Да, — отозвался Буш, — для маневров против Чехословакии.

Командира позвали к телефону. Лэнг остался сидеть у входа в пещеру. Чуть пониже расположилась на корточках группа людей. Перед ними стоял солдат и о чем-то очень горячо рассказывал.

С трудом удерживаясь, чтобы не заснуть от жары и усталости, Лэнг наблюдал за этим человеком. Тот стоял несколько ниже и оживленно жестикулировал. Солдат говорил по-каталонски, так что Лэнг улавливал лишь отдельные слова. Внезапно послышался пронзительный вой снаряда, из-за склона холма поднялся столб земли, и сильный взрыв на мгновение оглушил Лэнга. Он не успел ни укрыться, ни упасть ничком, как это сделали все, кто сидел ниже его, все — за исключением солдата-каталонца.

Еще секунду солдат продолжал стоять, а затем повалился на спину. Когда перестали сыпаться земля и осколки камней, бойцы поднялись и бросились к нему. К ним присоединились маленький доктор и выбежавший из пещеры Буш. Лэнг, покачиваясь, поднялся и стал наблюдать за происходящим.

Бойцы окружили упавшего.

— Шальной снаряд, — сказал кто-то.

Доктор осмотрел солдата. Он осторожно повернул к себе его побелевшее лицо и перевел взгляд на руку, которой поддерживал его голову. Рука была в крови.

Взглянув на окружающих через толстые стекла очков, доктор не без удивления заметил:

— Осколки попали в затылок. Если бы он сидел, все обошлось бы хорошо… Кто-нибудь ранен?

Бойцы молчали. Доктор поднял с земли одеяло и прикрыл им убитого. Лэнг стоял не шевелясь.

— Унесите его и похороните, — приказал Буш, отходя в сторону. Двое связных подняли убитого и пошли вниз по тропинке. Вслед за ними отправились еще двое с лопатами. С другой стороны холма подошли санитары с раненым на одеяле и положили его на землю. За ними брел солдат в грязном, рваном комбинезоне. У него было страшное, как у мертвеца, и черное, словно у углекопа, лицо с блестящими выпученными глазами.

Буш шагнул к нему и спросил:

— В чем дело, Блау? — Только теперь Лэнг узнал в солдате Бена.

— Это Джо, — ответил тот, кивком головы указывая на раненого. — Там пока все в порядке. Вместо себя я оставил Арчи. Фашисты немного притихли.

— Да? — сказал Буш.

— Алло, Бен, — поздоровался Лэнг.

Бен взглянул на Лэнга и кивнул. Видимо, он все еще не пришел в себя настолько, чтобы узнать его. Они стояли около Джо Фабера, пока врач осматривал его.

— Миной, — сказал Бен.

Лэнг не хотел смотреть. «Все это во много раз страшнее того, что я когда-либо видел», — подумал он. Но тут же мысленно добавил: «Если они могут жить так, то хотя бы взглянуть-то ты можешь?» — И он заставил себя смотреть на окровавленные руки врача, двигавшиеся по изуродованному телу Фабера.

Джо находился в полном сознании. Он осмотрелся вокруг, отмахнулся от сигареты, предложенной Беном, и заметил Лэнга.

— Привет, писатель! — улыбнулся он.

— Алло, Джо, как дела?

— Пожалуй, вы все же сможете написать свою книгу, — сказал Фабер. — Отослали мой дневник?

— А как же. Из Парижа, — ответил Лэнг, почувствовав стыд.

Фабер взглянул на Буша:

— Извините, майор.

— За что, Джо? — спросил Буш.

— Я был не очень хорошим солдатом, Эд.

— Лучших я не знаю.

— Спасибо.

Фабер повернул голову, отыскивая Блау.

— Вот теперь-то, Бен, — заговорил он, не замечая, что обращается в действительности к Зэву, — ты можешь написать по адресу, который я дал тебе перед тем, как переправляться…

Он закашлялся, изо рта у него хлынула ярко-алая кровь и, стекая по подбородку, закапала на землю.

— Нет, нет! — крикнул Бен. Лэнг взглянул на него. По почерневшим щекам Блау бежали светлые ручейки слез. Он сунул в рот сигарету, которую все еще держал в руке, разжевал ее и выплюнул. Лэнг закурил другую и подал ему.

Только в эту минуту Бен, впервые взглянув на него, сказал:

— Алло, Зэв.

— До чего же тяжело все это, — вздохнул Лэнг, наблюдая, как двое бойцов уносят труп Фабера. Одновременно он услышал писк полевого телефона и слова Буша:

— Здесь пятьдесят восемь, Буш.

Внезапно Бен тяжело опустился на землю. Лэнг сел рядом с ним.

— Я едва двигаюсь, — проговорил Бен.

Лэнг промолчал: он не знал, что ответить. На мгновение у него возникло непреодолимое желание открыть Бену, что он передал записную книжку Фабера помощнику американского военного атташе, но ему вовремя удалось подавить в себе этот порыв.

Некоторое время Бен молча курил, затем повернулся к Лэнгу.

— Я рад, что ты отослал его дневник.

Лэнг покраснел, но Блау не заметил этого.

— Я слышал, ты побывал летом на территории Франко?

— Да.

— Позабавился?

— Нельзя сказать.

— Готов спорить, что у тебя масса интересных впечатлений.

— Очень много. Когда попадаешь туда, то сразу особой разницы не замечаешь. Но потом начинаешь ее ощущать.

— И что же ты заметил?

— Я был на обедне в Бургосском кафедральном соборе — оказался в церкви впервые за последние пятнадцать лет. Католическая церковь пользуется там большим почетом. Даже в Риме я не видел таких роскошных одеяний. На одном из митингов я встретил священника с револьвером поверх сутаны. Он заявил мне, что собственноручно расстрелял шестерых марксистов, и показал шесть за-рубок на рукоятке своего револьвера.

— Очень мило, — заметил Бен, взглянув на него. — Но ты что-то недолго там пробыл.

— А меня оттуда вышвырнули.

— Лучшей рекомендации ты не смог бы получить.

Лэнг попытался понять, чем вызвано озлобление, прозвучавшее в тоне Блау, но так и не понял. Он взглянул на Бена, который сидел, уставившись в землю между своими изношенными alpargatas, и у него появилось желание сказать ему: «Ага, ты же сам напросился на это! Как тебе нравится здесь?» Впрочем, он понимал, что говорить этого нельзя. Он заметил:

— Ты ведь не испытываешь ко мне особой любви, правда?

Бен удивленно посмотрел на него.

— Наоборот, я всегда восторгался тобой. Ты один из лучших писателей страны и мог бы быть еще лучше, если бы… — Он не кончил фразы, ухмыльнулся и спросил — Как Долорес Муньос?

— Чудесно. — Лэнг хотел поинтересоваться, что имел в виду Блау своим «если бы», но решил промолчать. Заметив две позолоченные нашивки на его комбинезоне, он спросил:

— Ты получил повышение?

— Командую ротой, — равнодушно ответил Бен.

— Поздравляю, лейтенант… или, возможно, капитан?

— Спасибо.

— Может, после этого боя тебе удастся получить отпуск и поехать в Барселону? Мы с Долорес угостим тебя по-королевски.

— После этого боя… — начал было Бен, но умолк и стал прислушиваться. Лэнг последовал его примеру. Оба молча слушали раскаты артиллерийской канонады, гремевшей по ту сторону обнаженной верхушки холма.

Затем Бен достал из нагрудного кармана письмо Фергюсона и передал его Лэнгу.

— Развлекись, прочти.

Пробежав письмо, Лэнг воскликнул:

— Какой мерзавец! Хочешь, я напишу ему пару теплых слов?

— Зачем?

— Если ты когда-нибудь будешь нуждаться в работе, приходи ко мне, compañero,— заявил Лэнг. — Честное слово!

— Спасибо, — поблагодарил Бен, продолжая прислушиваться к гулу артиллерии. «Я не могу жить без Джо, — думал он. — Жизнь не имеет смысла без этого человека». — Мне нужно возвращаться в роту, — вслух проговорил Бен и протянул Лэнгу руку. — Будь осторожен, Зэв, не ходи задрав голову.

— Постараюсь.

— И напиши статью о Джо. Мы потеряли замечательного писателя. Ни ты, ни я никогда не сможем стать такими.

— Я иду с вами, Бен. Командование бригады намечает атаку сегодня на вечер или на завтра. Нас обещают поддержать авиацией и артиллерией… Увидимся позднее, — обратился Буш к Лэнгу.

— Надеюсь, скоро, — ответил тот.

— Слушайте, — продолжал Буш, обнимая Бена за плечи и обращаясь к Лэнгу. — Может, вы захватите хорошего табаку, когда снова приедете к нам? Меня уже тошнит от голландской дряни, которую я курю. У нее вкус, как у конской шерсти.

— Обязательно, — ответил Лэнг. Он смотрел, как они поднимаются по тропинке, идущей по краю обрыва, к высоте, помеченной на карте цифрой «666». Он неожиданно почувствовал себя очень одиноким…

Вернувшись в гостиницу, Лэнг застал в своей комнате Клема. Иллимен полулежал в мягком кресле, а на столе перед ним стояли две бутылки виски — одна уже наполовину опорожненная. Клем взял стакан и протянул его Лэнгу.

— Вернулся с войны, солдат? — заревел он.

— Какого черта ты здесь? Что ты делаешь?

— Пью, — ответил Клем. — Учусь пить и хочу, чтобы мы вместе занялись этим… сегодня.

— Только не сегодня, Клем. Сегодня у меня свидание.

— Что такое свидание? Ни одно свидание не может сравниться с удовольствием пить виски.

— Откуда ты знаешь?

— Пей, — трезвым голосом предложил Клем, и Лэнг, решив, что Иллимен еще не совсем пьян, сказал:

— Знаешь что, Клем? Убирайся-ка отсюда подобру-поздорову.

— Я уберусь, когда наступит время, — заявил Иллимен. — Но это время, — продолжал он, отчетливо выговаривая каждый слог, — еще не на-сту-пи-ло.

— Более подходящего момента и быть не может, — раздраженно ответил Лэнг.

— Неверно, милый друг, неверно! Ты и не узнаешь, когда именно оно наступит. Смерть, — он внезапно заговорил похоронным голосом, — смерть не считается со временем. Салют! Король Лир что-то заявил на сей счет, но что именно — не помню.

И Клем опрокинул в рот стакан виски, словно это была простая вода.

— Смерть меня не интересует, — отозвался Лэнг. — Я достаточно насмотрелся на нее за день. Я интересуюсь только жизнью… сегодня, — добавил он тем же тоном, каким произнес это слово Иллимен, но не вкладывая в него особого смысла.

