Антиамериканцы

Бесси Альва

II: Суд

 

 

 

1.

3

— 

4 декабря 1938 года

Граница осталась позади. Бену не верилось, что он уцелел. По мере того как поезд все дальше увозил его во Францию, мысль об этом становилась все более навязчивой. Тщетно Бен пытался отогнать ее — она возвращалась вновь и вновь, даже тогда, когда он любовался холодными зимними пейзажами, размышлял или разговаривал.

Бен вспомнил замечание, которое Клем Иллимен бросил Джо Фаберу в тот день на склоне холма около Тортосы, и подумал о друге, похороненном в неглубокой безыменной могиле на гребне Сьерра-Пандольс. «Джо был коммунист», — промелькнула у Бена мысль.

Иногда Джо бывал кислым, но чаще ожесточенным. Иногда, подшучивая над собой, он говорил, что ему следовало бы переменить свою фамилию на Биттер, как в свое время Пешков стал Горьким. Но, независимо от фамилии, Джо был замечательным писателем, и Бен мог на память цитировать целые страницы из его дневника, который тот читал ему в минуты отдыха. Партии нужны писатели. Зачем же ты ушел преждевременно? Зачем оставил врагу поле боя?

Эта мысль вернула Бена к действительности. Перейдя границу в Бург-Мадам, американские добровольцы чуть ли не впервые за два года отведали сливочного масла и до тошноты наелись шоколаду. Их посадили в вагоны и отправили в Париж. Все двери были закрыты. На каждой площадке стояли жандармы. Не хватало еще повесить пломбы.

Буш и Блау, как офицеры, получили отдельное купе с диванами, обитыми выцветшим красным плюшем, на которых они с удовольствием валялись вторую половину дня и всю ночь. Они то спали, го поднимались и без конца обсуждали все, что произошло и что еще должно произойти. Говорили о том, что возвращение первого контингента американских добровольцев через территорию Франции не доставляет правительству этой страны ни малейшего удовольствия. Потом они узнали, что не увидят Парижа, потому что их спешно довезут до Гавра, посадят на пароход «Нормандия» (в третий класс) и отправят в США.

Говорили они и о Джо Фабере, ничем не отмеченную могилу которого, по крайней мере, не сможет осквернить враг. Тот район, где он был похоронен, снова оказался в руках фашистов, оттеснивших республиканскую армию назад, за Эбро. Это случилось месяца через полтора после того, как все интернациональные бригады были отозваны. В то время они находились в Риполле, около границы, и ожидали прибытия комиссии Лиги Наций, которая должна была пересчитать добровольцев и отправить их во Францию.

Для Бена отступление республиканской армии за Эбро явилось началом конца. «Оставляем поле боя врагу», — думал он. Впрочем, никто из них даже мысленно не произносил слово «конец». Они не хотели и думать о возможности поражения, а тем более считать его уже свершившимся фактом. Столько было пролито крови, столько пережито мук, проявлено столько героизма, принесено так много добровольных жертв, что разум совершенно отказывался признать неизбежность полного поражения.

А между тем уже появились зловещие признаки печального исхода. После позорного совещания в Мюнхене Гитлер захватил Чехословакию. Пользуясь сложившейся в Европе обстановкой, Франко с помощью нацистов предпринял наступление, и фронт на Эбро был прорван.

— Как ты думаешь, что произойдет дальше, Эд? — спросил Бен.

— Мы успеем домой как раз к моменту призыва в американскую армию, — ответил Буш.

Они засмеялись и выпили коньяку, купленного в Бург-Мадам. А потом заговорили о Пуигсерде — городке на границе, где в последний раз видели народ, защищать который они приехали в Испанию. Не стыдясь своих слез, мужчины, женщины и дети вышли к поезду проводить их. Так же плакали люди во время последнего парада интернациональных бригад на Диагонали в Барселоне, когда с шато, проносившихся почти над головами волонтеров, разбрасывались листовки.

«Победа, которой добьется Испания, будет и вашей победой! Испания покажет всему миру, что значит подлинная солидарность народов!» — было написано в них.

Они вспоминали, как люди, прорвав оцепление полиции и выбежав на широкую улицу, с плачем обнимали добровольцев и говорили: «Мы никогда не забудем, что вы сделали для нас! Возвращайтесь, когда мы победим? Герои интернациональных бригад! Уезжайте с миром и любовью!» А речь Пасионарии! Боже, что это была за речь!

Вместе с провожающими плакали и сами добровольцы; и потом в поезде, вспоминая проводы, они не могли сдержать слез. Пуигсерда! Через час после того, как поезд скрылся в тоннеле, город подвергся бомбардировке. Сидя в ресторане на станции Бург-Мадам, они услышали взрывы авиабомб и переглянулись.

— Фашисты искали нас, — заметил Буш.

— Надеюсь, они уже не будут вас больше искать, когда мне придется возвращаться, — нервно отозвался Герберт Мэттьюс, корреспондент «Нью-Йорк тайме». Он приезжал проводить их и отправить свое очередное сообщение.

Ночью, опустошив немалое количество бутылок, Буш, Блау и еще двое волонтеров перепели все известные им песни испанских республиканцев и английские песни…

Просыпаясь на рассвете, Бен всегда чувствовал себя неважно, а на этот раз он поднялся в особенно мрачном: и подавленном настроении. Он снова вспомнил Джо и решил съездить в Филадельфию повидать Нелли Пиндик — девушку, которой Бен отправил письмо сразу же после смерти друга. Нельзя же ограничиваться сухим официальным извещением: «С прискорбием сообщаю, что сержант Джозеф Фабер сего числа пал смертью храбрых в бою с фашистами». Нужно обязательно навестить аевушку. «Боже! — подумал Бен. — Как любил ее Джо!»

Проснулся Буш. Сел, почесал затылок, что-то проворчал. Бен услышал свой голос:

— А знаешь, Эд, в Испании мне казалось, что ты не очень-то высокого мнения обо мне. «Черт возьми, — подумал он, — я заговорил в точности как Лэнг!»

— Наоборот, — ответил Буш. — Для журналиста ты воевал совсем неплохо.

В купе вошел Пеллегрини.

— А, ненавистник интеллигентов! — воскликнул Бен, рассмешив Буша.

— Чем тут занимается начальство? — поинтересовался Пеллегрини.

— Да, собственно, ничем, — ответил Буш, вставая. — Пойду в передние вагоны. В какую сторону идти? — Пеллегрини пальцем показал ему через плечо, и Буш ушел.

Тони обвел глазами купе и, погладив сиденье, воскликнул:

— Недурно! Вы бы поспали с пролетариатом — в третьем классе. Я провел ночь на багажной полке. Красный плюш, — заметил он, усаживаясь, — мой любимый цвет.

Они помолчали.

— Тони, ты коммунист? — поинтересовался Бен.

— Конечно.

— Почему конечно? — с некоторым раздражением спросил Бен.

— А почему не конечно? — воинственно ответил Тони. — Кем я должен быть, по-твоему?

— Я сам думаю вступить в партию, — сказал Бен, не отвечая на его вопрос.

— Почему?

Бен взглянул на приятеля.

— Потому.

— Ну и причина, нечего сказать! — Тони любил паясничать, но на этот раз он говорил очень серьезно.

— Джо был членом партии. Ты тоже коммунист, а вы оба люди, которых я уважаю и которыми восхищаюсь.

— Это тем более не причина, товарищ.

— Точнее — не единственная причина, — ответил Бен. — Ясно как дважды два четыре, что коммунисты были в Испании главной движущей силой, да и не только в Испании — они сейчас главная движущая сила во всем мире.

— Движущая сила чего? — спросил Пеллегрини.

— Всего, во что я, кажется, уже давно верю. — Бен взглянул на Тони. — Ты дашь мне рекомендацию?

— Подумаю, — ухмыльнулся Пеллегрини. — Почему бы тебе не навестить меня в Нью-Йорке, если у тебя не изменится настроение?

Пока происходил этот разговор, поезд с добровольцами уже приближался к парижским пригородам. Но в город его не пропустили, направив по окружной дороге. Французы питали к Испании горячую симпатию, однако они не смогли заставить свое правительство разрешить волонтерам сделать остановку в Париже и принять участие в митинге, организованном в их честь. В лице ста пятидесяти международных «коммунистических гангстеров» правительство Даладье, очевидно, видело серьезную угрозу своему существованию.

Добровольцы немало потешались над этим вместе с Бертом Джонсоном, парижским представителем организации «Друзья батальона имени Авраама Линкольна». Джонсон сел в поезд на одной из сортировочных станций и передал волонтерам несколько тюков с пальто — дар французских профсоюзов.

Американцы находили, что выглядят довольно забавно в этих европейских пальто, но они, по крайней мере, прикрывали их странные костюмы, полученные в Риполле в ночь накануне отъезда. Бен видел в этом подарке ободряющее свидетельство того высокого уважения, с которым относились к ним французские рабочие, потерявшие тысячи своих лучших сынов в Мадриде зимой 1936/37 г.

Представители французского трудового народа встречали состав на всем пути его следования — на станциях и просто в полях. Увидев поезд, они поднимали руки со сжатыми кулаками — знак приветствия борцов Народного фронта. Трудно было понять, как они узнавали, кто находится в поезде и когда он должен пройти тот или другой пункт.

Поезд мчался в Гавр. Добровольцы читали письма, розданные Джонсоном. Почта пришла в Париж и лежала там с того дня, когда Негрин заявил о выводе из Испании интернациональных бригад. Обсуждали сообщенные Джонсоном новости о международном положении, грозившем европейской катастрофой, посмеивались над шутками Джонсона, упрекавшего тех, кто редко писал домой.

В Гавре волонтерам на некоторое время показалось, что они вновь находятся на фронте, в своей бригаде. Получив распоряжение немедленно начать выгрузку, они тут же узнали, что распоряжение отменяется. Это повторилось несколько раз. В конце концов люди потеряли терпение, хотя со слов Джонсона они знали, что отплытие может задержаться, так как Гавр охвачен всеобщей забастовкой.

Вскоре крупные отряды полиции окружили станцию. Волонтерам предложили выгрузиться и сразу же загнали их вместе с немудреными пожитками в поджидавшие автобусы.

— Как жаль, что с нами нет Джо Фабера, — заметил Буш. — Он говорил по-французски.

— Эх, была не была! — воскликнул Бен. — Когда я сажусь за пианино, надо мной тоже смеются, — и, обращаясь к ближайшему полицейскому, он спросил — Qu’est-ce qui est arrivé, mon vieux?

— Les matelots sont en grève,— ответил полицейский улыбаясь. — Y aura pas de bon voyage pour vous. Faut marcher au Parc de la Heve.

— Parc de la quoi?— поинтересовался Бен, но Буш перебил его:

— Что за чертовщина здесь происходит?

— Пытаюсь выяснить, майор. Полицейский говорит, что наше отплытие не состоится: моряки бастуют. Сейчас нас куда-то отправят. По-моему, он назвал какой-то парк.

— Парк? — переспросил Пеллегрини. — Да за каким дьяволом нам нужно ехать в какой-то парк?

Парк де ля Эв находился примерно в четырех километрах от города и представлял собой лагерь, в котором временно размещались пассажиры третьего класса в тех случаях, когда «Всеобщая трансатлантическая компания» почему-либо не могла вовремя отправить их дальше. Так, по крайней мере, объяснили Бену полицейские.

Лагерь состоял из бараков, разделенных на маленькие клетушки, в каждой из которых стояло три-четыре койки. В отдельном здании помещалась столовая. Пища оказалась настолько скудной, что волонтеры немедленно заявили протест и через официанта потребовали к себе коменданта лагеря. Не успели они и рта раскрыть, как тот начал кричать, размахивая руками.

Выбрав момент, когда комендант несколько поутих, Бен объяснил, что еды людям не хватает, что троим нужно перевязать раны, что на кроватях нет простыней и людям негде помыться.

— Что, вообще, происходит? — спросил Блау. — Ведь мы должны были сегодня отплыть на «Нормандии».

Комендант ответил, что он тут ни при чем, что он, как перевел Бен, «всего лишь обыкновенный служащий». Однако врача он пришлет, дело с простынями уладит; вся беда в том, что бастуют «эти собаки-моряки» и он лишен возможности что-либо толком разузнать; во всяком случае, он надеется, что волонтеры не будут нарушать порядка, а если и надумают, то им не мешает знать, что вокруг лагеря размещены жандармы. Покидать лагерь, предупредил комендант, запрещается, приходить сюда кому-либо — тоже; если ему что-нибудь станет известно, он сообщит об этом джентльменам. Последнее слово он произнес с явным отвращением.

После завтрака американцы осмотрели изгородь из колючей проволоки высотой в восемь футов, подмигивая друг другу и отпуская иронические замечания по поводу столь мудрой предусмотрительности администрации. Коротая время, одни из них бродили по лагерю, другие спали на матрасах без простынь, третьи вели угрюмые беседы.

Перед обедом Буш созвал в столовой собрание и объявил, что находящиеся в лагере волонтеры должны создать свою организацию. Послышались недовольные и насмешливые восклицания. Буш пояснил, почему это необходимо сделать: в ответ на враждебное отношение французского правительства они должны поддерживать образцовую дисциплину. Он рассказал, что два ветерана перебрались через проволоку, ушли из лагеря и были арестованы в городе.

— Этого нельзя допускать, — заявил Буш. — У нас есть славное прошлое, есть свои традиции; и было бы недопустимо изменять им до прибытия в Нью-Йорк, где произойдет организованный самороспуск волонтеров.

Во время собрания в лагерь прибыла делегация профсоюза французских моряков и выразила желание переговорить с «начальником» ветеранов. Буш принял их в присутствии всех людей, и Бену снова пришлось взять на себя обязанности переводчика.

Представитель профсоюза объяснил, что отплытие ветеранов задерживается из-за забастовки моряков. Это американцы уже знали. Затем он сообщил, что французское правительство не хочет оставлять их во Франции; примерно через неделю их отправят в Шербур и посадят на пароход «Париж», если le salaud Даладье найдет штрейкбрехеров для работы официантами судовой столовой. Что касается команды парохода, то она будет сформирована из военных моряков.

— В таком случае мы не поедем, — заявил Буш.

— Мы знаем, — улыбнулся представитель профсоюза. — Знаем, что вы не согласитесь плыть на штрейкбрехерском пароходе. И все же вам придется: вас отправят силой. Вот почему я уполномочен сообщить, что профсоюз не будет чинить препятствий, если вы отправитесь на этом пароходе. Мы не хотим, чтобы у вас возникли какие-нибудь недоразумения с нашим правительством, которые задержат ваше возвращение на родину после того, как вы так хорошо послужили делу демократии в Испании.

Он поднял в знак приветствия руку со сжатым кулаком, и бурные возгласы потрясли стены столовой. Одни кричали «Salud!», другие «Vive la France et les pommes de terres brites!». Двое волонтеров, которым удалось нелегально пронести бутылку вина, запели «Марсельезу», но в конце концов Бушу удалось навести порядок.

Джо Коминский заявил, что было бы неплохо организовать сбор пожертвований в забастовочный фонд, и из разных концов столовой тотчас же полетели банкноты, свернутые шариками. Представитель профсоюза покраснел, как девушка. Из задних рядов кто-то крикнул: «Любой, кто даст на чай официантам-штрейкбрехерам, полетит за борт!» Два подвыпивших добровольца снова запели «Марсельезу», и на этот раз к ним присоединились остальные. Члены профсоюзной делегации принялись обнимать всех подряд, целуя в щеки, поднимали руки в приветствие Народного фронта и кричали: «Да здравствует батальон имени Линкольна! Да здравствуют герои интернациональной бригады! Да здравствуют американцы!»

— Здорово! — заметил Пеллегрини. — Посмотрим, как нас будут обслуживать официанты на этом корыте, когда узнают, что мы здесь решили!

— Чепуха! — ответил Коминский. — Мы расскажем им, почему не давали чаевых, только после того, как прибудем в Нью-Йорк.

Пища за ужином оказалась значительно лучше. Появился врач, он перевязал раненых, отказавшись при этом от платы. Койки застелили простынями. Однако помыться никто из ветеранов не смог, так как в лагере не было ни душевых, ни ванных.

В тот же вечер, часов в одиннадцать, когда Бен уже засыпал, в бараке появился Фрэнсис Лэнг в сопровождении охранника и жандарма. Они притащили два ящика виски, несколько коробок американских сигарет, печенье, бутерброды, шоколад и даже жевательную резинку. Через несколько минут все ветераны были на ногах. Началась выпивка.

Лэнг опьянел раньше всех и пустился в разглагольствования. Его возмущало, что ветеранов поместили в этот лагерь. Он показывал всем копию телеграммы, которую в тот день отправил из Парижа. В телеграмме говорилось:

«РУЗВЕЛЬТУ, БЕЛЫЙ ДОМ, ВАШИНГТОН, США. ФРАНЦУЗСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ЗАДЕРЖИВАЕТ В КОНЦЛАГЕРЕ В ГАВРЕ СТО ПЯТЬДЕСЯТ ВЕТЕРАНОВ ИСПАНСКОЙ ВОЙНЫ. ЭТИ ЛЮДИ — ПОДЛИННЫЕ ГЕРОИ С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ВЕЛИКИХ АМЕРИКАНСКИХ ТРАДИЦИЙ БОРЬБЫ ЗА СВОБОДУ. ВСЕ ЧЕСТНЫЕ ФРАНЦУЗЫ ВОЗМУЩЕНЫ СТОЛЬ ПОЗОРНЫМ ОТНОШЕНИЕМ К АМЕРИКАНЦАМ, ОТЛИЧИВШИМСЯ В БОРЬБЕ ПРОТИВ ФАШИЗМА. ПРОШУ СРОЧНО ЗАЯВИТЬ ПРОТЕСТ ЧЕРЕЗ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ДЕПАРТАМЕНТ И УСКОРИТЬ ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ ЭТИХ ЛЮДЕЙ, С ЧЕСТЬЮ ПРОДОЛЖАЮЩИХ НАШИ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ТРАДИЦИИ. ФРЭНСИС К. ЛЭНГ».

— Недурно, недурно, — говорили ветераны. — Как, по-вашему, это поможет?

— Quien sabe? — ответил Лэнг. — Франция — суверенная нация, а Даладье — le salaud.

— Espèce de morpion méchanique, — заметил Бен Блау на таком французском языке, что Лэнг расхохотался. Кто-то спросил, что означают слова Блау, и Лэнг объяснил, что это величайшее оскорбление для любого француза, если не считать плевка в физиономию.

— Где ты изучал французский язык? — спросил Коминский.

— Дорогой мой, — ответил Бен, посмеиваясь и стараясь говорить с оксфордским акцентом. — Я так же хорошо говорю по-итальянски, по-еврейски, по-немецки и немного по-швейцарски.

— Ты совсем заврался! — воскликнул Пеллегрини. — Швейцарцы говорят либо по-немецки, либо по-французски, либо по-итальянски.

— Друг мой, не выставляйте напоказ свое невежество, — тем же тоном отозвался Бен.

— Как же все-таки вам удалось пробраться к нам, Лэнг? — поинтересовался Буш. — Ведь сюда никого не пропускают, у нас какой-то карантин, что ли.

— По какому пропуску ты прошел? — в свою очередь полюбопытствовал Бен.

— По универсальному, — Лэнг красноречиво потер большой и указательный пальцы. — Действует безотказно.

— Чем ты сейчас занимаешься? — снова спросил Бен. Лэнг сидел на противоположной койке и пил виски прямо из горлышка бутылки.

— Пишу книгу… и пьесу… одновременно… Смотрите, как я могу! — Он взял бутылку зубами за горлышко и опустил руки.

— Ив твоей пьесе, конечно, будет хорошенькая черноволосая испаночка с большими черными глазами, — насмешливо заметил Бен.

Лэнг медленно опустил бутылку, долго смотрел на Бена, затем, с трудом поднявшись с койки, сказал:

— Мне нужно сходить в одно место.

Вскоре разошлись и все остальные. Из коридора послышался голос Буша:

— Выключайте свет! Выключайте свет, товарищи! — кричал он.

Чувствуя легкий шум в голове от выпитого вина, Бен выключил свет и совсем было уже задремал, как вдруг проснулся оттого, что кто-то сел на его койку. Он опустил ноги на пол, но чья-то рука мягко легла ему на плечо.

— Спокойно, Бен, — послышался хриплый голос. — Это я, Зэв.

— Говори тише, а то разбудишь ребят.

— Хорошо, хорошо, — ответил Лэнг, не убирая руки с плеча Бена. — Я должен был вернуться, потому что ты плохо ко мне относишься.

— С чего ты взял? — спросил Бен, осторожно снимая руку Лэнга.

— А зачем ты упомянул об испаночке с черными глазами?

— Что же тут плохого?

— Не ожидал я этого от тебя, Бен. Ты мой коллега. Ты знал, как я любил ее. Коллега должен понимать коллегу. — Голос Лэнга дрогнул.

— Я не хотел обидеть тебя.

— Но ты знаешь, что с ней произошло?

— Нет. А что именно?

— Погибла. Убита во время воздушной бомбардировки… В тот самый день, когда я видел тебя на фронте.

— Жаль. Очень жаль. — Некоторое время они сидели молча. Затем Блау услышал тихий плач Лэнга и положил руку ему на колено.

— Ничего не поделаешь, дружище, — заметил он. — Помни о том, что у тебя было, и скажи спасибо за это.

— Я не был с ней близок, — проговорил Лэнг.

— Да я и не спрашиваю тебя об этом.

— Ей-богу! Никогда!

— Какое это имеет значение?

— Все погибло, — продолжал Лэнг. — Все потеряно. Все.

— Ничего не потеряно, — возразил Бен.

— Ты не знаешь, — заявил Лэнг. — Что ты знаешь? Солдат ничего не знает. Он просто выполняет приказы. А я нахожусь за кулисами и знаю, что происходит.

— Что же?

— Все продано. Предательство! Работа фашистских ублюдков. Англичане работают заодно с определенными элементами в Испании… Коварный Альбион… Ты еще увидишь. — Лэнг придвинулся к нему, и Бен снова почувствовал на своем плече его руку. — Ты знаешь меня, Бен. Я да>м разорвать себя на части за то, во что верю.

— Знаю.

— Клянусь Иисусом, девой Марией и святой Троицей.

— Хорошо, хорошо. Только не кричи.

— Тебе нужны деньги, Бен? У меня есть доллары.

— Может, я когда-нибудь напомню тебе о них.

— У меня столько денег! — трагически продолжал Лэнг. — Столько денег! — он сжал плечо Бена. — Скажи мне, как это сделать?

— Что?

— Ты знаешь.

— Почему я должен знать? Я не умею читать чужие мысли.

— Вступить.

— Куда вступить?

— В партию.

Бен с трудом отгонял сон.

— Я же сказал тебе, что не состою в партии, — сказал он. — Почему ты вдруг решил вступить в партию?

— Я понимаю обстановку и знаю, что происходит. Хочу быть таким, как ты. Таким, как Долорес. Хочу драться. Дам разорвать себя на части за то, во что верю.

— Нам нужно жить, — заметил Бен.

— Конечно, конечно. Но ты все же скажи мне.

— Лучше поговори с кем-нибудь из членов партии.

— Ты прекрасный писатель, Бен, — внезапно заявил Лэнг, и Блау даже несколько растерялся от этого неожиданного перехода к другой теме.

— Ты же никогда не прочел и строчки из того, что я написал.

— И не нужно. Я и так могу сказать.

— Ты мне льстишь.

— Ты знаешь, почему я люблю бригаду?

— Нет. А почему?

Лэнг покачал головой.

— А я-то думал, что знаешь. Буш знает. Он все знает сам… и не ждет, когда ему кто-нибудь скажет. Буш не какой-нибудь паршивый интеллигент, вроде тебя.

— Тебе лучше пойти спать, Зэв.

— Сейчас пойду. Сию секунду. Я должен был повидать тебя… Не — могу допустить, чтобы мы были в плохих отношениях, товарищ.

— Я не собирался тебя обижать, Зэв. Мне очень жаль Долорес.

— Давай не будем говорить об этом… Я плюю на смерть. Повторяй за мной: я… — Но он не дал ничего сказать Бену и забормотал: — Все погибло… Все… Испания. Весь мир… Все потеряно. Погибло и потеряно.

— Как ты вернешься в город?

— Меня ждет такси. Поеду в гостиницу «Фалкон». Я оставил жену в Париже.

— Твоя жена здесь?

— В гостинице «Георг V» в Париже.

— Тебе лучше уехать, Зэв.

— Уезжаю. Завтра увидимся. Скажи Бушу, что я приеду за вами.

Бен не сразу уснул после ухода Лэнга. Он думал о нем, о причинах его странного поведения, о том, какой путь в конце концов выберет Лэнг.

«Интересное совпадение, — думал Бен, — если только тут можно говорить о совпадении. Может быть, и я хочу вступить в партию по тем же самым сентиментальным причинам? Джо погиб, и я тоже хочу умереть, как он? Разве я не сказал об этом Пеллегрини? „Джо и ты — люди, которых я уважаю и которыми восхищаюсь“.

„Да, тебе следует задуматься над этим, — мысленно продолжал Бен. — Не забудь, что сказал Джо в ту ночь, когда вы карабкались на высоту '666' и когда ты, сделав его из ротного писаря своим адъютантом, тем самым убил его“. Джо заявил: „Твое вступление в бригаду, Бен, только начало. Ты начал то, чего, возможно, и не успеешь закончить“.

Еще тогда ты подумал: „Черт возьми, уж не хочет ли он сказать, что мне не выйти отсюда живым? Возможно. Но не только это. Он имел в виду что-то большее. И это что-то значительнее и важнее даже того, что своей телеграммой я отказывался от хорошей жизни („…для нашей газеты вы полностью конченый человек…“).

Вот что хотел сказать Джо: „Твоя жизнь пойдет теперь по новому пути, и отступать невозможно. Либо ты пойдешь вперед, либо умрешь, защищая свои позиции“. Так ли, Бен? Может, это тоже сентиментальная чепуха? Правда ли это? Ты заявил Тони, что коммунисты — главная движущая сила во всем мире и ты хочешь быть вместе с ними в борьбе за то, во что, по твоим словам, давно уже веришь. Серьезно ли ты это сказал? Ты уверен, что хочешь быть вместе с коммунистами? Может быть, горе, вызванное гибелью Испании (а она погибла) и утратой Джо, повергло тебя в смятение? Что будет означать для тебя вступление в партию? Не это ли имел в виду Джо? Он предугадывал путь, по которому ты собираешься пойти, и хотел, чтобы ты оглянулся назад, прежде чем решишься идти дальше. Джо! Что же ты, в самом деле, хотел сказать?“

На следующее утро Бена разбудил Буш.

— Где этот прохвост Лэнг? — спросил он притворно строгим голосом. — Он обещал отвезти меня завтракать.

— Который час?

— Почти двенадцать.

— Вчера вечером Лэнг сказал, будто ты знаешь, почему он любит бригаду.

— Я?

— Да.

— Откуда я могу знать? — возмутился Буш. — Я знаю только, что мне нужно помыться.

Спустя четверть часа Бен, Буш, Пеллегрини и Коминский ушли в дальний конец лагеря и под влиянием минутного порыва перебрались через ограду. Бен при этом зацепился за колючую проволоку и разорвал брюки. Пригнувшись, они обогнули холм, на котором был расположен лагерь, и вышли к какой-то улице, уходившей вниз. Спускаясь по ней, они жадно всматривались в ту сторону, где расстилался Атлантический океан.

— А ведь нацистам ничего не стоит послать вдогонку подводную лодку и торпедировать нас, когда мы отплывем, — заметил Коминский.

— Вот тогда-то мы наверняка примем ванну, — улыбнулся Бен.

Добравшись до города, они решили, что Бен спросит у какого-нибудь жандарма, как пройти в городскую баню.

— Ты должен объясняться по-французски так, чтобы нас не зацапали, — предупредил Буш.

Буш между тем уже испытывал угрызения совести. Ведь только накануне вечерам он произнес пылкую речь против двух ветеранов, нелегально побывавших в городе, а сейчас сам делает то же самое!

Когда жандарм объяснил им, что бани по воскресеньям закрыты, Бен спросил, как пройти к гостинице „Фалкон“. Жандарм, улыбнувшись, ответил, что гостиница находится в двух кварталах отсюда. Затем он отдал честь и, проговорив вполголоса: „Viva la República!“, ушел.

В гостинице „Фалкон“ Бен заявил администратору, что им нужен номер. Администратор вопросительнб посмотрел на них — четыре человека без багажа — и спросил:

— Pourquoi?.

— Pour prendre un bain,—ответил Бен.

— Un bain?

— Les bains publiques sont fermés le dimanche.

Пока администратор раздумывал, Бен догадался сообщить, что они друзья известного писателя Фрэнсиса Лэнга, который остановился в этом отеле. Администратор удивленно поднял брови, снова окинул взглядом посетителей в несуразных, не по росту костюмах и изрек:

— Cinquante francs.

Бен не решился спорить — администратор мог передумать, — тут же заплатил деньги и велел послать в номер четыре рюмки коньяку.

В комнате, указанной коридорным, они разделись и бросили жребий, кому мыться первому. Выиграл Буш.

— Чего мудрил этот болван администратор? — поинтересовался Коминский.

— Кто же снимает номер в гостинице только для того, чтобы принять ванну? — ответил Пеллегрини.

„Дай мне страну… где резвятся бизоны…“ — доносилось пение из ванной комнаты. Бен заглянул туда.

Буш, стоя в ванне, с наслаждением намыливался. Увидев на полке рядом с ванной большой медный кувшин, он попросил:

— Полей-ка на меня из кувшина.

— Какое уютное местечко! — заметил Коминский, заглядывая в ванную. — А для чего здесь два… ну, этих…

— Чудак! Второе — это же биде.

— Биде? А для чего оно?

— Вот вырастешь большой — узнаешь, — с серьезным видом ответил Бен, поливая спину Буша.

Когда все помылись и выпили коньяку, Бен позвонил Лэнгу. Незнакомый голос ответил, что Фрэнсис Лэнг слушает. Узнав Бена, Лэнг сказал:

— Алло, Бен. Как ни жаль, но я в постели. Болен. Где вы, черти этакие?

Бен объяснил, что они находятся в гостинице. С неожиданной энергией Лэнг стал настаивать, чтобы они сейчас же зашли к нему в 301-й номер. Бен ответил, что, если Лэнг болен, они лучше навестят его в другой раз. Но Лэнг пригрозил, что обидится, если они не зайдут.

— Болезнь у меня пустяковая, — пояснил он. — Выпил вчера лишнего. Ты же знаешь.

Одевшись, они отправились в 301-й номер. Лэнг был в постели. На коленях у него стояла портативная пишущая машинка, а рядом на столике — кувшин с ледяной водой. Лэнг встретил гостей приветливо и поинтересовался, как им удалось уйти из лагеря. Он предложил всем коньяку и сам выпил с ними несколько рюмок. Он уже начал пьянеть, когда они рассказали ему о разговоре Бена с администратором гостиницы. Лэнг немедленно схватил телефон и позвонил администратору. К изумлению ветеранов, Лэнг заговорил с ним по-английски, причем тот, очевидно, его прекрасно понимал.

— С вами говорит Фрэнсис Ксавьер Лэнг, — объявил он. — Я немедленно покидаю вашу гостиницу. Вы оскорбили моих друзей… Что?.. Да, тех четверых, что взяли номер, чтобы принять ванну. Все они — герои. Я останавливаюсь в вашей гостинице с 1924 года, но теперь ноги моей здесь не будет… Что?.. Fermes ta gueule. Ты не имеешь права оскорблять героев войны в Испании, если даже они и не мои друзья! У меня всюду много друзей, которые часто путешествуют. Никто из них — это я тебе говорю — écoutes-moi? — никто из них не будет больше останавливаться в твоей гостинице! C’est assez! Cochon de bourgeois! Пошли портье уложить мои вещи, sur-le-champ!

Ветераны от удивления разинули рты. Когда Лэнг положил трубку, Буш воскликнул:

— Вы, конечно, пошутили?

— Как бы не так, — ответил Лэнг, вставая с постели и начиная одеваться. — Я человек принципиальный. Никто не имеет права оскорблять моих друзей. Я предан своим друзьям. Jusqu’au mort!

Он остановился посредине комнаты в одних трусах — хорошо сложенный, но уже начинающий полнеть мужчина — и махнул рукой.

— Mais quel gesto! — сказал он. — Мы сегодня кутим. Вы когда-нибудь обедали в ресторане „Ля Мармит“? Конечно нет. Так вот, туда мы и направимся.

Послышался негромкий стук, и в дверях с виноватым» видом показался портье. Позади стоял директор гостиницы. Лэнг взял портье за руку, втащил его в комнату и захлопнул дверь перед самым носом директора. Из кармана брюк он достал несколько крупных банкнот, сунул их портье и сказал по-французски:

— Оплатите мой счет в гостинице, а сдачу возьмите себе. Уложите мои костюмы, пишущую машинку, бумаги и отправьте все на такси в ресторан «Ля Мармит».

— В «Ля Мармит», месье? — удивился портье.

— Да.

В известном ресторане «Ля Мармит» на улице де Галеон Лэнг заявил ветеранам, что сам сделает заказ. Прежде всего херес. Он заказал бутылку испанского хереса «Драй Сэк». Буш запротестовал, но Лэнг успокоил его:

— Знаете, майор, это лучший херес в мире, завезенный сюда задолго до того, как этот палач Франко под-йял свой мятеж. Во всяком случае, монополией на производство этого хереса в течение многих лет владеют англичане, а английский монополист ничем не лучше испанского фашиста… Пейте…

Ветераны выпили…

В конце роскошного ужина Лэнг взглянул на Бена и заметил:

— Ты съел меньше, чем червяк.

— Мне было стыдно, — ответил Бен, думая об Испании.

— Чепуха! — воскликнул Лэнг. — Пролетариат заслужил все самое лучшее и даже больше. Сейчас я закажу машину, и мы поедем в Париж развлекаться.

Даже основательно опьянев, Лэнг оставался очень оживленным. У него, видимо, наступал второй этап очередного запоя, начавшегося… «Когда? — подумал Бен. — Конечно, не вчера вечером: вчера, появившись в лагере, Лэнг был уже сильно пьян».

В это время в ресторан доставили багаж Лэнга. Он вызвал администратора и приказал было нанять машину, однако волонтеры напомнили ему, что должны возвращаться в Парк де ля Эв.

Казалось, это на мгновение озадачило Лэнга.

— Mais certainement. J’avais oublié! — воскликнул он.

Бен взглянул на приятелей. Они знаками дали ему понять, как надоел им Лэнг, а Буш даже указал через плечо большим пальцем на дверь, намекая, что им пора уходить. Но к самому Лэнгу они относились по-прежнему вежливо.

— В таком случае вы обязаны помочь мне, — обратился к ним Лэнг. — Я должен найти гостиницу. Гостиницу, где останавливаются рабочие.

— Зачем?

— Буду там жить, пока вы не уедете.

— Но почему бы тебе не вернуться в «Фалкон»?

— Никогда! — воскликнул Лэнг. — Jamais de la vie! L’attaque! Toujours l’attaque!

— Но здесь поблизости расположены только портовые клоповники. Я бывал тут, когда плавал на пароходах, — сказал Бен.

— Бывал? — удивился Лэнг.

— Да, в 1928 году.

— И в этом ресторане тоже?

— Никогда, — солгал Бен. — Ты же не собираешься жить в портовом клоповнике?

— Как раз собираюсь, — заявил Лэнг. — Буржуазия недостойна даже всего самого плохого. — Он попытался встать, но не смог и крикнул: — Счет!

Подбежал метрдотель, озабоченный тем, чтобы поскорее выпроводить эту подвыпившую компанию, пока она не устроила скандала.

Лэнг оплатил счет в триста сорок пять франков, пятисотфранковой бумажкой и направился было к выходу, но свалился. Буш и Бен подняли его и, поддерживая под руки, вывели из ресторана. Коминский и Пеллегрини несли его багаж.

Медленно двигаясь по узкой улице, они подошли к грязному дому, на фасаде которого красовалась роскошная вывеска: «Grand Hotel des Principantés Unis».

Ветераны остановились около здания и осмотрели его. Бен хотел провести Лэнга в подъезд, но тот уперся.

— Мы дома, — заявил он, — и вы должны устроить меня.

Бен пожал плечами. Вся компания прошла в узкий коридор, в конце которого за столом перед кассой сидела дряхлая бородатая старуха.

Ветераны сняли комнату (она оказалась очень грязной), на руках внесли Лэнга по лестнице, бросили на кровать с провалившимся матрасом и в нерешительности остановились, посматривая на него.

— Мы не имеем права оставлять его в такой трущобе в таком состоянии, — заявил Буш. — Его здесь могут ограбить и убить.

— Что вы! — запротестовал Бен. — Я знаю эти места. Он здесь в такой же безопасности, как в самом дорогом отеле Парижа.

— В таком случае пошли, — распорядился Буш. — Я бы на твоем месте взял у него бумажник, закрыл дверь на замок, а ключ забросил сюда через окно.

Лэнг лежал без движения. Бен хотел уйти вместе с остальными, но вдруг передумал.

— Знаете что, ребята? — сказал он. — Вы идите. Я раздену его, уложу в постель, а потом возьму такси и приеду в лагерь.

Ветераны заколебались, но стон Лэнга, по-прежнему лежавшего неподвижно, заставил их согласиться с предложением Бена.

— Если ты к утру не явишься, — шутливо заметил Буш на прощание, — я пошлю за тобой жандармов.

— Я вернусь значительно раньше.

После ухода друзей Бен подошел к Лэнгу, чтобы раздеть его, но тот внезапно очнулся и бессмысленно огляделся вокруг. Он не узнал ни Бена, ни места, где находился, и, видимо, вообще ничего не видел. Бен понимал, что разговаривать с Лэнгом бесполезно, но все же попытался уговорить его.

— Лежи, Зэв, — мягко сказал он. — Лежи спокойно и постарайся уснуть.

Лэнг, чуть не свалившись, вскочил на ноги на кровати и заорал:

— Abajo! Aviones! Ложись! — и грохнулся на пол с такой силой, что должен был сломать себе позвоночник, но, видимо, остался невредим. Корчась на полу и дрожа мелкой дрожью, Лэнг не переставал бормотать что-то невнятное.

— Asesinos!— внезапно закричал он. — Criminales! Убийцы!

Бен опустился около него на колени и, не зная, что предпринять, принялся поглаживать его. Окинув взглядом комнату, он увидел на умывальнике кувшин с водой, взял его и стал осторожно лить воду на голову Лэнга. Но это не помогло.

— Долорес, Долорес, Долорес, — бормотал Лэнг. — Elle est morte, morte dans sa jeunesse. Она ушла, погибла, я ее потерял… — и он разразился рыданиями.

«Вот теперь-то я смогу кое-что сделать», — подумал Бен и попытался помочь Лэнгу подняться, но тот, вытянув перед собой руки, оттолкнул его.

— Я ранен! — внезапно закричал ой пронзительным голосом и схватился за живот. — О боже всемогущий, помоги мне!

— Зэв, — заговорил Бен, — это я, Бен, твой друг. Я с тобой. Не бойся.

Не отвечая, Лэнг встал на колени и, продолжая читать молитву, начал креститься. Вскоре он снова перешел на крик. Бен услышал, что дверь в комнату открылась, и оглянулся. На пороге стояли двое мускулистых мужчин; один из них сказал, что шум не дает им уснуть.

— Мой друг пьян, — объяснил Бен. — У него белая горячка. Помогите мне, товарищи.

Мужчины вошли в комнату и схватили Лэнга. Он отбивался и кричал, но они бросили его на постель и, скатав одеяло жгутом, прикрутили Лэнга к кровати.

Бен попросил неожиданных посетителей побыть с Лэнгом, пока он позвонит по телефону и позовет кого-нибудь на помощь. Вынув бумажник из кармана Лэнга, он достал банкнот и предложил мужчинам, но те отрицательно покачали головой. Бен сунул бумажник в карман и выбежал из комнаты, крикнув:

— Я сейчас вернусь!

Ему пришлось немало побегать, пока, наконец, он нашел телефон в небольшом баре на одной из соседних улиц. Он раз шесть прочитал инструкцию, прежде чем понял, как им пользоваться. Потом подошел к старухе, священнодействовавшей у кассы, получил жетон и возвратился к телефону. Еще минут пятнадцать ушло на то, чтобы соединиться с гостиницей «Георг V» в Париже. Бен даже вспотел — так беспокоила его мысль о том, что люди, оставшиеся в номере, переусердствуют в своих попытках успокоить Лэнга и, чего доброго, искалечат его.

— Соедините меня с мадам Фрэнсис Лэнг, — попросил он и стал ждать, моля бога, чтобы она оказалась в гостинице. Наконец в трубке послышался приятный женский голос с сильным американским акцентом:

— Слушаю.

— Миссис Лэнг?

— Я у телефона.

— С вами говорит Блау. Бен Блау. Я нахожусь в Гавре. Немедленно приезжайте сюда. Фрэнсис болен.

— Фрэнк? Он умер?

— Мет, нет. Говорит Бен Блау, волонтер батальона имени Линкольна. Ваш муж сейчас в гостинице «Гранд-Отель де Принсипанг Юни».

— Он тяжело ранен?

— Да нет же, миссис Лэнг, не ранен. Он болен.

 

2.

10 декабря 1947 года

Бен и редактор негр Дейв Беннетт сдали в набор материалы очередного номера «Дейли уоркер» и собрались идти домой. У подъезда, выходившего на 12-ю улицу, к ним подошел незнакомый человек и, окинув их внимательным взглядом, обратился к Бену:

— Вы мистер Блау?

Бен кивнул головой. Незнакомец подал ему какую-то бумажку и быстро ушел. Это была повестка с вызовом на заседание комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Прочитав ее вместе с Беном, Дейв сказал:

— Пожалуй, я вернусь в редакцию и напишу коротенькое сообщение в газету.

— А может, сначала узнаем, кто еще в редакции получил такую же повестку? — спросил Блау.

— Тебя вызывают на завтра. Сейчас же отправляйся в город и повидай Табачника. Если бы еще кого-нибудь вызвали, мы бы уже знали.

— Ты прав, — согласился Бен.

Дейв поспешил к допотопному лифту, а Бен из кафе на углу позвонил адвокату в контору.

— Немедленно приезжайте ко мне, — сказал Табачник, выслушав его.

Бен направился к станции метро. Десятки мыслей проносились у него в голове. «Чем это объяснить? — думал он. — Почему я? Кто я такой? Почему из редакции больше никого не вызвали? Правда, один из голливудских сценаристов, только что обвиненных в оскорблении конгресса, тоже ветеран войны в Испании. Кроме того, сейчас ведется преследование Объединенного комитета помощи антифашистам-беженцам. Может, комиссия вообще взялась за ветеранов?»

Еще до того как подошел поезд, Бен вспомнил два факта, несомненно связанные между собой. Во-первых, только вчера Лэнг давал показания на закрытом заседании комиссии; во-вторых, сегодня в газетах опубликовано заявление Флэкса, владельца фирмы, продукцию которой Лэнг рекламировал в своих радиовыступлениях, о том, что передачи радиопрограмм с участием известного радиокомментатора возобновятся с будущего воскресенья. Флэкс заявил, что Лэнг две недели болел. Возможно, и в самом деле болел. Но думать так — не значит ли обманывать себя?

«Зэв, Зэв, как же ты мог? Подожди, будь справедливей человеку! Откуда ты знаешь, что он выдал тебя? Да и как он мог это сделать? Партийной работы вы вместе не вели, да и, вообще, Лэнг состоял в партии без году неделю. Окунул в воду один пальчик и тут же отскочил как ошпаренный!

Но, с другой стороны, Лэнг еще в 1938 году объяснил, почему в 1947 году он мог бы стать ренегатом. Лэнг сказал тогда, что хотя он и вышел из рабочей среды, но всей душой ненавидит лишения и ни за что не согласится снова жить в бедности. Но разве кому-нибудь вообще может нравиться бедность? Вспомни: доставляло ли тебе удовольствие плавать целый год матросом? А ведь тебе тогда было семнадцать лет, и ты был готов ко всему. А вспомни 1931 год, когда закрылась газета „Уорлд“ и ты вместе с двумя тысячами других оказался на улице?

А в 1932 году двадцатидвухлетним парнем ты заменял мальчишек-разносчиков в бакалейных лавках и аптеках и очень радовался, когда удавалось найти хоть такую работу. Тебе нравилось это? Лео в то время едва сводил концы с концами и ничем не мог помочь тебе, а ты целыми днями бродил по улицам, поднимался по лестницам в агентства по найму на работу, прибегал по объявлениям к пяти часам утра лишь для того, чтобы убедиться, что тебя уже опередила сотня других безработных; за целый день ты съедал всего лишь тарелку дешевого супа и стоял за хлебом в очередях длиной в несколько кварталов только потому, что не мог пойти к Лео поесть или попросить объедков».

Хорошо, если бы сегодня же вечером, накануне его явки в комиссию, состоялось собрание партийной ячейки. Бен очень хотел этого и вместе с тем понимал, что ячейка посоветует ему то же самое, что он сам намеревался сделать, — повидать адвоката.

«Ну что ж, и прекрасно, — подумал он, выходя из метро на Уолл-стрит. — Повидай адвоката и не торопись делать выводы. Попытайся мыслить диалектически о причине и следствии. У комиссии есть какие-то основания поступать так, как она поступает». Он снова вспомнил утреннюю газету, и одна фраза опять пришла ему на ум. Не назвавший себя представитель «охотников за ведьмами» заявил, что, начиная с открытых заседаний, комиссия может «расширить объем своего расследования» и заняться сбором материалов о «подрывной деятельности в вооруженных силах».

«Значит, речь пойдет и о тебе, — подумал Бен. — Но кого, кроме себя, ты распропагандировал, находясь в американской армии?» Бен ответил на свой вопрос, когда уже подошел к зданию, где помещалось несколько учреждений, и искал на указателе контору Табачника: «Единственным человеком, которого я успешно распропагандировал в армии, хотя в то время и не был сам членом партии (потому что, вступая в армию, коммунист временно выбывает из ее рядов), был Бен Блау.

Но за какие поступки, совершенные на военной службе, тебя можно обвинить? Производство в офицеры сначала в Испании, а затем в американской армии? Выходит, Блау стал теперь „врагом общества №…“, хотя никогда не был даже самым маленьким партийным организатором!»

Сэм Табачник, плотный и высокий (около пяти футов пяти дюймов), производил впечатление очень сильного и энергичного человека. Бен показал ему повестку — «рождественский подарок», как он выразился.

— Времени у нас в обрез, надо действовать как можно быстрее, — заметил Табачник. — Почему они к вам прицепились, как вы думаете?

— Понятия не имею. Я работаю в «Дейли уоркер», но дело, видимо, не в этом. Кроме меня, насколько я знаю, никто из работников редакции не получил повестки.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Табачник. — Вы работали раньше в буржуазной прессе?

— Да. В газете «Уорлд»— она закрылась, и в «Глоб тайме». Я был иностранным корреспондентом «Глоб» в Испании, бросил там эту работу и вступил в интернациональную бригаду.

— Помню, я читал об этом, — ответил Сэм, взглянув на Бена. — Обычно отправке такого рода повестки предшествует допрос «дружественного свидетеля». Кто бы им мог быть?

— Возможно, Фрэнсис Лэнг, хотя я и не уверен.

— Почему?

— Я знаю его немного с 19…, не помню точно, виделся с ним около года назад, но особой дружбы между нами никогда не было.

Табачник поднял брови.

— Он член партии?

— В 1939 году несколько месяцев состоял в партии, но выбыл после заключения советско-германского договора.

— Ну, это еще не значит, что он не может выступить против вас. Однако займемся делом. Вы, очевидно, знаете, что во время допроса будете пользоваться весьма ограниченными правами.

— Да, знаю.

— Теоретически первая поправка к конституции запрещает при расследовании касаться ваших политических связей и взглядов. Вы журналист, и вполне возможно, что ваш вызов свидетельствует о намерении комиссии начать преследование «Дейли уоркер».

— Ерунда!

Табачник взглянул на него.

— Что вы хотите сказать?

— Я не понимаю позиции, которой придерживались голливудские деятели, отказываясь отвечать на вопросы о своих политических убеждениях, и сомневаюсь, понимала ли ее публика.

— Относительно публики согласен. Но вы-то сами почему не понимаете?

— Послушайте, — заявил Бен. — Я хочу ответить комиссии вот так: да, я коммунист, член партии с 1939 года; я горжусь этим и хочу вам объяснить, почему…

— Очень хорошо, — сухо ответил Сэм. — Весьма романтично.

— Что же тут романтичного?

— Вы будете выступать не на собрании, где присутствует симпатизирующая вам публика. Вот если бы вы были так называемым «дружественным свидетелем», то могли бы говорить хоть до второго пришествия. Но, зная ваше прошлое, комиссия уже заранее считает вас заклейменным, человеком и ограничит ответами «да» или «нет».

— И что в этом плохого?

— Дело в том, что членов комиссии не интересуют факты и правда. Им безразлично, коммунист вы или нет. Их цель — оклеветать партию, оклеветать всех, кто хотя бы немного сочувствует ей (а среди таких есть немало хороших людей), и, если окажется возможным, упрятать вас в тюрьму. Это доставит им особое удовольствие.

— Понятно. Но что же делать?

— Попасть в тюрьму легко, — ответил Сэм. — Мы хотим, чтобы вы остались на свободе. Вы, конечно, знаете, что пятая поправка к конституции запрещает оказывать давление на свидетеля с целью вынудить его дать показания против самого себя.

— Минуточку. Это та поправка, в которой содержатся какие-то слова относительно «…направленных к инкриминированию и уничтожению…»?

— Таких слов в поправке нет, но судьи обычно требуют объяснить, почему вы воспользовались ею, и теперь к этой формулировке прибегают многие обвиняемые и свидетели.

— Брр… — содрогнулся Бен. — Но ведь если я откажусь отвечать, ссылаясь на пятую поправку, я тем самым признаю себя в чем-то виновным. Провалиться мне на этом месте, если я в чем-нибудь виноват. Может быть, только в том, что придерживаюсь взглядов, которые не нравятся комиссии.

— Вы не правы, Бен, — возразил адвокат. — Пятая поправка в свое время была принята, чтобы защитить невинных людей от инквизиции, настоящей инквизиции — дыбы, тисков и прочего.

— Мы-то с вами знаем об этом, а вот знает ли публика?

— Что вы так беспокоитесь о публике?

— Публика — это народ. И я хочу, чтобы люди понимали, что я говорю. А вы?

— Конечно, я тоже этого хочу. Но не следует забывать, что вас будут допрашивать и не позволят говорить то, что вы хотели бы сказать. Голливудские деятели… — Бен хотел прервать Сэма, но тот поднял руку. — Выслушайте меня до конца. Насколько я понимаю, каждый из них стоял перед дилеммой: либо сказать: «Нет, я не коммунист», после чего полицейский провокатор заявил бы, что этот человек — коммунист, либо признать: «Да, я коммунист» (как хотите сделать вы), после чего неизбежно последовал бы вопрос: «А кого еще из коммунистов вы знаете?»

Если вы не ответите на этот вопрос, сейчас же выносится решение об оскорблении конгресса. А это влечет за собой тюремное заключение сроком до одного года и штраф до тысячи долларов… Одну минуту. Я еще не кончил. Если вы считаете, как, очевидно, считали и голливудские деятели, что комиссия поступает незаконно, поскольку расследование политических взглядов и связей человека противоречит конституции, вам не остается ничего другого, как заявить, что вы не признаете за комиссией права задавать подобные вопросы.

— Понимаю, — ответил Бен. — Но почему я не могу сказать: «Да, я коммунист, но будь я проклят, если назову имена других коммунистов»?

— Потому что, ответив на первый вопрос, вы тем самым признаете за комиссией право задавать его. Давайте пока остановимся на этом и внесем полную ясность. Считаете ли вы, что комиссия имеет такое право?

— Нет, не считаю.

— А почему? Вот это-то вы и должны объяснить публике в печати.

— Какая же буржуазная газета напечатает что-нибудь подобное?

— Ну, не знаю. Как раз сейчас комиссия вовсе не пользуется популярностью. Очень много зависит от того, каким свидетелем вы окажетесь, как будете держать себя и так далее.

Бен схватился за голову.

— В таком случае уже сейчас можно сказать, что я конченый человек.

— Почему? — удивился Табачник.

— Взгляните на меня. Разве я похож на Роберта Тейлора или хотя бы на Адольфа Менжу?

— Я лично ничего плохого в вашей внешности не нахожу, — сказал Сэм. — Но давайте возвратимся к нашей теме. Проведем инструктаж, как эго делается в армии. Вы ведь служили в армии?

— Вы спросили меня, почему я считаю, что комиссия не имеет права задавать такие вопросы. Мне кажется, один из голливудских деятелей очень неплохо ответил на это. Он сказал что-то о тайном голосовании и о том, что сам генерал Эйзенхауэр отказался ответить на вопрос, за кого он голосовал — за республиканцев или за демократов, а раз Айк мог так сделать, то…

— Да, это была шутка по адресу Эйзенхауэра… Так вот, если вы убеждены, что первая поправка запрещает проводить расследование ваших политических убеждений…

— Меня по-прежнему беспокоит, — перебил Бен, — что большинство публики не поймет, почему человек — коммунист он, республиканец или даже вегетарианец — не может сказать об этом открыто. У нас в стране существует старая традиция говорить то, что думаешь.

— Хорошо, мы обсудим и это, — согласился Сэм. — Я буду изображать комиссию, а вы свидетеля.

— Вот именно — свидетеля, — сказал Бен. — Господин председатель, вы можете броситься на меня, как бык, завидевший красное…

Бен возвратился в свою комнату на 15-й улице около семи часов. Открыв дверь ключом, он увидел, что в его старом кресле сидит Сью Менкен.

— Здравствуй! — сказала она.

— Кто тебя впустил?

— Боже, до чего романтично! — иронически воскликнула девушка. — Миссис Горнштейн. Кто еще? Ведь ты мне не давал ключа.

— Испортишь ты мне репутацию у моей квартирной хозяйки, — улыбнулся Бен.

— Твоя репутация и без того уже испорчена. Ты что, не читаешь больше газет?

— Газеты уже знают?

Сью передала ему «Уорлд телеграмм» и показала сообщение, где упоминалась его фамилия, а также фамилии еще нескольких человек, вызванных комиссией на следующее утро. Ни одна из этих фамилий ему ничего не говорила. Бен опросил у Сью, знает ли она кого-нибудь из названных, но Сью отрицательно покачала головой.

— Но я знаю кто дал показания против тебя, — сказала она.

— Знаешь?

— Конечно. Человек, который виноват в том, что год назад ты с такой безумной страстью бросился в мои объятия.

— Зэв?

— Конечно.

— Почему ты так думаешь?

— Это ясно как дважды два четыре.

Бен покачал головой и сел на кровать.

— Нет, я не верю.

— Почему?

— А почему он должен давать показания против меня?

— Разве для этого ему нужны какие-то причины?

— Разумеется! — негодующе ответил Бен. — Ничего не делается просто так. — Он серьезно посмотрел на нее и спросил: — Ты не встречалась на днях с) какими-нибудь интересными молодыми людьми?

Сью покачала головой и засмеялась.

— Целыми днями я только и знаю, что примеряю узкие платья толстым домашним хозяйкам в магазине Клейна. У меня просто нет возможности видеть молодых людей, если не считать администратора магазина. А он такой, что и смотреть-то не хочется! А почему это тебя интересует? — спросила она, став внезапно серьезной. — Ты что, хочешь познакомить меня с каким-нибудь одиноким миллионером, который не страдает, как ты, пуританскими предрассудками?

— Пойдем куда-нибудь пообедаем, — поднялся Бен, — и я скажу тебе, почему считаю невероятным, чтобы Лэнг выдал меня.

— Считаешь невероятным? Смело сказано. Разве ты не поссорился с ним в прошлом году?

— Поспорил, а не поссорился. Но вообще-то говоря, он человек с нечистой совестью. Ему очень хочется забыть, что он выходец из рабочей среды, но он не может этого забыть и никогда не забудет.

— Раньше я знала, что ты пуританин, а сейчас я вижу, что ты к тому же еще и очень наивный человек.

— Да прекрати ты эти разговоры, а то я тебя ударю! — воскликнул Бен.

— Ты не позволяешь себе говорить что-нибудь предосудительное о Лэнге только потому, что ты выходец из мелкобуржуазной среды и стараешься забыть об этом. Ты думаешь, что я не пойму тебя. Но я не идиотка. Если я глупо веду себя с тобой, то я вовсе не дура, когда речь идет о людях, с которыми я ничем не связана.

— Ну, хорошо. Объясни тогда, почему ты думаешь, что Лэнг дал показания против меня.

— Ну что ж, и объясню, — ответила она, когда они вышли из комнаты и спускались по лестнице, — хотя вряд ли ты поймешь.

— А почему бы и нет? — спросил Бен, в то же время подумав: «Я должен повидать Зэва».

— Потому что ты не можешь забыть, что Лэнг неплохо вел себя во время испанских событий, а ты чертовски сентиментален, когда речь заходит об Испании; потому что он одолжил тебе денег и хорошо относился к тебе; потому что ты только тогда замечаешь плохое в людях, когда тебя как следует стукнут по башке.

— Ну что ж, стукни, — засмеялся Бен…

Когда на следующее утро Бен вошел в зал заседаний в судебном здании на Фоли-сквер, перед ним среди присутствующих промелькнуло лицо Сью. Он хотел повернуться и уйти, но Сэм Табачник схватил его за руку и повел туда, где стояли стулья для свидетелей.

Бен почувствовал, что у него пересохло во рту и засосало под ложечкой, как перед боем в Испании и в Германии. «Иначе и быть не может», — подумал он. Бен огляделся в уверенности, что Лэнг в зале, но не увидел его. Накануне вечером Сью уговаривала Бена не звонить писателю. Однако, расставшись с девушкой, он все-таки заглянул в телефонный справочник, но номера телефона Лэнга не нашел.

В зал вошли члены комиссии, фотографии которых он так часто видел в газетах и в киножурналах еще в октябре. Бен взглянул на своего адвоката, и тот, не улыбаясь, коснулся рукой его колена.

Внезапно вспыхнул ослепительный свет юпитеров. Позади восседавших, словно на тронах, членов комиссии Бен увидел несколько кинокамер. Откуда-то появилась толпа фоторепортеров, и члены комиссии, с деловым видом склонившись над бумагами, начали позировать перед кинокамерами.

Один из фоторепортеров щелкнул аппаратом перед носом Бена и крикнул:

— Алло, Блау! — Бен удивленно взглянул на него. — Грин из «Глоб тайме», — представился фоторепортер.

«Какого черта я тут торчу? — подумал Бен. — Зачем столько средств выбрасывается на этот балаган? Уж, конечно, не ради Бена Блау и тех, с виду самых обыкновенных людей — зрителей или свидетелей, которые сидят в зале». Он вспомнил фразу одного из голливудских деятелей: «Вот мы и дожили до американских концлагерей».

Вся обстановка в зале напоминала судилище: перед членами комиссии, несколько ниже помоста, на котором они сидели, — стул для свидетеля, за загородкой — места для присяжных заседателей, занятые сейчас журналистами, стенографистки, американский флаг и флаг штата Нью-Йорк в специальных подставках по бокам помоста…

Бен не услышал, когда назвали его фамилию, и Табачник вынужден был подтолкнуть его. Направляясь к помосту, Бен обернулся и снова увидел Сью; она улыбнулась и ободряюще помахала ему рукой.

Растерянность и ощущение какой-то нереальности происходящего исчезли сразу же, как только его привели к присяге. Бен сел на стул для свидетеля, поставленный так, что ему приходилось поворачивать голову, если он хотел видеть членов комиссии.

Бен уставился на полное, багровое лицо председателя, даже не взглянув на человека, который стоял справа от него и монотонным голосом задавал стереотипные вопросы. Южный акцент этого человека так же неприятно действовал на Бена, как в те дни, когда Бен находился в резервной части в Форд-Брэгге.

— Я родился 17 сентября 1910 года в Бруклине, — отвечал Бен. — Окончил среднюю школу и два года учился в университете. Затем ушел из университета и год скитался по стране, потом работал в разных местах, плавал матросом в 1928 году… — Бен сделал паузу и добавил — Я написал заявление, господа, и хотел бы прочитать его комиссии.

— Никаких заявлений вы тут читать не будете, — ответил председатель, — но после того, как дадите показания, можете приложить его к протоколу.

— Это почему же? Ведь другим свидетелям, которые выступали перед вашей комиссией, разрешалось оглашать свои заявления. У меня есть…

— Если ваше заявление похоже на большинство тех, что мы слышали здесь, то это будет пустой тратой времени.

— Это вопрос мнения, сэр. (Среди зрителей послышались неодобрительные восклицания).

— Легко заметить, — сказал председатель, — что вы враждебно настроены по отношению к комиссии еще до того, как…

— Одну минуточку, господин председатель, — перебил Бен. — Еще до моего появления здесь вы уже решили, что я «враждебный свидетель». Вы…

— Минуточку, минуточку…

— …передали в газеты сообщение, что я — «враждебный свидетель». — Он поднял вырезку из газеты. — Вот это сообщение!

— Мистер Блау, вы представлены здесь адвокатом? — спросил человек с южным акцентом.

— Да.

— Господин адвокат, ваша фамилия и адрес.

— Самуил Табачник, Уолл-стрит, 10.

— Очень хорошо. Мистер Блау, комиссия не намерена напрасно тратить ни свое, ни ваше время. Сейчас я буду задавать вам вопросы и надеюсь получить исчерпывающие ответы.

— Пожалуйста.

— Мистер Блау, являетесь ли вы членом коммунистической партии или состояли ли вы в ней когда-нибудь ранее?

Бен не мог сразу найти нужную форму ответа. Он испытывал сильнейшее желание пренебречь советами Сэма и откровенно высказать комиссии свое мнение. Но вместо этого, стараясь оттянуть время и взять себя в руки, он спросил:

— Вы что, шутите?

— Это не ответ, мистер Блау.

— Я отвечу, если вы мне дадите такую возможность.

— Можете отвечать, сколько хотите, но не слишком пространно. Ответить можно коротко: либо «да», либо «нет».

— Можно, но так я не намерен отвечать.

— Мне не нравится ваше поведение, мистер Блау.

— А мне не нравится ваша комиссия, господин председатель, и я хочу сказать вам почему.

— Вас вызвали сюда специальной повесткой, вы дали присягу говорить правду, если только клятва на библии для вас что-нибудь значит…

— Разве присяга на библии гарантия того, что вы поверите моим ответам?

— Что, что вы сказали?

— Вы передали в газеты сообщение о том, что я «враждебный свидетель», еще до того, как увидели меня. Поверите ли вы моим показаниям, если даже они будут даны под присягой?

— Отвечайте на вопрос.

— Я отвечаю: вы не имеете права, и знаете это не хуже меня, задавать мне подобные вопросы по той простой причине…

— Все это мы уже слышали раньше, мистер Блау.

— В чем вы меня обвиняете?

— Никто ни в чем вас не обвиняет.

— Если у вас есть основания обвинить меня в чем-то, пожалуйста, предъявите мне это обвинение.

— Минуточку…

— Что это? Суд?

— Нет, комиссия конгресса, мистер Блау. Возможно, вы не понимаете нашей процедуры. Мы юридически правомочная комиссия конгресса США, действующая в соответствии с законом номер…

— Я совершил какое-нибудь преступление?

— Не перебивайте меня. Я скажу вам, почему вы здесь.

— Пожалуйста.

— Комиссия располагает данными о том, что вы коммунист, и вам предоставляется возможность подтвердить это или опровергнуть.

— Разве быть коммунистом преступление? (Снова послышались неодобрительные восклицания из публики, на этот раз их было больше).

— Мистер Блау, — сказал человек с южным акцентом, — наша комиссия установила, что коммунистическая партия не является политической партией подобно другим, а представляет собой нелегальную международную заговорщическую организацию.

— В таком случае комиссия ошибается.

— Вы говорите сейчас как коммунист, мистер Блау?

— А вы поверите коммунисту, господин председатель, хотя бы он и давал показания под присягой?

— Нет.

— Тогда зачем вы…

— Господин председатель, свидетель до сих пор не ответил на вопрос. Прошу предложить свидетелю ответить, является ли он сейчас членом коммунистической партии или состоял ли он в ней когда-либо раньше?

— Правильно. Мистер Блау, отвечайте.

— Господин председатель, вы можете назвать фамилию хотя бы одного коммуниста, которого не то чтобы осудили, но хотя бы обвинили в совершении какого-нибудь акта насилия?

— Вы здесь, мистер Блау, не для того, чтобы задавать вопросы, а для того, чтобы отвечать на них.

— Я отвечу на ваш вопрос после того, как вы ответите на мой. (В зале раздались аплодисменты).

Сэм Табачник слегка толкнул Бена коленом.

— Вы что? — обратился председатель к адвокату, заметив его движение. — Сигнализируете свидетелю, мистер Таббик?

— Табачник. Я хотел проконсультировать свидетеля о его конституционных правах, господин председатель.

— Я не заметил, чтобы свидетель обращался к вам за какой-либо консультацией, мистер Табак…

— Табачник. Вам, господин председатель, конечно, известно, что я в качестве адвоката имею право консультировать своего клиента о его правах в любое время, когда сочту нужным. Я вижу, что комиссия пытается запутать свидетеля и…

— Никто никого не пытается запутать, господин адвокат.

— У вас есть какой-нибудь свидетель, который показал бы, что мой клиент совершил подрывной или антиамериканский акт (что бы ни означало это выражение), или поступок, несовместимый с интересами американского народа…

— Мистер Табак-чик. Правила нашей комиссии не позволяют адвокату спорить…

— …ибо в таком случае мы потребуем права перекрестного допроса этого свидетеля.

— Никаких перекрестных допросов мы вам устраивать не позволим. А если вы будете настаивать, я прикажу удалить вас из зала. Никто никого ни в чем не обвиняет. Мы вызвали этого свидетеля, так как считаем, что он располагает определенными сведениями, важными для безопасности нашей страны, и…

— Прошу прощения, господин председатель, но, по-моему, свидетель еще не ответил на заданный ему вопрос.

— Вот я и предлагаю ему ответить.

— Я отвечаю, сэр, что не сделал ничего, что давало бы право вам или любому правительственному учреждению судить меня или хотя бы обвинять в чем-то. Первая поправка…

— Я вижу, что вы, как и все другие коммунисты, которых мы вызывали сюда, хорошо заучили свою роль.

(Снова раздались неодобрительные восклицания из публики, но на этот раз направленные явно в адрес председателя).

— Вот видите? У вас уже готов ответ. Зачем же вы спрашиваете меня?

— Какой ответ, мистер Блау?

— По-вашему, я коммунист. Возможно, вы правы. Но если я признаюсь в этом, вы постараетесь опорочить мое имя на всю страну. А у нас есть еще много людей, которые, даже не зная, что такое коммунист, под влиянием систематической пропаганды относятся к коммунистам враждебно.

— Это и есть ваш ответ?

— Дайте мне кончить. Допустим, я отвечу: да, я коммунист — тогда вы спросите, кого еще из коммунистов я знаю. Но если бы я был коммунистом, я никогда не назвал бы имена других членов партии, как никогда не назову даже фамилии членов своего профсоюза. Если же я отвечу: «Нет, я не коммунист», то…

— Мы не просили вас произносить речь, мистер Блау.

— Нет, не просили. Суть дела заключается в следующем. Мне тридцать семь лет. Изучая жизнь, я приобрел определенные убеждения и никогда не боялся высказывать их. Мои взгляды хорошо известны; тысячам людей я открыто говорил, во что я верю. Но вам, если вы попытаетесь заставить меня, я не скажу ничего, даже какой сегодня день недели. И так на моем месте поступил бы каждый порядочный американец…

(Продолжительные аплодисменты).

— Вы работаете в коммунистической газете «Дейли уоркер»?

— А разве вы этого не знаете?

— Неужели вы не можете ответить даже на такой вопрос, мистер Блау?

— Не понимаю, зачем спрашивать о том, что вы уже знаете. (Он снова почувствовал прикосновение руки Табачника к своему колену).

— Вы работали раньше в газете «Глоб тайме»?

— Комплект «Глоб тайме» есть в нью-йоркской публичной библиотеке.

— Видимо, вы добиваетесь, мистер Блау, чтобы мы вынесли решение об оскорблении конгресса Соединенных Штатов.

— Вы пытаетесь запугать меня, господин конгрессмен? Но знайте: если меня и может кто-нибудь запугать, то только не вы.

(В зале раздались аплодисменты и послышались неодобрительные возгласы).

— Никто не пытается запугать вас, мистер Блау. Все, что мы пытаемся сделать… все, что наша комиссия пытается сделать, это…

Фрэнсис Лэнг слушал радио, сидя в своем кабинете. В руке он держал фужер с коньяком и содовой водой. Энн Лэнг сидела рядом в кресле, а Пегги О’Брайен — за своим столиком в углу кабинета, записывая радиопередачу на стенографической машинке.

Лэнга чрезвычайно взволновало все, что он слышал. Он чего-то ждал, хотя и сам не мог бы сказать, чего именно. Он чувствовал, что жена пристально следит за ним, но избегал встречаться с ней взглядом.