— А тебе следовало бы интересоваться и смертью, — настаивал Иллимен. «Ей-богу, мне все нипочем: смерти не миновать. Никогда в жизни я не был трусом. Суждено умереть — ладно, не суждено — еще лучше… А уж тот, кто помрет в этом году, застрахован от смерти на будущий». Это-то я помню! «Генрих IV», часть вторая.

— Убирайся к черту! — крикнул Лэнг.

Не обращая на него внимания, Иллимен продолжал:

— Как ad nauseam повторяет журнал «Тайм»: «Сегодня — и это ждет каждого живущего — смерть отняла у нас…»

— Клем, — перебил Лэнг, — ты хороший парень, и вообще я люблю тебя. Не сегодня я тебя не люблю.

— Я знаю.

— Ничего ты не знаешь. Сегодня это правда.

— Я тебя тоже люблю и считаю тебя мужчиной. Услышать это от меня — значит получить комплимент. И тебе это известно.

— Да, известно.

— Вот это мужчина.

— Спасибо, Клем. Спасибо от моего отца, спасибо от моей матери, спасибо от моего дедушки.

— Тогда будь мужчиной, — заявил Клем, впиваясь в плечи Лэнга своими сильными пальцами.

— Попытаюсь.

— Старайся изо всех сил, Зэв. Я не сомневаюсь, что ты можешь сделать это. Повторяй за мной: я плюю на смерть.

— Ну хорошо, хорошо, — проговорил нетерпеливо Лэнг. — Что дальше?

— Долорес погибла.

Лэнг молча смотрел на Клема. Несомненно, он был серьезен и вовсе не казался пьяным.

— Она погибла во время бомбежки, — пояснил Иллимен. — Сегодня днем.

 

12.

27 ноября 1947 года

— Это действительно было последней каплей, — продолжал Лэнг, как-то по-новому с необычным интересом рассматривая ветвистую щель в штукатурке на потолке приемной Мортона. Ему показалось, что с того времени, когда он видел ее в последний раз два дня назад, она увеличилась и стала похожей на паутину. — Вот тогда-то мне действительно нужен был знахарь, вроде тебя. А не сейчас. — Добавив последние слова, он взглянул на Эверетта, чтобы проверить, как тот отнесется к ним. Но врач промолчал. «Может, этот парень не так уж плох», — подумал Лэнг и снова заговорил:

— Клем пробыл со мной тогда всю ночь… Сколько мы с ним выпили, не знаю. Больше того, я не помню, что со мной происходило в течение всего следующего месяца. Мне об этом рассказали позднее.

— Кто?

— Клем, Энн, разные люди.

— Твоя жена…

— Через месяц, если не ошибаюсь, Клем вызвал ее. А я не выходил из своей комнаты в гостинице «Мажестик» целые две недели. Беспробудно пил и только изредка — раза два в неделю — заказывал себе в номер чего-нибудь поесть.

Затем в бессознательном состоянии меня увезли из гостиницы, и только в Матаро, в госпитале интернациональных бригад, я пришел в себя.

Как рассказывает Клем, я бежал из госпиталя. Меня нашли в Баррио Чино и поместили в другой госпиталь — в Лас-Шганас, но я сбежал и оттуда. Именно тогда Клем и телеграфировал Энн. Она достала место на «Иль де Франс» и приехала. Ее приезда я не помню. Как бы то ни было, она приехала. Мое состояние вызывало всякие кривотолки, и поэтому было решено эвакуировать меня из Испании. На правительственном самолете меня отправили во Францию. Две недели я провел в больнице в Тулузе, а затем был перевезен в Париж, в американскую больницу.

— Сколько времени ты провел в госпиталях и больницах? — спросил Мортон.

— Не имею представления. Возможно, Энн знает. Меня это не интересует.

— Напрасно, — с ученым видом сказал врач, но Лэнг пропустил его замечание мимо ушей.

— Значительно больше меня интересуют два других обстоятельства, — продолжал Лэнг. — Во-первых, сколько должна была пережить Энн, видя, как я безумствую или лежу без движения под действием паральдегида…

Лэнг умолк и долго не произносил ни слова, пытаясь что-то припомнить. Ему очень хотелось вина, но он не решался попросить.

— А второе обстоятельство? — поинтересовался Мортон.

— Мудрейший ты из мудрейших! Ведь я могу надеяться, что ты исцелишь меня, правда?

Второе обстоятельство вот какое: все эти переживания превратили меня в алкоголика. Вот уже девять лет я страдаю алкоголизмом. Мне ведь известна причина заболевания, почему же я не могу избавиться от своей болезни?

— Видишь ли, дело обстоит совсем не так просто.

— Правильно. Если бы дело обстояло просто, не было бы необходимости кормить врачей-невропатологов.

— Ты прав, — невозмутимо подтвердил Мортон.

— К середине декабря, — вернулся Лэнг к прежней теме, — а возможно и раньше, я поправился настолько, что меня выписали из больницы. Я поселился в гостинице «Король Георг V», которая мне всегда нравилась. Энн водила меня на долгие прогулки в Булонский лес и Люксембургский сад. Мы побывали в Лувре и «Sainte-Chapelle», смотрели Фрателлини в цирке. Но после прогулок я неизменно оказывался в баре «Дель Опера» и поглощал любой испанский херес, который находил там, — «Сэндимен», «Драй Сэк», «Фундадор».

Энн пыталась помешать мне пить, перепрятывала найденные бутылки. Но чем чаще она их находила, тем искуснее я их прятал. Я стал держать вино в чайниках, стаканах, кофейных чашках, консервных банках, термосах, флаконах из-под духов и хранил их в самых необычных местах.

Он повернулся и взглянул на Мортона.

— Представляю, как тебе надоело слушать, — сказал он.

— Мне ничего не надоедает, — ответил врач.

— Невеселая у тебя жизнь… Но в конце концов ей все наскучило. Теперь Энн больше не прячет бутылки, поняла, видимо, что таким путем меня не вылечишь. Она направила меня к тебе, надеясь на твою помощь. Не сомневаюсь, что скоро тебе придется отказаться отмени, как от безнадежного пациента.

— Но сам-то ты хочешь вылечиться?

— И да и нет. Все зависит от того, в какой момент мне задают этот вопрос, какое у меня самочувствие: работаю я или нет, сколько и чего съел, что прочел в утренних и вечерних газетах, кого видел в этот день, о чем мечтал, влечет меня к жене или не влечет (что бывает значительно чаще). — Лэнг взглянул на Мортона. — Я ценю все, что ты пытаешься сделать для меня, Эверетт, и хочу извиниться перед тобой за те неприятные минуты, что доставляю тебе, и те, еще более неприятные, что ожидают тебя. Я верю, что ты мой друг.

— Чепуха. Не стоит вспоминать.

— Нет, не чепуха. Я понимаю, как отвратительно вел себя, допуская иронические и оскорбительные замечания…

— Такая уж у меня профессия, Фрэнсис, что приходится выслушивать оскорбления. Поверь, ты ничем не отличаешься от других моих пациентов.

Помолчав, Лэнг возобновил свой рассказ:

— Именно в это время я узнал, что Негрин произнес в Лиге Наций большую речь о выводе интернациональных бригад из Испании. Он обещал эвакуировать иностранных добровольцев. Гитлер и Муссолини ответили тем, что стали посылать в Испанию еще больше людей и военных материалов.

Затем я узнал, что Блау, Буш и многие другие американцы находятся в Гавре. Моряки бастовали, парохода для волонтеров не было, и добровольцев держали в специальном концентрационном лагере «Всеобщей трансатлантической компании», предназначенном для интернированных иностранцев.

Я отправился в Гавр повидать их. Энн осталась в Париже. Еще раньше я без всякой охоты начал писать книгу. Жена посоветовала мне приступить к работе над пьесой и считала, что я снова обрету уверенность в своих силах, если побуду один. Она, конечно, допустила ошибку, зато я повеселился на славу. В Гавре я остановился в гостинице «Фалкон», а обедал в ресторане «Ля Мармит». Ты бывал когда-нибудь в «Ля Мармит»?

— Нет.

— Это один из лучших ресторанов во Франции. Точнее говоря, был лучшим. Он находился на набережной, а в 1945 году я уже не мог найти его: во время высадки союзников весь этот район сровняли с землей.

Как-то в воскресенье мне удалось вытащить нескольких парней из концентрационного лагеря, покормить их в ресторане и дать им возможность помыться в гостинице. Однако сам я в нее не вернулся.

— Почему?

— Это совсем другая история.

— Ты просто так рассказываешь мне всякие истории, или мы работаем вместе, чтобы добраться до корней твоей болезни?

— Во всяком случае, ребятам снова пришлось вызывать Энн, на этот раз в Гавр, и вытаскивать меня из комнаты в какой-то портовой дыре, где я забаррикадировался и воевал с «мессершмиттами», пикировавшими на меня сквозь стены и обстреливавшими из пулеметов…

Я иногда могу плакать и, бывает, действительно плачу, когда вспоминаю, сколько бедной Энн пришлось из-за меня пережить. Меня поместили в больницу и надели смирительную рубаху. А я во весь голос призывал Долорес и кричал, что из окон, из стен на меня ползут фашисты с длинными, как у чертей, туловищами, в зеленом обмундировании. У некоторых из них на спине было вышито «Святое сердце Иисуса», у других «Сердце Марии» с семью кинжалами в нем — ну, знаешь, как у «Марии де лос Долорес».

Этот бред как бы предвосхитил события, которые произошли во второй половине января, когда нам стало известно, что в результате наступления фашистов Барселона должна вскоре пасть.

Тут вдруг я почувствовал себя хорошо, а может, просто убедил себя в этом, начал даже работать над пьесой и снова занялся своей книгой. Затем я взял напрокат ситроен и вместе с Энн поехал на юг, в Перпиньян, а оттуда — в Ле Пертус, на границу. Здесь уже стали появляться беженцы, и в течение следующих двух недель мы стали свидетелями падения республики.

Мы видели этих людей, Эверетт, их было тысяч двести пятьдесят — стариков, женщин с маленькими детьми; гордо маршировавшие колонны испанской республиканской армии переходили границу с развевающимися полковыми знаменами, под звуки оркестров. Бойцы шли с оружием — с винтовками и пулеметами, а за ними следовали грузовики с легкой артиллерией на буксире и несколько танков.

Еще ни один народ так гордо и с таким мужеством не шел навстречу катастрофе. В полном порядке бойцы сложили оружие. Вот тогда-то и началась самая позорная страница в истории Третьей республики. Именно тогда, а не после прихода к власти Петена, пресмыкающегося перед своими кумирами Франко и Гитлером, следовало бы стереть со всех существенных зданий Франции лозунг: «Liberté, Egalité, Fraternité».