…— Я знаю, что такое сила и насилие, господин председатель. Я сам применял их, защищая Соединенные Штаты Америки и их конституцию, и в случае необходимости снова применю против врагов нашего народа — внешних и внутренних.

— Вы примените их против России?

— Разве мы воюем с Россией?

— Ну, а если бы воевали?

— Попробуйте начните такую войну, господин конгрессмен, и вы в тот же день узнаете мой ответ!

— Ну, а если Россия нападет на нас?

— За тридцать лет своего существования Россия еще ни на кого не нападала.

— А на маленькую Финляндию?

— Вы, очевидно, господин конгрессмен, считаете меня и всех остальных американцев простачками.

— Почему?

— Потому что всякий, кто читал хотя бы буржуазные газеты во время финской кампании, прекрасно знает, что конфликт был нагло спровоцирован финнами. Англичане задолго до того, как выступил Советский Союз, посылали деньги и оружие генералу Маннергейму и строили «линию Маннергейма», а Франция отправляла самолеты и готовилась послать свои войска. Но Советский Союз вовремя во всем разобрался.

Лэнг взглянул на жену и кивнул ей головой, но Энн промолчала. Она сидела с серьезным, словно застывшим лицом, не поднимая опущенных глаз.

…— Мистер Блау, вы служили в армии во время второй мировой войны?

— Вы хотите опорочить мою военную биографию?

— Никто не собирается делать этого, мистер Блау. Не понимаю, почему подобным вам людям вечно кажется, что на них нападают.

— Я отвечаю вам так же, как Советский Союз ответил на провокации финнов. Я знаю своих врагов. Я знаю, кто они, где находятся и чего от них следует ждать. Я дрался с фашистами в Испании. Я воевал с фашизмом в Германии, где у фашистов были не комиссии, а пулеметы и бомбардировщики. Я постараюсь использовать все возможности для борьбы с фашизмом и в будущем.

— Недурно сказано. Интересно, а с коммунизмом вы будете бороться с таким же энтузиазмом?

— Ни мне, ни моей родине коммунизм не угрожает, господин председатель. Можно согласиться, что он угрожает вам и многим тунеядцам, которые живут потом других людей.

— Наша комиссия назначена конгрессом для того, чтобы искоренить коммунизм в нашей стране. Конгресс считает, что коммунизм представляет серьезную угрозу, и это мнение разделяют многие американцы.

— Не сомневаюсь, сэр. Но вместе с тем многие уже поняли, что Гитлер уничтожал немцев под предлогом защиты их от коммунизма. Под тем же предлогом он убил шесть миллионов евреев — а я еврей, и не забываю об этом. Гитлер захватил бы весь мир, если бы его не остановили. Ваша комиссия…

— Мистер Блау, вы когда-нибудь встречались с человеком по имени Фрэнсис Лэнг?

…Лэнг снова перевел взгляд на Энн, и на этот раз она подняла на него глаза. Он громко выругался и налил в фужер коньяку.

…— За тридцать семь лет я встречался со многими людьми, но это не касается вашей комиссии.

(Кто-то из зрителей в задних рядах крикнул: «Вышвырните его!», и председатель постучал молотком, призывая к порядку).

— Драматурга Фрэнсиса К. Лэнга.

— Возможно, встречал, а возможно, и нет. Это наше с ним дело.

…Лэнг посмотрел в свой, фужер и закусил губу.

…— Вы написали какую-то книгу после возвращения из Испании?

— Вам это известно.

— Мистер Лэнг имел какое-нибудь отношение к опубликованию вашей книги?

— Почему бы вам не спросить у самого Лэнга?

— Книга называлась «Волонтер армии свободы»?

— А вы не знаете?

— Не распространялась ли эта книга во время второй мировой войны среди служащих вооруженных сил и не подвергались ли солдаты воздействию подрывной пропаганды, содержащейся в ней?

— Нелепый вопрос!

— Что тут нелепого?

— Во-первых, никакой подрывной пропаганды в книге не было. Во-вторых, вряд ли я могу отвечать за решение командования распространять ее среди солдат.

— Вы стыдитесь своей книги?

— Безусловно нет! Наоборот. Я горжусь ею. Это хорошая книга, и я рассказал в ней правду о том, что произошло со мной в Испании.

— Теперь об Испании, мистер Блау. Вы проходили там обучение под руководством служащих Красной Армии?

— Чепуха! (Бен снова почувствовал, как Табачник коснулся его колена, но сделал вид, что не заметил этого).

— Вы отвечаете «нет»?

— Конечно.

— Кто обучал вас?

— Я обучался две недели под командованием бывшего служащего американской армии майора Томпсона. Он был начальником военно-учебного центра в городе Тарасона около Альбасете.

— Вы знали генерала Вальтера?

— Генерал Вальтер командовал тридцать пятой дивизией испанской республиканской армии, куда входили интернациональные бригады. Это общеизвестный факт.

— В боях вами командовали служащие Красной Армии?

— Я уже ответил.

— Вам известно настоящее имя генерала Вальтера?

— Настоящее имя? По-моему, он поляк.

— Господин председатель, прошу внести в протокол: человек, известный в Испании под именем генерала Вальтера, в действительности является польским гражданином Каролем Сверчевским. Я не уверен, что правильно произношу его фамилию.

— Генерал Вальтер был польским волонтером, как я американским. Среди нас были немцы, итальянцы, французы, англичане, шотландцы, ирландцы, венгры, болгары, чехи и люди многих других национальностей —< все добровольцы-антифашисты.

— Вы знали генерала Вальтера?

— Кажется, я видел его один раз.

— Вам известно, где он сейчас?

— Конечно нет.

— Может быть, вам интересно будет знать, что сейчас он является главнокомандующим польской Красной Армией?

— Прекрасно! Он и в 1938 году был хорошим командиром, а теперь, надеюсь, стал еще лучше.

— Вы слышали, что я сказал?

— Конечно. (Пауза). А что вы сказали?

— Главнокомандующим польской Красной Армией.

— Я не знаю, правильно ли вы называете польскую армию, господин председатель, но вообще-то говоря, какое это имеет отношение ко мне? Я ведь в Америке, а не в Польше. Тогда был 1938 год, а теперь сорок седьмой.

— Я скажу, какое это имеет отношение к вам, мистер Блау. Нашей комиссии известно, что вы были коммунистом в Испании, пробрались как коммунист в американскую армию и сейчас остаетесь коммунистом. Вот какое это имеет отношение к вам!

…По радио до Лэнга донесся взрыв смеха и шум в публике. До этого он не узнавал голос Бена, но смех его узнал. Лэнг слышал последний раз этот смех всего лишь год назад, когда у Бена возник нелепый спор с Вильгельминой Пэттон.

…— Вы находите это смешным, мистер Блау?

— Господин председатель, я нахожу это трагичным. Вы, видимо, принимаете американский народ и меня за идиотов. В этом и заключается основная ошибка таких людей, как вы.

— В американской армии, мистер Блау…

— Вот…

…Послышался звук, как будто упал какой-то металлический предмет. Лэнг, Энн и Пегги О’Брайен переглянулись, словно спрашивая друг друга, что это могло значить.

…— Что это?

— Американский военный орден, который приколол мне на грудь американский генерал в госпитале в Германии два года назад. Вы осквернили его.

— Одну минуточку…

— Вы оплевываете меня и моих товарищей, которые лежат в могилах в Германии и — да, да! — в Испании, отдавших свою жизнь в уверенности, что они сражаются за уничтожение фашизма. Я глубоко возмущен, и, если вы расцениваете мое возмущение как подрывной акт, воспользуйтесь им по собственному усмотрению!

(Среди зрителей вспыхнула бурная овация, и председатель застучал молотком, призывая к порядку).

— Зал будет очищен от зрителей, если подобная демонстрация повторится! Мне известно… нам известно, что в зале находятся коммунистические клакеры, которые стараются сорвать заседание. (Пауза). А теперь, мистер Блау… Тут еще никто не говорил о ваших заслугах во время войны, но давайте и здесь добьемся ясности. Вы взрослый, интеллигентный человек… (Молчание). Будем откровенны друг с другом. Вы довольно резко высказались о нашей комиссии. Ну что ж, мы так же резко будем говорить с вами. Я не отрицаю… комиссия не отрицает, что вы воевали за Соединенные Штаты и вели себя правильно. Но, между нами говоря, разве ваше поведение… Я хочу сказать, разве тот факт, что Соединенные Штаты и Россия были союзниками во время войны…

— Вы оскорбляете меня, господин председатель, и если бы осмелились сказать мне это не здесь, на заседании, а как частный гражданин… (Шумные неодобрительные возгласы, потонувшие в громких аплодисментах, в свою очередь заглушенных стуком молотка председа-теля).

— Довольно!

— Вы сами начали. Я добровольно вступил в армию сразу же после событий в Пирл-Харборе…

— Вы даете здесь показания под присягой…

— Правильно. Но, во-первых, я сознаю свою ответственность не перед вами! — перед американским народом и клянусь, что буду отвечать только так, как подсказывает мне совесть. Во-вторых, я приносил присягу в верности конституции Соединенных Штатов Америки, а не так называемым «слугам народа», попирающим ее. В-третьих, для меня нет большей чести, чем служить делу, которое принесет благо большинству нашего народа, а не меньшинству, и я имею право самостоятельно…

— Перестаньте произносить речи!

— Вы меня вызвали сюда, и вам придется выслушать…

— Мы не обязаны выслушивать, как вы порочите избранных представителей американского народа! (Аплодисменты).

— Кто вас избирал? Я не избирал! Если бы потребовалось выбирать кого-нибудь из вас собаколовом, то и тогда я не подал бы за вас свой голос. Кстати, очень легко узнать, кто вас выбирал и откуда поступали деньги. Во всей нашей стране нет ни одного ребенка старше двенадцати лет, который бы…

— Свидетель свободен!

— Почему я свободен? Вы не хотите выслушать мои показания?

— Вы уже их дали.

— Я еще и не начинал, сэр. Я должен сказать вам, что…

— Свидетель, вы свободны! Освободите свидетельское место и…

— Я уйду, когда закончу…

— Полицейские, удалите этого человека… (Громкие возгласы неодобрения и аплодисменты).

— Американского фашизма не будет, даже если вы окутаете его пятьюдесятью американскими флагами и назовете тысячепроцентным американизмом, если народ… Пустите меня!..

…Из приемника донеслись оглушительные аплодисменты, смешанные с неодобрительными выкриками, затем послышался елейный, вкрадчивый голос диктора:

— Полицейские стаскивают свидетеля Бена Блау с места, где он давал показания, и выталкивают из зала. Он размахивает руками. Он… Председатель стучит молотком… Ничего подобного…

…Лэнг резко выключил радио и забегал по комнате. Энн встала и вышла, но он даже не заметил этого. Подойдя к столу Пегги, он взял карандаш и на листе из блокнота написал:

«Возьми сто долларов из сейфа в стене, положи в конверт без всяких надписей и отнеси Бену (адрес у тебя есть). Убедись, что он получил их лично. Не говори, кто ты и от кого».

Он взглянул на Пегги. Она смотрела на него, удивленно подняв брови, потом понимающе кивнула и направилась к противоположной стене.

Лэнг снова заходил по комнате. «Откуда комиссии известно, что я вступил в партию в 1939 году? — подумал он и тут же нашел ответ: — Знахарь Мортон! В тот вечер, когда я напился у Пегги и безуспешно пытался найти в телефонном справочнике адрес Бена, я ввалился к Эверетту. Конечно! Не помню и половины того, что я ему тогда наговорил, но хорошо знаю, что рассказывал о вступлении в партию в 1939 году. Будь он проклят, этот мерзавец! Должно быть, я сразу понял, что наболтал ему лишнего, поэтому-то и не захотел больше бывать у него. Инстинкт! Но что же теперь делать? Нечего, безмозглый ты болван!»

Не взглянув на Пегги, Лэнг вышел из кабинета. Энн сидела у пианино, легко держа пальцы на клавишах и устремив взгляд на пюпитр с нотами песни Гуго Вольфа.

Полуобернувшись, Энн посмотрела на Лэнга.

— Ты ничего им не говорил о нем, Фрэнк?

— Кто? Я? Конечно нет!

— Как же они узнали?

— А я откуда знаю? Однако, позволь. Они раскопали статью, которую я написал о Блау, когда он был ранен в Германии. Эту статью военная цензура не пропустила. Мне ее читали на заседании — они имеют доступ к делам военной разведки.

— Так это, значит, из-за тебя…

— Вовсе не из-за меня! Случайность. Совпадение. Меня опрашивали, не он ли вовлек меня в партию. Я ответил, что нет. Я сказал им, что в партии мы с ним никогда не встречались.

— А статья?

— Да писал-то ее я. Было бы бессмысленно отрицать это. Ты же слышала — они многое знают о нем.

— А что еще ты им сказал?

— Ничего. Отстань, Энн! — крикнул он. — Ты что, думаешь, я провокатор?

— Не так громко, — попросила Энн, понижая голос. — Эта особа…

— Что значит — «эта особа»? — в тон ей раздраженно переспросил Лэнг.

— Я видела, как ты смотрел на нее, — тихо заметила Энн.

— Так, значит, это тебя беспокоит?

— Меня многое беспокоит, Фрэнк. Но главным образом то, что происходит сейчас с Беном.

— А почему с ним должно что-то произойти?

Энн ничего не ответила, но посмотрела на — него с нескрываемым презрением. Лэнг, почувствовав, как кровь бросилась ему в голову, зло крикнул:

— На чьей же ты стороне, бесплодная сука?

 

3.

10 декабря 1947 года

Судебный исполнитель вместе с полицейским вытолкали Бена из зала, и он в растерянности некоторое время стоял в коридоре, не зная, что предпринять. Укоризненно качая головой, подошел Сэм Табачник, затем Сью, Дейв Беннетт и еще несколько человек. Какой-то старик приблизился к нему и сказал:

— Молодой человек, позвольте пожать вам руку.

Он обменялся с Беном рукопожатием и ушел. Потом появилась женщина средних лет, с синевато-багровым лицом, и прошипела:

— Наступит день, день расплаты!

Бен, Сью и Сэм удивленно уставились на нее.

— Мы скоро освободим страну от таких паразитов, как ты! — проговорила женщина дрожащим от ярости голосом. — Мы вырежем вас, как раковую опухоль. Христопродавцы!

— Спасибо! — иронически ответил Бен. Женщина помедлила, затем резко повернулась и чуть ли не бегом бросилась по коридору.

— Ты держался блестяще! — воскликнула Сью, обнимая и целуя его в щеку.

— Вовсе не блестяще, — ответил Бен через плечо Сью. — Судя по выражению лица Сэма.

— Теперь уж что говорить об этом, — отозвался адвокат, и лицо его внезапно расплылось в улыбку.

— Почему? Что ты сделал не так? — забеспокоилась Сью.

— Очевидно, я попался в ловко расставленную мне ловушку — ответил на некоторые вопросы, на которые не следовало отвечать, — сказал Бен и заметил, что Сэм кивает головой.

— Бен, тебе следует сейчас же ехать в редакцию, если ты хочешь вовремя сдать статью в очередной номер, — напомнил Дейв Беннетт.

— Ты считаешь, что я сам должен написать статью о том, как меня допрашивали? — удивленно спросил Бен.

— Кто же это сделает лучше тебя? — улыбнулся Дейв.

Бен усмехнулся.

— Ты доверяешь мне сказать правду о себе?

— В определенных рамках — да, — по-прежнему улыбаясь, ответил Дейв. — Но ты не беспокойся, Бен. Джонни тебе поможет. А мне нужно побыть здесь и послушать заключительную часть заседания. Если произойдет что-нибудь интересное, я дам сообщение в рубрику «Последние известия».

Поймав пристальный взгляд Сью, Бен понял, чего она ждет, и щелкнул пальцами.

— Мистер Беннетт, — обратился он к Дейву, — позвольте представить вам Сью Менкен.

— Очень приятно познакомиться, — дружески поздоровался Дейв, пожимая ей руку.

— Вы извините, но мне нужно вернуться в зал, сейчас вызовут другого моего клиента, — вмешался Сэм. — Наведайтесь ко мне денька через два, хорошо? — взглянул он на Бена. — Я должен достать стенограмму допроса, а потом мы кое о чем потолкуем.

— Хорошо, — согласился Бен. — Спасибо.

Сэм попрощался и отправился в зал. За ним последовал Дейв Беннетт, бросив на ходу:

— Пока. Увидимся позднее.

— Что имел в виду Сэм? — спросила Сью. — Ведь ты сказал правду.

— Эта правда не очень понравилась комиссии, — улыбнулся Бен и перевел разговор на другую тему: — Как тебе удалось уйти с работы?

— Заболела, — с серьезным видом ответила девушка.

— Да?

— Но теперь я уже выздоровела и отправляюсь отрабатывать свое дневное жалованье.

— Опять, я вижу, надуваешь хозяина?

— Если хочешь, можем поужинать вместе.

— Хочу.

— Что-то я не очень уверена в этом, мистер Блау, — недоверчиво отозвалась Сью.

— Тогда не хочу, — огрызнулся Бен. — Ну что ты ко мне придираешься?

— Придираюсь? Что за выражение?

— Научился у Фрэнсиса Лэнга.

— Надеюсь, ты больше ничему не научился у него, — заметила Сью и, видя, что Бен собирается возразить, добавила — Я позвоню-тебе позднее в редакцию, или ты сам заходи за мной в магазин.

— Хорошо. — Бен хотел поцеловать Сью, но она слегка отстранилась. Это очень удивило его. Посмотрев ему в глаза, девушка сказала:

— Я теперь буду изображать недотрогу.

— Это как же?

— Недавно я видела кинофильм, в котором говорят, что такая тактика дает наилучшие результаты.

— Я провожу тебя до автобуса, — предложил Бен.

— Не надо. Я хочу еще зайти куда-нибудь закусить… — ее глаза чуть расширились, — одна.

— Хорошо, мисс Гарбо. — Он повернулся на каблуках и вышел из здания суда. Поведение Сью задело и озадачило Бена, но он решил не думать об этом до их встречи вечером. «У меня достаточно времени, чтобы поразмыслить, а кроме того, разве я не сказал себе… Нет, лучше подумать о том, с чего начать статью, — размышлял Бен, садясь в автобус. — Надо писать конкретно, просто, избегая напыщенности. Не такая уж ты важная фигура, если даже тебя обвинят в оскорблении конгресса и отдадут под суд».

Он рассеянно посмотрел в окно автобуса.

«Как грязно в Нью-Йорке! Какой замусоренный город — и как я люблю его! Отец тоже любил Нью-Йорк и часто повторял, что ни за что не согласился бы жить в другом городе, даже если бы ему подарили его».

Наверное, в тысячный раз Бен почувствовал сожаление, что так и не смог найти с отцом общий язык. Какие странные отношения сложились у них в свое время! Еще с детства Бен очень любил отца, любил так, что даже сейчас при одной мысли о нем испытывал почти физическую боль. И вместе с тем он ненавидел почти все, во что верил его отец! Ну как это можно объяснить?!

А чем объяснить тот факт, что Лео, брат Бена, почти во всем слепо соглашался с отцом и следовал в жизни его указаниям? «Я хочу, чтоб один из моих сыновей стал бизнесменом, а другой адвокатом», — говорил Даниэль Блау. Лео, который был старше Бена на девять лет, еще не окончив университета, избрал адвокатскую карьеру. Но Бена начинало тошнить от одного слова «бизнес».

Отец пытался заинтересовать мальчика его будущей профессией. Он как-то взял его на свою фабричонку в Хобокене, в штате Нью-Джерси, и Бен смотрел, как рабочие делают картонные коробки. Он припомнил, что тогда стояло знойное лето. Изнывая от духоты, обливаясь потом, люди работали в одних нижних рубашках. Они без конца механически повторяли одни и те же движения, как и машины, на которых они работали. (Много лет спустя в Барселоне, увидев фильм «Новые времена», Бен впервые оценил гениальность Чаплина.)

У рабочих были болезненные, опухшие от недоедания лица. Окна старой, грязной фабрики никогда не мылись, пол был весь в щелях. А Бен возвращался с отцом в комфортабельной туристской машине в богато обставленную квартиру на Риверсайд-Драйв, где их ждала обильная пища, чистая одежда и легкая жизнь.

«Ты должен знать цену доллара», — любил поучать Даниэль Блау. Но Бен знал, что для отца деньги имели одну цену, когда нужно было платить за учебу сына — тут он не останавливался перед любыми расходами, и совсем другую, когда речь заходила о людях, которые, работая на него, сделали возможным и квартиру на Риверсайд-Драйв, и долгие летние отпуска, проводимые на Эдайрондэксе, и туристскую машину, и вообще беззаботную жизнь.

Старик Блау спекулировал на бирже. Он покупал акции (Бен все никак не мог понять, что это за клочки бумаги), дарил матери драгоценности и однажды принес колье за пять тысяч долларов. Спрятав его в коробку с конфетами, он сказал: «Сарра, я купил сегодня новый сорт конфет, попробуй» — и отошел в сторону, широко улыбаясь, пока мать открывала коробку. В течение всей своей жизни отец каждую субботу приносил домой конфеты или букет цветов.

Выйдя из автобуса на 12-й улице, Бен пошел дальше пешком. Он вспомнил, что это колье отец купил как раз в тот год, когда Бен плавал на «Маккиспорт» и проводил дома всего лишь несколько дней в месяц. Он смотрел, как сверкали драгоценности среди дешевых шоколадных конфет и думал о пароходе, с которого только что сошел, о полчищах тараканов, гнездившихся в камбузах, куда он заходил за бутербродом, отправляясь на ночную вахту.

Однажды поздно ночью Бен сквозь сон услышал выстрел. Это было год спустя, когда он уже бросил матросскую службу и поступил в редакцию газеты «Уорлд». Сомнений быть не могло: стреляли из револьвера. Бен вскочил, включил ночник и на пороге своей комнаты увидел мать в ночной рубашке. Она стояла, бледная как полотно, протянув к нему крепко стиснутые руки.

— Бен, — едва слышно проговорила она, — пойди посмотри. Я боюсь.

— Где? — спросил он, неловко поднимаясь с кровати.

— Кажется, в кухне, — ответила мать и бессильно опустилась в кресло.

Бен побежал по коридору, толкнул вращающуюся дверь и остановился на пороге кухни… Кухонные часы показывали четверть третьего, горело электричество, на столе стоял стакан молока, лежал клочок бумаги и позолоченная авторучка отца.

А на полу, у забрызганных кровью плиты и холодильника, с огромной зияющей раной во лбу лежал отец. Дрожащей рукой Бен схватил клочок бумаги.

«Я неудачник, — писал отец. — Если можете, простите. Помолитесь за меня. Папа».

Бен выпустил из рук записку, оглянулся и, увидев в коридоре мать, подбежал к ней.

— Не входи, мама, — сказал он, отвел ее в спальню и усадил на край постели, которую она двадцать девять лет делила с мужем. Она не плакала, только молча ломала руки. Ее лицо страдальчески исказилось.

Бен схватил трубку телефона, висевшего на стене, назвал номер и, когда ему ответил сонный голос, тихо сказал:

— Лео? Говорит Бен. Приезжай…

«Ну, а что, если бы отец был жив? — думал Бен, нажимая кнопку подъемника в здании „Дейли уоркер“ и ожидая, пока спустится старый лифт. — Во время депрессии он потерял бы свою маленькую фабрику, был бы вынужден уволить рабочих, переехать с Риверсайд-Драйв, продать автомобиль, обстановку и дорогие костюмы.

Что, если бы вместе с миллионами других ему пришлось бороться с трудностями, порожденными тем „безликим“ кризисом, вину за который газеты возлагали решительно на все — от неумолимого закона спроса и предложения до пятен на солнце? Если бы вокруг себя он видел других хороших людей, жаждущих работы и не находящих ее?

Что, если бы он собственными глазами увидел и понял умом и сердцем то, что увидел, услышал и перечувствовал в 1929 и 1930 годах я, когда в качестве репортера „Уорлд“ присутствовал на демонстрациях безработных, бывал на пунктах помощи безработным, в хлебных очередях, в домах для безработных, писал в газету о самоубийствах и убийствах, совершенных доведенными до отчаяния людьми? Что, если бы ему пришлось тщетно обивать пороги бирж труда в 1931 и 1932 годах (как пришлось мне), разговаривать с людьми и слушать, что они говорили в тридцать третьем, тридцать четвертом и тридцать пятом годах? Что тогда?

Сумел бы он понять, что потеря денег вовсе не страшнее смерти? Согласился бы, что я прав, испытывая отвращение к его прописным истинам и его уродливому представлению о ценности жизненных благ? Осознал бы, почему я ушел из университета, не желая и думать о карьере бизнесмена, почему скитался <по стране и плавал матросом? Поверил бы, что мое желание писать было не просто прихотью и заслуживало большего уважения с его стороны?»

Обо всем этом Бен продолжал размышлять и в редакции, усаживаясь за пишущую машинку. Почувствовав, что голоден, он послал секретаршу Джойс за сосисками и кофе, вставил бумагу в машинку и машинально начал писать:

«Нью-Йорк, 10 декабря 1947 года.

Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, занятая „охотой за ведьмами“, сегодня утром расширила поле своей деятельности и взялась за так называемую „свободную прессу“.

Характерно, что первой жертвой нового расследования стал сотрудник газеты „Дейли уоркер“ Бен Блау — ветеран интернациональной бригады и второй мировой войны.

Он подвергся длительному допросу, который состоял из провокационных вопросов, сопровождаемых требованиями отвечать только „да“ или „нет“. Допрос явился не чем иным, как попыткой попрать право меньшинства придерживаться своих убеждений и излагать их в печати…»

Чувство неловкости заставило Бена прекратить работу. Получается плохо, подумал он. Беннетт сделал ошибку, поручив ему писать статью. Зазвонил телефон.

— Бен? — спросил Дейв, когда Блау снял трубку. — Ты знаменитость! Комиссия объявила, что не удовлетворена твоими показаниями и решит на закрытом заседании, что делать с тобой дальше.

— И что же теперь будет? — спросил Бен.

— Не знаю. По мнению Сэма, они придут к выводу, что ты оскорбил конгресс, если только палата представителей одобрит такое решение.

— Здорово! — отозвался Бен. — Я не проработал в редакции и месяца, а тебе уже надо подыскивать нового сотрудника.

— Да будет тебе! — воскликнул Дейв. — Ты же знаешь, что могут пройти годы, пока будет принято подобное решение…

Пегги О’Брайен опустила конверт с деньгами в почтовый ящик у дверей меблированных комнат, где жил Бен. Записка была напечатана на машинке, а на внешней стороне конверта значилось только: «Мистеру Бену Блау».

Пегги немного постояла в вестибюле, но, видя, что ее присутствие начинает обращать на себя внимание, стала прохаживаться по тротуару, все время посматривая на дом. Ее крайне раздражало поручение Зэва.

«Не уходи, пока не убедишься, что он получил письмо, — предупредил Лэнг, — когда бы это ни произошло. Можешь вручить письмо ему лично или бросить в почтовый ящик, если он у него есть, но я хочу знать точно, что Блау получил письмо».

Да за кого Лэнг принимает ее? Может, за одну из этих девушек-рассыльных в студиях, которые, напялив на себя узенькие брючки и виляя бедрами, целыми днями разъезжают на велосипедах, развозя сценарии и внутри-студийную переписку?

Когда ожидание становилось слишком уж тягостным, Пегги принималась размышлять о Блау, стараясь представить себе, как он выглядит. Бели судить по тому, что она слышала по радио, это, видимо, достаточно твердый и решительный человек. Пегги захотелось взглянуть на него, но желание было не настолько уж сильным, чтобы провести тут ©сю ночь, что бы там ни наказы-вал Лэнг.

«Но почему Зэв сам не мог передать деньги, если этот человек вызывает у него такое восхищение и он хочет ему помочь? Может, я чего-нибудь не знаю о Зэве? Может, он тоже один из них, несмотря на то, что он о себе рассказывал?»

Пегги решила, что расскажет всю историю священнику, у которого она была на исповеди утром того дня, когда Зав вторично давал показания комиссии. У священника был приятный, молодой голос. Возможно, ей следовало бы почаще посещать церковь, как и советовал духовник?

«А может быть, мне нужно снова подыскивать себе возлюбленного № 1? Сегодня утром Энн не спускала с меня глаз. Уж она-то точно знает! А если Зэв окажется впутанным в эту грязную историю, кто может сказать, что тогда произойдет? Ах, если б у Эдди Уорнера было столько же денег, сколько у Зэва!» — со вздохом подумала Пегги.

Она уже собиралась уйти и сказать Зэву, что Блау так и не появился, как вдруг увидела, что к дому приближаются мужчина и молодая женщина. В эту минуту Пегги была в подъезде меблированных комнат. С нарочито равнодушным видом она прислонилась к стене и решила немного подождать.

Парочка поднялась по ступеням крыльца и вошла в подъезд. Вынимая ключи, мужчина машинально протянул руку к почтовому ящику, прибитому рядом с дверью, вынул письмо и только тут заметил Пегги.

— Чем могу помочь вам? — спросил он. Его голос показался Пегги приятным и мужественным. Заметив, что его спутница рассматривает ее оценивающим взглядом, она ответила:

— Спасибо, мне ничего не нужно. Я жду знакомого, он задержался.

Человек кивнул и вместе с женщиной вошел в дом. Когда затихли их шаги, Пегги поплотнее натянула на себя пальто и стала спускаться с крыльца, чувствуя, как ноют у нее ноги. «Непонятная птица, — подумала она, — но с милыми глазами. Самые обыкновенные люди», — и Пегги пожала плечами.

— Какая милая девушка, — заметил Бен, поднимаясь вместе с Сью по лестнице.

— Ах ты, Блау всевидящий! — пошутила Сью.

Бен пропустил ее вперед, зажег свет и, извинившись, вскрыл конверт.

В конверте лежали пять новеньких двадцатидолларовых бумажек и клочок белой почтовой бумаги с напечатанными на машинке словами: «От поклонника».

Бен и Сью, озадаченные, смотрели друг на друга.

— Что вы на это скажете, доктор Уотсон? — опросил Бен.

— А вы что скажете, Холмс?

— Видите ли… Применяя метод дедукции, можно заключить, что это не от кого-нибудь из членов комиссии.

— Блестяще, Холмс!

— Сдаюсь!

— Вы очень легко сдаетесь, Холмс.

— А ты нет?

— Нет… Да и не все ли тебе равно? Один из твоих бесчисленных поклонников присылает сотню долларов. Ты должен только радоваться. Но вот другой твой поклонник прощается с тобой.

— Это кто же?

— Догадайся сам.

— Рита Хейуорт.

— Попробуй еще раз. Ты почти угадал.

— Ты?

— Правильно.

— Почему?

— А разве меньше месяца назад ты не сказал, что не любишь меня? Сегодня я видела тебя в бою, и это помогло мне принять окончательное решение.

— Ничего не понимаю.

— Такая уж моя доля, как говорят мои подружки по профсоюзу. Ты не понимаешь? Сегодня я убедилась, что тебе никто не нужен, ты можешь сам позаботиться о себе.

— Перестань дурачиться!

— Да, так я и сделаю. Ты был совершенно прав. Мне нужно больше, чем ты можешь дать. И я ухожу от тебя. Сейчас же.

— Но почему?

— Я же тебе Объяснила.

— Но ты уверяла, что любишь меня.

— Знаешь, Бен, пора уже стать взрослым. Тебе тридцать семь лет, а ты, видимо, все еще думаешь, что в мире, кроме тебя, никого нет.

— Ерунда! Для кого же тогда, по-твоему, я живу?

— Откуда я знаю? — Шагая по комнате, Сью чувствовала, что Бен не спускает с нее глаз. — Ты из тех людей, которые отлично разбираются в политике, но в практическом отношении совершенно слепы.

— Как это понять?

— А вот как, — ответила Сью. — Ты так влюблен в Народ, что не замечаешь отдельных людей.

— Неправда.

— Но ведь ты сам говорил, что не любишь меня.

— Это еще не доказывает, что я вообще никого не могу любить. — Бен подошел к Сью, которая как-то сжалась при его приближении. — Я не хочу, чтобы ты покинула меня, я тебя не отпущу.

— Ты заговорил, как герой из плохого фильма, — засмеялась девушка.

— Ты нужна мне, Сью.

— Какое неожиданное признание и какое неискреннее! Но если даже ты говоришь правду, мне все равно не нужен человек, который просто нуждается во мне. Позвони как-нибудь, когда кончатся твои переживания из-за Эллен Гросс.

Последние слова Сью больно задели Бена. Они напомнили о том, что произошло между ним и Эллен в 1942 году. «Может быть, Сью права, и я действительно такой, как она думает», — мелькнула мысль. Но Бен не хотел с этим согласиться.

— Очень смешно! — это все, что он мог сказать, пытаясь прикрыть иронией свое смущение.

— В таком случае — смейся! — С трудом сдерживая рыдания, Сью с силой распахнула дверь и выбежала из комнаты.

 

4. 

Декабрь 1938 — февраль 1939 года

Накануне рождества, в серый, ненастный день, «Париж» прибыл в Нью-Йорк. В северной Атлантике он попал в бурю, равной которой Бен не мог припомнить за все время плавания в этих местах. Добрую половину пути пароход почти лежал на боку, так что ветераны были лишены удовольствия посмотреть на кислые физиономии официантов-штрейкбрехеров: за весь рейс большинство пассажиров даже не притронулись к пище.

Утром в день прибытия пассажиры покинули пароход, когда еще не было девяти, однако ветеранов продержали на судне до полудня. Журналисты, явившиеся взять у них интервью, сообщили, что на причале собралась большая толпа, чтобы приветствовать волонтеров.

В кают-компании третьего класса, расталкивая локтями ветеранов и журналистов, к Бену пробирался высокий человек. За лентой его шляпы торчала карточка со словом «Пресса». Подойдя к Бену, он схватил его за отворот пиджака.

— Блау? — спросил он. — Я Фолсом из «Телеграмм». Рад видеть вас живым.

— Спасибо, — ответил Бен. — Я тоже.

— Послушайте. Редактор просил разыскать вас и договориться о нескольких статьях для нашей газеты.

— Серьезно?

— Об Испании. Вы понимаете — местный колорит. Почему вы вступили в интернациональную бригаду, что вы там видели и все такое прочее. Можете?

— Проще простого, — ответил Бен. Об этом он не смел и мечтать. Шутка сказать, у него появилась возможность вернуться к газетной работе, а ведь всю дорогу он только и думал, что ему делать по возвращении домой.

— Сначала напишите одну статью и дайте краткое содержание остальных, — продолжал Фолсом. — Ну, скажем, всего пять статей.

— Л какой срок?

— Редактор ничего не сказал, но я бы на вашем месте поторопился, пока вы еще представляете интерес для читателей.

Бен кивнул.