Именно тогда я почувствовал, что ранен в самое сердце. Боль не прошла до сих пор. А теперь, когда фашисты в лице этого свиноподобного председателя комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и его тайных дружков появились и в Америке, я знаю, что рана в моем сердце вообще никогда не заживет.

— Ну, с 1939 года много воды утекло, многое произошло, — заметил доктор Мортон. — На материале этой трагедии ты написал хорошую книгу и не менее хорошую пьесу. Разве ты забыл?

— Нет, не забыл и не забуду ни одного дня, ни одной минуты.

— Гитлер уничтожен, и ты внес свой вклад в его уничтожение.

— Я?

— Ты же был майором американской армии?

— Подумаешь!

— Гитлер, Муссолини, Тóго…

— Le roi est mort! — воскликнул Лэнг, — Vive le roi!

 

13.

27 ноября 1947 года

Энн была несколько удивлена, когда Лэнг, вернувшись от Эверетта, не налил себе вина. Еще больше она поразилась, заметив за обедом, как сильно переменился муж, — во всяком случае, ей показалось, что переменился. Давно уже она не видела его таким. Лэнг был с ней нежен и внимателен, сел рядом, а не на другом конце стола, принес букет роз и поцеловал ее не в щеку, а в губы.

Энн была в прекрасном настроении. Она никогда не переставала удивляться тому, как небольшая доза алкоголя превращает приятного, доброго, правда, иногда подверженного меланхолии человека в совершенно чужого ей, замкнутого, а порой истерически возбужденного, мрачного субъекта.

Лэнг заметил, что Энн улыбается, и спросил, что с ней.

— Я подумала, как мы близки сейчас, — ответила она.

— Да, Энни? — Лэнг чувствовал себя виноватым. — Я знаю, часто я плохо отношусь к тебе.

— Ну хорошо. Тогда скажем так: я чувствую, как ты мне близок, и мне кажется, что ты иногда испытываешь такое же чувство ко мне.

— Я сделаю все, чтобы исправиться, — пообещал Лэнг и засмеялся. — В течение нашей многолетней семейной жизни я часто давал тебе такое обещание, и каждый раз совершенно серьезно…

— Я знаю, Фрэнк, — проговорила Энн и поспешила переменить тему разговора, так как он бередил в ее душе наболевшее и затрагивал еще не решенную между ними проблему.

— Ты видел письма у себя на столе?

Лэнг кивнул.

— За последние две недели несколько раз звонили по телефону, но я не говорила тебе: боялась расстроить.

— Расскажи.

— Обычная история плюс ругательства. — Энн вздрогнула.

— Что с тобой? — спросил обеспокоенный Лэнг.

Жена взглянула на него и улыбнулась:

— Какая-то женщина заявила мне: «Мы проведем тебя по Пятой авеню с плакатом на шее: „Я жила с евреем“.

— Не обращай внимания.

Энн снова улыбнулась и тряхнула головой.

— Что ты собираешься делать сегодня вечером — работать над пьесой или над радиовыступлением? — спросила она.

— Я забросил пьесу. Мне давно пора понять, что мы с Максом Андерсоном не Шекспиры и что сейчас не шестнадцатый век.

— Это не относится к делу.

— Теперь я намерен служить своей жене. Что я должен сделать, чтобы угодить ей?

Она хотела сказать ему многое, но ограничилась улыбкой, и Лэнг, преисполненный нежности к жене и несколько смущенный своим чувством, решил, что ему следует немножко попаясничать.

— Можно мне рассмешить вас, мадам? — спросил он. — Ваш каприз — закон для меня. Может, мне встать на голову в Вашингтон-сквере? Или выпрыгнуть из окна с криком: „Да здравствует Энни!“? Или, может быть… — он поиграл пальцами на губах.

Энн рассмеялась.

— Ага! — крикнул Лэнг. — Нам смешно! — Он подошел к ней и обнял за талию. — Нам смешно или не смешно?

— Смешно, — ответила Энн, слегка прижимаясь к нему.

Раздался телефонный звонок.

— Черт возьми! — выругался Лэнг. — Я поговорю по другому аппарату. — Он быстро направился в кабинет, а Энн, стоя молча, думала, настанет ли когда-нибудь такой момент, когда ее муж, услышав телефонный звонок, скажет: „К черту телефон! Пусть себе звонит!“

Лэнг снял трубку с аппарата на письменном столе.

— Флэкс, — услышал он. Что-то в тоне Берта заставило Лэнга воздержаться от обычного шутливого ответа: „Льняное масло“.

— Как дела, Берт?

— Отвратительно.

— Слишком много сидишь в своем мягком кресле, а?

— Слушай, Зэв, у меня плохие новости…

— Уж не хочешь ли ты сообщить мне, — театральным тоном спросил Лэнг, — что мое выступление по радио отменено?

— Именно так, — ответил Флэкс и замолчал, ожидая, когда Лэнг заговорит снова. Ему пришлось ждать довольно долго.

— О чем ты говоришь? — спросил наконец Лэнг.

— Я был вынужден, Зэв, отменить твое выступление. Не думай, что я не дрался, на правление моей фирмы…

— Ты что, с ума сошел?

— Поэтому-то у меня такое ужасное настроение. Я спорил сегодня с директорами до хрипоты целых полдня…

— Может, ты расскажешь все с самого начала?

— Никакого начала, Зэв, нет и не было. Директора насели на меня и заявили: „Снять Лэнга!“ Я дрался за тебя, пытался доказать, что это несправедливо, не по-американски, что отрицательных отзывов мы не получали, если не считать нескольких писем и звонков от сумасшедших, которые постоянно надоедают нам, но…

— Знаешь что? Я сейчас приеду к тебе, — перебил его Лэнг.

— Не надо, — быстро ответил Флэкс. — Нет никакой необходимости, Я не в состоянии снова говорить об этом проклятом деле даже с тобой, даже если бы от нашего разговора зависела моя жизнь. Да и бесполезно…

— Неужели ты такой мерзкий трус?

— Да, — помолчав, согласился Флэкс.

— Хорошо, в таком случае дай мне возможность переговорить с твоим паршивым правлением, — предложил Зэв.

— Да они не согласятся разговаривать с тобой даже по телефону, будь ты хоть за тридевять земель!

— Но почему? — окончательно расстроился Лэнг.

— Директора вбили себе в голову, что государственные органы располагают какими-то компрометирующими тебя материалами. Члены правления не хотят, чтобы ты рекламировал нашу продукцию.

Ярость Лэнга нарастала с каждой минутой.

— Какая скотина могла сказать, что комиссия — это „государственный орган“? Что, твои директора — банда безумцев? Какие компрометирующие материалы есть у комиссии? Никаких! И я тебе уже об этом говорил. Я говорил…

— Я слышал, что тебя снова вызывают в комиссию?

— От кого ты слышал?

— Это правда?

— Да, правда, но откуда ты знаешь?

Флэкс некоторое время молчал, и Лэнг, вне себя от раздражения, бесцельно нажимал кнопку на аппарате.

— Ты слушаешь? — закричал он.

— Слушаю, — донесся печальный голос Флэкса. — Видимо, придется рассказать тебе: у меня были агенты ФБР… — Лэнг молчал, и Флэкс заговорил снова: — Агенты не сказали ничего определенного, но интересовались тобой, а это гораздо серьезнее.

— Чихать мне на ФБР и на его агентов! — заорал Лэнг в трубку. — Я надеюсь, что они подслушивают наш разговор и сейчас.

— Может быть, — уклончиво ответил Флэкс.

— Ты сообщил своему правлению о визите агентов ФБР?

— За кого ты меня принимаешь, Зэв?

— Нет, ты скажи — сообщил?

— Двух членов правления тоже навестили агенты ФБР.

— Я хочу знать, что им наболтали твои члены правления.

— Знаешь, Зэв, давай говорить прямо. Я заявил директорам, как и агентам ФБР, что ничего плохого о тебе не знаю и абсолютно убежден, что если комиссия или директора приписывают тебе какие-то неблаговидные поступки, то ты сможешь дать исчерпывающие объяснения. Ты должен войти в мое положение.

— Конечно, конечно! — огрызнулся Лэнг. — Ты напоминаешь мне „Счастливца Джилиуса“ из скабрезного анекдота. Всегда в серединке…

— Ты прав.

— Насколько я понял из твоих рассуждений, твою гнусную фирму по производству слабительных препаратов совершенно не интересует, что меня ни в чем конкретно не обвиняют, что я ничего не признал, что дело ограничилось моим допросом на закрытом заседании. Так, да?

— Если комиссия заявит, что никаких претензий к тебе не имеет, ты сразу же сможешь возобновить свои радиовыступления.

— Спасибо за одолжение! — крикнул Лэнг и бросил трубку с такой силой, что телефон упал на пол. Не поднимая аппарата, он подошел к гардеробу, взял шляпу, нахлобучил ее и, набросив плащ, направился к двери в гостиную. На пороге стояла Энн.

— Я все слышала, — сказала она. — Что ты намерен предпринять?

— Не знаю. Но знаю, что кто-то активно действует против меня. История еще не получила такой огласки, чтобы можно было найти объяснение телефонным звонкам, о которых ты говорила, письмам, визитам агентов ФБР ко мне, Флэксу и к другим. Происходит что-то странное.

Он рассеянно прошел мимо нее в гостиную и, когда Энн спросила: „Фрэнк, куда ты?“, остановился и, не обернувшись, ответил:

— На улицу.

— Куда?

— Пройтись.

— Я пойду с тобой.

— Нет, я, как Грета Гарбо, предпочитаю одиночество.

Она подошла к нему и, взяв за руки, повернула к себе. Хотя Лэнг был значительно выше ее, у нее вдруг появилось странное ощущение, будто она смотрит на него сверху вниз, снисходительно, как мать на сынишку.

— Фрэнк, ты подводишь меня.

— Жаль.

— Ничего тебе не жаль. Я чувствую, как ты мне сейчас близок, ближе, чем когда-нибудь раньше, а ты стараешься держаться подальше от меня.

— Такова уж натура животного.

— Измени ее.

Он хотел отвернуться, но она удержала его. Лэнг внезапно рассердился.

— Если я сказал, что хочу пройтись один, значит, я иду один! Понимаешь? — крикнул он, сбрасывая ее руки.

— Фрэнк, мне нужно поговорить с тобой.

— Завтра.

— Но „завтра“ может не быть, если мы не поговорим сегодня.

Серьезный тон Энн даже несколько позабавил Лэнга.