— Я лично восхищен вами, Блау, хотя многие считают вас красным или еще кем-то, — добавил Фолсом.

— Еще раз спасибо, — ответил Бен, и корреспондент исчез в толпе.

Затем появился человек в форме. С большим трудом восстановив тишину, он предложил ветеранам отправиться в кают-компанию первого класса. Здесь их построили, и иммиграционные инспектора отобрали у всех паспорта, сличая каждый раз фотокарточку с-лицом владельца документа. Паспорта обещали возвратить, но ни в тот день, ни позже ветераны не получили их обратно. Разговоры вокруг этого происшествия носили довольно беззаботный характер. Кто-то высказал опасение, что против них возбудят преследование по закону о нейтралитете за «злоупотребление» паспортами, но возвращение на родину вызвало у всех такую радость, что это предположение было тут же забыто.

Джо Коминский, которого иногда шутливо называли «адвокатом из Филадельфии», заявил, что все это чепуха. Конечно, в паспортах указано: «НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН ДЛЯ ПОЕЗДКИ В ИСПАНИЮ», но ведь они ездили не в Испанию, а во Францию. Правда?

Затем кто-то обратил внимание, что на паспортах, выданных позже других, есть еще другой штамп: «НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН ДЛЯ ПОЕЗДКИ В ЛЮБУЮ СТРАНУ ДЛЯ ВСТУПЛЕНИЯ В ВООРУЖЕННЫЕ СИЛЫ ЭТОЙ СТРАНЫ».

— Для суда это не доказательство, — с видом знатока заявил Джо. — Кроме того, мы же герои, не правда ли? Вы сами видели телеграмму, которую Лэнг послал Рузвельту. Вот и сейчас около порта на Уэст-стрит нас ждет толпа в три тысячи человек.

В толпе действительно было не меньше трех тысяч человек, но Бен, спускаясь по трапу, в синем берете, купленном в Риполле, все же сразу увидел старшего брата Лео, стоявшего за белым барьером на причале Френч лайн.

Лео замахал рукой, Бен ответил ему, но его увлекли за собой устремившиеся вперед ветераны, и они успели только крикнуть друг другу: «Увидимся позднее!» — «Приходи обедать!» — «Приду!» Потом Бен потерял брата из виду и вместе с остальными оказался на мощенной булыжником улице. Загремел оркестр, появились конные полицейские, и Буш с трудом построил ветеранов.

В голове колонны развевалось знамя бригады, американский флаг и даже флаг республиканской Испании. По боковым улицам колонна марширующих ветеранов направилась в восточном направлении, к Мэдисон-скверу, где горел неугасимый огонь, чтобы возложить венок в память американцев, погибших в других войнах.

Всю дорогу Бен задыхался от волнения. От пронизывающего холодного ветра по лицу струились слезы, но если бы ветра и не было, он все равно не смог бы остановить их. Люди сбегали с тротуаров на мостовую и обнимали его — такие же совершенно незнакомые люди, как и тогда, ©о время последнего парада в Барселоне. Они что-то кричали, приветствуя ветеранов. На протяжении всего пути от порта до Пятой авеню, выбрав такие места, где их можно было легко заметить, стояли поодиночке мужчины и женщины с плакатами, на которых было написано: «АЙБ ФОСТЕР?», или: «ДЖИМ О’КОННОР ПОГИБ НА ХАРАМЕ?», или: «ЧТО СЛУЧИЛОСЬ С ТОНИ БОНЕЛЛИ?» На некоторых плакатах были увеличенные фотографии пропавших без вести добровольцев, а на одном Бен увидел только фотографию с двумя большими вопросительными знаками, поставленными по бокам…

Выйдя из автобуса на углу 79-й улицы и Бродвея и направляясь к Риверсайд-Драйв, Бен подумал, что ему надо набраться терпения. Впереди была утомительная церемония, а он и так уже страшно устал. Перед приходом парохода в Нью-Йорк он не мог уснуть и всю ночь провел с Пеллегрини и Бушем в кают-компании третьего класса за игрой в покер.

На звонок открыла горничная. Бен прошел прямо в гостиную. Здесь его ждали, выстроившись в шеренгу, как плохие актеры в любительском спектакле, мать, сестра Стелла с мужем Филом, брат Лео с женой Беллой и двумя детишками — Дэнни и Саррой, названными так в честь дедушки и бабушки. Молча посмотрев на Бена, они гурьбой бросились обнимать его, обливая слезами и хлопая по спине. Обнимая и целуя мать и слегка похлопывая ее по плечу, Бен прилагал отчаянные усилия стряхнуть с себя тяжелое впечатление, которое она на него произвела.

Наконец все расселись. Мать опустилась в кресло с подлокотниками, сложила руки на коленях и принялась молча рассматривать Бена; дети спрашивали, привез ли он с собой ружье; Фил, смеясь, бросил фразу: «Ты вернулся как раз вовремя, чтобы участвовать в следующей войне» — совсем не глупое замечание; у Стеллы голова склонялась то влево, то вправо, словно шея не держала ее. Вскоре дети потеряли к нему всякий интерес, а мать отправилась на кухню готовить суп с лапшой, фрикадельками и пельменями, курицу с рисом и яблочный пирог.

— Ах, какой ты нехороший мальчик, — сказала она, когда все уже сидели за столом. — Ты думал, что можешь скрыть правду от своей мамы. — Она покачала головой, прищелкнула языком и засмеялась. — Со мной чуть не случился сердечный припадок, когда я прочитала о тебе в газетах.

— Ну вот, ты и вернулся, — без всякой — связи с предыдущим заметил Лео, потягивая сладкий «Кюммель». — И что ты теперь намерен делать? — Он рыгнул, извинился и продолжал: — Я сегодня взял выходной, а вместо себя послал в суд партнера. Ты помнишь Певнера? Он оказался неплохим адвокатом.

«Простые, недалекие люди», — подумал Бен, но не почувствовал к ним никакого снисхождения, вспомнив, как яростно и бурно спорил с ними.

— Может, теперь ты перестанешь путаться с этой компанией? — спросила мать.

— А разве я был в плохой компании, мама?

Она кивнула головой, опять щелкнула языком и добавила:

— Ты славный еврейский мальчик. Du megst zieh shemen.

— Да оставьте его, мама, в покое! — воскликнула Стелла.

— Но ведь его же там могли убить! — ответила мать, и глаза ее наполнились слезами.

«Как жаль, — подумал Бен, — что она не поймет, сколько бы я ей ни объяснял. Она убеждена в том, что я славный еврейский мальчик, который не причинит вреда и мухе, и что все, что я делаю, — хорошо, даже если это и плохо. И это противоречие, видимо, не беспокоит ее».

— Как хорошо было бы, если бы твой отец был жив, — проговорила мать, утирая слезы фартуком.

Лео поднял свою рюмку с «Кюммелем» и провозгласил любимый тост Бена — «За жизнь». Все подняли рюмки и повторили тост.

Потом мать снова ушла на кухню, а Стелла, Фил и Белла принялись укладывать детей. По начавшейся суматохе Бен заключил, что у них уйдет на это целый вечер.

«Поразительно, как Лео напоминает отца, — думал Бен. — Он даже сидит, ходит и говорит так же, как отец. Лео, как и мать, выглядит значительно старше своих лет. Тридцать семь, а на вид ему, с его большим животом, медлительностью в движениях и в разговоре, можно дать все пятьдесят».

— Ты, конечно, остановишься у нас? — спросил Лео.

— Да, пока не найду жилья. У тебя есть пишущая машинка?

— А «Глоб» не возьмет тебя обратно?

— «Телеграмм» заказала мне несколько статей.

— В самом деле? Это хорошо. Сколько тебе лет? Двадцать восемь? А знаешь, ведь тебе еще не поздно освоить какую-нибудь профессию. Пожалуй, я мог бы собрать кое-какие деньжонки и помочь тебе открыть небольшое дело.

— Спасибо, Лео, — улыбнулся Бен. — Но я надеюсь, что эти статьи помогут мне вернуться к газетной работе.

— Ты умный парень, Бен. Нельзя же всегда позволять себе плыть по течению. — Лео замялся, посмотрел на свои руки (почему у Лео и отца сложилось мнение, что журналистика — это не профессия?) и продолжал:

— Твои взгляды… твои убеждения… остались прежними?

— Да, и еще больше окрепли.

— Как это понимать? — Лео перевел взгляд на Бена.

— Я думаю вступить в коммунистическую партию.

— Что?! — воскликнул Лео таким тоном, словно Бен сказал ему о своем решении покончить жизнь самоубийством.

— Я хочу вступить в коммунистическую партию, — повторил Бен. — Очевидно, я давно был радикалом, только сам не понимал этого… или, точнее говоря, ничего не делал как радикал.

— Тебе надо отдохнуть, — вздохнув, сказал Лео. — С месяц, что ли. — Он почувствовал, что должен что-то сказать младшему брату, как-то ублажить его, как ублажают пьяного или не в меру разволновавшегося человека. — Видишь ли, Бен, наше общество не нравится мне так же, как и тебе. Ведь адвокат со временем тоже узнает кое-что о том, как устроен белый свет.

— Я думаю.

— Вообще-то говоря, — сказал Лео, вынимая сигару и отрезая кончик отцовским позолоченным ножичком, — я тоже надеюсь, что когда-нибудь все станут жить лучше, люди перестанут грызться, как собаки, будут, как говорится, любить друг друга, но…

— …но ты не можешь воевать со всякими там боссами, — закончил Бен его мысль, потому что Лео договорил бы, только закурив сигару. Он молча кивнул головой. — Но ты же можешь.

— Одну войну ты уже проиграл, — ответил Лео, выпуская облако дыма.

— Она еще не кончена.

— Все равно скоро кончится поражением, хотя она и велась за правое дело. Я говорю — за правое дело, хотя и не одобряю того, что ты сделал. Ты считаешь журналистику достойным занятием. Но тебя могут вышвырнуть из газеты. Кто тогда тебя возьмет?

— Но ты же говоришь совсем о другом.

— Бен, сын мой, не будем устраивать политической дискуссии, — сказал Лео отеческим тоном. — Я умоляю тебя отказаться от твоего намерения.

— Почему?

— Я помню 1919 год и «палмеровские налеты». Коммунисты никогда не пользовались популярностью в нашей стране. У них иностранная идеология.

— Но сейчас не девятнадцатый, а конец тридцать восьмого.

— Это ничего не меняет, Бен.

— Идеология не может быть иностранной или отечественной. Идеология интернациональна. То, что вчера было революционным, сегодня стало обычным. Ты можешь видеть это даже по своей адвокатской практике.

— Отец обычно говорил… — начал было Лео, но Бен уже не слушал его. Внешний вид брата, его манера говорить и жестикулировать, высказываемые им взгляды перенесли Бена в 1929 год. Он снова припомнил ту ночь и почувствовал комок в горле. (Отец встретил ловкого человека с юга, тот сказал ему: «Дэн, ты должен занять, выпросить или украсть сколько можешь денег и купить эти акции. Даю тебе слово, к концу недели ты станешь миллионером»).

— Я не забыл, что он говорил, — ответил Бен. Они опять замолчали, и Бен вспомнил, что отец послушался совета и купил акции (в конце концов, ведь этот человек умело спекулировал на бирже, был порядочным евреем и составил себе крупное состояние, хотя и без того имел богатую жену). Вскоре акции повысились, и отец купил еще; у него оказалось четыреста семьдесят тысяч долларов, в бумагах, конечно. Потом семьсот пятьдесят тысяч… А затем произошел крах. 1929 год. Бен снова вспомнил выстрел среди ночи…

«Неудачник!» — написал отец. К глазам Бена подступили слезы. Лео заметил волнение брата.

— Что-нибудь случилось, Бен? — спросил он, наклоняясь к брату.

— Я вспомнил отца.

Лео встал, подошел к нему и сказал:

— У нас был хороший отец, Бен. Ты не должен плохо думать о нем.

— Думать плохо о нем?! — почти прокричал Бен. — Да я обожал его! Но ведь он покончил с собой? — Лео кивнул головой. — А почему он покончил с собой, как ты думаешь? Не мог воевать с боссами! Зачем он захотел стать миллионером? У нас и так всего было достаточно.

— Помню, — ответил Лео.

— Уйдя из дому, — продолжал Бен, — я жил с людьми, у которых не было того, что имели мы. Я плавал с ними на пароходах. Я видел, как они бились, словно рыба об лед, стараясь свести концы с концами. Я боролся вместе с ними. Я был одним из них. Я видел, как их увольняли с работы. Я тоже был безработным. Их нищета казалась мне такой же бессмысленной, как и самоубийство отца. Ты считаешь, что он действительно был неудачником?

— Конечно нет, мой мальчик.

— Но ты тоже не можешь бороться с боссами?

— Как можно воевать во имя того, чего никогда не увидишь?

— Твои дети увидят… и мои тоже, если они у меня будут.

Лео пожал плечами.

— Я старше тебя и уже устал.

— Счастливец! — насмешливо заметил Бен. — Ты то слишком молод, то слишком стар, чтобы действовать.

— Ты видишь только то, что хочешь видеть.

— Черт тебя побери, Лео, да я…

В комнату вошла мать.

— Уже спорите? — недовольно спросила она. Братья подбежали и заключили ее в объятия.

— Ничего, мама, ничего! — успокоили они ее.

— Бен рассказывал, что ему пришлось увидеть — в Испании, ну и разволновался. Тяжелое дело! Как там страдают люди!

— Ах! — воскликнула мать. — У людей и без войн много страданий.

— Войны всегда будут, — заявил Лео и засмеялся, когда Бен слегка толкнул его коленом. — Ты должна извинить нас, мама, — добавил он.

— Лео! — воскликнула мать. — Ты вздрогнул. У тебя, наверно, простуда.

— Нет, я только представил себе, что началась война, и услышал, как надо мной заколачивают крышку гроба.

Бен немедленно принялся за работу. Он надеялся, что это позволит ему скорее покинуть дом Лео. Он написал первую статью, изложил краткое содержание четырех остальных и сразу после рождества отправился в редакцию «Телеграмм», волнуясь, словно начинающий репортер, выполнивший свое первое задание. «Какая трогательная справедливость! — думал он. — „Телеграмм“ берет меня на работу по той же самой причине, по какой „Глоб тайме“ вышвырнула меня».

В комнате репортеров его направили в кабинет редактора, расположенный за стеклянной перегородкой. Как только Бен назвал себя, редактор, приятный на вид человек, поднялся и спросил:

— Вы принесли материал?

Бен отдал ему статью. Редактор снова опустился в кресло и начал было читать, но, взглянув на Бена, спохватился:

— Минуточку! Извините меня, я пробегу вашу статью. Вы, ребята, сделали там огромное дело!

«Как хорошо снова очутиться в редакции!» — думал Бен. Здесь все говорило о бурлящей, кипучей деятельности, хотя ничем не напоминало редакцию в каком-нибудь голливудском фильме. Если бы только Бена взяли сюда, то теперь он знал бы, как надо работать. «Ты не стал бы переделывать материалы по своему усмотрению».

— Знаете, Блау, — заметил наконец редактор. — Написано прекрасно. Лучше и нельзя! — Бен кивнул. Он не решался что-нибудь сказать. Ему казалось, что, если он заговорит, голос у него сорвется, как у подростка.

— Беда, однако, в том, — продолжал редактор, — что это не совсем то, что нам нужно.

Прошло некоторое время, прежде чем Бен собрался с силами и спросил:

— А что же вам нужно? Я бы мог переработать.

— Ну, вы знаете, — редактор смущенно заулыбался. — Местный колорит. Романтика Испании. Приключения. Синьориты в ярких мантильях. Может быть, любовь. Что-нибудь живописное…

— Но там все было совсем не так, — сухо ответил Бен. — Как можно писать о войне иначе? Мы не были искателями приключений. Я провел в Испании два года и ни разу не видел мантильи… Я…

— Бен, не поймите меня превратно, — перебил редактор. — Я знаю, что происходило в Испании. Вы написали чудесную статью, но она имеет ярко выраженный политический характер… За всю свою жизнь я не читал ничего сильнее того места, где вы описываете свое вступление в бригаду. Но война все еще продолжается, а мы в спорных вопросах придерживаемся определенной политики.

«Спокойно!» — мысленно приказал себе Бен.

— Если бы вы могли преподнести все затронутые вами вопросы в несколько более радужном свете… Ну, в общем, вы понимаете?

— Да, — холодно ответил Бен, — прощаясь с редактором. — Если бы я мог писать об этом так, как хотите вы, то, вероятно, продолжал бы работать в «Глоб тайме». Но спасибо и на этом.

— Попытка не пытка, — расплылся в улыбке редактор. — Желаю удачи, мой мальчик.

В течение следующих двух недель Бен предлагал свои статьи газетам «Нью-Йорк тайме» и «Нью-Йорк геральд трибюн», журналам «Кольере», «Сатердэй ивнинг пост», «Харпере», «Атлантик мансли» и «Лайф». Его повсюду радушно встречали, хвалили его статьи и… повсюду отказывались печатать их.

Журнал «Нью мэссис» купил статьи по десять долларов за каждую. Редактор Джо Норт сказал, что больше они заплатить не могут. Бен воспринял это как дурной знак. Он разыскал Тони Пеллегрини и напомнил о своей просьбе, с которой обращался к нему в поезде на пути в Гавр. Тони коротко ответил: «Хорошо, товарищ!», и Бен подумал: «Ну вот, я начинаю новую жизнь».

Тем временем он подыскал комнату на Пайнэпл-стрит в Бруклине. Из денег, перечисленных на его банковский счет газетой «Глоб» в те дни, когда он представлял ее в Испании, у него еще оставалась незначительная сумма. Кроме того, кое-что ему одолжил Лео. Вскоре Бен получил письмо. В нем сообщалась дата собрания (через два дня) и адрес. В назначенный день, очень взволнованный, он отправился по указанному адресу.

Собрание проводилось в квартире журналиста, статьи которого Бен не раз встречал в прессе. Ему оказали исключительно радушный прием. Все были рады видеть его, поздравляли с вступлением в организацию, говорили, что гордятся своим пребыванием в одной ячейке с таким человеком, как он.

Затем собрание продолжило свою работу, очевидно, в соответствии с порядком, принятым ранее. Провели беседу по четвертой главе только что опубликованного на английском языке «Краткого курса истории Коммунистической партии Советского Союза», потом перешли к обсуждению международных событий, в том числе и все еще продолжавшейся войны в Испании. Во время обсуждения присутствующие присоединились к мнению, которое высказал Бен. Было решено устроить вечер для обора денег в помощь «Дейли уоркер». Тут же на собрании какая-то девушка продавала книги, члены партии платили членские взносы. Коротко было упомянуто о переговорах между профсоюзом журналистов и издателем «Нью-Йорк тайме». Под конец сообщили о времени и месте следующего собрания. Кто-то высказал предположение, что Бен, возможно, пожелает пройти курс учебы в начальной политшколе, но один из товарищей заявил, что вряд ли в этом есть необходимость, поскольку новый член организации достаточно подготовлен и хорошо зарекомендовал себя в Испании.

Бен был несколько разочарован. «И это все? — думал он. — Что это — дискуссионная группа или научный кружок? А что ты ожидал встретить? — спросил он себя. — Конспиративную организацию, работающую в нелегальных условиях, как те, что ты видел в старых советских кинокартинах, посвященных событиям дореволюционного времени? Или, может быть, ты надеялся, что тебя сейчас же прикомандируют к какому-нибудь пулеметному взводу? Чего же ты ждал?»

Однажды поздно вечером в середине января Бен опять встретился с Бушем и другими ветеранами. В театрах только что закончились представления, и ветераны пикетировали Таймс-сквер. Зрелище было очень эффектное. В пикетировании участвовало, наверное, около тысячи человек. Все они несли плакаты с надписями: «Отменить эмбарго!», «Оружие — Испании!», «Самолеты — Испании!». Пикетчики были настроены по-боевому, но Бен понимал, что само пикетирование — это хотя и красивый, но бесполезный жест.

26 января пала осажденная Барселона. Четыре дня спустя нерешительный президент республики Мануэль Асанья дезертировал во Францию и сделал для прессы заявление, которое ничего, кроме вреда, республиканцам принести не могло. Впрочем, какое это теперь имело значение? С самого начала Асанья был пораженцем — Бен понял это, когда брал у него интервью. Однако Асанья все еще оставался человеком, официально представляющим республику.

В том же месяце Бен присутствовал на втором партийном собрании, а потом побывал на вечеринке, устроенной одним из возвратившихся ветеранов в квартире кинокритика газеты «Бруклин дейли игл». (На стене висел даже испанский плакат). Бен уже в третий раз попадал на такую вечеринку, и сейчас, едва войдя в гостиную, он решил, что никогда больше не пойдет на них: скука! Кто-нибудь из присутствующих обязательно напивался и требовал повторить сражение под Бельчитой. Обстановка искусственного веселья коробила Бена; новости, поступавшие из Испании, не давали повода к веселью.

По ночам Бен часто думал, не лучше ли было бы погибнуть в Испании вместе с Джо Фабером? Иногда во сне его мучили страшные кошмары, в которых он снова видел Джо на высоте «666» среди осколков камней и снарядов. Ему снилась всегда одна и та же картина: ночь тишина, как на кладбище; он спит на земле, завернувшись в одеяло, и чувствует, что продрог до костей; потом просыпается (все это во сне), услышав голос друга: «Бен… Бен…»; затем из темноты беззвездной ночи появляется сам Джо; улыбаясь, он протягивает руку и манит его пальцем: «Пошли… пошли…»

Вскрикнув, Бен просыпался, на этот раз по-настоящему, и остаток ночи проводил в кресле у окна. У него были знакомые, была любящая семья, и тем не менее Бен чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо раньше, даже более одиноким, чем во время предрассветной вахты в «вороньем гнезде», на верхушке мачты трансатлантического грузового парохода.

В день вечеринки Бен получил от Джо Норта пятьдесят долларов за свои статьи. Это несколько повысило его настроение, и, явившись на вечеринку, он присоединился к шумной компании. Прихватив с собой рюмку вина, он отправился в дальний конец комнаты и уселся на кушетку. Рядом с ним оказалась молодая женщина.

— Вы — Бен Блау, — сказала она и улыбнулась. Бен кивнул головой. — Эллен Гросс, — назвала она себя. — Мы встречались с вами во время забастовки моряков в тот год, когда был организован Национальный профсоюз моряков. Помните?

— Забастовку — да, но вас — нет. Простите, пожалуйста.

— Не вижу причин, почему вы должны обязательно помнить меня. Я была одной из тех девушек, которые носились по городу и добывали еду для забастовщиков. Как-то вы заходили от своей газеты в забастовочный комитет в Бруклине.

— Молодец, — похвалил Бен. — У вас прекрасная память.

— Потом мне вручили грамоту почетного пикетчика, — пояснила Эллен.

— О, да вы, должно быть, прекрасно себя зарекомендовали! — усмехнулся Бен.

— Но все это было еще до моего замужества, — сказала Эллен без всякой связи с предыдущим (а может, это только так показалось ему).

— Да? — спросил Бен, ощущая какое-то странное разочарование, которое, очевидно, отразилось на его лице, потому что Эллен вдруг засмеялась и добавила — Но теперь я уже не замужем.

— Быстрая работа!

— Но это еще не вся моя история. У меня есть дочка Стелла полутора лет.

— Мою сестру тоже зовут Стеллой, — заметил Бен, чувствуя себя очень неловко, но молодая женщина, не слушая его, порылась в сумочке, достала любительскую фотокарточку и протянула ему.

— Прелесть! — воскликнул Бен, и оба они рассмеялись. — Нет, я серьезно, — подтвердил Бен. — Хотя в подобных случаях я отвечаю обычно невпопад и могу даже сказать, что ребенок прхож на этого урода киноартиста Чарльза Лоутона.

— Да все дети похожи на Чарльза Лоутона, — ответила Эллен. Бен помолчал.

— Что-то наш разговор не клеится, — пожаловался он.

— О чем же вы хотели бы говорить? Об Испании?

Бен отрицательно покачал головой.

— Так я и думала. Вы совсем не похожи на хвастуна. — Эллен сделала жест в сторону компании, собравшейся в другом конце комнаты. — Вот там люди уже снова на Хараме.

— Может быть, мы скорее найдем тему для беседы, если уйдем отсюда?

— Может быть, — ответила Эллен. — В моем распоряжении еще час. С ребенком сейчас мама.

Они зашли в кафе «Джо» около районной ратуши, где расщедрившийся Бен потратил часть своего гонорара на бутерброды с жареным мясом и пиво. Молодая женщина, сидевшая напротив, нравилась ему. У нее была хорошая фигура, красивый бюст, длинные черные волосы и карие глаза.

— А вы неважно выглядите, — заметила Эллен.

— Устал.

— И не кажетесь очень счастливым.

— Кто сейчас счастлив?

Эллен неопределенно покачала головой, и Бен неожиданно для себя спросил:

— Почему вы разошлись с мужем?

— Длинная история. Думаю, что сегодня вы не захотите ее слушать.

— Извините, что я спросил.

— Пожалуйста. Это вполне естественный вопрос. В этом отвратительном мире людям нелегко найти общий язык. Но у нас, кроме того, были еще и политические расхождения.

— Да, жизнь — вещь не легкая, — отозвался Блау.

— Что вы сейчас делаете, Бен? — поинтересовалась Эллен, и он, сам не зная зачем, принялся рассказывать ей о себе. Ему почему-то казалось, что это очень важно — сообщить ей все о себе, но его поразило, что, слушая, она часто и искренне хохотала.

— Разве это смешно? — спросил он наконец. — Я не знал.

— Ваш отец… — ответила Эллен, — как он три раза в день менял костюмы и так часто мыл руки.

— Он был хороший человек, — сказал Бен. — Хотя и был убежден, что о людях судят по их внешнему виду. У него было добрейшее сердце; встречая на улице беременных женщин, он всегда снимал шляпу.

— Серьезно?! — воскликнула Эллен и снова принялась смеяться. — Зачем?

— Я как-то спросил у него, и он ответил: «Она скоро будет матерью». Это все, что он мне сказал.

— Готова спорить, вы похожи на него! — воскликнула Эллен. Бен кивнул головой:

— Бедняга!

— Почему бедняга?

— Посмотрите на меня.

— Смотрю. Судя по вашему лицу, у вас необыкновенно твердый характер.

Бен насмешливо поклонился.

— Очень удобное словечко — характер. Отзываясь так о мужчине, обычно имеют в виду то же, что подразумевают, когда говорят: «Какая хорошенькая мордашка у этой девушки!»

Эллен снова чистосердечно расхохоталась.

— Эллен, вам следует смеяться все время.

— Почему?

— Вам очень идет, когда вы смеетесь.

— Спасибо, сэр. Вы очень добры. Мужа мой смех всегда раздражал, и он обычно называл меня «смеющейся гиеной».

— Чем больше я слышу о нем, тем меньше он мне нравится.

На этот раз Эллен ничего не ответила, но ее лицо внезапно стало серьезным.

— Проводите меня домой, Бен, — попросила. — Нельзя, чтобы мама всю ночь была на ногах.

 

5. 

Февраль 1939 года

В течение следующих двух недель Бен часто встречался с Эллен. Они побывали в Бруклинском музее, гуляли с ребенком в Проспект-парке, посмотрели несколько кинокартин, в том числе «Блокаду» — Эллен смотрела ее второй раз. На Бена этот фильм произвел очень тяжелое впечатление. Заслышав на экране канонаду, он невольно пригибался.

Затем они отправились на большой митинг в Мэдисон-сквер гарден, где основным оратором был Фрэнсис К. Лэнг, только что вернувшийся из Франции. Присутствовало двадцать две тысячи человек. Пламенный гнев, бурный энтузиазм и боевая настроенность собравшихся заставляли забыть, что Испанская республика агонизирует и доживает последние дни.

Лэнг, казавшийся похудевшим и утомленным, произнес блестящую речь. Он производил впечатление опытного оратора. Никто не поверил бы, что он впервые выступает на таком большом митинге. Он говорил, лишь изредка заглядывая в маленький листок бумаги с несколькими заметками, и без труда овладел вниманием огромной аудитории.

— Мы должны возложить вину за это преступление, — говорил он, — на тех, кто его совершил: на фашистские правительства Германии и Италии, а также на финансовую олигархию Великобритании, Франции и Соединенных Штатов.

Гитлер и его банда с активной помощью Ватикана и его зловещей международной организации совершают величайшее в истории человечества надругательство над народами всего мира, распространяя ложь о мнимой борьбе между католицизмом и коммунизмом.

Запомните мои слова: мир идет к величайшей катастрофе, и то, что мы видели в Испании, все эти ужасы и хладнокровно совершавшиеся жестокости, повторятся во всех столицах так называемого демократического мира.

Когда Долорес Ибаррури воскликнула: «Vale mas morir de pie que vivir de rodillas!» (к сведению присутствующих здесь агентов ФБР и американских фашистов, в переводе это означает: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»), она дала нам нечто большее чем лозунг; она дала нам путеводную нить и знамя, вокруг которого должны сплотиться все честные люди, которым дорога жизнь на земле, для борьбы против тех, кто извлекает прибыли из смерти, кто живет трудом других.

Время для этого пришло! Настал решающий момент. Если сейчас мы не вступим в бой, это будет равносильно тому, что мы добровольно ляжем в уготованные нам могилы.

В огромном зале царила тишина. Лэнг поднял руку и тихо продолжал;

— Во имя погибших американцев, которые спят сейчас в своих могилах в Испании, во имя убитых граждан Герники, во имя безыменных детей, утопленных в крови на улицах Барселоны, Мадрида, Альмерии, Валенсии и Алианте, во имя пятисот тысяч измученных людей, которые две недели назад перешли из Испании во Францию, во имя еще не родившихся детей всех наций так называемого цивилизованного мира я призываю вас, друзья и товарищи: к борьбе!

Двадцать две тысячи слушателей в стихийном порыве, как один человек, поднялись со своих мест. На возвышении в центре зада, в круге белого света, Лэнг поднял руку со сжатым кулаком — в приветственном жесте борцов Народного фронта…

В день рождения Джорджа Вашингтона Бен шел по Бруклинскому мосту в Манхеттен, направляясь в верхнюю часть города. После возвращения из Испании он думал, что никогда больше не будет ходить пешком: так находился там за два года, но здесь к нему вернулась его давнишняя привычка совершать длительные прогулки, и он снова находил в них особую прелесть. Сегодня к тому же ему хотелось подумать об Эллен, которая стала очень близкой и дорогой ему, и поразмыслить над своим будущим. Найти клочок земли и пустить в него корни? Но где? Когда? Как?

Ясно, что ни одна из буржуазных газет не возьмет его на работу. Он был «совсем не то», что им было нужно. Джо Норт сообщил, что штаты «Мэссис» и «Дейли уоркер» полностью укомплектованы, вакансий нет. На основе написанных пяти статей он приступил к работе над книгой, но кто согласится издать ее? Международная обстановка, как показывали события в Европе, была такова, что в ближайшие годы нельзя было рассчитывать на мир. Конечно, время от времени можно будет заработать несколько долларов статьями для «Дейли уоркер» и для Норта, но все его сбережения уже растаяли. Израсходованы и те пятьдесят долларов, что он получил от Джо, и сейчас ему очень нужна работа. Норт предложил Бену включить его в список ораторов, выступающих иногда по поручению журнала «Нью мэссис». Но Бен понимал, что на это неопределенное и эпизодическое занятие нельзя полагаться как на постоянный источник существования.

«Придется, — подумал Бен, — обойти редакции всех профсоюзных газет и выяснить, не нужен ли где-нибудь редактор».

А пока Бен решил зайти к Фрэнсису Лэнгу в надежде, что тот окажется дома. В телефонном справочнике номер его телефона не значился, но у Бена был его адрес, который дала ему Энн в ту ночь в Гавре — Бэнк-стрит, 48. Бену хотелось поговорить с Зэвом, особенно после его речи на прошлой неделе. Кроме того, он надеялся, что решится попросить у Лэнга взаймы.

На звонок Бена дверь открыла горничная-негритянка. Она сказала, что узнает, дома ли мистер Лэнг. Бен назвал свою фамилию и, испытывая неловкость, прошел в огромную гостиную. В углу комнаты стоял большой концертный рояль с раскрытыми на пюпитре нотами какого-то произведения Баха. Над кирпичным камином висел подлинный, или, во всяком случае, похожий на подлинного, Ван-Гог. Пол был покрыт толстым ковром, совершенно заглушавшим шаги, и Бен даже вздрогнул, когда кто-то позади него воскликнул:

— Блау, это ты, черт возьми?!

Лэнг был в пижаме и халате, очки в толстой роговой оправе он сдвинул на лоб.

— С днем рождения нашего дорогого Джорджа! — шутливо воскликнул он, пожимая Бену руку. Лэнг, видимо, нажал какую-то кнопку, так как сейчас же появилась горничная, и он распорядился: «Чего-нибудь выпить, Эмми». Затем, взяв Бена за руку, он подвел его к широкой кушетке и чуть не силой усадил.

— Если бы я был колдуном, то все равно не наворожил бы более дорогого гостя, — заявил Лэнг. — Я надеялся увидеть тебя в Мэдисон-сквер гарден на прошлой неделе.

— Я там был, но не смог пробраться к тебе.

— Потрясающе, а? — сказал Лэнг, и Бен сразу понял, что он имеет в виду не столько митинг, сколько свою речь.

— Прекрасно, — ответил Бен. — Я не знал, что ты такой оратор.

— А я и сам не знал, — сказал Зэв. Лэнг не был таким полным, как в Гавре в декабре, и на висках у него появилась седина, которой раньше не было.

— А ты похудел, — заметил Бен, когда горничная снова появилась в гостиной, толкая перед собой столик, вроде тех, что можно увидеть в голливудских кинофильмах. На нем стояли бутылки, стаканы и большой кувшин-термос с кусочками льда.

— Болел, — ответил Лэнг, подмигивая. — Ты же помнишь. — Он сел, но тут же вскочил: — Одну минуточку, я хочу что-то показать тебе.

Лэнг вышел в прихожую и, прыгая через две ступеньки, поднялся по винтовой лестнице. Бен налил себе виски и, окинув взглядом комнату, решил, что здесь, пожалуй, не менее тысячи книг.

Лэнг вскоре вернулся с длинными листами бумаги в руках.

— Гранки, — пояснил он, сунув их Бену. — Книга выйдет месяца через два.

— Ты хочешь, чтобы я прочитал сейчас?

— Пробеги. Получишь хотя бы общее представление. Книга написана от всего сердца. Я знаю, она тебе понравится.

— А как с пьесой?

— Работаю над последним актом, — лицо Лэнга расплылось в широкой улыбке. — Никогда еще я не писал так усердно и с таким сознанием важности своей работы. Еще одно подтверждение того, что если у тебя есть что сказать, то выразить свои мысли — совсем не проблема. Стоит лишь сесть за стол — и рука задвигается сама собой.