— Да будет вам известно, мадам, — сказал он, — что мне, как говорят испанцы, es igual.

— В Испании ты приобрел не только это выражение! — услышала Энн свой крик. Лэнг на мгновение задержался в дверях и, повернувшись, бросил:

— Так же, как и в Голливуде!

Он вышел, хлопнув дверью.

Выходя из своей квартиры на Юниверсити-плейс, Лэнг прекрасно знал, куда направляется, но ему нравилось играть с собой: притворяться, что он не знает, куда идет, что он просто гуляет и неожиданно окажется в квартире Пегги на Мортон-стрит.

Лэнг понимал, что волнение, которое он испытывает во время этой игры, отчасти объясняется желанием узнать, не обманывает ли его секретарша. Подумав об этом и сейчас, Лэнг громко рассмеялся. „Ну и представление же у меня о морали! Почему бы ей и не обманывать меня? Какое я имею право ревновать ее или возмущаться?“

Эта двойная игра доставляла ему болезненное наслаждение. Если Пегги не обманывала его, то это могло означать, что он, несмотря на свои сорок семь лет, вполне удовлетворяет любовные потребности двадцативосьмилетней женщины.

Пересекая Вашингтон-сквер, Лэнг вспомнил свою первую встречу с Пегги год назад, когда он приехал в Голливуд писать сценарий для фирмы „Колумбия“. Ему предоставили роскошный кабинет в здании для сценаристов, расположенном поодаль от студии. В первый же день, когда он сидел в ожидании вызова к продюсеру, в кабинет вошла Пегги.

Это была невысокая смуглая девушка с огромными глазами и изумительной фигуркой, затянутой в невероятно узенькие брючки и изящную блузку. Она пристроилась на краю стола и первой начала разговор.

— Здравствуйте, мистер Лэнг. Как вы поживаете? Меня зовут Пегги О’Брайен. Мне предстоит работать с вами над тем шедевром, который вы собираетесь создать.

— Здравствуйте, Пегги. Как вы поживаете? — в свою очередь спросил Лэнг, на что она коротко ответила:

— Существую.

По правде говоря, этот ответ как-то не вязался с ее обликом. Очень подвижная, девушка ни минуты не могла оставаться спокойной. Даже записывая под диктовку сценарий, она расхаживала от стола к креслу, от кресла к кушетке. Она бесцеремонно прерывала его, когда находила нужным сказать: „Нелепо!“ или: „Подобный эпизод только в прошлом году фигурировал в семи наших фильмах“, и тут же начинала перечислять соответствующие кинокартины фирмы „Колумбия“.

Пегги быстро узнала, что Лэнг любит вздремнуть после обеда, и, сидя за своим столом в приемной, сторожила дверь в кабинет, чтобы продюсер, если он вдруг вздумает навестить сценаристов, не застал Лэнга спящим.

Таковы уж в Голливуде отношения между сценаристом и его секретаршей, что через две недели Лэнг знал всю (как она утверждала) биографию Пегги, а она выведала о нем значительно больше, чем ему хотелось бы.

Пегги рассказала ему о своем замужестве. Ее муж, солдат, через месяц после свадьбы был отправлен на Алеутские острова и вернулся только через два года. Брак оказался неудачным — она поняла это еще до отъезда мужа. „Все бывает“, — коротко заявила Пегги и с откровенностью, заставившей Лэнга краснеть, объяснила причины разрыва с мужем.

Через месяц после приезда Лэнга в Голливуд его перевели в коттедж недалеко от студии, так как в помещении для сценаристов начался ремонт. В свое время этот коттедж служил артистической уборной для одной из голливудских кинозвезд. Проходя сейчас по улицам Нью-Йорка, Лэнг пытался вспомнить, кому он принадлежал — Гленну Форду или Рите Хейуорт. „Впрочем, какое это имеет значение?“ — вдруг спохватился он.

Даже по голливудским нормам коттедж был отнюдь не уборной, а целой квартирой (причем совершенно изолированной) с кухней, спальней, ванной комнатой. Когда наступило время послеобеденного отдыха и Лэнг, сняв ботинки, растянулся на кровати, в спальню вошла Пегги и улеглась рядом с ним. Она видела своего бывшего мужа, сообщила Пегги. Он хотел, чтобы Пегги вернулась к нему, но она не дура.

Посматривая на Пегги, Лэнг заметил, что она производит впечатление здоровой девушки. Конечно, подтвердила та. Целый день она может работать в студии, а потом всю ночь танцевать буги-вуги в „Палладиуме“.

— Но чем же плох оказался ваш муж? — поинтересовался Лэнг. Она показала ему любительский фотоснимок. Типичный футболист.

— Я же рассказывала вам, — пояснила Пегги, — что с ним было страшно скучно.

Лэнг засмеялся, а когда она посмотрела на него своими черными глазами, пообещал:

— Ну, со мной-то, надеюсь, вам не будет так скучно…

Открыв сейчас на стук Лэнга дверь своей квартиры на втором этаже, Пегги коротко сказала:

— А, мистер Л.!

— Он самый. Я помешал тебе?

— Если ты хочешь спросить, не прячу ли я любовника под кроватью, то могу ответить: нет.

Лэнг вошел в квартиру, небрежно, словно у себя дома, сбросил пальто и шляпу и взглянул на Пегги.

— А почему бы и нет?

— Я знаю, кто мне платит жалованье, — ответила Пегги, когда Лэнг опустился в кресло.

— Так я тебе и поверил!

— А ты знаешь, я иногда чувствую себя очень одинокой в этом огромном городе, и мне хочется дожить до того дня, когда я буду встречаться с какими-нибудь другими людьми, а не только с надутыми кинознаменитостями, которые приходят на твои приемы, и ребятами, посещающими кафе, где я бываю. С ними каши не сваришь.

— И никто тебе не звонит?

Пегги отрицательно покачала головой.

— Хочешь выпить? — спросила она и, не дожидаясь ответа, добавила: — Сейчас налью.

— Сегодня я намерен напиться до потери сознания и приглашаю тебя составить мне компанию, — заявил Лэнг.

— Что тебя беспокоит?

— Так много, что я вообще удивляюсь, как еще могу беспокоиться.

— Комиссия?

— Меня снова вызывают.

Пегги резко повернулась к нему и с удивлением воскликнула:

— Да не может быть!

— Представь себе. На восьмое декабря.

Пегги сочувственно кивнула, налила коньяку в два больших фужера, которые он ей когда-то подарил, и передала один из них Лэнгу.

— К тебе не заглядывали на днях какие-нибудь визитеры? (Пегги сделала отрицательный жест). Два симпатичных мальчика в стандартных двубортных костюмах из магазина фирмы „Братья Брукс“ с опознавательными значками в карманах?

— Что ты хочешь сказать? — спросила Пегги, хотя прекрасно знала, о чем говорит Лэнг.

— Они были у меня.

— ФБР?

— Они самые, — ответил Лэнг и, выпив залпом коньяк, снова протянул ей фужер. Пегги встала, принесла бутылку и поставила на столик рядом с его креслом.

— На все вопросы агентов ФБР тебе надо отвечать с полной откровенностью, — посоветовала она.

— Это почему же?

— Разве я тебе не говорила, что до киностудии работала в отделении ФБР в Лос-Анжелосе? Теперь я до смерти боюсь их.

— Ну, меня-то ФБР не запугает, — ответил Лэнг, грея фужер между ладонями.

— Агенты ФБР — чертовски квалифицированный народ, — сказала Пегги. — Не вздумай шутить с ними, мистер Л.

Зазвонил телефон, и они молча уставились друг на друга.

— Ты хочешь, чтобы я подошла к телефону? — наконец спросила Пегги.

— А почему бы и нет?

Пегги взяла трубку телефона, стоявшего на кофейном столике около кушетки.

— Алло? — Помолчав, она ответила: — Вы ошиблись номером, — и положила трубку. Лэнг улыбнулся ей из-за фужера, который он держал у губ.

Пегги подошла к нему и устроилась у него на коленях.

— Мистер Л., — начала было она, но Лэнг перебил ее:

— Когда ты перестанешь называть меня „мистером Л.“?

— Ты, может, хочешь, чтобы я называла тебя „мой маленький“? Так девушки в студии обычно называют своих сценаристов. Ты бы послушал, что они говорят о вас в ваше отсутствие!

— Я вовсе не твой „маленький“! — запротестовал Лэнг. „Сейчас я покажу этой шлюхе, какой я маленький“! — подумал он. — Удивительно, что с этой девчонкой у меня получается лучше, чем с собственной женой».

Пегги взяла Лэнга за руку, отпила глоток коньяку из его фужера и протянула ему губы. Лэнг поцеловал ее.

— Знаешь что? — сказал он — Если к тебе придут эти близнецы, ты лучше ничего не говори им.

— Почему?

— Ты что-нибудь слышала о так называемом «Законе Манна»?

— Конечно.

— Его бы следовало назвать «женским законом», — сказал Лэнг. — ФБР может засадить меня в тюрьму, и на довольно длительный срок, если станет известно, что я привез тебя из Голливуда.

Пегги выпрямилась и нахмурилась:

— Какая нелепость!

— Почему?

— Ты хочешь сказать, что по этому закону писатель не имеет права держать секретаря?

— Нет, секретаря держать можно, но наши-то отношения были и есть не совсем деловые.

— Да, но что плохого в том, что ты, заставив меня уволиться из киностудии и захватив с собой в Нью-Йорк, должен был оплатить мой проезд?

— Но я не должен оплачивать твою квартиру, покупать тебе наряды и ночевать у тебя.

— Зэв, — Пегги встала с его колен, — агенты ФБР что-нибудь спрашивали обо мне?

— Да.

— И что же ты им сказал?

— Только то, что ты мне сама рассказывала о себе.

Пегги принялась ходить по комнате, а Лэнг сидел и пытался догадаться, были у нее агенты ФБР или нет, известно ли им об их связи или нет, и не эта ли связь главным образом интересует их. Где-то в глубине его сознания шевелилось опасение, что дело тут совсем не в его отношениях с этой девушкой, но кто может сказать, так это или нет? Пегги перестала ходить, схватила с кушетки подушку, бросила ее на пол и уселась у ног Лэнга.

— Я никому о нашей связи не рассказывала, — заявила Пегги. Он понял, что она напугана и что, следовательно, агенты ФБР с ней не разговаривали.

— Многие знают, что я у тебя работаю, и все.

— Давай не будем больше об этом говорить.

— Конечно, в Нью-Йорке очень трудно жить, не поддерживая знакомств, — продолжала Пегги. — Я так одинока и без труда могла бы продолжить знакомство хоть с десятком из тех людей, которых встречаю у тебя дома. Многие из них пытались ухаживать за мной…

— Кто?

— Неважно. Но, может, следовало бы с кем-нибудь из них встречаться, чтобы замаскировать нашу связь?

— Попробуй только — я задам тебе такую взбучку, что век будешь помнить. Ты хорошая девочка, Пегги, и я люблю тебя. — Лэнг положил руку ей на голову и погладил по черным волосам.

— Да? — насмешливо спросила она.

— По-своему.

— Знаешь, — заявила Пегги, — мне страшно жаль Энн.

— Оставь ее в покое! — нахмурился Лэнг.

— Послушай, Зэв, расскажи этой комиссии или ФБР все, что они хотят знать. Я не шучу, дорогой. У них есть пути и способы узнать все.

— И о нашей связи рассказать?

— Нет.

— Но разве они не узнают о ней, если захотят?

— Я имела в виду совсем другое. Самое плохое, чем может кончиться наш роман, — это скандал и твой развод.

— Чего ты и хотела бы? — спросил Лэнг, внезапно хватая ее за волосы и притягивая к себе.

— Перестань. Не уклоняйся от темы. Я говорю тебе о политических делах, и знаю, что говорю. До того как комиссия вызвала этих деятелей из Голливуда, за ними много лет следили. Я работала у одного из них. Агенты ФБР подслушивали его телефонные разговоры, дома и на работе у него стояли микрофоны, а одна знакомая девушка из ФБР рассказывала мне, что там на него было досье вот такой толщины.

— В каком же заговоре он участвовал? — спросил Лэнг. — Собирался взорвать студию?

— Я не шучу. Агентам ФБР было известно о каждом митинге, на котором он выступал, о каждом доме, который он посещал, о каждом человеке, с которым он завтракал вне студии… все, все!

— Ты что-то мало пьешь. — Лэнг налил в ее фужер коньяку и подал ей. Чувствуя, что ее страх перед ФБР передается и ему (если только он не испытывал его еще до разговора с Пегги), он подлил вина и себе.

— Надеюсь, ты не похож ни на одного из тех типов, голливудских деятелей? — спросила Пегги.

— Нет, к… конечно. Но я все еще п… пытаюсь выяснить, что они натворили.

— Ничего, — ответила Пегги. — Наверно, у них были всякие там радикальные идеи… Ну, знаешь, равноправие негров и все такое.

— Что ж тут радикального?

— Они что-то делали в этом отношении или пытались делать: собирали подписи под петициями, выступали на митингах, писали брошюры, организовывали сбор пожертвований. Некоторые из них активно поддерживали забастовку печатников, а другие только разговаривали.

— Но ведь и Линкольн тоже кое-что делал в этом направлении.

— Кто это?

— Линкольн.

— А-а…

— Ну, хватит, — сказал Лэнг и опять схватил ее за волосы. — Ты в настроении?

— Как всегда, — ответила Пегги, допивая до дна свой коньяк.

— Ты — моя маленькая?

— Зэв, скажи комиссии правду. Чем ты рискуешь?

— Перестань! — воскликнул Лэнг. — Мне надоело. — Он пристально посмотрел на нее. Лэнг был уже пьян и не совсем отчетливо видел Пегги, но лишь испытывал от этого какое-то волнующее чувство. Притянув к себе Пегги, он погрузил лицо в ее волосы.

— Долорес, — прошептал он.

— Я — Пегги. Помни…

Лэнгу не хотелось спать. Он был пьян. У него кружилась голова, но он все же встал с постели, прошел в гостиную, где на полу в беспорядке валялась его одежда, и машинально начал одеваться. Кое-как наполовину одевшись, он взял телефонную книгу и принялся отыскивать адрес Бена Блау. В конце концов ему удалось найти номер телефона Блау Бенджамена, доктора медицины. Однако он сообразил, что это не тот Бен, который ему нужен, и это привело его в раздражение. «Я хочу поговорить с этим парнем, — подумал он. — Я должен найти его». Он смутно помнил, что ветераны гражданской войны в Испании объединены в какую-то организацию, но, не зная точного названия, не смог ее найти. Лэнг вдруг решил не оставаться здесь всю ночь и торопливо закончил свой туалет.

В бутылке еще оставалось немного коньяку, он допил его прямо из горлышка и почувствовал себя лучше. «Нужно оставить записку», — подумал он и попытался отыскать карандаш и бумагу, но не нашел и тут же забыл о своем намерении. Потом он тихо открыл дверь и вышел, забыв в квартире шляпу.

Бар на углу был еще открыт. Лэнг вошел и из телефонной кабины позвонил Мортону.

— Говорит Фрэнсис Лэнг, — сказал он, услышав голос врача. — Мне нужно видеть тебя. Я в опасности.

— Ты пьян?

— Ну и что же?

— Приходи завтра, Фрэнсис, в обычное время.

— Н… нет, ты меня… сегодня… Я возьму такси… Я ж… же сказал тебе, что мне угрожает опасность… — с трудом выговорил Лэнг и разрыдался в трубку. — Эв… ретт, не подводи меня… Я должен видеть тебя… по неотлож… делу.

— О какой опасности ты говоришь?

— Не знаю… Плохо… плохо… плохо… Ну пожалуйста, я… сейчас приеду… — Он ничего не мог больше сказать, так как внезапно очень разволновался и почувствовал, что, если он не увидит сейчас Эверетта, с ним произойдет нечто ужасное.

— Приезжай, — помолчав, сказал Мортон.

Обнаружив, что Лэнг ушел, Пегги начала искать записку. С ним такое случалось и раньше. Иногда он возвращался. Заметив в кресле шляпу Лэнга, Пегги решила, что он вернется и на этот раз, но не раньше чем через полчаса. Бутылка из-под коньяка была пуста, наверное, он пошел за новой.

Пегги выглянула из окна, чтобы проверить, не возвращается ли Лэнг, но поспешно закрыла створки: на улице было холодно. Потом она подошла к телефону, набрала номер и, как только ей ответили, воскликнула:

— Сколько раз я просила тебя не звонить мне! Это я могу звонить тебе. Запомни же наконец. Из-за тебя я могу потерять службу. Иногда моему хозяину нравится работать здесь, и он терпеть не может, когда ему мешают.

Она помолчала и тихо, кокетливо засмеялась.

— Не болтай глупостей, миленький! Как ты можешь ревновать меня к старику?

 

14.

30 ноября 1947 года

В следующее воскресенье, заканчивая свою очередную радиопередачу, Мартин Митчел сказал:

— Вы и представить себе не можете, что произойдет, когда комиссия по расследованию антиамериканской деятельности десятого декабря начнет проводить свои открытые заседания.

Некий известный — я подчеркиваю — известный бумагомаратель, который уже допрашивался на закрытом заседании, опять будет допрашиваться восьмого декабря, и снова на закрытом заседании.

О друзья мои! Того, что комиссия о нем знает, хватило бы на целую книгу, которую он мог бы сам написать. Вообще-то говоря, он-таки написал ее. Этот человек имеет средний инициал «К». Я повторяю — средний инициал «К».

Лэнг хотел выключить радиоприемник, но Энн, сидевшая в кабинете рядом с ним, остановила его:

— Подожди. Я хочу послушать, кого они взяли вместо тебя.

Она улыбнулась, и Лэнг ответил ей злобной улыбкой. Как только Митчел закончил свое выступление, диктор радиостанции объявил:

— Обычно в это время мы передаем выступление радиообозревателя Фрэнсиса Лэнга. Сегодня из-за болезни он выступать не будет. Сейчас вы услышите концерт легкой музыки. Мы приглашаем вас…

— Здорово, будь я проклят! — крикнул Лэнг, со злостью выключая радио.

— Я знала, что так будет, — проговорила Энн, беря его за руку, — и хотела, чтобы ты лично убедился в этом до того, как я тебе скажу.

— Что ты мне скажешь?

— Берт Флэкс будет обедать у нас.

— Почему?

— Потому что он хочет помочь тебе.

— Ну уж нет, спасибо, Энни. Мне не нужна его помощь.

— Но, Фрэнк, ведь он же не объявил об отмене твоих радиовыступлений. Он хочет, чтобы ты возобновил их. Он сам сказал мне об этом.

Лэнг почувствовал, что его настроение несколько улучшается.

Энн была довольна им. С четверга он не выпил ни капли вина, а в пятницу днем, вернувшись домой в новой шляпе, объявил, что никогда больше не пойдет к доктору Мортону.

— Мортон сделал для меня все, что мог, больше я в нем не нуждаюсь, — заявил Лэнг. Он не стал вдаваться в подробности и не объяснил, где был, упомянув только, что его продуло и он целую ночь провел в турецкой бане.

Лэнг извинился перед женой за то, что не предупредил ее об этом своевременно и беспричинно повздорил с ней. Он попросил прощения, причем его раскаяние казалось таким искренним, что Энн постаралась выбросить из головы свои весьма обоснованные подозрения насчет «турецкой бани».

И вот сейчас Лэнг сказал:

— Вообще-то говоря, я рад, что Флэкс придет. В тот вечер я хотел поехать к нему, но он отказался встретиться. Почему бы не закончить наши деловые отношения по-деловому?

— Не думаю, что ты хочешь закончить их, Фрэнк.

— Не думаешь? Я уже известил антрепренера, что готов работать на любую фирму, которая пожелает взять меня для рекламы своей продукции. Антрепренер заявил, что немедленно найдет такую фирму, и очень ободрил меня.

Флэкс приехал с мертвенно-бледным человеком, по имени Джеймс В. Уивер. Представляясь, он назвался адвокатом, но выглядел скорее как гробовщик.

— Ты теперь без адвоката и обедать не садишься? — пошутил Лэнг. — Я не собираюсь судиться с тобой, тем более что уже нашел другого простофилю.

— Сегодня он не мой адвокат, а твой, — ответил Берт с улыбкой. Когда он улыбался, его круглое лицо словно распадалось на несколько частей, каждая из которых существовала самостоятельно.

— Берт считает, что если вам придется снова давать показания комиссии, то лучше иметь адвоката, — заговорил Уивер мрачным голосом, как нельзя лучше соответствовавшим его внешности.

— При всем моем уважении к вам, господин адвокат, — сказал Лэнг, как только горничная подала коктейли, — должен сказать, что не нуждаюсь в человеке вашей профессии, так как никакого преступления не совершал.

— Да он не пьет? — удивленно спросил Флэкс, и Энн от злости готова была ущипнуть его.

— Просыхаю, — ответил Лэнг и снова повернулся к Уиверу.

— Но даже ни в чем не повинных людей в суде обычно представляет адвокат, мистер Лэнг, — заметил Уивер с легкой улыбкой.