— «Мадрид будет…» — вслух прочел Бен. — Хорошее заглавие. — Он вспомнил лозунг: «Madrid Será La Tumba del Fascismo!» и начал просматривать гранки, иногда останавливаясь на том или ином абзаце. Взглянув на Лэнга, он заметил, что тот выливает содержимое бутылки кока-кола в стакан со льдом.

— Не пью больше, — заявил Лэнг, хотя Бен ни о чем его не спрашивал. — Уже месяц. Нет, больше месяца. Алкоголь — опиум для народа, — и он поднял стакан.

Они рассмеялись и некоторое время сидели молча. Лэнг смаковал кока-кола, а Бен тем временем просматривал гранки.

«Испания погибла потому, — прочитал он, — что великие демократии были настолько ослеплены антикоммунизмом, что безоговорочно поверили в ложь, распространяемую международным фашизмом».

— Но Испания пока еще не погибла! — воскликнул Бен, взглянув на Лэнга.

— Ты все еще сомневаешься? — серьезно спросил тот. Он помешал лед в стакане и снова налил себе кока-кола. — В таких делах я стал маленькой Кассандрой. («Лео сказал то же самое!»)

— Испания продолжает бороться.

— Книга выйдет в свет не раньше чем через два месяца, — сказал Лэнг. — Готов поспорить, что мне не придется менять в ней ни одного слова.

— Думаю, ты проиграл бы, но есть вопросы, по которым я предпочитаю не спорить.

— И я тоже. Но читай дальше.

«Испания погибла потому, что испанские, немецкие и итальянские фашисты, действуя рука об руку с фашистами Англии, Франции и Соединенных Штатов Америки, задушили конституционно созданное демократическое государство. Следует еще раз категорически заявить: никакой опасности коммунизма в Испании не существовало, хотя Коммунистическая партия Испании и коммунистические партии всего мира, тысячи членов которых сражались и погибли в Испании, показали пример бескорыстной преданности народным интересам, не имеющий себе равных в современной истории».

Бен взглянул на Лэнга.

— Сильно сказано. Но тебе следует остерегаться писать подобные вещи и произносить такие речи, как в Мэдисон-сквер гарден.

Лэнг засмеялся.

— Почему?

— Ты не сможешь опубликовать эту книгу.

— Нет смогу, — ответил Лэнг. — А вот ты не сможешь, товарищ.

— Почему?

— Все знают, что я не коммунист, — заявил Лэнг.

— За коммуниста говорят его дела, — ответил Бен и подумал: «А что делаю я?»

— Верно, но уж если дело дойдет до развязки, то у меня есть хороший друг в одном большом белом доме в федеральном округе Колумбия.

— А как он, этот твой друг, сейчас? — улыбаясь, спросил Бен.

— Бодр, как всегда, — ответил Лэнг. — Вернувшись домой, я написал ему подробный доклад. Моя информация произвела на него большое впечатление. Он признал, что наша политика в этом вопросе с самого начала была ошибочной, но… — Лэнг пожал плечами и улыбнулся. Улыбка эта была так похожа на улыбку человека, о котором он рассказывал, что Бен рассмеялся. Чтобы сходство казалось полным, Лэнгу не хватало лишь длинного мундштука.

— Выпей еще, — предложил Лэнг, и Бен утвердительно кивнул.

— Как супруга?

— Ничего. Ты ее увидишь, она скоро придет. Энн серьезно взялась за музыку и занимается сейчас в Джульярдской школе.

— Ну, а как называется твоя пьеса?

— «Лучше умереть…». Постановка пьесы осенью, по существу, обеспечена. Если ее не возьмет Шумлин, то она пойдет в театре «Гильд».

— Вот название мне не нравится.

Лэнг вынул что-то из кармана халата и, протянув Бену, спросил:

— Может быть, это тебе больше понравится?

В руке Бена оказалась маленькая книжка. Еще не раскрыв ее и не прочитав написанных на ней слов «Коммунистическая партия США», он уже знал, что это такое. Его партийный билет был таким же новым.

Он уставился на первую страничку с написанным на ней псевдонимом и услышал голос Лэнга:

— Это я!

Испытывая какую-то странную неловкость, Бен продолжал смотреть на книжку. Он не знал, одобряет или не одобряет вступление Лэнга в партию, и машинально подумал: «А кто я такой, чтобы судить об этом? Я и сам-то новичок».

В конце концов Бен отдал Лэнгу билет.

— Хорошо, — сказал он.

— Для меня это был единственно возможный путь, — сказал Лэнг, спрятав билет в карман, — а ты, я уверен, никогда не разболтаешь.

— Зачем же ты сказал мне об этом?

— Я должен был сказать. Мне нужно было, чтобы ты знал. Ты видел меня в ужасном состоянии, и я хотел, чтобы ты увидел меня совсем другим… Ну, ты же понимаешь: работаю как сумасшедший, не пью, произношу речи, вступил в единственную организацию в мире, которая борется за то, во что я верю. («Похоже на мои разговоры с Лео», — подумал Бен.)

Некоторое время они сидели молча.

— Чем ты сейчас занимаешься, Бен? — спросил Лэнг. Он только сейчас проявил какой-то интерес к своему гостю, и Блау про себя отметил это.

— Ищу работу, — ответил он, — и… пытаюсь написать книгу.

— Прекрасно. Я уверен, что это будет великолепная книга.

— А кто ее опубликует? Газета «Телеграмм» прислала на пароход человека договориться со мной о пяти статьях, а потом категорически отвергла их.

— Тебе нужны деньги?

— Видишь ли… — замялся Бен. — Я мог бы, если мне придется слишком уж туго, получить какую-то помощь в обществе «Друзья батальона имени Линкольна», но… — он не договорил. Ему хотелось как-то иначе подойти к разговору о деньгах, а сейчас он вообще не был уверен, что хочет занять у Лэнга. Помимо всего прочего, теперь это было бы похоже на то, что он злоупотребляет его товарищеским отношением.

Лэнг встал, прошелся по комнате и, взяв телефон с длинным шнуром, вернулся на кушетку. Подмигнув Бену, он набрал какой-то номер и сказал:

— Ну, теперь послушай.

Дождавшись ответа, Лэнг попросил соединить его с Чэдвиком и снова подмигнул. После небольшой паузы он заговорил:

— Как поживаешь, мумия?.. Я? Работаю, и к концу недели вы их получите… ^Что, что? Заткнись на минутку, дай мне сказать тебе кое-что… — прикрыв трубку рукой, Лэнг объяснил Бену: — Это мой редактор в издательской фирме «Пибоди и сыновья»… Хорошо, хорошо, — продолжал Лэнг. — Я посылаю к вам человека по имени Бен Блау. Это один из ветеранов батальона имени Линкольна, он написал книгу… Знаю. Я знаю, что вы издаете мою книгу, но эта лошадка совсем другой масти…

Нет, ты слушай меня… (Бен был страшно взволнован. Он понимал, что собирался сделать Лэнг, и попытался остановить его жестом, но Лэнг сделал вид, что не заметил). Моя книга написана в другом плане. Блау пишет свою личную историю. Часть его книги я прочел. Прекрасно! Ты же читал о нем. Он очень интересный человек. Отказался от корреспондентской работы, чтобы вступить в Интернациональную бригаду… Замечательная история!

Вы должны заинтересоваться его книгой и заключить с ним договор… Лучшей книги вам никто не напишет… Что ты хочешь сказать? Почему это вы не можете издать две книги об Испании? Что ты за редактор? Да вы издадите пятьдесят книг об одном и том же, если на этом можно заработать деньги… Хорошо… (Лэнг снова, на этот раз очень выразительно, подмигнул Бену). Я бы на твоем месте выдавал ему понемногу каждую неделю, а то он сразу прокутит весь аванс. Конечно… Безусловно… Он зайдет к тебе завтра и сам все объяснит. Поверь мне, ошибки ты не сделаешь. Ручаюсь своей репутацией. Я устрою так, что «Таймс» напечатает рецензию на эту книгу во всю полосу… Хорошо.

Лэнг положил трубку, шутливо подтолкнул Бена и, засмеявшись, сказал:

— Ну, как ты себя чувствуешь?

— Преотвратительно, — ответил Бен.

— На оформление договора может уйти неделя, но Чэдвик все устроит. А пока я могу выдать тебе аванс.

— Лучше назовем — заем.

— Пожалуйста, если это тебе больше нравится.

Лэнг подошел к письменному столу и начал писать чек. В это время дверь открылась, и в комнату вошла Энн со свернутыми в трубку нотами под мышкой. Бен встал.

— Добрый день, — сказала она, подходя к Бену. — Рада видеть вас.

— Спасибо, — ответил он. — Вы прекрасно выглядите.

— А я и чувствую себя прекрасно. — Энн взглянула на мужа, а затем снова перевела взгляд на Блау. — Впервые за очень долгое время я счастлива.

— Ну вот и хорошо!

— Энн, — крикнул Лэнг, сидя у письменного стола. — Как дела, дорогая?

Работа, работа и опять работа, — с шутливой гримасой отозвалась Энн. — И зачем это папочка заставил меня учиться музыке?

Лэнг встал, и Бен заметил, как он, свернув чек, положил его в карман халата. Подойдя к жене, Лэнг поцеловал ее в губы.

— Эмми опять бунтует, — сказал он. — У нее какие-то нелады с бакалейщиком.

— Сейчас пойду и разберусь. — Энн повернулась к Бену. — Вы останетесь с нами пообедать, правда?

— Мне очень хотелось бы, но…

— В таком случае приходите к нам обедать в любой удобный для вас день, — пригласила Энн. — Я сейчас вернусь. — Она поднялась по лестнице, и Лэнг, убедившись, что жена ушла, передал Бену свернутый чек.

— Спасибо, — сказал Бен. — Но как только я получу аванс по договору…

— Давай не будем об этом говорить, — ответил Лэнг. Он посмотрел на лестницу, по которой поднялась Энн, и добавил — Ей об этом ничего не рассказывай. Она все грызет меня за то, что я не экономлю. А для меня деньги ничего не значат. Я бы очень хотел, чтобы ты пообедал с нами сегодня, но чувствую, что ты слышишь зов любви.

— Posible que si, posible que no! — засмеялся Бен. — Откуда ты знаешь?

— Моя девичья интуиция, — ответил Лэнг. — Надеюсь, это маленькая девушка с черными волосами и большими черными глазами.

Бен расхохотался, довольный тем, что Лэнг, по-видимому, уже совсем успокоился и может теперь подшучивать над прошлым.

— Не вздумай ссориться со мной, а то… — пригрозил Бен. Лэнг изобразил испуг.

— Привет жене, — сказал Бен.

Зэв проводил его до двери, хлопнул на прощание по спине и вернулся в комнату. Бен прошел два квартала, прежде чем собрался с мужеством и взглянул на чек. Он был выписан на сто долларов «наличными», без указания фамилии получателя. «Значит, Лэнг не хочет, чтобы в банке знали, кому он выдает деньги. Ну что же, он прав!» — подумал Бен.

Вдруг Вен остановился как вкопанный. Он же хотел что-то спросить у Лэнга. Но что? Медленно направляясь к Бэнк-стрит, Блау наконец вспомнил: дневник Джо Фабера! Ведь Нелли Пиндик из Филадельфии, невеста Джо, сообщила в ответ на письмо Бена, что она не получала никакого дневника. «Но сейчас, пожалуй, неудобно приставать к Лэнгу с расспросами, — решил он. — В конце концов, это можно сделать и при следующей встрече». Бен спрашивал себя, почему он скрыл от Лэнга, что он теперь тоже коммунист, но так и не смог ответить на этот вопрос.

«Заем», полученный у Лэнга, основательно испортил Бену настроение. В дурном расположении духа он направился в сторону кинотеатра «Шеридан». Пока он доедет, как раз наступит время, когда можно будет пригласить Эллен поужинать.

На протяжении всего пути в Бруклин Бен не переставал думать об Эллен, и еще до того, как поезд метро нырнул в тоннель под Ист-Ривер, Блау уже весь был во власти хорошего, теплого чувства. Хотя они и не условились о свидании, он знал, что застанет ее дома — либо за купанием ребенка, либо за приготовлением ужина. Уже после первой встречи между ними установилась какая-то духовная близость. Они понимали друг друга с полуслова; одному богу известно, как много Бен рассказал ей в тот первый вечер, в кафе «Джо», да и в последующие свидания. Эллен в свою очередь поведала ему историю своего неудачного замужества. Первые три года она жила, замкнувшись в своей скорлупе, пока забастовка моряков в 1936 году не заставила ее задуматься над создавшимся положением. Так случилось, что уже в начале своей супружеской жизни с бухгалтером Джеком Гроссом она стала проявлять интерес к классовой борьбе и настойчиво пыталась постичь ее сущность. К тому времени, когда война в Испании вступила в решающую фазу, Эллен самостоятельно восприняла коммунистическое мировоззрение, хотя и не вступила в партию.

На этой почве у них с мужем то и дело происходили долгие и бурные споры. Джек Гросс покинул жену, заявив, что в жизни есть вещи куда важнее политики и пусть он будет проклят, если когда-нибудь примирится с бредовыми идеями Эллен. Эти идеи, говорил он, угрожают его благосостоянию, они несовместимы с его долгом перед женой и маленькой дочерью, и ему дела нет до того, что Эллен с ним не согласна.

— Как все это было мучительно! — жаловалась Эллен Бену. — Вы знаете, я любила Джека. Я любила его все годы, пока мы учились в колледже. Он был вполне порядочным парнем.

— Но вы хоть пытались доказать ему свою правоту?

Эллен засмеялась.

— Боже мой! Эта история тянулась целый год. Как мы спорили! Вся беда в том, что у Джека острый ум, чего нельзя сказать про меня. Мои ответы не удовлетворяли его. Я говорила, что нельзя отделять жизнь нашего ребенка и его будущее от того, что происходит в мире, и если он не хочет видеть, что бомбы, погубившие так много детей в Испании, висят и над нашими головами, то он просто-напросто толстокожий.

— И что он отвечал?

— Что? Он соглашался со мной. Джек вовсе не глуп. Но он доказывал, что с фашизмом можно бороться по-разному, и вовсе не обязательно во имя этой цели противопоставлять себя американскому народу и превращаться в изгнанника на собственной родине…

Дверь открыла сама Эллен. На ней был клеенчатый фартук. Она провела Бена в кухню и познакомила со своей матерью, смотревшей на него с нескрываемым подозрением.

— Я без предупреждения… Надеюсь, вы не откажетесь поужинать со мной? — спросил Бен.

— Конечно, с удовольствием, — ответила Эллен, — но… — Она кивнула на ребенка, сидевшего в высоком креслице, и на мать — та стояла с таким видом, словно в комнате появился ее враг.

— Мама, ты не будешь возражать? — спросила Эллен.

Миссис Фукс презрительно фыркнула:

— Сделай милость. Ты ведь знаешь, как я люблю нянчиться с ребенком.

— Ну, тогда в другой раз, — вмешался Бен. Но Эллен, воскликнув: «Спасибо, мамочка!», выбежала из кухни, на ходу снимая фартук. Миссис Фукс взглянула на Бена и поднесла ко рту ребенка бутылочку, из которой его только что кормила Эллен.

— Прекрасная девочка, — проговорил Бен. Он чувствовал себя довольно глупо.

— Чем вы занимаетесь, мистер Блау? — обратилась к нему миссис Фукс.

— Я писатель.

— Гм. — Женщина демонстративно повернулась к нему спиной.

Бен засмеялся.

— Это вполне приличное занятие, миссис Фукс.

— Такой умный, по словам Эллен, человек мог бы найти для себя что-нибудь получше, — отозвалась она, не поворачиваясь.

— Я изучаю право по вечерам, — не моргнув глазом, солгал Бен и сам удивился, как ему пришла в голову такая глупая ложь.

В кухне снова появилась Эллен.

— Я не надолго, мама, — пообещала она, целуя мать. Потом она поцеловала ребенка и, подумав, добавила: — Может быть, мы пойдем в кино.

Бен попрощался с матерью, и они ушли. Бен молча спускался по лестнице, а когда они вышли на улицу, повернулся к Эллен.

— Я только что солгал вашей матери. Я сказал, что по вечерам изучаю право.

— Да? — засмеялась Эллен. — А зачем?

— Сам не знаю. Когда я сказал, что я писатель, у нее на лице появилось такое выражение, что мне стало стыдно. Так бывает с человеком, когда в комнате вдруг дурно запахнет. Но я не сознался, что сижу без работы.

— Не волнуйтесь. Маме вообще не нравятся мои приятели — все без исключения.

Во время обеда Бен, против обыкновения, сидел как в воду опущенный. Ему о многом нужно было спросить Эллен, но язык словно прилип к нёбу. Еще переступая порог ее квартиры, он чувствовал, что весь взбудоражен. А теперь, сидя рядом с ней, тщетно пытался унять дрожь в коленях.

Эллен вдруг улыбнулась:

— Что это вы надумали играть в молчанку?

— Я мрачный тип, бегите от меня, как от чумы, — сказал он, а хотел сказать другое: «Эллен, я люблю вас, но боюсь спросить, как вы относитесь ко мне и что ответите, если я признаюсь в своей любви. Но больше всего я боюсь, что вы будете смеяться надо мной, — боюсь, хотя и знаю, что вы не стали бы этого делать».

— Вы могли бы быть очень счастливым человеком, — произнесла она.

— Я?

— На вашем лице это прямо-таки написано!

— Да?

…Когда они пришли в комнату Бена, Эллен воскликнула:

— Да это же монашеская келья, Бен! Почти никакой обстановки!

Действительно, в небольшой комнатке на Пайнэпл-стрит не было почти никакой мебели, если не считать кушетки, бюро, кресла, маленького столика для радиолы, торшера и полки со стопкой книг.

На стене висел огромный плакат времен испанской войны: летчик в шлеме и в очках, сдвинутых на лоб, наблюдал за самолетами, острым клином взмывавшими ввысь. Надпись гласила: «1938 год — год Победы!». Летчик улыбался ослепительной улыбкой.

Эллен села в кресло, а Бен открыл бутылку вина и разлил содержимое по бокалам.

— Минутку, синьорита, — сказал он. — Я забыл о приятной музыке.

Бен включил радиолу и осторожно поставил иголку на пластинку. Звуки Седьмой симфонии Бетховена наполнили комнатушку.

— Самое страстное мое желание — иметь собственный «Кейпхарт»,— промолвил Бен.

— И это все, что вы хотите?

— Нет, я хочу, чтобы у всех был «Кейпхарт», за исключением самого мистера Кейпхарта.

Они сидели, слушая волнующую музыку и медленными глотками отпивая вино. Эллен не сводила глаз с плаката: «1938 год — год Победы!» Потом она повернулась к Бену и спросила:

— Ведь этого не произошло, правда?

— Да, — подтвердил он, уставившись в свой бокал. — Этого не произошло.

Она поставила бокал, подошла к кушетке и опустилась на колени перед Беном.

— Поцелуйте меня, Бен. Я так одинока.

Он поцеловал ее.

— Я тоже одинок.

— Как ты думаешь, что произойдет сегодня вечером?

— Ты знаешь, — ответил Бен. Сжав ее лицо руками, он пристально смотрел на нее. — Или не знаешь?

— Догадываюсь. Ты не жалеешь, что тебя нет там?

— И да и нет.

— Почему нет?

— Если бы я был в Испании, меня не было бы здесь, с тобой, — Бен смущенно рассмеялся. — Забавно! Мне только что пришла в голову одна мысль.

— Какая?

— Я вступил в бригаду в тот самый день, когда ты рассталась с мужем.

— Интересное совпадение.

— Эллен… — Бен хотел что-то сказать, но не решился.

— Говори, говори! — попросила она.

— Не могу.

— Разве тебе это больно?

— Я боюсь причинить боль тебе.

— Почему?

— Между тобой и мужем все кончено?

— Надеюсь, Бен.

— Но ты не уверена?

— Надеюсь, Бен, надеюсь, — повторила Эллен и поднялась, не выпуская его рук, пока он тоже не поднялся с кушетки… Они стояли, сжимая друг друга в объятиях. Потом он стал осторожно раздевать ее.

 

6.

8 февраля 1948 года

Еще в 1946 году, в те дни, когда Лэнг одно время работал для голливудской компании «Колумбия», он усвоил привычку диктовать, вместо того чтобы самому сидеть за машинкой. Этому в немалой мере способствовала Пегги. Она мгновенно записывала на стенографической машинке все, что он диктовал, и Лэнгу в конце концов это очень понравилось, тем более, что такой метод позволял изложить на бумаге мысли, которые ускользали, если он сам стучал на машинке одним пальцем.

«Сегодня вечером, — диктовал он, прохаживаясь по комнате, — я намеревался прокомментировать странное решение мистера Генри Уоллеса, — нет, вычеркни слово „странное“, — прокомментировать решение мистера Генри Уоллеса выставить свою кандидатуру на президентских выборах, но утром прочитал статью в „Геральд трибюн“. Многие из вас, конечно, читали ее, но этого недостаточно. Каждый (подчеркни слово „каждый“) должен (подчеркни и это слово)… должен немедленно раздобыть ее и прочитать. Я имею в виду статью Винсента Шиэна, помещенную на первой странице и озаглавленную „Последние дни Ганди“. Она посвящена трагическому убийству Махатмы Ганди неделю тому назад, 30 января. Мистер Шиэн был свидетелем этого события».

Лэнг продолжал мерно расхаживать по комнате, пытаясь мысленно сформулировать главную идею своего выступления. Пегги молча наблюдала за ним, положив руки на машинку и выжидая удобный момент, чтобы прервать его.

— Зэв, — решилась наконец она, — я должна поговорить с тобой.

— Не теперь, — ответил он, не останавливаясь и не поднимая глаз, устремленных в пол. — Пиши: «Я имею удовольствие знать Шиэна в течение многих лет и считаю его одним из выдающихся людей нашего времени, я бы сказал — совестью нашей эпохи…» Нет! — перебил Лэнг самого себя. — Не то. Как бы это выразиться получше? Ведь нельзя же сказать «одной из совестей нашей эпохи»!

Лэнг бросился в кресло и взглянул на Пегги.

— Что тебя беспокоит? — спросил он.

— Моя совесть.

Лэнг засмеялся.

— Скажи, ты действительно в то утро ходила в церковь?

Он имел в виду утро того дня, когда его вторично вызывали в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Поссорившись с женой, он тогда провел ночь у Пегги.

— Конечно, — подтвердила она, и Лэнг опять засмеялся.

«Забавная ситуация! — подумал он. — Вполне подходящая для романа или для пьесы, если я когда-нибудь вздумаю писать новую пьесу. Человек, нарушивший супружескую верность, проводит ночь с любовницей, много лет не ходившей в церковь. Он просыпается на рассвете, замечает, что она одевается, и говорит, приподнимаясь на кровати:

„Черт возьми, куда это ты?“

„В церковь“, — отвечает она.

„Боже мой! Что это тебе взбрело в голову? Я думал, ты уже давно перестала ходить в церковь“.

„Да, перестала, — говорит девушка. — Но сегодня должна идти“.

„Почему?“— спрашивает он.

„Сегодня церковный праздник непорочного зачатия“, — отвечает она».

— И ты исповедовалась? — спросил Лэнг у Пегги.

— Конечно.

— Что же ты говорила на исповеди? — ухмыльнулся он.

— Это тайна, моя и священника, и я сейчас хочу говорить с тобой совсем не о том.

— О чем же тогда? Не забудь, мне еще надо написать свое радиовыступление.

— Знаю. Но я должна сказать тебе что-то важное. Это касается твоей жены.

— С твоего разрешения, я сам буду заниматься своей женой. — Лэнг встал с кресла и направился к Пегги. — А ты можешь заниматься мной.

— Нет. — Пегги досадливо поморщилась. — Либо мы должны прервать нашу связь, либо мне надо работать дома или где-нибудь в другом месте. Может быть, в учреждении. Она знает о наших отношениях.

— Сомневаюсь. А вообще мне это совершенно безразлично.

Он снова принялся расхаживать по комнате.

— Записывай дальше: «Автор „Автобиографии“ исследовал целый ряд философских систем и концепций, тщательно разработанных людьми для того, чтобы…»

— Послушай, — сказала Пегги. — Мне не хотелось тебя перебивать…

— Ну, так и не перебивай, — огрызнулся Лэнг.

— Нельзя дальше так жить.

«Как и многие другие серьезные американцы, — диктовал Лэнг, подчеркивая каждое слово, — Шиэн заигрывал с марксистской философией. В своей „Автобиографии“ он не только дает блестящее описание этого, но и рассказывает, как ему удалось избежать соблазнов, которыми ложная доктрина пыталась совлечь его с пути поисков правды и благопристойности. Сегодня в своем выступлении…»

— Как раз о правде и благопристойности я и хочу поговорить с тобой, — перебила Пегги. Лэнг остановился и взглянул на нее.

— Что же прикажешь делать? — спросил он сердито. — Развестись с женой и жениться на тебе? Так, что ли?

— Этого я не говорила.

— И не говори.

— Ты ведь не любишь ее.

— А тебе какое дело?

— Спасибо. Но ведь не я привезла тебя из Голливуда, не так ли?

— Ага! Теперь ты начинаешь раскаиваться? Уж не поэтому ли ты побежала исповедоваться?

— Может быть.

— Ну, так знай: я не собирался и не собираюсь жениться на тебе! — закричал Лэнг и внезапно понял все.

Он вспомнил, как напился в ее квартире и, явившись после этого к Эверетту, распустил язык. Припомнилось ему и брошенное Пегги замечание — не принадлежит ли он к числу «этих типов», и ее беспокойство, когда она узнала о визите сотрудников ФБР и о том, что его второй раз вызывают в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Она давно чувствует себя неспокойно (как и он) — вот в чем дело.

— Меня не устраивает, если ты будешь работать дома. К тому же мне тогда придется все время торчать у тебя, а это только усилит подозрения Энн.

— Ты думаешь, она только подозревает о наших отношениях? — спросила Пегги. — Тогда могу сообщить вам новость, мистер Л.: она прекрасно все знает.

— Позволь мне самому следить за своей женой, а ты лучше посматривай за мной.

— А разве я этого не делаю?

Лэнг почувствовал раздражение.

— На сегодня хватит. Можешь отправляться домой. Я сам допечатаю свое радиовыступление. Так я не могу работать.

— Знаешь, Зэв, пора бы тебе стать взрослым. Времена гаремов миновали. Ну, а если уж тебе так хочется иметь двух женщин, то ты, по крайней мере, держи их в разных местах. Не заставляй меня все время сидеть тут под бдительным оком твоей законной жены. Я чувствую себя форменной идиоткой.

— Будет, будет тебе! — отозвался Лэнг.

— Позвони, когда я тебе понадоблюсь, — проговорила Пегги, покидая кабинет. Лэнг продолжал ходить взад и вперед, пытаясь собраться с мыслями. Черт бы побрал всех женщин! В его памяти вдруг всплыло аскетическое лицо его тезки, священника Фрэнсиса К. Линча. Лэнг удивился: с чего бы это? Впервые он встретился с Линчем в самом начале своей службы в армии, еще до того, как получил назначение в часть.

Линч, военный священник в авиации, покрыл себя славой и был удостоен «Медали конгресса» за исключительный героизм, проявленный под огнем противника, когда немецкие самолеты подвергли бомбардировке одну из американских авиационных баз во Франции.

Модный иезуитский священник Линч имел привычку выпивать перед обедом рюмку-другую мартини, мог, как настоящий солдат, рассказать непристойный веселый анекдот и заразительно смеяться, слушая других. Солдаты любили его и называли добрым Джо.

«Типичная для двадцатого века фигура, — подумал Лэнг. — Что-то с ним теперь? Наверное, получил богатый приход, а возможно, и повышение в сане. Такой человек может многого достичь на церковной ниве. Если подобные священнослужители не исключение, то проще простого обращать людей в христианскую веру».

«Однажды за игрой в покер святой отец чуть не вернул меня в лоно церкви, — вспомнил Лэнг, — правда, я был тогда пьян и исходил слезами от жалости к самому себе». Лэнг машинально взял телефонную книгу и не удивился, отыскав в ней Линча Фрэнсиса К., монсеньера.

Мысли Лэнга вернулись к предстоящему радиовыступлению. Ему показалось, что между ним и Шиэном есть много общего: оба они искали правду, оба отвергли марксизм, а Шиэн даже ездил в Индию, чтобы постичь сущность учения Ганди. И особенно важно, что он, истинный сын двадцатого века, мог потом написать: «Нет ничего абсурднее с англосаксонской точки зрения, чем ехать в Индию и сидеть у ног пророка. В течение многих лет я отгонял эту мысль, и если решился наконец поехать, то только потому, что больше мне некуда было идти».

Нужно обладать мужеством, чтобы в таком виде выставлять себя напоказ грубой и циничной публике и писать: «Сквозь слезы, застилающие мне глаза», или «В моем нынешнем тяжелом состоянии» и т. д.

Можно ли, нельзя ли найти в гандизме правду, мир и любовь, но Шиэн все же шел этим путем, и он, Лэнг, тоже должен найти свою дорогу — найти или погибнуть, увлекая за собой всех, кто его окружает. И уж во всяком случае правды не найти на дне бутылки, где он искал ее в течение девяти лет, — ни правды, ни мира, ни любви.

Он присел к пишущей машинке, тщетно пытаясь сосредоточиться. Ему хотелось провести параллель между своими собственными исканиями и исканиями Шиэна; и, не слишком выставляя себя напоказ, сравнить причины, заставившие Шиэна и его самого отвергнуть марксизм; потом он хотел бы сделать некоторые выводы из все разгорающейся на мировой арене борьбы («холодной войны») между марксизмом и капитализмом, в которой он тоже не видел ничего хорошего.

На низком кофейном столике Лэнг заметил журнал «Мейнстрим». В нем торчала закладка. Раскрыв журнал на заложенном месте, Лэнг обнаружил длинную поэму Дальтоца Трамбо «Исповедь». Он не мог припомнить, читал ли ее когда-нибудь раньше. Судя по обложке, журнал вышел в прошлом году. Лэнг стал бегло читать поэму. Трамбо был одним из голливудских сценаристов, обвиненных всего лишь месяц назад в оскорблении конгресса.

Чем больше вчитывался Лэнг в поэму, тем сильнее им овладевала ярость: сомнений не было, поэт имел в виду таких ренегатов, как он.

Из соседней комнаты доносилась музыка: Энн играла этюд Шопена. Лэнг остановился на строках, которые больше всего раздражали его:

Коли в вашем я положении был, То бы ринулся гордо в борьбу… Я бы смело идеи свои изложил И бестрепетно встретил судьбу.

А Блау? Именно так он и поступил? Ничего подобного! Он юлил и вилял, не желая, подобно Трамбо и остальным, сказать «да» или «нет». Надо будет сегодня упомянуть об этом в радиовыступлении, — решил Лэнг. — Я скажу:

«По моему мнению, откровенное и мужественное призвание Винсента Шиэна нужно рассматривать в свете обстановки, сложившейся вокруг сценаристов и режиссеров Голливуда, которые в прошлом месяце были привлечены в Вашингтоне к судебной ответственности за неуважение конгресса, но не признали себя виновными. Конечно, я не берусь оценивать поведение лиц, обвиненных в каких-либо преступлениях. Это дело наших судов, которые предоставляют любому обвиняемому, независимо от его положения, все необходимые для защиты права. Но мне кажется, что выдающиеся голливудские деятели оказали своим собратьям по искусству медвежью услугу…»

Лэнг распахнул дверь кабинета, и Энн сразу перестала играть, хотя и не обернулась. «Ага! — подумал Лэнг. — Вот кто подложил мне журнал! Мы хотим кататься как сыр в масле и в то же время разыгрывать святую!..»

Он сделал несколько шагов и остановился, уставившись на ее затылок. Он и не замечал, что шея у нее стала толще. Что ж! Хорошо живется! Он решил стоять до тех пор, пока она не повернется, — хоть час, хоть два, хоть три. Она ведь слышала, что он вошел в комнату.

— Уже кончил? — спросила Энн, по-прежнему не глядя на него.

— Еще не начинал.

— Пегги ушла?

— Я отправил ее домой.

Только теперь Энн повернулась к нему и поднялась.

— У тебя с ней роман, Фрэнк?

— Нет.

Она взглянула на мужа с явным недоверием.

— Ты не веришь?

— Сколько у тебя было амурных делишек!

— Да, но я рассказывал тебе о них.

— До некоторых я сама должна была докапываться. Об одном ты проговорился, когда болел белой горячкой. — Лэнг промолчал. — Тебе не кажется, что ты уже достаточно помучил меня?

— Ну, прямо как в театре! — воскликнул Лэнг. — Чем же я тебя мучил?

— Своими бесконечными любовными историями. Постоянной ложью (я же вижу, что и сейчас ты лжешь). Да и мало ли еще чем!

— Это ты подсунула мне журнал?

Энн озадаченно посмотрела на него.

— Журнал?

— Поэму Дальтона Трамбо?

— Я читала ее вчера вечером, когда тебя не было дома.

— И ты, конечно, подумала: «Вот было бы хорошо, если бы он прочитал ее»?

— Она тебе понравилась?

— Не притворяйся! Ты не ответила на мой вопрос.

— А ты на мой.

— О чем?

— О Пегги.

— Я же сказал, что между нами ничего нет.

— Да, ты сказал. — Энн отвернулась. Он подошел и схватил ее за руку.

— Ты подложила журнал, чтобы я прочитал эту ерунду?

— По-твоему, это ерунда?

— Отвечай! — закричал он, сжав ее руку с такой силой, что Энн сморщилась от боли.

— Пусти меня, Фрэнк, — тихо попросила она.

В кабинете зазвонил телефон. Выпустив руку жены, Лэнг через плечо бросил:

— Я поговорю с тобой потом… Лэнг слушает, — сказал он в трубку.

Звонил тот следователь комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, который говорил с южным акцентом.

— Я хотел бы повидать вас, мистер Лэнг.

— Когда?

— Как можно скорее. Срочное дело.

— Что случилось?

— Я бы предпочел не говорить об этом по телефону, сэр.

— Я готовлюсь к выступлению по радио сегодня вечером. Нельзя ли подождать?

— До завтрашнего утра?

— Прекрасно. Вы придете ко мне?

— Если вам удобно, сэр.

— В одиннадцать часов, — сказал Лэнг и не стал ждать, пока на другом конце провода ответят «спасибо».

Он возвратился в гостиную, но Энн там уже не было. Лэнг заглянул в ее спальню. Гардероб был раскрыт, и в нем не оказалось ее любимого мехового жакета.

«Стерва! — подумал он. — Хочет кататься как сыр в масле и в то же время корчит из себя святую».

 

7.