— Берт прав, — вмешалась Энн. Лэнг взглянул на нее и пошутил.

— Еще один голос из провинции.

— Нет, в самом деле, — возмущенно продолжала она. — Ты же сам рассказывал мне, что это за комиссия! Они совершенно не интересуются правдой. Преследуя какие-то свои цели, просто пытаются во что бы то ни стало — поймать человека.

— А я вовсе не собираюсь попадаться в их капкан. Они ничего не смогут со мной сделать.

— Что ты хочешь сказать? — спросил Флэкс.

— Извините за хвастовство, — ответил Лэнг, — но я должен сказать, что пользуюсь кое-какой известностью в США и за границей, и если «Флэкс лэкс» не желает, чтобы я рекламировал драгоценную продукцию этой фирмы, то найдется какой-нибудь «Экс-лэкс» или «Таблетки Картера от заболеваний печени».

— Но ты нужен фирме «Флэкс лэкс», — насупившись, отозвался Берт.

— Но я не уверен, что мне нужен «Флэкс лэкс»! — воскликнул Лэнг. — Он мне осточертел!

— Мистер Лэнг, — заговорил Уивер, складывая руки, как для молитвы. — Мне хочется, чтобы вы ясно поняли мою точку зрения и не подумали, будто я вмешиваюсь не в свое дело.

— Что вы! — воскликнул Лэнг, которому Уивер начинал нравиться. — Я с удовольствием выслушаю вас.

— Видите ли, все подобные комиссии являются вполне законными органами с юридической точки зрения. Они созданы конгрессом для проведения различных расследований, подготовки и внесения в конгресс соответствующих законопроектов.

— Вот именно, — согласился Лэнг. — И поскольку конгресс, если он не хочет нарушать конституцию, не может издавать законы, устанавливающие контроль над мыслями, я имею право плевать на комиссию, что и сделал во время первого допроса.

— Смело сказано, — заметил Флэкс, хмурясь над своим мартини, — но не очень осмотрительно. Вспомни, что произошло с людьми из Голливуда.

— Нет уж, вспоминай сам! — воскликнул Лэнг, поворачиваясь к Берту. — Не ставь меня на одну доску с этими людьми. В США существует давняя традиция свободы слова. Это настолько старая и настолько сильная традиция, что я имею полное право забраться на ящик на центральной площади Нью-Йорка и потребовать, чтобы все конгрессмены, находящиеся на содержании у местных бизнесменов, на следующее утро были расстреляны.

— Одну минуточку! — вмешался Уивер.

— Да, право-то ты имеешь, — сказал Флэкс. — Но тебя после этого посадят в сумасшедший дом. — Он повернулся к Энн. — А ты как думаешь, дорогая?

— Фрэнк — трудный человек, — ответила она, снисходительно улыбаясь. — Он терпеть не может, когда ему говорят, как нужно поступать, и если вы попытаетесь это сделать, то он назло вам поступит как раз наоборот.

— Замечательно! Мой шестилетний ребенок поступает точно так же, — улыбнулся Флэкс.

— Да не назло, — .поморщился Лэнг, — а из принципа. Не думаю, чтобы ты, занимаясь продажей слабительных средств, когда-нибудь слышал о принципах.

— Моя фирма руководствуется определенными принципами, — обиделся Флэкс. — Наш препарат вырабатывается в соответствии с требованиями закона «О качестве пище продуктов и лекарственных препаратов». Федеральная торговая комиссия никогда не обвиняла нас в выпуске продукции, не соответствующей нашей рекламе, чего нельзя сказать о продукции некоторых других фирм, которые я мог бы назвать.

— Да, ваше средство действует хорошо, — заметил Уивер с серьезным видом.

— Энни выразилась совершенно правильно, — сказал Лэнг. — Я, как всякий настоящий американец, терпеть не могу, когда мной играют как мячиком.

— Дело вовсе не в этом, мистер Лэнг, — заметил Уивер. — Вопрос состоит в том, что благоразумно, а что — нет.

— К черту благоразумие! — воскликнул Лэнг и, заметив, что в дверях появилась горничная, предложил: — Пойдемте в столовую.

Направляясь вместе оо всеми к накрытому столу, Лэнг продолжал:

— Если «Флэюс лэкс» говорит Лэнгу «нет», то последний заявляет, что он согласится выступать для другой фирмы — за повышенное вознаграждение.

За столом, пока горничная подавала суп, воцарилась тишина. Как только она ушла, Флэкс сказал:

— Мне нужно, Зэв, поговорить с тобой откровенно… Если ты хочешь отказаться от семисот пятидесяти долларов в неделю за те пятнадцать минут, в течение которых ты выступаешь в воскресные вечера, — это дело твое. Меня твое решение не трогает, тем более что деньги остаются у меня в кармане.

— Один-ноль в твою пользу, — вставил Лэнг.

— Но я не могу согласиться, что я беспринципный человек. Это вовсе не так, у меня есть свои принципы. Я считаю, что ты не только имеешь право, но и обязан выступать по радио, так как, если не говорить об Элмере Дейвисе, ты являешься единственным интеллигентным и образованным обозревателем.

— Спасибо, синьор, хоть за второе место.

Глядя на Энн, Берт продолжал:

— Зэв думает, что он сможет выступать для другой фирмы. Позволь мне сказать тебе, Энн, что это не так. У меня широкие связи в деловых кругах. Ни одна порядочная фирма сейчас его не возьмет.

— Ты так думаешь? — воинственно опросил Лэнг.

— Да.

— Но мой антрепренер рассуждает иначе.

— Он просто хочет оправдать свою десятипроцентную комиссию; от его рассуждений дурно попахивает. Как любой другой человек, я против инквизиции и запугивания, но факты остаются фактами.

— Ты хочешь сказать, что факты — упрямая вещь?

— Вот именно.

— Осторожнее, — насмешливо заметил Лэнг. — Ты цитируешь Владимира Ильича Ленина.

— Да?! — растерялся Флэкс.

— Вы упомянули тут о конституции, сэр, — сказал Уивер, не поднимая головы от своей тарелки, над которой он сидел в молитвенной позе. — Я хочу привести еще одну цитату, которая, возможно, окажется полезной. Судья Юз заявил: «Конституция на бумаге — одно, а в интерпретации судей — совсем другое».

— Верно, — ответил Лэнг. — И за дела Барского и «Десятки из Голливуда», если этих людей, вообще, осудят, Верховный суд выпорет комиссию.

— Может быть, вы и правы, но я бы не очень полагался на это.

— И я тоже, — проговорила Энн, обращаясь к адвокату и Берту Флэксу. — Но Фрэнк поступит так, как он считает нужным. Если он найдет необходимым заявить комиссии, что презирает ее, пусть поступает по-своему. Такой уж он человек.

— Мадам, — напыщенно обратился к ней Лэнг. — Если бы вы, а не этот торгаш касторкой сидели рядом со мной, я бы поцеловал вам руку! Но я скорее провалюсь в преисподнюю, чем соглашусь лизать ему пятки.

— Фрэнк! — воскликнула Энн. Уивер нахмурился.

— Зэв, — снова заговорил Берт. — Мы уклоняемся от темы. При всем своем уважении к Джеймсу я все же полагаю, что мы не должны касаться юридической стороны дела. Я бизнесмен.

— И я тоже, если ты об этом раньше не знал, — заявил Лэнг.

— Ты — человек творческого труда… Меня беспокоит вот что: во-первых, политиканы, с которыми мы имеем дело. Я знаю эту породу. Законы их не интересуют. Им нужны голоса избирателей, реклама, возможность набить себе карманы. «Красная проблема» представляет для них нечто такое, что можно использовать для достижения всех этих целей…

— Берт прав, — перебил его Уивер. — Вы должны иметь в виду и общественное мнение.

— Ты знаменитость, Зэв, — продолжал Берт, — и нравится это тебе или нет, но твое существование зависит от того, что думает о тебе публика. Она дает тебе средства. Если вся эта история не окончится благополучно — ты конченый человек. Я это знаю. На радио тебя никто не пустит, ни одна твоя пьеса не пойдет, ни одна книга не будет напечатана, и во всей стране на найдется газеты, которая согласится взять тебя хотя бы в разносчики. Таковы факты.

— Красные становятся у нас весьма непопулярны, — заметил Уивер, продолжая «молиться» над своим супом.

— Извините, что вы сказали? — обратился к нему Лэнг.

— Это я должен извиниться перед вами, — ответил Уивер. — Меня совершенно не интересуют ваши политические убеждения. Я беспокоюсь только о правах, которые предоставляют вам наши законы.

— Зэв — не красный, — сказал Флэкс, румяное лицо которого слегка побледнело.

— Я не сомневаюсь в этом.

— В прошлом, в Испании, Лэнг, видимо, общался со всякими странными людьми, — со смехом продолжал Флэкс, — но он, бедняга, демократ рузвельтовского толка, а Рузвельт мертв.

— Знаете, друзья мои, — заявил Лэнг, — я хочу, чтобы вы раз и навсегда поняли одно. Я не намерен воспользоваться услугами мистера Уивера (он поклонился в сторону адвоката) и не нуждаюсь в сонетах Берта. Но я уважаю вас обоих и ценю вашу очевидную заинтересованность в моем благополучии.

— Берт не хотел… — начала было Энн, но Лэнг не обратил на нее внимания.

— У меня есть какое-то достоинство и некоторое уважение к себе, и я намерен сохранить их. Прежде чем я унижусь перед этими негодяями… Черт возьми! — внезапно воскликнул он. — Да вы когда-нибудь слышали их выступления в Капитолии! И прения, в которых они участвуют? Боже мой, да если бы кто-нибудь захотел дать народу представление о нашей демократии, ему нужно было бы только поставить микрофоны в палате представителей в сенате и транслировать заседания по радио. Через неделю у нас произошла бы революция!

Рассматривая суп в своей тарелке, Флэкс тихо заметил:

— Сегодня вечером, по дороге к тебе, мы с Джеймсом слушали радио в автомобиле. — Он поднял глаза. — На что, по-твоему, намекал Митчел?

— Я никогда не слушаю Митчела, — ответил Лэнг. — А что он сказал? — Энн взглянула на Лэнга, и оба они чуть заметно улыбнулись друг другу.

— Он назвал тебя, вернее, начальную букву твоего второго имени, и сказал, что комиссия вновь вызовет тебя и что (надеюсь, я правильно цитирую) «того, что комиссия знает о нем, хватило бы на целую книгу». Верно, Джеймс? — спросил он, поворачиваясь к Уиверу.

— Совершенно верно.

— Ну, если ты будешь слушать журналистов, черпающих свою информацию в уборных, то как-нибудь утром проснешься и почувствуешь, что тебе нужно принять слабительное твоей же фирмы.

— Я серьезно, Зэв, — сказал Берт, лицо которого исказилось от волнения. — На что он намекал?

— Да откуда мне знать? — крикнул Лэнг. — Он, вероятно, намекал на то, что я любил мать, ненавидел отца, употребляю наркотики, безнадежный пьянчуга, избиваю жену и содержу целый гарем.

Наступило неловкое молчание. Флэкс заметил, что в глазах у Энн стоят слезы.

 

15.

8 декабря 1947 года

Комиссия по Расследованию Антиамериканской деятельности в США

Закрытое заседание

— Я согласен с зачитанным мне протоколом заседания.

— Вы подтверждаете, мистер Лэнг, что ваши показания на заседании комиссии седьмого ноября правильно записаны стенографом?

— Кажется, да.

— Как вы помните, мистер Лэнг, прошлый раз мы были недовольны вашими показаниями. Больше того, мне пришлось сделать вам несколько замечаний по поводу вашего поведения, которое я… которое члены комиссии сочли почти оскорбительным.

— Насколько я помню, господин председатель, я извинился перед комиссией.

— Прошел месяц, мистер Лэнг, и нам хотелось бы знать, не найдете ли вы нужным как-то дополнить ваши показания, расширить их или, может быть, изменить?

— Мне нечего добавить.

— Вы уверены, что показывали правду, только правду, ничего, кроме правды, и да поможет вам бог?

Лэнг после паузы:

Если у вас есть какие-то вопросы, господин конгрессмен, пожалуй, лучше всего, если вы зададите их. Вы ведь вызвали меня сюда для этого.

— Мы так и намерены поступить. Господин следователь, продолжайте допрос.

— Мистер Лэнг, у вас есть адвокат?

— Нет, сэр.

— Ставлю вас в известность, что в соответствии с положением о нашей комиссии вам разрешается иметь адвоката и консультироваться с ним о ваших правах перед комиссией.

(Лэнг молчит).

— Насколько я понимаю, вы не нуждаетесь в услугах адвоката.

— Мне нечего скрывать.

— Мистер Лэнг, седьмого ноября вы показали, что не являетесь членом коммунистической партии и никогда раньше в ней не состояли. Мы только что зачитывали стенограмму ваших показаний.

— Да.

— Вы так и показали?

— Да.

— А в действительности, мистер Лэнг, разве вы не вступили в коммунистическую партию в 1939 году, вскоре после возвращения из Испании?

(Лэнг молчит).

— Вы можете ответить на мой вопрос, мистер Лэнг?

— Да.

— Вы можете отвечать «да» или «нет», а если вообще не хотите отвечать, то так и скажите.

— Благодарю вас. (После паузы). Да, это — правда: я вступил в коммунистическую партию в 1939 году, но сейчас в партии не состою.

— Не состоите?

— Нет.

— Когда вы вышли из партии?

— В 1939 году.

— Вы вступили в партию и вышли из нее — а может быть, механически выбыли — в одном и том же году?

— Я хотел бы объяснить, если можно…

— Мистер Лэнг, вы, конечно, помните, что седьмого ноября вы под присягой показали, что никогда не были членом коммунистической партии…

— Господин председатель, я…

— Одну минуточку. Господин следователь, прочитайте это место из стенограммы…

— В этом нет необходимости. Я слышал ее и согласился с ней.

— Мне интересно выяснить, мистер Лэнг, почему месяц назад вы показали, что не состоите и никогда не состояли членом коммунистической партии, а сейчас говорите, что раньше вы были членом партии, а теперь нет.

— Я как раз и хотел объяснить это. Я просил предоставить мне такую — возможность.

— Пожалуйста.

— Говоря кратко, я вступил в коммунистическую партию в 1939 году под влиянием личных переживаний и с ошибочным убеждением, что партия может решить проблемы, которые глубоко волновали меня тогда. Я не единственный человек, вступивший — в партию из подобных побуждений.

— И вы ушли из партии в том же году?

— Да.

— Вы перестали переживать, или разубедились, или обнаружили, что коммунисты не могут разрешить ваши проблемы?

— Ваша ирония излишня, господин конгрессмен. Я хочу честно ответить…

— Я вынужден напомнить вам, что месяц назад вы лжесвидетельствовали перед нашей комиссией. А теперь вы даете противоположные ответы и требуете, чтобы мы верили вам. Почему вы изменили свое решение?

— Изменил решение?

— Я имею в виду ваше решение изменить свой ответ на этот конкретный вопрос.

— Я говорю правду. Это искренний ответ.

— Вы отвечаете уклончиво. Я опросил вас, почему месяц назад вы, явно оскорбляя комиссию, ответили «нет», а теперь отвечаете «да»?

— Я передумал.

— По тем же причинам, что и в 1939 году?

— Нет.

— Тогда по каким же?

— Я полагаю, что это не имеет никакого отношения к делу.

— Вы можете полагать что угодно, но комиссия сама решает, какие вопросы существенны, а какие нет.

— Давайте на этом остановимся, сэр. Я передумал. Месяц назад я сказал вам неправду. А сегодня говорю правду. Этого достаточно.

— Мистер Лэнг, я вас спрашиваю: вы были членом коммунистической партии в 1941–1945 годах во время вашего пребывания в армии США?

— Я уже сказал, что выбыл из партии в 1939 году. Я очень скоро разочаровался в коммунистах, если можно так сказать, почувствовал себя словно после кутежа. Если мне будет позволено употребить метафору — писатель обычно имеет дело с метафорами, — я был пьян, когда вступал в партию, и выбыл из нее, когда хмель прошел.

— Вы не были коммунистом в армии?

— Я уже ответил.

— Вы имели чин майора?

— Да.

— Вы сами просили присвоить вам офицерское звание или вам его предложили?

— Меня произвели в офицеры без моей просьбы. На военную службу я поступил добровольно.

— Вы добровольно поступили на военную службу, и вам предложили офицерский чин?

— Да.

— Кто предложил?

— Это было сделано обычным путем.

— Возможно, у вас есть какие-нибудь основания считать, что тут не обошлось без вмешательства покойного президента Рузвельта?

— Какая нелепость!

— Что тут нелепого?

— Вы хотите опорочить имя и репутацию великого президента, который мертв и не может ответить на ваши обвинения. Я глубоко возмущен…

(Председатель стучит молотком).

— Довольно! Вы были другом мистера Рузвельта?

— Да. Он оказал мне честь своей дружбой.

— Вы хорошо знаете, что президент Рузвельт не приложил руку к производству в офицеры человека с такими, как у вас, политическими взглядами и связями, обойдя более достойных кандидатов?

— В вашем вопросе содержится несколько оскорбительных намеков, но тем не менее я убежден, что президент Рузвельт к этому никакого отношения не имел.

— Почему вы так убеждены?

— Возможно, вы согласитесь, что у президента в то время было достаточно других дел, помимо забот о производстве в офицеры людей, которых он знал.

— Мистер Лэнг, во время службы в армии вы были прикомандированы в качестве эксперта по делам печати к ставке генерала Эйзенхауэра, не так ли?

— По делам печати — да. А вот экспертом ли — не знаю.

— Вы работали в штабе верховного командования союзных экспедиционных войск в Париже?

— Да.

— Ну а в Испании, где вы были корреспондентом американских телеграфных агентств, вы занимались шпионажем?

— Что, что?!

— Я спрашиваю, занимались ли вы шпионской деятельностью, будучи в Испании?

— Чепуха! (После паузы). Чиновники Испанского республиканского правительства время от времени обращались ко мне с просьбой сообщить им некоторые сведения. Я с удовольствием выполнял их просьбы.

— Что это были за сведения?

— О том, что я видел, о боевых операциях, о политико-моральном состоянии войск, о положении в тылу.

— Вместе с тем вы представили доклад о секретном митинге коммунистов в мае 1938 года?

— (После паузы). Этот доклад, должно быть, есть в досье вашей комиссии, господин председатель.

— Есть он у нас или нет — не в этом дело. Я спрашиваю, мистер Лэнг, вы представляли такой доклад?

— Да.

— Для человека, который находится под присягой и на протяжении месяца дает столь противоречивые показания, вы кажетесь мне настроенным весьма легкомысленно.

— Сожалею, господин конгрессмен, что у вас сложилось такое впечатление.

— Я не знаю, сейчас вы говорите правду…

— Я говорю правду.

— …или говорили ее месяц назад. Мне непонятно, почему вы отказались от своих прежних показаний и почему надеетесь, что сегодня мы поверим, будто вы не принадлежите к коммунистической партии.

— Во всем этом расследовании есть много такого, чего я тоже не понимаю. Например, почему я здесь, почему вы интересуетесь мною, моими взглядами, моей биографией. Если вы запутались, то, надеюсь, не станете обижаться, если я скажу, что тоже запутался.

— Попытаемся растолковать вам, мистер Лэнг. Мы интересуемся всем этим потому, что вы известный писатель, много путешествовали и можете влиять на умы миллионов американцев.

— Вы льстите мне. Но если все, что вы говорите, сэр, соответствует действительности, то разве это плохо, или преступно, или подрывает устои нашего государства?

— Вполне возможно, если учесть ваше признание, что вы коммунист, когда…

— Я не коммунист, сэр.

— Ну, были коммунистом. Ну, а сейчас вы считаете себя врагом коммунизма?

— Да.

— С 1939 года?

— Да.

— Вы писали какие-нибудь статьи против коммунизма?

— Нет.

— Какие-нибудь книги, пьесы?

— На эту тему — нет.

— Выступали в своих радиопрограммах с критикой революционного международного коммунистического движения?

— Нет, сэр.

— Чем же это объяснить, если, по вашим словам, вы являетесь врагом коммунизма?

— Мне не представлялось удобной возможности высказаться по этому поводу.

— Человек, называющий себя врагом коммунистической партии и противником насильственного свержения нашей формы правления, предпочитает молчать и ждет возможности высказать свои взгляды целых — дайте мне подумать, — целых восемь лет! И вы думаете, мы поверим вам?

— Думаю, что поверите. Вообще-то говоря, за то короткое время, что я состоял в коммунистической партии США, ничего революционного я в ней не видел. Но ведь партия была и, насколько мне известно, остается открытой, легально существующей политической организацией. Не так ли?

— Вы присутствовали на открытых собраниях?

— Да. Таи же, как и на митингах, где было много беспартийных.

— В общественных помещениях или в частных домах?

— И в тех и в других.

— И вы не нашли ничего революционного в партии, которая открыто призывает к свержению всех существующих американских институтов?