11 февраля 1948 года

Бен взял выходной день в редакции «Дейли уоркер». Работы было немного, и ему захотелось спокойно все обдумать. Прошел месяц с того дня, когда коллега Сэма Табачника позвонил из Вашингтона и сообщил, что палата представителей обвинила Бена в оскорблении конгресса и передала стенограмму его показаний перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности в министерство юстиции. (Ни одна газета не обмолвилась об этом ни словом, но адвокат наткнулся на соответствующее сообщение в «Конгрешнл рекорд», вестнике конгресса США, и переслал его текст Сэму).

Посовещавшись, Бен и Сэм пришли к выводу, что Бен будет обвинен в оскорблении конгресса. Адвокат посоветовал ему готовиться к суду. Бен уведомил о случившемся свою партийную организацию и Организацию ветеранов батальона имени Авраама Линкольна. Было бы неплохо, решил Сэм, если бы Блау припомнил все детали своей биографии. Возможно, он найдет в ней что-нибудь такое, что можно будет с успехом использовать, если дело дойдет до суда; никогда ведь не предугадаешь, каких свидетелей могут раскопать правительственные органы.

Сидя у себя в комнате, Бен изучал стенограмму своих показаний и делал заметки для автобиографии. Это было не только скучно, но и трудно, потому что мысли то и дело уводили его в сторону, и он принимался вспоминать эпизоды, далекие от того, на чем он должен был сейчас сосредоточиться. Может, прав был школьный преподаватель психологии, когда утверждал, что никто не может логично мыслить больше двадцати секунд подряд!

Хорошо хоть, что он не имел судимости. «А все же прескучный я человек, — решил Бен. — Мне тоскливо даже с самим собой!»

Впервые он столкнулся с представителями закона в 1935 году, когда освещал итальянские забастовки рабочих государственного управления промышленно-строительных работ, добивавшихся повышения заработной платы. В тот момент, когда полицейские пытались разогнать рабочих, он находился в конторе одной из строек. Бен заявил, что он репортер, и его немедленно отпустили.

Потом Бен вспомнил собрание партийной организации в начале января, когда обсуждался его вызов в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Он подробно рассказал о своих показаниях перед комиссией, а товарищи ознакомились со стенограммой допроса. Потом собрание обсудило его поведение перед комиссией. Коммунисты отзывались о Бене с большим уважением, но в то же время довольно остро критиковали его. Бена сейчас забавляла и вместе с тем приводила в смущение та страстность, с которой он тогда защищался. Участники собрания пришли к общему мнению, что Бен, не считаясь с предостережениями адвоката, позволил спровоцировать себя. Показывая свое моральное превосходство над беспринципными и политически невежественными членами комиссии, утверждали его товарищи, он попался в специально расставленную для него ловушку.

Особенно резко выступал Биль Квигли, которого Бен никогда не любил.

— Я думаю, что Блау должен отнестись к себе самокритично, — говорил Квигли. (Когда читали стенограмму показаний, он делал у себя какие-то пометки). Во-первых, он должен понимать, что теперь не время разыгрывать комедию и пытаться высмеять комиссию. Это же ребячество! Больше того, это разительный пример той самой «детской болезни левизны», левого сектантства, о которых говорил Ленин.

— Я не согласен, — возразил Бен. — Иной раз, в определенной обстановке, именно тонкая насмешка и легкая ирония могут явиться наилучшим средством. Утверждают, что Сервантес своей сатирой, своим Дон-Кихотом помог человечеству избавиться от иллюзий рыцарства. Дефо…

— Абсурд! — воскликнул Квигли, который был редактором профсоюзной газеты. — Никакая ирония, даже ирония Сервантеса, не помогла бы человечеству избавиться от феодализма и всех его пережитков. Каждый исторический…

— Хорошо, — вмешался Дейв Беннетт: он в тот вечер председательствовал на собрании. — Я надеюсь, все мы понимаем, что хотел сказать Бен. А ты, Биль, говори по существу.

— Во-вторых, — продолжал Квигли, — высокомерие Блау уже само по себе дало комиссии лишние аргументы против него. Я очень ценю умение остроумно парировать удары и готов аплодировать человеку, обладающему такой способностью. Но ведь в данном случае был не диспут и не конкурс салонного острословия. Такие шуточки, как… (Квигли заглянул в свои заметки) как «Мне не нравится ваша комиссия» или «Я отвечу на ваш вопрос, если вы ответите на мой», лишь укрепляют у некоторой части публики превратное представление о нашей партии как о сборище самовлюбленных циников, подвергающих осмеянию все и вся.

На этот раз Квигли прервала Джойс, заведующая архивом редакции «Дейли уоркер»:

— Нет, это невозможно! По-моему, Биль просто-напросто самодовольный педант, совершенно лишенный чувства юмора.

— Не переходи на личности, Джойс, — остановил ее Дейв Беннетт, улыбаясь. (Он подозревал, что девушка неравнодушна к Бену).

— Хорошо, хорошо! — ответила Джойс. — Бен — боец. Он сражался в Испании, был на фронте во время второй мировой войны и знает, как вести себя. Возможно, он допустил одну — две ошибки. Но кто может упрекать его за это? Мы должны помнить, что он дрался, не отступая, и не давал комиссии спуску. Что из того, что он вспылил? Я не осуждаю его. Слушала я, слушала, что тут говорят, и чуть не лопнула от злости. Вот и все, — закончила она с таким видом, словно привела какой-то неотразимый довод.

— Биль, ты кончил говорить?

— Да, — отозвался Квигли. — Но хочу добавить: я убежден, что, если кого-нибудь из нас, как в данном случае Бена, выставляют к позорному столбу, мы должны в первую очередь заботиться о чести и достоинстве нашей партии.

— А теперь разрешите и мне сказать несколько слов, — поднялся Дейв. — Я освещал в газете заседания комиссии. Конечно, проще всего критиковать Бена за допущенные ошибки, за то, что он позволил спровоцировать себя. Но инквизиторские приемы комиссии — это нечто новое в нашей стране. Вас сажают на скамью подсудимых и лишают защиты, вас пытаются загнать в тупик неожиданными, каверзными вопросами. И при этом не дают времени обдумать свои ответы, так что вы должны ориентироваться мгновенно. Но все же Биль высказал одну мысль, к которой Бен должен отнестись со всей серьезностью. Я имею в виду его замечание о впечатлении, которое мы производим на людей, не разделяющих наши взгляды. Хотелось бы послушать самого Блау.

— Черт возьми! — начал Бен. — Конечно, я считаю критику правильной. Сэм предупреждал, что расследование затеяно с целью спровоцировать меня, и я, так сказать, пошел навстречу этому желанию комиссии. Однако я не поручусь, что не повторю ошибки, случись все снова. Табачник предварительно рассказал мне о моих конституционных правах и посоветовал сослаться на первую поправку к конституции. Признаюсь, этого я не сделал. Пусть меня называют левым сектантом, романтиком и самодовольным глупцом, но я со всей откровенностью скажу, что все еще не уверен, целесообразно ли ссылаться на конституцию в подобной ситуации. Может, потому, что я как журналист слишком чувствителен к общественному мнению.

Если речь идет о впечатлении, которое мы производим на людей, не разделяющих наши взгляды, но в то же время не враждебно настроенных, то я по-прежнему считаю, что наилучшее впечатление мы произведем на них, если прямо, честно изложим свои политические взгляды. Тогда никто не сможет обвинить нас (даже со злым умыслом) в неискренности или…

— Послушай-ка, — начал было Квигли, но Бен не дал ему говорить.

— Извини, что я тогда прервал тебя. Но, пожалуйста, разреши мне закончить.

— Мне показалось, ты уже кончил.

— Нет еще. Я думаю вслух. Так вот. Мне известны аргументы, которые я мог бы представить комиссии. Сэм Табачник говорил мне о них, да и сам я после заседания заглядывал в конституцию и в книги по истории. Я хотел убедиться, что правильно понял Сэма. И он оказался прав.

Я согласен, мы действительно должны знать, как бороться в тех или иных обстоятельствах. Война в Испании и Германии — один вид борьбы против фашизма; борьба против комиссии по расследованию антиамериканской деятельности — это борьба совершенно иного рода, для нее требуется другое оружие, другая стратегия и тактика.

— Значит, у нас расхождений нет, — улыбнулся Дейв Беннетт.

— Да расхождений-то нет, — ответил Бен, — но я хотел бы после девяти лет пребывания в партии оставить за собой право ошибиться и вспылить, когда эти мерзавцы пытаются истязать меня. Ссылка на первую поправку в конституции не всегда достигает цели, не так ли? Да и все равно меня, по-видимому, вскоре обвинят в оскорблении конгресса.

— А если бы ты не сослался на эту поправку, — сказал Беннетт, — тебя бы привлекли к ответственности за лжесвидетельство. Ты уже девять лет в партии, Бен. Пора уже перестать верить в то, что противник уважает «правду, только правду и ничего, кроме правды». Это не так. Противник использует эти слова только для того, чтобы завлечь тебя в ловушку. И ты ошибаешься, если думаешь, что тебе не удалось доказать свою правоту. Что бы ты ни сказал, тебе все равно не убедить противника: он просто не хочет признавать никаких доводов. Но, слушая твои показания, каждый порядочный американец поймет, что ты — принципиальный человек и пытаешься доказать свою правоту, отбивая нападки совершенно беспринципных людей.

— Хорошо. Спасибо, — поблагодарил Блау.

— Но это не снимает с тебя ответственности, — ухмыльнулся Беннетт. — Вот почему я советую тебе не добиваться права на ошибки. Может кончиться тем, что ты возведешь это право в принцип.

Сейчас Бен думал: «Я чувствовал себя гораздо лучше, когда говорил с ветеранами войны. Они тоже предъявили мне кое-какой счет, как члену своей организации. Но с ними мне было легче, потому что они дрались с врагом и сейчас не устояли бы перед искушением снова схватиться с ним, используя в этой неравной борьбе единственное оружие, которое у нас есть в настоящее время, — разум и слово».

Он задумчиво смотрел на диван и размышлял: «Но сейчас нельзя думать о таких вещах… Ты хочешь думать о… нет, ты предпочитаешь позвонить Сью Менкен. Ты не встречался с ней уже два месяца и не против, чтобы она пришла к тебе. Зачем? Что это — физическое влечение или что-нибудь более важное? Кто знает! Отношения с Сью совсем не то, что отношения с Эллен Гросс.

Ты думал, что любишь Эллен и не любишь Сью. Больше того, ты „знал“, что не любишь ее. А теперь ты думаешь, что любишь Сью (может быть, потому, что она ушла от тебя?) и никогда не любил Эллен!»

«Почему бы не позвонить ей? — подумал он. — Что ты теряешь? Завтра праздник, день рождения Линкольна. Хорошо бы встретиться с ней. Нет, — сказал он себе, — ты не станешь звать ее, пока не решишь, что тебе нужно. Ты не будешь играть чувствами других людей, не станешь злоупотреблять доверчивостью женщины».

Неожиданно он подумал: «Почему бы не позвонить самому Лэнгу и не спросить его прямо: „Ты уже наговорил обо мне членам комиссии или только еще собираешься?“ Нет, скорее всего уже наговорил. Что же он мог сказать?»

С тех пор как Бен получил повестку об обязательной явке в комиссию, он регулярно слушал выступления Лэнга по радио и уловил в них нечто новое. Вот, например, последняя воскресная передача со всей ее болтовней о Винсенте Шиэне, сидящем у ног Ганди, потому что ему, видите ли, больше некуда было идти и не к кому обратиться. Это же ясно говорит о том, что Лэнг сам мечется из стороны в сторону в поисках выхода.

И все же Бен не мог поверить, что Лэнг пойдет по пути предательства. Но не верить в это — не значит ли принимать желаемое за действительное, проявлять тот самый сентиментализм, который высмеивала Сью? Ты ничего не должен человеку, если он помог тебе издать книгу и дал взаймы сто долларов. Ты же вернул ему долг. Ты ведь не раскаиваешься, что раскритиковал вместе с другими ветеранами эту паршивую пораженческую пьесу «Лучше умереть»? Кое-кому, быть может, действительно лучше было умереть, чем писать такую мерзость.

Да, ветераны посмотрели пьесу Лэнга и подвергли ее резкой критике. Почему? Да потому, что она не предъявляла к зрителям никаких требований. Потому, что автор, по существу, глумился над самыми печальными страницами героической борьбы за свободу. Потому, что пьеса успокаивала нечистую совесть тех, кто не помог Испании. Потому, что в ней фигурировала соблазнительная бабенка, по которой герой сходил с ума. Она погибла во время воздушного налета на Мадрид, в тот вечер, когда он собирался овладеть ею. («Я не был с ней близок… Ей-богу! Никогда!») Битва за свободу кончилась поражением только потому, что парень не переспал с девушкой. Вот к чему сводилась идея произведения Лэнга.

В дверь постучали.

— Войдите.

Появилась миссис Горнштейн, а следом за ней незнакомый человек. Бен посмотрел на хозяйку и перевел взгляд на посетителя.

— Бен Блау? — спросил тот улыбаясь.

— Да.

Человек вынул из кармана какую-то бумажку и протянул ее Бену.

— Вот ордер. Я должен арестовать вас.

— За что?

— Читайте.

Бен развернул бумажку.

— Что же это вы натворили? — жалобно спросила миссис Горнштейн.

— Тут ничего не говорится, написано только, что вы должны арестовать меня, и приводится ссылка на какой-то закон США.

— На решение комиссии конгресса, — пояснил полицейский, извлекая из заднего кармана наручники.

Увидев их, миссис Горнштейн громко вскрикнула.

— А без них разве нельзя? — спросил Бен.

— Никак нельзя.

Бен повернулся к миссис Горнштейн.

— Вы помните, обо мне одно время писали все газеты?

Женщина, заламывая руки, лишь механически кивала головой, и Бен вдруг заметил, что она очень похожа на его мать, хотя раньше ему никогда это не приходило в голову.

— Я говорил вам, помните? Об оскорблении конгресса.

— Боже мой! Боже мой! — причитала миссис Горнштейн.

— Не оскорбление конгресса, — уточнил полицейский, — а лжесвидетельство.

— Лжесвидетельство? Какая чепуха! Можно мне позвонить? — спросил Бен.

— Конечно, — сказал полицейский. — Звоните на здоровье.

 

8.

12 февраля 1948 года

В тот четверг Лэнг все утро расхаживал по своему кабинету. Он должен был принять решение, а это чертовски трудно. Нужно подумать о воскресном радиовыступлении, о том, как прокомментировать обстановку в Чехословакии, где влияние коммунистов настолько усилилось, что смена правительства становилась неизбежной. «День рождения Линкольна, — думал он. — Ха!.. Линкольн родился, а я умираю с каждой минутой. В ноябре, черт побери, мне стукнет сорок восемь!»

А выбора у него, по сути дела, и нет. Следователь с южным акцентом и помощник прокурора Фелпс Биллингс, в сущности, все решили еще до того, как нанесли ему визит три дня назад. «Сколько же в Соединенных Штатах помощников прокуроров? — лениво подумал Лэнг. — Наверное, тысячи!»

А в разговоре по телефону южанин так и не сказал, один он придет или еще с кем-нибудь. В его портфеле лежали готовенькие, самые исчерпывающие ответы, которые Лэнгу предстояло дать на поставленные вопросы.

Энн видела этих людей и поинтересовалась, кто они. Он ничего не сказал, но подозревал, что жена узнала сухое лицо человека с южным акцентом: его часто можно было видеть на страницах газет. На расспросы Энн он отвечал ничего не значащими фразами. «Наши взаимоотношения, — размышлял Лэнг, — дошли до той критической черты, когда количество вот-вот перейдет в качество, как выразилась бы Долорес Муньос и ее товарищи. Должен ведь когда-нибудь наступить конец многолетним ссорам и недоразумениям — всему, что делает их семейную жизнь такой нелепой».

Но, в конце концов, все это чепуха. Есть вещи поважнее. А все-таки умно действуют члены комиссии! Какой бедный выбор предоставили они ему, если только он вообще имеет право на выбор! Показания Бена Блау, сообщили Биллингс и следователь комиссии, были направлены в Большое жюри, которое вынесло решение о предании Бена суду. Он арестован и заключен в тюрьму. Предстоит судебный процесс. Если Бен окажется виновным, ему угрожают пять лет тюрьмы и штраф до десяти тысяч долларов. В ходе судебного процесса, прокуратура представит следующее заключение:

1) Блау был вызван в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности повесткой с предупреждением об обязательной явке.

2) Он предстал перед комиссией и поклялся на библии говорить только правду.

3) Находясь под присягой, показал, что в бытность свою в Испании он: а) не проходил боевую подготовку под руководством военнослужащих Красной Армии и б) не служил под начальством военнослужащих Красной Армии.

— Таким образом, — заявил помощник прокурора, — Блау будет уличен в лжесвидетельстве. Лэнг сразу же возразил:

— У вас нет доказательств его виновности. Я бы советовал не возбуждать дело.

— Это почему же? — удивился Биллингс. — Что вы хотите этим сказать?

— Все ваши обвинения против Блау основываются на том, какое значение вы придаете словам «военнослужащие Красной Армии».

Биллингс вздохнул.

— Значение этих слов яснее ясного, мистер Лэнг. Военнослужащий Красной Армии — это солдат международной армии коммунизма.

— Неверно, — ответил Лэнг. — Это солдат Красной Армии Советского Союза.

Следователь затрясся от беззвучного смеха.

— Всем известно, — проговорил он, — что коммунизм — это международное движение и что Красная Армия Польши — то же самое, кто Красная Армия России.

— Ну, знаете, все зависит от того, какой смысл вы вкладываете в свои слова. Думаю, что на суде нельзя оперировать этой фразой. Впрочем, я не юрист.

— Думаю, — заявил Биллингс, — что мы без труда убедим суд согласиться с нашим определением понятия «военнослужащие Красной Армии». Все, что нам нужно, — это эксперт-свидетель, чья репутация и честность не могут вызвать сомнения.

Лэнг ощутил на себе их взгляды и машинально спросил:

— Уж не мне ли вы собираетесь навязать эту роль? — Так как оба его собеседника промолчали, он горячо продолжал: — Ни за что на свете я не возьмусь доказывать подобную нелепость и вообще не стану выступать с показаниями против Блау.

Какой бы смысл ни вкладывать в то или иное выражение, о какой бы армии ни шла речь — о Красной Армии СССР или о Народной армии Польской Народной Республики, все равно для следователя, помощника прокурора, судьи и присяжных заседателей, специально подобранных в интересах «холодной войны», красное останется красным, армия армией, а правда станет ложью.

Биллингс невозмутимо объяснил, что хотя он и предпочел бы видеть Лэнга на суде в качестве добровольного свидетеля, но для вящей убедительности он вызовет его специальной повесткой. Еще до того, как Биллингс сказал все это, Лэнг понял, что добровольно или по вызову, но он скажет на суде все, что ему прикажут.

На минуту он перестал расхаживать по комнате и остановился, чтобы налить себе коньяку. Он не стал разбавлять его содовой, согревать в своих больших руках и, поворачивая стакан, вдыхать аромат — он залпом выпил вино, как в свое время пил виски Клем Иллимен.

Но почему, спросил он себя, ты обязан отвечать только так, как тебе прикажут? Почему бы тебе не подняться в суде и не заявить: «Ваша честь, господин судья, господа присяжные заседатели! Меня вызвал сюда прокурор, чтобы я дал ложное показание. Но я не стану лгать. Я не хочу участвовать в этой постыдной судебной инсценировке, разыгранной для того, чтобы осудить на пять лет тюрьмы невинного человека, подлинного американского героя».

Произнести эти слова значило бы выбрать единственно правильный и честный путь. А почему бы и не сделать этого? Ты стал бы героем. Да, но это означало бы отказаться от радиовыступлений и бешеных гонораров за них, навсегда закрыть своим пьесам дорогу на сцену, а своим книгам — в издательства, лишиться права выступать с лекциями, зачеркнуть все, что достигнуто за последние двадцать пять лет, вернуться к кошмару нищеты, которую ты познал в детстве и несчастной юности!

Но почему ты уверен, что все будет так? Почему ты думаешь, что в глазах прессы и общественного мнения ты не станешь идеалом истинного американца? Возможно. Но кто обеспечит тебя работой? «Дейли уоркер»? «Мейнстрим»? Сколько они будут платить тебе в неделю, в месяц, в год? Кто станет содержать тебя, продажного писаку? Партия, из которой ты дезертировал девять лет назад после телефонного звонка одного человека? «Но какой жест!» — мелькнуло у него, и он снова налил себе коньяку. («Хочу кататься как сыр в масле и слыть святым!»)

Мистер Биллингс, избегая, впрочем, называть вещи своими именами, дал ясно понять Лэнгу, в каком положении он находится. Лэнг был в Испании и встречался, как заявил под присягой, с руководящими деятелями Коммунистической партии Испании и многих других стран. Он общался с польским коммунистом Каролем Сверчевским, известным в Испании под именем генерала Вальтера. Он знал о Третьем Интернационале. Ему было известно, что бойцы интернациональных бригад направлялись в Испанию бороться с фашизмом вовсе не добровольно.

— Но это же ложь! — не выдержал наконец Лэнг. — В Испании в батальонах имени Линкольна, Тельмана, Домбровского; в Гарибальдийской, и во Франко-бельгийской бригадах и в других частях я встречал самых различных людей, и далеко не все они были коммунистами!

— Во всяком случае, большинство из них, — отозвался Биллингс.

— Я познакомился там с твердолобым республиканцем из Вермонта, — уже менее горячо продолжал Лэнг. — Среди добровольцев были и набожные католики. Между прочим, большая часть населения Испании — католики, а подавляющее большинство испанцев боролось против Франко и ненавидит этого типа до сего дня!

— Речь идет сейчас не об испанском народе, — сказал следователь, — а об американском коммунисте, который отправился в Испанию по приказу американской коммунистической партии.

— Блау не был коммунистом, когда уезжал в Испанию.

— Да, но он стал коммунистом, когда вернулся.

— Это не меняет сути дела, — добавил Биллингс. — С 1939 года Блау действует по указаниям Москвы.

— Не приходило ли вам когда-нибудь в голову, мистер Биллингс, — холодно заметил Лэнг, — что многие люди избирают одну и ту же общую цель и единодушно стремятся к ее достижению без всяких приказов свыше? Как иначе вы объясните американскую революцию, не говоря уже о русской? А бесконечные восстания ирландских республиканцев? А игра в футбол? Дисциплина и самодисциплина — различные вещи. Я, например, никому не уступлю в своих симпатиях к Испанской республике, хотя я и не коммунист.

— Вы были им, — тихо произнес Биллингс.

Лэнг сразу понял намек. Да, да! Он солгал им на первом заседании, и теперь они будут без конца тыкать его носом в его собственную ложь!

— Джентльмены! — сказал он. — Мне кажется, ваш выбор пал не на того человека, который вам нужен. Не сомневаюсь, вы сможете найти любое количество необходимых вам овидетелей-«специалистов», которые скажут на суде все, что вы пожелаете. Я не принадлежу к их числу и не стану давать ложных показаний.

— Никто их от вас и не требует, — ответил Биллингс.

— Правительство не позволит вам давать ложные показания, мистер Лэнг, — добавил южанин.

— Должен вам сказать, — продолжал Лэнг, — что дело Блау вы начали не с того конца, как говорят в Голливуде. Если вам так хочется осудить его, то нужно найти более веские улики, чем игра слов.

— Никто не добивается осуждения мистера Блау, — запротестовал Биллингс. — Министерство юстиции и не интересовалось этим делом, пока конгресс не передал нам показания Блау. Мы отправили их в Большое жюри. Оно установило, что Блау лгал, несмотря на присягу. Это и послужило основанием для обвинения. Но обвинение — это, конечно, еще не приговор. Вполне возможно, мистер Лэнг, что присяжные заседатели встанут на вашу точку зрения и не найдут в действиях Блау состава преступления. Однако министерство юстиции обязано привлекать к судебной ответственности каждого, кого признало виновным Большое жюри.

— Конечно, — ответил Лэнг со страстью, которая удивила его самого. — Но я, как журналист, в течение довольно длительного времени освещал работу федеральных судов в Сиэтле и знаю, что министерство юстиции вовсе не обязано пересылать все показания в Большое жюри. Ну, а когда министерство хочет отдать кого-нибудь под суд, жюри обычно охотно идет ему навстречу. Раньше министерство прибегало к такой процедуре весьма редко, но сейчас делает это все чаще и чаще.

— Мистер Лэнг, министерство юстиции не меньше вас заинтересовано в предотвращении судебных ошибок. Наша священная обязанность состоит в том, чтобы защищать невиновных и карать преступников.

— Надеюсь, что это так.

— Я хочу также сказать, что вас никто не принуждает принимать наше предложение. Однако ваши показания дали основание думать, что вы готовы оказать помощь правительству США. Во время последнего вызова в комиссию вы были очень откровенны.

— Спасибо, — ответил Лэнг, — но я уверен, что правительство не хочет, чтобы я совершал насилие над своей совестью.

— Само собой разумеется, — согласился следователь. — Это я предложил мистеру Биллингсу встретиться с вами и выяснить вашу позицию в этом вопросе. Пожалуйста, не думайте, что вас принуждают.

— Благодарю.

— Конечно, найдется много людей, — заметил Биллингс, — которые могли бы рассказать о политических взглядах генерала Вальтера и об отношениях, существующих между польской и русской армиями.

— Именно об этом я и говорил.

— Да, но лишь немногие из них, — продолжал Биллингс, — пользуются такой безупречной репутацией, как вы, и в состоянии дать такие же авторитетные показания, мистер Лэнг.

— Вы мне льстите.

— Благодарим вас, мистер Лэнг, — поднялся Биллингс. — Вы не пожалели для нас своего времени.

— Это очень любезно с вашей стороны, — присоединился к нему следователь.

— Не стоит благодарности, джентльмены, — ответил Лэнг, провожая гостей до двери.

«У меня есть еще время, — подумал он, наливая стакан коньяку и слегка вздрагивая. — Суду еще надо принять дело Блау к рассмотрению, а Бен тем временем найдет умного адвоката, который потребует отсрочки судебного разбирательства. Адвокаты всегда так делают. А потом Биллингс и комиссия подыщут свидетеля получше, чем я».

Вспоминая свой разговор с Биллингсом и следователем, Лэнг испытывал удовлетворение. Он не позволил себя запугать и дал ясно понять, что его показания не продаются и не покупаются и что он будет говорить так, как велит ему совесть.

В свое время, работая корреспондентом различных газет, Лэнг присутствовал на многих судебных процессах и хорошо знал, что такое колеблющийся свидетель (со стороны защиты или обвинения — все равно). Никто не знает, что он вдруг выпалит. Больше того, опытные адвокаты путем искусного перекрестного допроса могут добиться того, что такой свидетель прямо укажет на людей, вынудивших его явиться в суд и давать нужные им показания.

Он сел за пишущую машинку и стал печатать:

«9 февраля 1948 года меня, Фрэнсиса К. Лэнга, посетили мистер Фелпс Биллингс из прокуратуры города Нью-Йорка и следователь комиссии по расследованию антиамериканской деятельности мистер…»

Лэнг вдруг остановился. «Зачем ты это делаешь? — спросил он себя. — Чтобы положить свою писульку в сейф и ждать, когда она тебе сможет пригодиться? А для какой цели? Кто ты такой, черт тебя подери? Георгий Димитров, обвиненный в поджоге рейхстага? Ты даже не Бен Блау!»

Он выдернул бумагу из машинки, подошел к окну и посмотрел на улицу. На зданиях развевались знамена. «Мистер Линкольн! — думал он. — К чему тебе эти флаги, вывешенные в честь дня твоего рождения? Они же убили, хладнокровно застрелили тебя, не так ли?..»

«Поистине потрясающая особенность тюрьмы, — размышлял Бен, сидя в своей камере, — состоит в глубокой пропасти, разделяющей жизнь людей в тюрьме и жизнь людей на воле. Находясь в заключении, вы теряете представление о том, что происходит за тюремными стенами; находясь на воле, вы не можете себе представить, как протекает жизнь в тюрьме.

Пусть вы окружены другими людьми — сотнями людей, — все равно вы не с ними, но в то же время вы не одиноки. Вы встречаете их в тюремной столовой и на прогулке; вы говорите с ними через стену камеры, не видя их; за вами наблюдают другие люди, люди в форме, — и все же ни с кем из них у вас нет ничего общего.

Едва закрываются за вами тюремные ворота, как вас поглощает давящая, дикая, нелепая обстановка, свойственная подобным местам. И все-таки человек сразу же приспособляется. Эта приспособляемость находит свое выражение в попытках заключенных вести себя, как все люди в мрачных шутках, которые они выдумывают, в напускной удали, с которой они бросают фразу: Подумаешь, черт возьми! А что тут особенного?»

Парень в соседней камере стучит в железную стену и просовывает в отверстие у потолка сложенную газету. Отовсюду слышны обрывки разноголосого разговора. Тюрьма гудит, как пчелиный улей, а тут еще радио, установленное на недосягаемом расстоянии, передает легкую музыку и новости дня.

Нереальность обстановки подавляет слабые попытки заключенных сохранить душевное равновесие. Горький юмор надзирателя, ранним утром вручающего вам со словами: «Вот твоя зубная щетка» метлу для чистки параши, забывается за те долгие часы, в течение которых вы сидите или лежите на жестком топчане, пытаясь читать газету или волей-неволей слушая радио: вы ведь не можете ни выключить его, ни выбрать передачу по своему вкусу.

В тюрьме у Бена сняли отпечатки пальцев, заставили его раздеться (причем содержимое карманов переписали, а одежду куда-то унесли), принять душ и надеть синий комбинезон из грубой ткани. В тот же день к нему пришел адвокат. Отправляясь на свидание с ним, Бен должен был пройти через бесконечное количество дверей: дверь камеры, дверь этажа, ворота корпуса и, наконец, две двери в самой комнате свиданий.

Сэм Табачник явился к Бену по вызову организации ветеранов. Он уже знал о его аресте и сообщил, что возьмет его на поруки, если только найдет тысячу долларов, необходимых для внесения залога.

— Ты не знаешь, у кого есть такие деньги? — спросил Сэм.

— У Фрэнсиса Лэнга, — ответил Бен.

Табачник взглянул на него, пытаясь понять, шутит он или говорит серьезно, но Бен тут же добавил:

— Но не звони ему. Я уверен, что это будет напрасно.

Он вспомнил о бывшем партнере брата, адвокате Певнере, и спросил Сэма, не знает ли он его. Сэм отрицательно покачал головой. Да и Певнер, подумал Бен, никогда не даст денег.

— Ветераны уже собирают деньги, — сказал Табачник. — Для этого потребуется дня два-три. Не можешь ли ты подсказать им, к кому лучше всего обратиться?

Бену хотелось поговорить об обвинительном заключении, копия которого была у Сэма, но тот уклонился от этого разговора.

— Нужно сначала вытащить тебя отсюда. Как ты себя чувствуешь?

— Ничего, — пожал плечами Бен. — Только скучновато.

Ему так много нужно было спросить у Сэма, что он не знал, с чего начать, к тому же ему было неудобно затруднять адвоката своими догадками и предположениями. Он хотел, чтобы Сэм позвонил Сью Менкен, но не решился попросить его об этом. Бену хотелось узнать, сколько ему придется ждать до суда, есть ли шансы на аннулирование обвинительного заключения, какие доводы намерен привести адвокат против абсурдного обвинения, на основании которого Бена посадили в тюрьму.

Последнего вопроса они слегка коснулись в разговоре, но Бена не удовлетворил ответ Табачника. По его мнению, обвинения, выдвинутые против него, настолько нелепы и смехотворны, что не составит труда опровергнуть их. Однако Табачник смотрел на вещи не столь оптимистически.

— В обычное время — действительно не составило бы труда. Но не теперь, — возразил он.

— Но ведь это же смешно, — возмутился Бен. — Я не лгал, не лжесвидетельствовал. Красная Армия…

— Конечно, ты не лжесвидетельствовал, — перебил Сэм. — Но если только не удастся избежать суда, нам как раз и предстоит убедить присяжных заседателей в том, что ты сказал правду. Я предчувствую, что главный вопрос будет вовсе не в том, что кто-то, выступая с показаниями перед комиссией конгресса, говорил правду или неправду. Нет. Это будет суд над твоими политическими убеждениями, над тобой как членом коммунистической партии и над партией в целом. И можно не сомневаться, что правительственные органы постараются представить ее присяжным заседателям в самом невыгодном свете.

— Ну что же, — улыбнулся Блау, — вытащи меня отсюда поскорее, и мы постараемся как следует подготовиться.

— Вытащим, Бен, вытащим, — заверил Табачник. — Наберись терпения. Ты пробудешь здесь не больше тридцати шести часов. Ветераны действуют.

— Передай им мое спасибо, ладно?

Сэм кивнул головой.

Подходя к своей одиночке, Бен увидел за решеткой соседней камеры молодого человека с белокурыми волосами и большими голубыми глазами. Поймав его равнодушный взгляд, Бен улыбнулся и поздоровался.

Ему пришлось ждать, пока надзиратель открывал дверь камеры. «Какой абсурд. Освобожденный лев должен сам проситься обратно в клетку, приученный к этому не хуже, чем какая-нибудь подопытная собака Павлова».

Войдя в камеру, он присел на минуту на неудобный металлический стульчик возле такого же стола, прикрепленного к стене, и посмотрел сквозь решетку. Перед ним лежал пустынный выбеленный коридор; вдоль противоположной стены тянулись узкие окна с матовыми стеклами.

Сверху раздался стук. Заключенный из камеры, расположенной этажом выше, упорно выстукивал одно и то же: «Выпустите меня отсюда, выпустите меня, выпустите меня, будьте вы прокляты!..» Но вот он умолк. И тогда Бен услышал стук в стену слева.

— Да, — отозвался он.

Это был блондин из соседней камеры.

— За что ты попал сюда, браток? — спросил голос, такой же невыразительный, как и лицо его владельца.

— Лжесвидетельство, как мне сказали, — ответил Бен.

— Что это такое?

Бен пересел на койку, чтобы быть поближе к стене и не привлечь внимания надзирателя.

— Говорят, что я дал ложные показания правительственной комиссии.

— Комиссии?

— Да. Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности.

Последовала длинная пауза, затем голос сказал:

— Кажется, я читал о тебе. Твоя фамилия Блау?

— Да.

Наступило еще более долгое молчание.

— Ты действительно врал? — донеслось наконец из-за стены.

— Нет. А в чем обвиняют вас?

— Вооруженный грабеж. Обвиняют сразу по трем статьям.

— Как ваша фамилия?

— Левин.

— Вас оговорили?

— Да нет. Попался. Я и раньше занимался этим. Если докажут виновность, пожизненная каторга обеспечена.

— Вас еще не судили?

— Нет. Скажи, ты красный?