— Я бы предпочел не вступать с вами в политические споры, господин конгрессмен, потому что у нас с вами совершенно различные понятия о партии.

— Очевидно. Мистер Лэнг, возвращаясь к вопросу о вашем пребывании в Испании… Как вы попали на секретный митинг коммунистов в Мадриде? Кстати: это там вы встретили коммунистку, о которой говорили, миссис Ибарри…

— Ибаррури. Да, там. Я был приглашен на этот митинг.

— В то время вы не состояли в коммунистической партии?

— Нет, сэр.

— Вы сочувствовали коммунистам?

— И да, и нет. Больше нет, чем да.

— Больше нет, чем да?! И вас пригласили на секретное собрание лидеров испанских красных?

— Заседание не было закрытым.

— Кто же вас пригласил?

— Молодая женщина, которой сейчас уже нет в живых.

— Как ее звали?

— Для вас это не имеет значения, сэр. Молодая испанка.

— А может быть, ее имя Долорес Муньос?

— (После паузы). Да.

— Где она теперь, по вашим словам?

— Погибла 19 августа 1938 года во время воздушной бомбардировки Барселоны.

— Скажите, мистер Лэнг, почему вы со своим пониманием коммунистической партии, так отличающимся от нашего, называете себя врагом партии?

— (После паузы). Возможно, я не активный враг. Но, безусловно, я не симпатизирую партии.

— Сейчас вы говорите, что вы не враг партии, а несколько раньше говорили, что в-раг. Как вас понимать?

— Я категорически возражаю против намека, будто я лжец, сэр!

— Вы здесь не для того, чтобы выражать какое-то мнение или поучать комиссию, и я…

— Меня вызвали сюда, и я выражаю свое мнение, как мне нравится. Я…

— (Председатель стучит молотком). Минуточку. Я надеюсь, нам не придется вас долго задерживать, но мне хотелось бы внести ясность в некоторые обстоятельства. Во время вашего первого допроса вы, находясь под присягой, показали, что не состоите сейчас и не состояли раньше в коммунистической партии. Сегодня, также под присягой, вы показали, что в прошлом были членом партии, а теперь нет. Сегодня вы назвали себя врагом партии, а потом тут же сказали, что вы не враг. Сегодня вы показали, что не вели шпионской работы в Испании, а затем подтвердили, что вели. Вообще-то говоря… Нет, я, пожалуй, поставлю свой вопрос иначе. Вы показали, что составляли разведывательные доклады для красного правительства в Испании?

— Я говорил раньше и утверждаю сейчас, что красного правительства в Испании не было. Я писал доклады по заданиям временного поверенного в делах США в Испании и американского военного атташе, как это делают все американские журналисты за границей.

— Вы докладывали одному американскому государственному чиновнику о коммунистическом митинге в Мадриде?

— Да.

— Это была копия доклада, который вы представили красному правительству в Испании?

— Нет. Значит, теперь я реабилитирован?

— Не понимаю.

— Ну и не нужно.

— Мистер Лэнг, вы получали плату за эти доклады от красною правительства?

— Нет.

— Вы работали ради прекрасных глаз?

— Я возражаю против подобного намека.

— В то время когда вы писали о действиях американских войск в Европе, вы были прикомандированы к ставке генерала Эйзенхауэра?

— Да.

— Вы бывали на передовых позициях и имели доступ к секретным документам?

— Я находился очень далеко от фронта и имел дело только с очень немногими секретными документами.

— Вы когда-нибудь передавали коммунистической партии или коммунистам, которых вы знали в Европе или в США, какие-нибудь из этих секретных материалов?

— Я уже сказал, что выбыл из коммунистической партии в 1939 году.

— Господин председатель, свидетель не ответил на ваш вопрос.

— Нет, не передавал.

— Господин председатель, я бы хотел зачитать для занесения в протокол выдержку из статьи свидетеля «Где-то в Германии. 25 марта 1945 года».

— Пожалуйста.

— Статья, очевидно, была написана для армейской газеты «Старс энд страйлс», но ее не напечатали. (Читает).

— «Где-то в Германии. 25 марта 1945 года, от майора американской армии Фрэнсиса К. Лэнга.

Познакомьтесь с одним из многих американских героев — Беном Блау. Этого человека я уже встречал семь лет назад на ином перевязочном пункте, в другой войне и в иной стране.

Бен тогда еще не был ранен. Он только что пришел с передовой позиции с тяжело раненным товарищем, который вскоре умер у него на руках. Я говорю о войне в Испании. Бен был тогда добровольцем батальона имени Линкольна, одной из знаменитых интернациональных бригад…»

Далее в статье описывается какой-то бой, в котором участвовал этот человек — сержант, по фамилии Блау, а затем следует такой абзац:

«На этом фронте борьбы с немецкими фашистами Блау проявил такой же героизм, как и в Испании, где он воевал с испанскими, итальянскими и немецкими фашистами, которые свергли Испанскую республику ради своего фюрера Адольфа Гитлера.

Здесь Блау находился под огнем тех же орудий, что и в Испании, хотя сейчас они, вероятно, несколько усовершенствованы на основании опыта, полученного на Пиренейском полуострове. Возможно, что и стреляли по нему те же самые артиллеристы. Несомненно, что и Блау — это тот же самый Блау, с которым я встречался на высоте „666“ в горах Сьерра-Пандольс в Каталонии семь лет назад.

Героизм этого американца порожден его жгучей ненавистью к нацизму и фашизму, а ненависть к ним — его коммунистическими взглядами и пониманием того, что значит сейчас для всего мира нацистско-фашистская ось…»

— Мистер Лэнг, вы хотите что-нибудь сказать по поводу, этой статьи, которую военная цензура не пропустила в печать?

— Я могу только добавить, что Блау — настоящий герой. Вы можете занести в протокол описание его подвига. Он награжден орденом и произведен в старшие лейтенанты. Орден ему вручил генерал — командир дивизии. Таковы факты. Я не вижу причин стыдиться ни фактов, ни того, что написал о них.

— А не кажется ли вам, что ваше восхищение Блау как коммунистом в 1945 году находится в некотором противоречии с вашими сегодняшними, данными под присягой показаниями, что в 1939 году вы выбыли из коммунистической партии и больше не сочувствуете ей?

— Единственное противоречие может заключаться в том, что я был пьян, когда работал над этой статьей.

— Вы шутите?

— Что вы! Я часто бываю пьян, сэр. А вы?

— Мистер Лэнг! Я терпел, комиссия также терпела сколько могла вашу наглость. Вы подвергаетесь очень серьезной опасности быть обвиненным в лжесвидетельстве или по меньшей мере в оскорблении конгресса. Наша комиссия, вопреки тому, что говорят о ней коммунисты, не преследует людей и не заинтересована в том, чтобы доставить вам неприятность. Комиссия просит вас сотрудничать с ней. Вы уже несколько раз клялись сегодня, что говорите правду. Если это действительно так, комиссия пойдет вам навстречу. Скажите, ведь это правда, что именно Блау вовлек вас в коммунистическую партию?

— Нет.

— Кто же?

— Никто. Я сам себя вовлек.

— Ив том же году вышли из партии?

— Выбыл. После заключения советско-германского пакта.

— Вы знали, что Блау тоже член партии?

— Я знал, что он коммунист. Блау сам говорил мне об этом в 1939 году.

— Вы помогли Блау опубликовать книгу, написанную им в 1939 году?

— Да, я порекомендовал моему издателю опубликовать ее. Это очень интересная книга.

— Кого из коммунистов вы еще знали?

— В Испании я знал Долорес Ибаррури, молодую женщину Долорес Муньос, которая погибла, корреспондентов партийных газет Джо Норта и Жоржа Сория, Эрла Браудера, Роберта Майнора, Гарри Поллита из Англии, Хесуса Эрнандеса, который в то время, по-моему, был министром просвещения испанского правительства, генералов Гордона и Вальтера, подполковника Модесто.

— Все прекрасно знают, мистер Лэнг, что эти люди — широко известные коммунисты. Нашей комиссии хотелось бы узнать имена американских коммунистов, которых вы встречали в Испании или в США после вашего вступления в партию в 1939 году.

— Мне не хотелось бы называть имена людей, которые, возможно, и до сих пор являются членами партии.

— То, что нравится или не нравится нам с вами, не имеет существенного значения, когда на карту поставлена безопасность нашей родины.

(Лэнг молчит).

— Вы находитесь на закрытом заседании, мистер Лэнг. Ваши показания носят, стало быть, конфиденциальный характер. Никто из упоминаемых вами лиц не имеет права привлечь вас к ответственности за клевету, да и сами показания не подлежат огласке. Другое дело показания, которые даются на открытых заседаниях. Они могут тут же появиться в печати.

— Надеюсь, вы не угрожаете мне, сэр?

— Угрожаю?

— Да. Вызовом на открытое заседание.

— В этом не будет необходимости, если вы дадите возможность нашей комиссии, комиссии вашего правительства, воспользоваться вашей глубокой осведомленностью об этом зловещем движении.

— Я уже говорил, сэр, что плохо осведомлен в этой области.

— Мне кажется, мистер Лэнг, вы недооцениваете себя. Вы тонкий знаток людей и опытный наблюдатель событий…

— Вы льстите мне, сэр.

— Неудобно говорить это всемирно известному писателю, но вы мне кажетесь исключительно наивным человеком. Я уверен, что все, что вам удалось видеть, все те наблюдения, которые вы вели по поручению американских властей в Испании и во время второй мировой войны в Европе, когда там сражалась наша армия… Одним словом, я не сомневаюсь, что вы могли бы сообщить нашей комиссии много полезного.

— Мне не улыбается перспектива стать информатором.

— Так, мистер Лэнг, коммунисты называют патриотов-американцев. Если вы заглянете в словарь, то убедитесь, что информатором именуют человека, помогающего органам закона и порядка в борьбе с преступниками. Вы только выполняете свой гражданский долг перед родиной — так же, как блестяще выполняли его во время второй мировой войны. Мы располагаем сведениями о вашем поведении и о том, что вы награждены орденом «За заслуги»…

— Благодарю вас.

— Вы добились замечательных успехов на избранном поприще, стали известным и обеспеченным человеком… Ведь вы же заинтересованы в сохранении американского образа жизни, благодаря которому все это стало возможным, не так ли?

— Откровенно говоря, да. Мысль о лишениях никогда не вызывала у меня восторга. Такая жизнь не нравилась мне в детстве и юности, и сейчас я ее терпеть не могу.

— Господа, мы продолжим наше заседание или сделаем перерыв и выслушаем мистера Лэнга после обеда?

— Господин председатель, я бы тоже не возражал чего-нибудь выпить. Желательно коньяку.