— Говорят, что красный.

— А сам-то ты что говоришь?

— Ничего.

— Почему?

— Я любому скажу все, что думаю, если меня спросят по-хорошему. Но если меня заставляют отвечать, угрожая лишением работы или свободы, я ничего не скажу.

— Не понимаю.

— Вы ходите на прогулку? Я мог бы объяснить вам.

— Конечно, — ответил Левин. — Нас выводят во двор на час, если у надзирателей хорошее настроение. А если погода паршивая, мы бродим по коридору.

— Увидимся, — сказал Бен.

Он попытался поговорить с Левиным в первый же вечер, когда заключенные стояли в очереди в столовую, но надзиратель ткнул пальцем в его сторону и сделал свирепую гримасу.

— Эй, ты! — крикнул он. — Помалкивать!

Разговор так и не состоялся, хотя за столом они сидели рядом. Левин даже не посмотрел на него.

На следующий день отмечалась годовщина рождения Линкольна, и по радио все время передавали патриотическую музыку и посвященные этому событию речи разных политиканов. Выступили президент Трумэн и два конгрессмена от республиканской партии; спустя восемьдесят три года после смерти Линкольна они все еще пытались клеветать на него.

Несколько раз в течение дня по радио передавали государственный гимн, и каждый раз Левин говорил:

— Эй, красный, ты встаешь, сукин сын?

Теперь Бену стало ясно, почему человек из соседней камеры не стал разговаривать с ним в прошлый вечер в столовой и в это утро, когда их пригнали в пустой коридор — верхнего этажа, где не было камер, и заставляли бродить взад и вперед целый час.

Гангстер-патриот? А почему бы и нет? В этом мире их немало. Всякий раз, когда раздавались звуки гимна, Левин выкрикивал все тот же вопрос, несколько варьируя его: «Ты поднялся, коммунистический выродок?», «Ты встал, красный мерзавец?..»

В тог вечер после ужина, как только открыли камеры, Левин, избегая Бена, ушел в другой конец коридора. По радио передавали геттисбергскую речь Линкольна. Читал ее Раймонд Мейси. Такую передачу стоило послушать.

Бен думал о Фрэнсисе Лэнге, пытаясь побороть чувство одиночества и заброшенности, неизбежно возникающее у человека в тюрьме, если даже он знает, что за его освобождение борется целая организация, нет — даже две организации.

«Мы ведем сейчас ожесточенную гражданскую войну, — читал артист, — в ходе которой проверяется, сколько времени может выстоять наша нация или любая другая нация, сформировавшаяся в таких же условиях и столь же преданная своим идеалам». (Вот она — «холодная война»! — мелькнула у Бена мысль).

Он испытывал сильнейшее желание узнать, не Лэнг ли причина тому, что он оказался в тюрьме. Но как это узнать? Возможно, что Лэнг тут ни при чем. На допросе кто-то из членов комиссии упомянул интервью, которое взял у Блау Лэнг. Бен смутно припоминал, что действительно давал Зэву интервью, однако в печати он его не — видел. Если все это так, значит, комиссии известно, что они знают друг друга. Несомненно, интервью было где-то напечатано и хранится в деле Лэнга, если оно есть у комиссии.

«Но в более глубоком значении, — продолжал читать Мейси, — невозможно сделать это место еще более священным. Еще живые или уже погибшие герои, боровшиеся здесь…» («и в Испании, — мысленно добавил Бен, — и в Германии, Италии, в Тихом океане, под Сталинградом, Ленинградом, на острове Уэйк, у Великих Лук, в Варшаве и в Арденнах… Боже, где только они не боролись, где только не будут еще бороться!»)

«Мир скоро забудет, что мы говорим сейчас, но он всегда будет помнить, что они сделали в Геттисберге. Нам, живущим, нужно посвятить себя великой цели, стоящей перед нами; нам нужно сделать все, чтобы гибель павших не оказалась напрасной („Аминь, Линкольн“, — подумал Бен)… чтобы наша нация, если будет угодно богу, пережила свое новое рождение, чтобы народное правительство, избранное народом и для народа, не исчезло с лица земли».

В этом месте речи в камерах выключили радио и свет. Только в коридорах остались гореть тусклые лампочки. Было десять часов вечера.

— Ура красно-бело-синему! — закричал кто-то в дальнем конце коридора. В камерах ответили громким смехом.

— Заткнись! — донесся окрик.

«Какой голос был у Линкольна? — спросил себя Бен. — Такой же звучный и вибрирующий, как у Мейси? Пожалуй, нет. Может, у него был высокий голос и…»

В это время тихо, но все же достаточно разборчиво заговорил Левин. Бен знал, что он обращается к нему.

— Ты слышал? Ты слышал, о чем говорил этот человек? А ты пытаешься вредить нам, ты, грязная свинья! Позор для евреев! Только бы мне добраться до тебя, я бы кишки из тебя выпустил!

— Внимание! Внимание! — загремело радио. — Всем камерам… Десять часов… Отбой.

Бен забрался под одеяло из грубой ткани, растянулся на топчане и, заложив руки под голову, уставился в пустую койку над собой. «Было бы лучше, — подумал он, — если бы со мной в камере сидел еще кто-нибудь, пусть даже Левин… Сью, что ты делаешь сегодня вечером, милая? Где ты сейчас? Думаешь ли обо мне?..»

Лэнг, уже основательно пьяный, стоял у окна и смотрел на развевающиеся флаги. В дверь кабинета постучали.

«Обед, — подумал он, не поворачиваясь. — К черту обед! У него нет аппетита». Он еще и не думал по-настоящему, как выбраться из того дурацкого положения, в которое его поставили три дня назад. «Может быть, не стоит и думать? — пронеслось в голове. — Быть может, если не думать, все образуется само собой?» Он громко засмеялся.

В дверь постучали сильнее, но Лэнг не шевельнулся, продолжая смотреть в окно. Он знал, что, если Энн захочет позвать его обедать, она откроет дверь и войдет в кабинет. «Я не голоден и, вероятно, никогда больше не буду голоден».

— Фрэнк! — услышал он голос жены, но не отозвался. Дверь открылась, но он даже не повернул головы.

— Я хотела спросить тебя кое о чем, — сказала Энн, подходя к нему. Лэнг думал в эту минуту о том, как высоко от этого окна до мостовой.

— Да? — мрачно проговорил он.

Энн взяла его за руку, повернула лицом к себе и увидела его глаза, налитые кровью, и сузившиеся зрачки.

— Да? — повторил он. — Я пьян. Ну и что?

— Я не об этом хотела тебя спросить. — Лэнг молчал. — Кто те два человека, — продолжала Энн, — которые приходили к тебе в понедельник утром?

— Ну, скажем, Розенкранц и Гильденстерн.

— Один из них служит в комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, не так ли?

— А ты что, председатель комиссии? Если ты знаешь так много, зачем спрашиваешь?

Он направился к графину с коньяком.

— Что ему нужно от тебя?

Лэнг налил коньяк в стакан, поднес его к губам и взглянул на жену.

— Он хотел знать, хозяин ли я своей судьбы и своей души. Я ему ответил.

— Фрэнк, я серьезно!

— Он хотел, чтобы я поиграл с ним в ладушки.

Энн с недоумением глядела на него. Он рассмеялся и отхлебнул из стакана.

— Ты видел утренние газеты?

— Я отказываюсь отвечать на том основании, что первая поправка к конституции защищает мое право читать, что я хочу, говорить, что думаю, пить, сколько влезет, и делать, что мне заблагорассудится.

Он допил коньяк и почувствовал, как вино сразу ударило в голову. «А! — мысленно восхитился он. — Вот это здорово!»

— Ты имеешь какое-нибудь отношение к аресту Блау?

— Почему я должен иметь к этому какое-то отношение? — Лэнг опустился в кресло и стал рассматривать жену так, словно увидел под микроскопом какой-то новый, неведомый доселе организм.

— Я еще раз спрашиваю: ты имеешь отношение к аресту Блау?

— Госпожа председательница! Внесите этот вопрос в повестку дня!

— Что за ложные показания он дал комиссии по расследованию антиамериканской деятельности?

— Откуда я знаю?

— Ты слышал его показания.

— И ты тоже.

— Я не слышала ничего такого, что можно назвать лжесвидетельством.

— Ты что, юристом стала?

— Один из тех, что приходили к тебе, — представитель прокуратуры?

Лэнг не ответил.

— Они предлагали тебе выступить в качестве свидетеля против Блау?

— Ничего не могу сказать.

— Нет, ты все же скажи, что они предлагали тебе.

— Не твое дело, кислая морда!

Энн повернулась и направилась к двери, но Лэнг вскочил с кресла и, догнав ее, схватил за руку.

— Ты куда?

— Не знаю.

Он подвел жену к стулу и, грубо сжав ее руку, заставил сесть. Покачиваясь, Лэнг отступил шага на два и заявил:

— Не говори о вещах, которые тебя не касаются. Слышишь? Мне это не нравится.

— О чем ты?

— Блау, я, лжесвидетельство и прочее… Это не твое дело.

— Я не совсем понимаю.

— Не понимаешь? А впрочем, ты никогда не отличалась особым умом, не так ли?

— Пожалуй, ты прав, — согласилась Энн. — Но я попытаюсь понять, если ты поможешь. Ты говорил, что в комиссии тебя расспрашивали о Блау и ты сказал, что он коммунист.

— Я сказал им, что считал нужным.

— Затем, сразу же после твоего второго допроса, Блау тоже вызвали в комиссию и спросили, знает ли он тебя.

— Ты мне надоела, — твердо и отчетливо проговорил Лэнг, направляясь к бутылке с коньяком.

— Потом его арестовали и посадили в тюрьму за лжесвидетельство. Я хочу знать, Фрэнк, — посмотри мне в глаза — я хочу знать, какое ты имеешь отношение ко всему этому. Что потребовал от тебя этот человек из комиссии и тот, другой?

— Я уже сказал, — пробормотал Лэнг, снова наливая себе вина. — Они хотели узнать, действительно ли квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Я обещал подумать.

— Фрэнк, если ты сейчас же не ответишь на мой вопрос, ты уже больше никогда не сможешь ответить.

Лэнг поднял стакан и посмотрел сквозь него.

— Да она еще смеет угрожать мне! — Он хихикнул. — Она! Мне!

— Ты собираешься выступить против него в качестве свидетеля?

Он выпил вино и повернулся к ней.

— Я еще не решил, — злобно сказал он. — А какое я приму решение, не твое дело, и пошла ты к черту!

— Я ухожу.

— Куда?

Энн направилась было к дверям, но остановилась и бросила на него презрительный взгляд.

— А ты не знаешь?

— А! Моя женушка с кислой мордочкой, кажется, покидает меня после стольких лет супружеского блаженства?

— Не называй меня так!

— А что? Это слишком мягко? — Он ухмыльнулся. — Лэнг — многоженец, Лэнг — пьяница, а теперь Лэнг — женоненавистник. Скажешь что-нибудь новенькое?

— Да, — ответила она дрожащим от гнева голосом. — Лэнг — лжец, Лэнг — трус, Лэнг — Иуда!

— Блау — Иисус Христос! — Лэнг принужденно рассмеялся.

— Он заботился о тебе, когда ты метался в белой горячке, он — вызвал меня и ждал, пока я не приехала из Парижа. Кроме того, мне припоминается один наш разговор — несколько лет назад, и…

— Какой еще разговор?

— …и я своими ушами слышала, как ты много лет восхищался им, словно влюбленный. А два месяца назад он защищал тебя перед комиссией, отказываясь отвечать, знает он тебя или нет.

— У него были на это свои причины.

— Если у него и были какие-то причины, то, во всяком случае, вполне достойные. Это и навлекло на него неприятности. Что касается твоих мотивов, то…

— Может, мне лучше всего повеситься? Ведь Иуда сделал именно так.

— Ты и повесишься, Иуда ты или нет. Ты пошел по такой дорожке, что в конце концов покончишь с собой.

— Ага! Ты заговорила, как этот знахарь Эверетт Мортон! Будет ли конец чудесам?

— Не понимаю, зачем ты женился на мне.

— Я никогда не любил тебя. Единственная женщина, которую я любил, умерла десять лет назад.

— Ты и ее не любил, — усмехнулась Энн. — Ты никогда и никого не любил, кроме себя.

— Давай уж, выкладывай все. Не забудь упомянуть о лучших годах своей жизни, потерянных со мной, о том, что тебе приходилось трудиться не разгибая спины, как говорила моя мать. Но она действительно работала, а ты с того дня, как вышла за меня замуж, и мизинцем не шевельнула. Ты только и знала, что нагуливала жир и тренькала на пианино, словно десятилетняя девчонка.

— Боже мой, какой я была до сих пор идиоткой! Но теперь я, кажется, знаю, что делать. Прощай!

— Иди к Блау! — крикнул Лэнг, когда Энн направилась к двери. — Ты и он — два сапога пара. Ему, вероятно, придется по вкусу такой лакомый кусок, как ты… Конечно, когда его выпустят из тюрьмы.

— Спасибо за совет, — ответила Энн. — Я так и сделаю.

— Это как же именно?

— Я пойду в организацию ветеранов батальона имени Линкольна и дам деньги, которые нужны для залогу — ответила Энн, выходя из комнаты.

Лэнг чуть не завыл от ярости. Ему хотелось хватать и швырять все, что попадет под руку, запустить бутылкой в зеркало, грохнуть кресло об стол, выбросить в окно пишущую машинку… Он вытянул палец по направлению к зеркалу и сказал: «Трах!» Потом приложил палец к голове: «Бах!»

«Бах! Бах! Трах! Бах!» — повторил Лэнг, пытаясь подражать звуку пистолетного выстрела. Потом замолчал, закрыл дверь кабинета и стал ходить взад и вперед, заложив руки за спину. «Хорошо, — думал он. — Иди. Иди к черту и живи с ним. Никто, кроме черта, не станет с тобой жить. Даже этот мерзавец Блау. Я не нуждаюсь в тебе. Мне никто не нужен. Мне не нужна и эта потаскушка Пегги О’Брайен: такие, как она, стоят по гривеннику за дюжину. Мне даже не нужна красная девственница Долорес Муньос». — Лэнг засмеялся. — Вот это здорово — Санта Долорес, красная девственница!

Он взял графин и отпил прямо из горлышка.

«Алкоголь — опиум для народа. Коммунизм — опиум для народа. Народ — опиум для народа. Но не я! Меня-то уж не прижмут и в тюрьму не посадят. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Вам нечего терять, кроме своего ума!»

Лэнг достал из среднего ящика стола визитную карточку и с трудом набрал номер телефона.

— Соедините меня с Фелпсом Биллингсом, — попросил он. — Говорит Фрэнсис Лэнг.

 

9. 

Февраль — апрель 1939 года

Но счастливая чета не замечала слез миссис Фукс. На следующий день Бен повидал Лео и получил разрешение пожить на его даче в горах Рамепо, близ штата Нью-Джерси. В партийной ячейке он взял отпуск.

Была середина зимы, но молодожены хотели пожить одни (ребенка они взяли с собой); к тому же дача им ничего не стоила, если не считать, что по дороге в какой-то маленькой лавочке они закупили необходимые продукты.

Бен заключил договор с фирмой «Пибоди и сыновья», и Лео был доволен этим. В качестве свадебного подарка он преподнес Бену стодолларовую бумажку, посоветовав меблировать на них квартиру. Но Бен ответил, что в этом нет необходимости. После своей беседы с Чэдвиком он парил в облаках. При первом взгляде на этого человека Бен сразу понял, почему Лэнг называл его мумией: издатель действительно напоминал ее. Чэдвик был явно неглуп. Он часа два подробно расспрашивал Бена, прежде чем решился заявить: «Вы, молодой человек, произвели большое впечатление на Фрэнсиса Лэнга. А я считаюсь с его мнением».

Но Бен понимал, что Чэдвик считается не столько с мнением Лэнга, сколько со своим собственным. Дня через два он получил договор, в котором говорилось, что ему будет выплачено семьсот пятьдесят долларов по тридцать пять долларов в неделю. Он нашел и название для своей книги: она будет, смело решил Бен, называться так же, как называлась газета его бригады, издававшаяся на передовых позициях, — «Волонтер армии свободы». А к тому времени, когда Бен и Эллен с ребенком, чемоданами, патефоном, портативной пишущей машинкой и детскими вещами вышли из поезда и наняли человека, который должен был довезти их до коттеджа Лео, Бену стало ясно, о чем он расскажет в своей книге.

— Сумасшедшие! — воскликнула миссис Фукс, когда узнала об их намерении взять с собой ребенка. — Везти малютку на дачу зимой! Да она умрет там от аммонии!

Через пять минут после приезда Бен разжег в камине большой огонь, а затем они уселись у огня и принялись хохотать как сумасшедшие.

С веранды коттеджа открывался вид на высокий скалистый холм. По словам соседа-фермера, в летнее время он кишмя кишел гремучими змеями. К домику иногда подходили олени. Вокруг росли невысокие деревья, защищавшие жилье от пронизывающих ветров и снежных заносов.

Молодожены установили трудовой распорядок дня: прогулка с ребенком, завернутым в мешок, сшитый Беном по образцу тех, в каких переносят детей индейские женщины, заготовка дров, уборка дома. Пищу Бен и Эллен готовили по очереди. Они регулярно слушали передачи последних известий по радио и все музыкальные программы, которые удавалось поймать.

Бен начал писать книгу, даже не составив предварительно наброска или плана. Первое время он чувствовал себя виноватым, уделяя так много времени своей работе, но Эллен однажды с улыбкой заметила: «Мужчины должны трудиться, а женщины плакать. Ведь заработать удается немного, а кормить нужно многих».

— Чьи это слова?

— Не помню, — ответила Эллен. — Да не теряй же зря времени, лодырь ты этакий!

Приступив к работе, Бен не беспокоился о выборе жанра; он надеялся, что форму книги определит ее содержание — то, что переполняло его сердце.

И во сне и наяву Бен снова глубоко переживал все, что довелось ему испытать в Испании. Это вначале встревожило Эллен. По ночам его мучили кошмары, в которых неизменно фигурировал Джо Фабер. В такие минуты Эллен зажигала свет, будила его, и они проводили остаток ночи в бесконечных разговорах.

— Я хочу написать такую книгу, чтобы на ее страницах Джо Фабер заговорил, как живой, — объяснял Бен. — Сейчас, когда ты со мной, меня не должны бы мучить такие сны.

Эллен обнимала ею.

— Вы были так дороги друг другу, Бен. Но, поверь мне, это пройдет.

Однако новости, которые они слушали по радио, вновь и вновь возвращали к мыслям об Испании. Сообщениями об испанских событиях были заполнены и газеты, которые Бен ежедневно покупал на бензозаправочной станции на шоссе. Много новостей Бен узнал благодаря Чэдвику, который вместе с еженедельным чеком от Пибоди присылал ему вырезки из газет.

— А знаешь, — признался как-то Бен, — работая над своей книгой, я чувствую себя так, словно мчусь наперегонки со временем. Сам не знаю, почему у меня такое ощущение.

Бену казалось, что он обладает какой-то волшебной силой: если ему удастся написать книгу быстро и хорошо, Испания не погибнет!

— А ведь Лэнг-то оказался прав, — однажды заметил он. — Еще в декабре прошлого года он утверждал, что готовится сделка за счет Испании.

Так и случилось. За два с половиной года войны враг ни разу не штурмовал Мадрид, и все же 28 марта столица неожиданно капитулировала. В тот день Бен с трудом сдерживался, чтобы не вернуться в Нью-Йорк. Впервые после женитьбы Бен почувствовал себя одиноким, хотя рядом с ним была любимая женщина. Эллен он не сказал ни слова, считая, что предает их любовь уже одним, тем, что позволил чувству одиночества пробраться в его душу. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь — с кем угодно, все равно, лишь бы это был человек, которому Испания ближе, чем она когда-нибудь станет для Эллен.

Он вспомнил песню, которую обычно пели в походах добровольцы:

Мы франкистские полчища встретим огнем И фашистов с дороги сметем, С генералом Миаха в сраженья идем, На штыках мы свободу несем…

И в памяти Бена всплывали лица мужчин и женщин — всех, кого он знал: солдат, штатских и крестьян, особенно крестьян.

Бен писал как одержимый по нескольку часов подряд. Занимаясь с ребенком в соседней комнате и прислушиваясь к стуку машинки, Эллен думала: «Работа значит для него больше, чем я. Уже? Так скоро?.. Но справедливо ли я сужу о нем? Нет, несправедливо! Разве может быть иначе? Разве может человек, прошедший через такие испытания, забыть о них? Пройдет время, воспоминания сотрутся, и Бен станет другим».

Эллен дала себе слово помочь ему в этом. Насколько это возможно, она будет делить с ним его переживания, страдать вместе с ним, она поможет ему сбросить старую кожу. Она постарается согреть его своей любовью, придать особую прелесть минутам их физической близости, которая приносила им глубокое взаимное удовлетворение. Она отдаст ему всю свою преданность, все свое понимание, чтобы возместить все, что он потерял в этой незнакомой, чужой стране, которую Эллен тоже любила, хотя никогда и не видела.

Позднее, в конце месяца, Бен с иронией и горечью прочел сообщение газеты «Нью-Йорк тайме».

— Послушай-ка, — сказал он жене, презрительно кривя губы: — «Новый папа обратился с посланием к католической церкви Испании. В прошлое воскресенье оно было оглашено с амвона всех церквей», — Бен сплюнул в камин и продолжал: — «С величайшей радостью мы обращаемся к вам, дорогие сыны католической Испании, и выражаем наши пастырские поздравления по поводу дарованных богом мира и победы, которые увенчали ваш героизм, веру и милосердие, испытанные в столь великих страданиях».

— Как тебе нравится? — воскликнул он.

Эллен лишь покачала головой. А в памяти Бена всплыла известная фотография Франко, Мола и князей церкви, расположившихся на ступенях кафедрального собора: жирные, продажные физиономии, тучные фигуры, руки, поднятые в фашистском салюте…

Он припомнил интервью Франко в июле 1936 года, когда, казалось, сопротивление жителей нескольких крупных городов приведет к ликвидации мятежа. Франко спросили:

— Сколько времени еще будет продолжаться эта бойня?

Диктатор ответил:

— Компромисс и перемирие исключены. Я по-прежнему буду готовить наступление на Мадрид и захвачу столицу. Любой ценой я спасу Испанию от марксизма.

— Значит, вам придется расстрелять половину населения Испании?

Франко ответил:

— Повторяю: любой ценой.

И вот теперь резня началась. А новый папа, как и старый…

— Нет, ты только послушай, — снова взволнованно заговорил Бен. — «Мы посылаем вам, наши дорогие сыны католической Испании, главе государства и его прославленному правительству, ревностному епископату, самоотверженному духовенству, героям-бойцам и всем верующим наше апостольское благословение».

Наше апостольское благословение! Самоотверженное духовенство! Наместник бога на земле! Испания погибла, а за полторы недели до этого была оккупирована Чехословакия, гнусно преданная Англией и Францией. Кто же теперь на очереди? Впрочем, это не трудно угадать.

В свое время в Мэдисон-сквер гарден Лэнг заявил:

«Попомните мои слова: мир идет к величайшей катастрофе. И то, что мы видели в Испании, повторится во всех столицах так называемого демократического мира».

— Мне кажется, — чуть улыбнулась Эллен, — что ты враждебно относишься к католикам.

— Да, верно! — страстно воскликнул Бен.

— Но ты не прав, Бен, и ты это знаешь.

— Я противник не только католицизма, но и вообще всякой церкви.

— А ты не обманываешь самого себя? Не забывай, большинство испанцев тоже католики.

— Конечно, и в течение столетий жгут церкви. Почему?

— Ты знаешь.

— И в Италии, и в Ирландии, и в Мексике…

— Дело совсем не в этом, — прервала Эллен. — Дело в том, что ненависть к церкви может привести тебя к тому, что ты возненавидишь людей.

Бен некоторое время размышлял над словами жены. Его нетерпимость к тем, кто еще верил в бога, легко могла завести его в тупик. Черт возьми, как плохо он разбирается в истории, если не может понять, почему в религии еще нуждается так много людей, в том числе и его мать: она так расстроена, что он и Эллен не обвенчались у раввина.

— Я думаю над этим, querida. А знаешь, Эллен, я забыл написать о нас Лэнгу. Ты должна познакомиться с ним.

Сейчас Бен испытывал некоторую радость при мысли о том, что Лэнг вступил в партию. Он даже упрекал себя за чванливость, заставлявшую его сомневаться в праве Лэнга называть себя коммунистом. В конце концов, партия была организацией живых людей, со всеми присущими им недостатками, слабостями (взять хотя бы его собственные!), колебаниями, недоразумениями и противоречиями, а не сонмищем беспорочных ангелов.

В тот же вечер Бен написал Лэнгу:

Мы, я и моя жена — та девушка, о которой ты тогда говорил со своей «девичьей интуицией», удалились в наши обширные владения (т. е. в домик брата на полутора акрах земли) отдохнуть и побыть с глазу на глаз. Но ненадолго. Ведь мы с женой — не Генри Давид Торо, здесь — не Уолден, и мы не умеем делать карандаши [113] , кроме того, монополия на них принадлежит Эберхардту Фаберу (никакого отношения к Джо не имеет).

Как идет пьеса? Пошли нам экземпляр своей книги, мы за нее уплатим. Мою жену зовут Эллен и у нее черные глаза. Твой друг Чэдвик подписал со мной договор, и я работаю над книгой, забросив молодую жену и нашего ребенка (т. е. ее ребенка; кстати, очаровательная малютка).

Прилагаю десять долларов в счет тех ста, что ты мне одолжил. Привет твоей милой жене. Мы счастливее, чем заслуживаем того.

Салют!

Бен.

В начале апреля, после вторжения итальянцев в Албанию, Бен решил, что им следует вернуться в Нью-Йорк. Он считал, что работа над книгой — это не что иное, как потворство собственным желаниям, которые были сейчас непростительной роскошью. Им нужно быть среди людей. Жизнь в этом уютном, уединенном гнездышке, конечно, чудесна, но красота природы совращает, заставляет забывать, что мир человеческих отношений далеко не так же красив.

Но природа все же взяла верх. Соблазнившись первым теплым дыханием весны, они задержались на неделю, потом еще на неделю, а там и еще на одну. Работа над книгой продвигалась быстро.

Бену не хватало мужества подыскать какое-нибудь оправдание, но его нашла Эллен. Она заявила, что нельзя уезжать, пока он не закончит работу.

Набухали почки вербы и дикой сирени; из жирной почвы пробивались колючки и ростки уродливой, но не лишенной своеобразной красоты окунсовой капусты, а на полях уже можно было найти аранник и купену. В конце апреля в ложбинах громко заквакали первые лягушки.

Однажды, уложив ребенка спать, Бен и Эллен вышли на прогулку, захватив с собой фонарик. Они поймали несколько маленьких древесных лягушек, поместили их в пустую стеклянную банку и около часа молча наблюдали за ними. Крохотные, всего в полногтя, создания с блестящими глазками были чудесными, совершенными, прекрасно приспособленными творениями природы.

Бен повернулся к Эллен, и она без слов поняла, о чем он думает.

— Они живут, — сказала она.

Бен кивнул головой. Оба были смущены тем, что не могут найти нужных слов, чтобы оценить чудо жизни, пульсировавшей в этих крошечных существах.

Он обнял ее и продекламировал:

— «Любовь так сильна, что ее не унесет никакое течение и не поглотит пучина морская; нелюбимого отвергнут вместе со всем его богатством».

— Ты любишь меня? — спросила Эллен.

— Не то слово. Я — это ты, а ты — это я. Мы с тобой одно целое. Я даже и не мечтал о такой любви… Хотя нет, мечтал, но не верил, что она возможна.

Почувствовав новый прилив энергии, Бен быстро написал последние двадцать страниц рукописи. Уложив чемоданы и заколотив окна и двери, они уехали в Нью-Йорк.

На Сидней-плейс в Бруклине Бен и Эллен подыскали меблированную квартиру в каменном доме. Теперь это был их домашний очаг. Обстановку бывшей квартиры Эллен они решили отдать Джеку Гроссу: Бен и без того болезненно переживал еженедельные денежные переводы на ребенка, которые поступали во время их отсутствия на имя Эллен.

Бен познакомился с Гроссом, и тот стал навещать их каждое воскресенье: повидаться с дочкой и вручить деньги на ее содержание. В присутствии красивого Гросса Бен чувствовал себя неловко. Джек держался с настороженной вежливостью, его враждебность не вызывала сомнений. Он увозил девочку в коляске или в своей машине в Проспект-парк, где они проводили весь день, и точно в назначенное время привозил ее домой.

Утром того дня, когда Бен и Эллен возвратились в Нью-Йорк, английский парламент принял закон об обязательной воинской повинности.

— Как, по-твоему, будет война? — спросила Эллен.

— Несомненно.

— И мы будем вовлечены в нее?

— Конечно.

— А ту что будешь делать? — поинтересовалась Эллен, и, когда Бен, не задумываясь, ответил: «Пойду добровольцем в армию», она прекратила разговор.

Бен вручил Чэдвику свой труд, и тот, поразившись, как быстро он выполнил работу, пообещал позвонить сразу же, как только прочитает рукопись.

В субботу Бен получил книгу Лэнга «Мадрид будет…», которую ему переслали с прежней квартиры на Пайнэпл-стрит. На чистой странице в самом начале размашистым почерком было написано: «Бену Блау, который пережил все это и доживет до того времени, когда этот лозунг осуществится. Привет мужественным! Фрэнсис К. Лэнг. Нью-Йорк, 14 апреля 1939 г. Восьмая годовщина республики».

Бен удивился, почему Лэнг не упомянул в дарственной надписи Эллен, однако она сама, казалось, не обратила на это никакого внимания. Он тут же позвонил Лэнгу, но выяснилось, что его телефон выключен. Позже Блау написал Лэнгу письмо, в котором поблагодарил за подарок.

— Эллен, — сказал Бен однажды, — завтра открывается всемирная выставка. Что, если нам попросить маму побыть с маленькой Стеллой, а самим отправиться туда?

— Согласна.

— Мы смогли бы осмотреть советский павильон, о котором так много говорят.

— А почему бы и нет? — улыбнулась Эллен и вдруг серьезно спросила:

— Ты хочешь, чтобы я вступила в партию?

— Конечно, если ты сама хочешь.

— А почему ты никогда не спрашивал меня?

— Я не знал, как ты отнесешься к этому.

— А я и сама не знаю. Как, по-твоему, можно мне побывать на собрании?

Бен усмехнулся и тоном заговорщика проговорил:

— Я сегодня же по телеграфу запрошу Москву.

— Пожалуйста, — ответила Эллен, целуя его.

 

10. 

Май — август 1939 года

В телеграмме говорилось:

«ЧУДЕСНАЯ РУКОПИСЬ. НАМЕРЕНЫ ИЗДАТЬ СЕНТЯБРЕ. ПОЖАЛУЙСТА ЗАЙДИТЕ КО МНЕ. ЧЭДВИК»

Бен и Эллен запрыгали от радости. Эллен сейчас же отправила Бена к редактору. Тот снова рассыпался в похвалах, но сразу заявил, что хочет просить Бена сделать в рукописи несколько незначительных поправок. Например, к чему эти богохульства солдат?

— Но именно так они выражались! — возразил Бен.

Чэдвик улыбнулся:

— Правильно, но жизнь — это одно, а литература — совсем другое. Если мы оставим в книге такие выражения, они могут оскорбить читателей, и книгу будут плохо покупать.

У Бена чуть не сорвалось: «Я не изменю ни одного слова, ни одной запятой!», но он вовремя сдержался.

— Ну что ж, — вздохнул он. — Ставьте многоточия.

Чэдвик кивнул головой.

— Я волнуюсь за вашу книгу гораздо больше, чем мои коллеги. — Бен с недоумением взглянул на него. — Видите ли, я республиканец, а вы тут высказываете довольно радикальные взгляды.

— Ну, уж взгляды-то я менять не намерен, — решительно заявил Блау.

Чэдвик улыбнулся, и на его лице появилось еще больше морщин.

— А я и не прошу вас об этом, — сухо ответил он, — потому что свято верю в свободу слова и печати. Но кое-кто из коллег не разделяет моих убеждений.

Наконец-то Бен понял, к чему клонит Чэдвик: издатель не станет спешить с выпуском книги в свет, но коль скоро договор подписан, он будет вынужден его выполнять. Чэдвик снимал с себя ответственность. Он хотел, чтобы Бен знал, кого следует винить, если фирма не выделит больших средств на рекламу книги.

— Но Лэнг в своей книге тоже ставит очень острые вопросы, — сказал Бен, и Чэдвик кивнул в знак согласия.

— Лэнг может позволить себе такую роскошь.

— Я сейчас же начну окончательно отделывать рукопись, — пообещал Бен.

— Да, да, конечно! Вы так быстро написали книгу, что мы будем выплачивать вам еженедельные суммы еще в течение трех месяцев.

Заметив, что Бен готов вспылить, Чэдвик положил руку ему на плечо.

— Я давно уже не читал ничего подобного, Бен. Вы должны радоваться! Это настоящая литература.

«Радоваться! — думал Бен, уходя от редактора. — Чему тут радоваться, если судьба книги предрешена еще до того, как критики разделаются с ней?»

Спустя две недели Эллен получила приглашение на партийное собрание, которое состоялось у них на квартире, на Сидней-плейс. Международное положение становилось напряженнее с каждым днем, и Бен решил, что Эллен сможет принять участие в обсуждении вопроса.

Теперь он каждый день вспоминал свой разговор с Эдом Бушем в поезде между Бург-Мадам и Парижем. «Мы возвратимся домой как раз вовремя, чтобы оказаться призванными в американскую армию», — предсказывал Эд. Он немного ошибся во времени, но вообще-то правильно предугадал развитие событий.

В начале мая Гитлер и Муссолини объявили о своем намерении заключить итало-германский военно-политический союз, и во второй половине мая в Берлине был подписан соответствующий договор. Вооружение Германии и Италии велось такими бешеными темпами, что только слепец или явный соучастник этого преступления мог отрицать всю обоснованность марксистского анализа сущности фашизма.

В далекой Монголии, на реке Халхин-гол, происходили «пограничные стычки» между японскими и советскими войсками. Газеты могли называть эти бои «стычками», но люди гибли там каждый день.

В тот вечер на партийном собрании обсуждали все обостряющийся кризис в международном положении. Участники дискуссии соглашались, что подавляющее большинство американского народа осталось безучастным к захвату Эфиопии и жестоким урокам Испании и Албании., к трагической судьбе преданной союзниками Чехословакии и непрекращающейся агрессии Японии против Китая.

Собрание пришло к выводу, что мюнхенская сделка есть не что иное, как попытка Англии и Франции (при молчаливом согласии, если не при активном попустительстве США) натравить Гитлера на СССР. «В наше время это означает мир», — заявил Чемберлен, и через неделю после его возвращения в Лондон зонтик, с которым он летал в Мюнхен, стал символом национального позора.

Как заставить людей забить тревогу? Как сделать, чтобы их ненависть к фашизму вылилась в организованное движение, способное положить конец умиротворению агрессоров? Конечно, речь Рузвельта «Остановить агрессоров» прозвучала чудесно, но она не была дополнена конкретными действиями США в Испании или где-нибудь ещё.

— Тебе понравилось собрание? — спросил Бен, когда товарищи разошлись и они с Эллен остались одни.

— Да, разумеется, — криво улыбнулась она. — Боюсь только, что я ничего не поняла.

— Это уж не поверю! Ведь ты пришла к своим взглядам вполне самостоятельно еще до того, как мы встретились. (Бен постеснялся напомнить Эллен, что, по ее словам, она развелась с мужем из-за политических разногласий).

— Так-то оно так. Только я боялась и рот раскрыть. Мне казалось, что я не скажу ничего нового.

— Обычная история. То же самое чувствовал вначале каждый из нас. К тому же ораторы на собраниях злоупотребляют, как правило, партийным жаргоном. Твое выступление могло бы внести свежую струю в прения. Но ничего, ты еще выступишь!

— Ты все еще хочешь, чтобы я стала членом партии?

— А ты сама?

— Я хочу делить с тобой все твои радости и огорчения, Бен.

— Глупости! Ты хочешь жить своей жизнью, верно?

— И это правда. — Эллен помолчала. — Знаешь, я наблюдала, как ты ведешь собрание, слушала тебя и думала: смогу ли я когда-нибудь вот так же целиком отдавать себя партии, как ты? Твоя самоотверженность даже несколько встревожила меня.

Бен засмеялся.

— Но ты и сама уже участвуешь в работе партии, девочка, хотя пока еще и не осознаешь этого.

— А что ты собираешься делать, когда Пибоди перестанет выплачивать тебе гонорар? — неожиданно спросила Эллен. Бен нахмурился.

— Об этом я не думал, — сознался он.

Бен состоял в лекторской группе журнала «Нью мэссис». Так как спрос на ораторов был в эти дни исключительно велик, ему приходилось выступать по три — четыре раза в неделю — в Манхеттене, Бруклине, Куинси, Бронксе и даже в Коннектикуте. За каждое выступление он получал обычно пять-десять долларов. Иногда с ним ездила Эллен, но чаще она оставалась дома с ребенком, не желая слишком загружать мать.

В июле они получили письмо от Фрэнсиса Лэнга, проводившего лето около Дойлстауна в штате Пенсильвания. Оно и насмешило их обоих и привело Бена в бешенство. Книга Лэнга пользовалась большим успехом, а «Клуб лучшей книги за текущий месяц» распределял ее среди своих членов.

«Чудесно! — писал Лэнг. — Лучше жениться, чем сгореть! (Это слова апостола Павла из Нового Завета). Почему бы вам не приехать сюда с ребенком и не поблаженствовать, вместо того чтобы изнемогать от жары в Нью-Йорке или там, где вы сейчас, черт побери, находитесь? У нас здесь замечательный старый дом, где вы можете бездельничать и заниматься самоанализом. Нам с Энн хочется взглянуть на девушку, которая сумела окрутить пламенного Бена.

В нашем погребе еще найдется доброе пильзенское пиво. В будущем месяце начинаются репетиции пьесы, а премьера состоится в сентябре. Чэдвик прислал мне гранки твоей книги. Честное слово, если бы я мог написать нечто подобное, то вырос бы в собственных глазах на целую голову. Великолепная книга, Бен! Глубоко продуманная и страстная».

— Какого черта Лэнг торчит в Бокс Каунти и занимается самокопанием? — вскипел Бен. — Ведь мир движется к катастрофе! «Какой же Лэнг член партии? — подумал Бен. — И что он вообще делает как коммунист?»

— Но ты же сам однажды сказал: «А почему бы ему и не жить так, если у него есть возможность?»

— Я говорил совсем о другом. Лэнг должен бы сейчас метать громы и молнии в печати. Он обязан выступать по радио — с его репутацией этого совсем не трудно добиться — и бить тревогу.

— Но он же выступал в Мэдисон-сквер гарден.

— Одного раза мало, да и публика там собралась такая, что согласилась с ним еще до того, как он открыл рот.

— Но книгу-то он написал хорошую.

— Да, хорошую. Посмотрим, какая у него получилась пьеса. Наша беда в том, что мы слишком много разговариваем друг с другом и словно боимся спорить с людьми, которые не соглашаются с нами. Когда у нас есть такой человек, как Лэнг, который…

— Он член партии?

— Конечно.

— Я не знала.

— Да этого, наверное, никто не знает.

— Может быть, Лэнг не пользовался бы таким влиянием, если бы было известно, что он коммунист.

— Возможно, — согласился Бен и вдруг загорелся:

— Напишу-ка я ему!

«Мы сейчас много работаем. А ты только блаженствуешь и купаешься в пиве? Твоя книга пользуется большим успехом. Надеюсь, что те, кто прочитает ее, поймут, наконец, что недостаточно лишь оплакивать судьбу Испании.

Тебе следует кричать: „Берегитесь! Чума!“ Наступило время, Зэв, когда каждый, кто в состоянии собрать какую-то аудиторию, должен говорить как можно громче. Готов поспорить, что очень скоро нам придется воевать, и мне кажется, что твой друг из Белого дома не очень старается предотвратить войну. А может, „мы“ и не хотим ничего делать? Может, „нас“ устраивает такое развитие событий?

Спасибо за добрые слова о моей книге. Но, признаться, я не надеюсь, что она может конкурировать с твоей. Только теперь до меня дошел смысл твоих слов о том, что ты можешь печатать подобные вещи, а я нет.

Но сейчас меня беспокоит не это, меня беспокоит будущее. Может быть, ты посмотришь вместо меня в волшебный стеклянный шарик, который постоянно таскаешь в своем портфеле, а? Салют! Бен».

С чувством облегчения он вложил в письмо последний взнос в десять долларов.

К своему изумлению, Бен обнаружил, что есть вещи, о которых он не может сказать даже собственной жене, или, по крайней мере, не знает, как сказать. Женился он поздно — двадцати девяти лет. Раньше он всегда думал, что не создан для любви, а тут вдруг взял да и женился и оказался главой уже готовой семьи. Бен буквально сходил с ума от любви к очаровательной двухлетней девчушке. Ее привязанность приводила его в неописуемый восторг.

— Ты счастлив? — спросила Эллен. Он наклонился, чтобы получше рассмотреть выражение ее лица, но она отвернулась.

— Больше, чем когда-либо раньше, — чистосердечно признался Бен.

— А мне кажется, что сегодня ты не чувствуешь себя счастливым, — сказала Эллен, бросая на него взгляд.

— Но я же счастлив, querida.

Эллен покачала головой.

— Видишь ли, я очень хорошо тебя понимаю, хотя мы знаем друг Друга недолго.

— И что же ты во мне обнаружила, госпожа ясновидица?

— Ты гораздо больше беспокоишься о всех других людях в мире, чем о себе и о нас. Правда?

— И да, и нет. — Эллен смотрела на него в упор, и он продолжал: — Большинство людей не имеют того, что есть у нас с тобой, дорогая.

— Верно. И ты делаешь все, что в твоих силах, чтобы и другие имели, то же самое. Тогда ты будешь счастлив?

— Того, что я могу сделать, и того, что мы можем сделать, еще недостаточно, mia guapa.

Но на высоте «666», — размышлял Бен, — выпадали минуты, когда было невозможно подумать: «Я сражаюсь во имя того, чтобы в Испании и во всем мире восторжествовали разум и гуманизм. Я сражаюсь за право людей пользоваться хотя бы теми скромными благами, когда человек уже не прозябает, хотя еще и не живет настоящей жизнью».

— И ты твердо веришь в свое дело, — продолжала Эллен.

— Да. И это не слепая вера. Она покоится на знании, таком же непоколебимом, как тот факт, что вода состоит из кислорода и водорода.

— Я слышала это выражение, но никогда не понимала его смысла. Может быть, потому я и считаю себя не подготовленной к вступлению в партию.

— Эллен, — сказал Бен, — никому не нужно доказывать, что эксплуатация сотен миллионов кучкой людей недопустима, и, если ты заглянешь в книги по истории, ты убедишься, что система, в которой мы живем, находится на своем смертном одре и ее надо как можно скорее закопать в могилу.

Но так ли ответили бы немецкий или итальянский, или испанский товарищи, если бы их сегодня спросили: «Что помогло вам выжить, несмотря на избиения и голод? Как вы перенесли пытки, когда вам вырывали ногти и зубы, насиловали, жгли грудь паяльной лампой? Что поддерживало вас? Почему вы предпочли умереть и не захотели избавиться от мук, сообщив имена, написав адреса, рассказав о структуре подпольной организации в Берлине или Риме, в Сарагосе или Токио?»

Размышляя об этом, Бен посматривал на красивое лицо пилота, изображенное на плакате, который он привез из Испании. Сдвинув на лоб защитные очки и улыбаясь, летчик провожал взглядом группу самолетов, клином взмывающих в небо.

Эллен посмотрела на мужа. «А ведь работа для него важнее, чем я, — подумала она. — Но он и сам признает, что это неправильно и что с этим нельзя мириться. Как-то он сказал, что теория и практика неотделимы друг от друга и человек не может по-настоящему любить свой класс, если он искренне и глубоко, без увиливания и отговорок, не любит свою подругу».

«Что бы все-таки ответили они? — продолжал тем временем размышлять Бен. — Пойдет ли ученый на пытки, если он убежден в правильности своего вывода? Или он поступит, как Галилей, который прошептал своему другу: „А все-таки она вертится!“, а потом отрекся от своего открытия.

А может, и я скорее поклялся бы, что водород и кислород образуют чистейшее пильзенское пиво, чем пошел на пытки, ведь состав воды от моих клятв все равно не изменится? Но почему же в таком случае я был готов скорее умереть на высоте „666“, чем дезертировать и обречь своих товарищей на тюрьму и пытки?»

«Нет, мне что-то нужно сделать, — думала Эллен. — Я слишком люблю его, чтобы потерять…»

В начале августа Лэнг начал регулярно ездить из Дойлстауна в Нью-Йорк на репетиции своей пьесы «Лучше умереть…»

Он отправил чете Блау письмо, в котором сообщил, где проходят репетиции, и приглашал прийти на них.

Блау ответил, что не сможет, так как работает днем в редакции журнала «Нью мэссис». Так они и не повидались.

Лэнг знал, что членом коммунистической партии может быть лишь тот, кто не только признает программу партии, но и посещает партийные собрания, платит членские взносы, принимает участие в обсуждении общественно-политических вопросов, интересующих партию, способствует их правильному пониманию и выработке единой точки зрения, и все же не считал себя обязанным вести какую-либо партийную работу.

Он присутствовал всего только на двух или трех собраниях и был разочарован, обнаружив, что тю своей осведомленности он стоит значительно выше других членов организации. Никто из них не принадлежал к числу тех «блестяще» развитых людей, какими они казались ему до встречи. Не составляло никакого труда переспорить их, привести такие аргументы, перед которыми они терялись. Некоторых из них Лэнг не мог уважать потому, что они принадлежали к категории «маленьких людей» в самом ненавистном ему смысле этого слова.

Уехав в Бокс Каунти, Лэнг вообще перестал посещать собрания. Возвратившись в Нью-Йорк на репетиции своей пьесы, он не возобновил контакта с партийной организацией и не находил в этом ничего предосудительного, так как решил, что сможет лучше помочь партии не участием в ее работе, а своей пьесой, книгой, статьями и лекциями, с которыми его часто приглашали выступать различные литературные кружки, женские клубы и организации бизнесменов. Эта аудитория — правда, только в силу установившейся за ним репутации — относилась к Лэнгу с таким-уважением, какого он не встречал у коммунистов. Вообще-то и в партийной организации к успехам и опыту Лэнга относились с уважением, но тут никто не благоговел перед ним, а его аргументы принимались во внимание лишь в тех случаях, когда они действительно были вескими и обоснованными. Лэнг обнаружил, что при обсуждении вопросов политической экономии ему большей частью приходится отмалчиваться: так плохо он разбирался в них. Он купил книгу по политической экономии, но пришел к выводу, что не сможет одолеть ее, и обратился к первоисточнику — «Капиталу» в подлиннике. Первый том Лэнг кое-как осилил, однако должен был признаться себе, что ничего не понял из прочитанного.

Какая необходимость во всей этой теории, убеждал он себя, если любой человек, наделенный хотя бы крупицей здравого смысла, видит, что происходит в мире, и может отличить черное от белого, правду от лжи? Он решил, что его артистическая душа куда более надежное руководство к действию, нежели просвещенный разум. Придя к выводу, что он еще не понял себя в полной мере, Лэнг решил проводить больше времени в размышлениях, с пишущей машинкой под рукой. Он будет вести дневник и постоянно носить с собой записную книжку, чтобы запечатлевать бесконечную игру мыслей и порывов, обуревающих его, и пьяного и трезвого, и днем и ночью. «Как чудесно создан человек! Какие у него благородные порывы и как неограниченны его возможности!..»

— «Le cœur a ses raisons que la raison ne connaît pas», — процитировал он мысленно.

На следующее утро, 21 августа (Лэнг проводил свой уикенд в Нью-Йорке), его разбудил телефонный звонок. Человек по имени Пил, назвавшийся редактором радиостанции УОР, поинтересовался, читал ли он утренние газеты.

— Я никогда не читаю утренних газет до полудня. Почему это вас интересует? — раздраженно спросил Лэнг.

— Германия и Россия подписали пакт о ненападении, — ответил Пил. — Мы обращаемся к некоторым знаменитым людям, в том числе и к вам, с просьбой выступить сегодня в восемь часов вечера по радио и принять участие в своего рода диспуте по поводу этого события. Никаких предварительных репетиций. Говорить можно будет все. Нам особенно хотелось бы видеть вас среди участников диспута. Вы согласны?

— С удовольствием.

— В таком случае приезжайте к семи. Перед началом радиопередачи мы дадим выступающим минут тридцать на своего рода «разминку».

Лэнг поднялся с постели и долго лежал в ванне с горячей водой, делая время от времени заметки в блокноте, который всегда находился на стуле рядом. Кто, сказал этот тип, будет участвовать? Известная журналистка Вильгельминд Пэттон. Ну что ж, с Уилли интересно поспорить, хотя можно предвидеть, что она скажет: Пэттон всегда ненавидела Советский Союз, вероятно, потому, что ничего о нем не знает.

Затем будет комментатор по военным вопросам, полковник Гуго Фолкнер — он не нюхал пороху с 1917 года (да и тогда-то вряд ли нюхал) — и старина Клем Иллимен, только что вернувшийся не откуда-нибудь, а из Германии! Этот, вероятно, притащит с собой бутылку виски.

Лэнг провел весь день у себя в библиотеке, роясь в книгах и брошюрах и делая заметки. Он позвонил Энн в Дойлстаун и извинился, что не приехал на уикенд; дело в том, что приближалась премьера его пьесы и репетиции в театре затягивались до поздней ночи.

Судя по ответам жены, она казалась расстроенной и интересовалась, почему он не позвонил ей в пятницу; она беспокоилась два дня, тем более, что не могла ему дозвониться.

— Все очень просто, дорогая, — объяснил Лэнг — Оба эти вечера я задерживался в театре до полуночи, приходил домой совершенно разбитый и снимал трубку. Вчера…

— Ну хорошо, хорошо!

— Энни! Сегодня в восемь часов вечера я выступаю по радио. Слушай УОР. Будет передаваться диспут о договоре, который Советы подписали с нацистской Германией.

— И как ты к этому относишься?

— Слушай радио в восемь часов и все узнаешь. Я буду говорить для тебя, кислая мордочка, только для тебя, и ни для кого больше.

— Почему ты женился на мне, Фрэнк? — спросила Энн голосом, в котором прозвучали теплые нотки. — Может быть, ты любил меня?

— Из-за твоего банковского счета.

— Но не из-за моего ума.

— Потому что ты красива и сложена, как Афродита, Потому что твоя…

— Фрэнк! Ты же говоришь по телефону!

— Мы встретимся в субботу, обещаю тебе. Я всю неделю был один и совершенно не нахожу себе места… Ты когда-нибудь читала роман известного писателя Наудора Титсона «Страстный любовник»?

— Да перестань говорить глупости!

— Ну хорошо. Будь паинькой. И прекрати свои шашни с этим фермером-менонитом, что живет неподалеку от нас. Я терпеть не могу сена в своей постели.

— Фрэнк!

— До свидания, — засмеялся Лэнг, — и не забудь послушать радио. Я всем вправлю мозги по поводу последних международных событий.

«Пусть это хоть на время отвлечет Энн», — подумал Лэнг, вешая трубку.

В тот же день в кафетерии недалеко от редакции «Дейли уоркер» произошел ожесточенный спор о советско-германском договоре. Бен был вынужден ограничиться ролью слушателя, так как чувствовал, что не может быстро собраться с мыслями и высказать свое мнение.

«Ну, что вы теперь скажете?» — спрашивали одни; другие утверждали, что сразу поняли значение договора, и доказывали его целесообразность, но их доводы звучали не очень убедительно.

Какой-то человек осторожно сказал:

— Нам пока не все известно. Поживем — увидим. У нас нет оснований предъявлять Советскому Союзу какие-то обвинения.

Другой вскочил на ноги и крикнул:

— Как это — нет оснований? Вы можете говорить все, что угодно, но, как бы вы ни мудрили, все равно ничего умного не скажете! Советский Союз не сотрудничает с нацистской Германией? Тогда что же такое этот договор? Для меня все ясно!

Бен не мог отрицать, что потрясен не меньше тех, кто сейчас подыскивает всевозможные объяснения. С какой стороны ни подходить к вопросу, загадка оставалась нерешенной. Должно быть, и в самом деле многое еще неизвестно, и все случившееся напоминает айсберг, большая часть которого скрыта под водой. «Нет, я не могу согласиться ни с какими доводами, пока кто-нибудь не растолкует мне простым языком, что все это значит, — думал Бен. — Сейчас я ничего не понимаю. Этот договор противоречит всему, что мне известно о Советах».

— Но это же диалектика, — говорил между тем очередной оратор. — Чистейшей воды диалектика! И если вы этого не понимаете, то спрашивается: чем же вы занимались все последние годы? Вы что, вообще перестали думать? Что же вы делали? Зубрили прописные истины, принимали все на веру? А надо было изучать, размышлять, исследовать, спрашивать, учиться.

Бен решил уйти домой и подумать. Конечно, высказывания буржуазной прессы о договоре звучали абсурдно. Может быть, они вдвоем с Эллен сумеют прийти к какому-нибудь выводу.

Буквально за несколько минут Лэнг понял, что все участники диспута (может быть, за исключением Иллимена) относятся к заключению пакта резко враждебно. Он тут же решил, что будет защищать политику Советского Союза — в противном случае никто не внесет ясности в обсуждаемый вопрос.

Диспут открыла Вильгельмина Пэттон, обвинившая русских во всех смертных грехах. Перебирая пальцами длинную жемчужную нить ожерелья, она говорила с такой злобой, что вся ее годами выработанная сладкоречивая дикция улетучилась.

— Было время, когда многие заблуждающиеся люди считали, что проводимый в России эксперимент принесет пользу русскому народу. Я этому никогда не верила. Последние события, — продолжала она загробным голосом, — рассеяли эту иллюзию, если у кого-нибудь она еще сохранялась…

Председательствовавший знаком напомнил ей, что пора заканчивать выступление и дать возможность высказаться другим. Но Пэттон сделала вид, что ничего не заметила.

— Гитлер и Сталин заключили союз, направленный против западного мира, — бубнила она. — Чтобы спасти христианскую цивилизацию, чтобы сокрушить Германию и Россию, несмотря на их подавляющее военное превосходство, потребуется объединенная мощь всех демократических государств…

— Ну, знаете ли, — прервал ее полковник Фолкнер, даже не извинившись и не обращая внимания на ее уничтожающий взгляд, — я вовсе не разделяю страха нашей уважаемой журналистки мисс Пэттон перед Красной Армией. Конечно, так называемый пакт о ненападении является предупреждением. Если Гитлер решит выступить против Запада, нам нечего ждать помощи от СССР. А вы как думаете, мистер Иллимен? Ведь вы только что вернулись из Германии, — спросил Фолкнер, поворачиваясь к Клему.

Иллимен, с рыжей щетинистой бородой, отпил глоток из стоявшего перед ним бумажного стакана.

— Я, как говорится, человек вне политики, — начал он. — Верно, я только что вернулся из Германии, которая буквально кишит солдатами. — Он допил содержимое стакана. — То немногое, что я хочу сообщить, я расскажу чуточку позже. А сейчас, мне кажется, мы должны послушать Фрэнсиса Лэнга. Это опытный, искушенный в политике человек, он специально изучал историю, в которой все мы играем роль беспомощных пешек. Надеюсь, — добавил Клем, — моя оригинальная метафора никого не обидит.

— Ну что ж, — заговорил Лэнг, — очевидно, я здесь в меньшинстве. Логика событий обязывает меня выступить в защиту политики Советского Союза, выразившейся в подписании этого договора.

— Как вы смеете… — начала было Вильгельмина Пэттон, но председательствующий остановил ее:

— Минуточку, мисс Пэттон, я дам вам позже возможность ответить мистеру Лэнгу.

— Уилли — агрессивная дама, — заметил Лэнг, и все рассмеялись, а громче всех сама Вильгельмина. — Мне хотелось бы внести некоторую ясность. Во-первых, это вовсе не союз, как утверждает мисс Пэттон, а лишь договор о ненападении между Советским Союзом и Германией.

— Вы играете словами… — снова перебила мисс Пэттон, но председательствующий постучал молотком, и она умолкла.

— Будут ли русские доверять Гитлеру после подписания договора — я не знаю, но думаю, что не слишком. Во-вторых. Все присутствующие здесь, видимо, забыли (во всяком случае никто об этом не упомянул), что Советское правительство с марта нынешнего года вело переговоры с представителями Франции и Англии о заключении договора о взаимопомощи.

— Так-то оно так, — прервал полковник Фолкнер, — но теперь русские наносят удар в спину Англии и Франции.

— Правильно! — крикнула мисс Пэттон. — Совершенно верно!

— Судя по тому, что мне известно, — продолжал Лэнг, — французская и английская делегации не были даже уполномочены своими правительствами на подписание какого-нибудь соглашения. Больше того…

— Но это лишь предположение… — вставила мисс Пэттон.

Бен тщательно настроил радиоприемник и стал внимательно слушать. Он включил радио еще до того, как начался диспут, чтобы послушать выступления комментаторов. Эллен, рассорившись с Беном из-за пакта, укладывала девочку спать.

— Я постарался раскопать еще несколько фактов, о которых здесь никто не упоминал. Клем, ты был в Испании, а вы, Уилли… простите… а вы, мисс Пэттон, защищали Испанскую республику. Вы, конечно, помните, что Англия, Франция и США и пальцем не — пошевелили, чтобы помочь испанскому народу в столь важной для него борьбе, что Германия и Италия были агрессорами в Испании и что единственной великой державой в мире, согласившейся продавать вооружение законному правительству Испании, оказался Советский Союз.

— Ну и что же? — вызывающе спросила мисс Пэттон.

— Я рискну высказать догадку, — заявил полковник Фолкнер, — что русские просто-напросто ловили рыбку в мутной испанской воде.

— Вы не сможете подкрепить эту догадку никакими фактами, а я знаю, о чем говорю, потому что мы с Клемом провели в Испании больше года.

— Но если даже ваше утверждение и соответствует действительности, то что оно доказывает? — спросила мисс Пэттон.

— Оно доказывает, что Советское правительство было искренне, когда в течение многих лет устами Литвинова и других представителей неустанно заявляло о своем стремлении к коллективной безопасности, о том, что оно защищает мир и поддерживает стремление других народов добиться независимости.

(«Неплохо!» — мысленно одобрил Бен).

— Однако как же вы легковерны! — воскликнула Пэттон.

— Сейчас увидите, — уже с некоторым озлоблением пообещал Лэнг. — Вы, конечно, знаете, что Англия, Франция и США стояли в стороне и ничего не сделали, когда Муссолини напал на Абиссинию и Албанию, а Гитлер захватил Австрию и Чехословакию. Известно также, как много американских средств вложено в строительство военной машины, которой сейчас хвастается Гитлер. Так кто же из нас легковерный?

— Говорите по существу, сэр, — огрызнулась Пэттон. — По существу, пожалуйста!

— А существо состоит вот в чем: видя, что великие демократические державы явно поощряют вооружение гитлеровской Германии, и убедившись, что все усилия добиться соглашения о коллективной безопасности безуспешны, советские руководители пошли по единственно правильному пути: они заключили пакт с фашистами, не питая, конечно, никаких иллюзий о его надежности, но рассчитывая оттянуть момент нападения на Советский Союз и получить передышку…

— Чепуха! — крикнула Пэттон. — Русские исходили совсем из других побуждений.

— Вот, пожалуйста, послушайте, что было сказано в марте прошлого года на восемнадцатом съезде Коммунистической партии Советского Союза. Цитирую: «…некоторые политики и деятели прессы Европы и США, потеряв терпение в ожидании „похода на Советскую Украину“, сами начинают разоблачать действительную подоплеку политики невмешательства. Онц прямо говорят и пишут черным по белому, что немцы жестоко их „разочаровали“, так как, вместо того чтобы двинуться дальше на восток, против Советского Союза они, видите ли, повернули на запад и требуют себе колоний». Он предупредил, что политика невмешательства может окончиться для нас серьезным провалом…

— Я возмущена вашими намеками на какую-то ответственность, которую якобы несет за это наше правительство.

— И я тоже, — поддержал Фолкнер. — Мы дрались с немцами в первой мировой войне и, если дело дойдет до этого, снова будем драться.

— Я полагаю, что Зэв… я хотел сказать, мистер Лэнг, уклонился от темы, — заявил Иллимен; к этому времени он опять ухитрился наполнить под столом из фляжки, которую носил при себе еще в Испании, свой бумажный стакан.

— Это как же, Клем?

— У русских не было необходимости подписывать такой пакт. Своим шагом они привели в смущение и ошеломили весь мир. — Иллимен отхлебнул из стакана. — Во всяком случае, так было со мной.

(«У него ума, как у курицы, — подумал Бен. — Но, по крайней мере, он в самом начале честно признался, что стоит вне политики»).

— Тебя-то русские, может быть, и привели в смущение, — ответил Лэнг, — но я уверен, что они думали не только о тебе, когда вели переговоры о заключении пакта.

— А должны были подумать, — упрямо заявил Иллимен. — Я простой человек, по людям вроде меня им и следует равняться. Если русские, как намекает Зэв, действительно думают о наших интересах, они должны убедить в своей искренности таких людей, как я.

— Мистер Лэнг, видимо, единственный из всех присутствующих здесь сегодня получил телеграмму из Москвы, — холодно заметила Пэттон.

Участники диспута смущенно засмеялись.

— Ваша точка зрения, мистер Лэнг, — поспешил вмешаться председательствующий, — представляет несомненный интерес. Все мы, конечно, учтем ваше мнение. Но меня интересует замечание мистера Иллимена о том, что русских ничто не вынуждало заключать пакт. Вы согласны с этим?

— Согласен я или не согласен — это не имеет значения, — ответил Лэнг. — Я думаю, вы все помните, что, когда молодая Советская республика (что бы вы о ней сейчас ни думали) дралась за свое существование, Ленин был вынужден подписать с немцами подобный договор в Брест-Литовске. Конечно, это был очень невыгодный для Советов договор, но своей цели он достиг: он дал им передышку.

— Да, конечно, — снова вмешалась Пэттон. — Вот вам и доказательство искренности русских. Кстати, Ленин как-то сказал, что он подпишет договор с самим дьяволом.

— Верно, если такое соглашение окажется полезным для Советской власти.

— Но вы же подтверждаете мою мысль!

— Вовсе нет. Какое преимущество получает Советский Союз в данном случае? Мир. Время, необходимое для того, чтобы подготовиться к отпору неизбежного нападения. Время накопить силы, что, в конечном итоге, поможет нам, если нас вынудят начать войну.

Вильгельмина Пэттон расхохоталась так, что чуть не испортила микрофон.

— Уж не хотите ли вы, Фрэнсис, сказать нам, что в случае возникновения войны русские станут нашими союзниками?

— А почему бы и нет?

— Я ни за что не соглашусь иметь таких союзников! Кроме того, я не забыла, что в прошлом году сказал Линдберг об их армии и воздушных силах.

— А я не забыл, что в 1936 году он получил орден от Германа Геринга! — воскликнул Лэнг.

— Русские все равно не будут сражаться на нашей стороне, — упрямо продолжала Пэттон. — Уж я-то знаю. Я ведь была в Германии, пока меня не вышвырнули за то, что я критиковала немцев. Была я и в Советском Союзе, пока меня не выгнали за то, что я критиковала русских.

— Минуточку! — остановил ее Лэнг. — Мы, кажется, уклоняемся от существа вопроса. Я, конечно, не сомневаюсь, что мисс Пэттон может вышвырнуть только невежливый человек, но…

— А существо вопроса в том и состоит, — вступил в разговор Клем Иллимен, — что никакого вопроса-то и нет. Не помню, кто сказал это, но мысль хорошая. Точка.

— Я очень извиняюсь, — сказал председательствующий. — Мы провели очень интересный диспут, но отведенное нам время подходит к концу. Хочу поблагодарить всех вас за то, что вы дали возможность нашим слушателям…

Бен выключил приемник и в телефонной книге нашел номер телефона станции УОР. Он был доволен выступлением Лэнга: оно внесло ясность в его размышления. Но верно и то, как заявила Пэттон (или, кажется, Иллимен), что многих, в том числе и некоторых членов коммунистической партии, собьет с толку подписание этого пакта. («А самому-то тебе все уже ясно?»)

— Эллен, — сказал он, набирая номер телефона, — ты много потеряла. Зэв выступал прекрасно.

Жена молча смотрела на него.

Лэнг подошел к телефону.

— Зэв? Это ты? Чудесно! Салют!

— Кто говорит?

— Бен Блау.

— А, Бен! Спасибо. Я старался.

— Ты должен регулярно выступать по радио. Если тебе нужен человек, который купит для тебя время, рассчитывай на меня. Доллар в неделю я вносить могу.

— Блестящая идея! — поддержал Лэнг его шутку. — Когда я смогу увидеть вас обоих? Мне бы хотелось встретиться с твоей женой.

— А когда ты хочешь?

— Почему бы вам не зайти как-нибудь вечерком в театр «Бутс»? Мы сейчас репетируем почти каждый вечер, скоро премьера.

— С удовольствием.

— В таком случае приходите в любой вечер на этой неделе.

— А ты продолжай в том же духе. У тебя здорово получается!

Бен повесил трубку и повернулся к Эллен:

— Жаль, что ты пропустила выступление Лэнга.

— А мне не жаль, — серьезно ответила она.

— Не говори чепуху! Лэнг объяснил все значительно лучше, чем я.

— Ну, уж мне-то и он не объяснил бы.

— Не говори так, Эллен. Это сложный вопрос. Нельзя делать окончательного вывода, пока в нашем распоряжении так мало фактов.

— Сколько бы у тебя их ни было, ты все равно не найдешь в этом никакого смысла.

— Да перестань твердить одно и то же!

— Ты принимаешь на веру любые объяснения, если даже сам сомневаешься в них. Иначе почему же сегодня ты не смог мне ничего толком разъяснить?

— Да, ты права, я не совсем уверен. Но я знаю, что пакт должен иметь какое-то объяснение, и абсолютно убежден, что его заключение продиктовано весьма вескими причинами.

— Почему убежден? Потому что Советский Союз не может ошибаться?

— Конечно, Советский Союз может ошибаться, — сказал Бен. — Но он делает меньше ошибок, чем любая другая страна.

— Почему?

— Потому что это социалистическое государство. Потому что никто в СССР не заработает и ломаного гроша на войне.

— Я иду спать, — поднялась Эллен. — Я не понимаю пакта, и ты его не понимаешь. И мне стыдно, что ты готов одобрить его, хотя и не понимаешь, о чем идет речь.

— Эллен, да если бы я считал… — Но жена, не дослушав, вышла из комнаты.

В полночь, когда Лэнг уже засыпал, раздался телефонный звонок. Он снял трубку.

— Фрэнк? — спросил мужской голос.

Лэнг на мгновение растерялся. Кто, кроме Энн, называл его так? Ах, да!.. Сон мгновенно слетел с него.

— Я слушаю.

— У меня к вам поручение, — сказал неизвестный. — От Франка.

— Понимаю.

— С вами хотел бы поговорить «Шкипер».

— Когда?

— В любой день на этой неделе.

— Вы не можете сказать, о чем?

— Он слушал вас сегодня вечером по радио.

— Да?

— Ваше выступление ему не понравилось.

— Если так, то я приеду… Сегодня понедельник… уже вторник? Я буду у вас в четверг утром. Хорошо?

— Прекрасно.

В аппарате зазвучали гудки отбоя, и Лэнг медленно положил трубку на рычаг. «Значит, ему не понравилось? — думал он. — Но у него должны быть веские основания. Ну, Франциско, на бога надейся, а сам не плошай!»

Он позвонил на Пенсильванский вокзал и забронировал купе в поезде, отходящем в ночь на четверг в Вашингтон.

 

11. 

Февраль — апрель 1948 года

Выйдя из своей квартиры на Юниверсити-плейс, Энн Лэнг направилась в гостиницу «Бреворт» на Пятой авеню и сняла комнату. Оттуда она позвонила своей прислуге Клэрис и велела привезти в гостиницу ее вещи. Клэрис расплакалась, и Энн не меньше получаса по телефону утешала и уговаривала ее не уходить с работы. Но они так ни до чего и не договорились. Энн предложила Клэрис прийти на следующий день к ней в гостиницу, если у нее не изменится настроение, и они обсудят, что делать дальше.

Перед уходом из отеля Энн предупредила дежурного администратора, что ей привезут багаж, и попросила распаковать его. Уже на полпути она вспомнила, что в связи с празднованием дня рождения Линкольна банк закрыт. Это обстоятельство почему-то расстроило ее больше, чем все остальные сегодняшние неприятности. Она даже всплакнула, прикладывая к глазам платочек, потом медленно пошла обратно в гостиницу. Сегодня не только не удалось получить из банка деньги, необходимые для внесения залога за Блау, но и бесполезно было звонить в канцелярию организации ветеранов войны в Испании, чтобы сообщить, что есть человек, который эти деньги дает.

Вернувшись в гостиницу, Энн неожиданно припомнила фамилию адвоката Бена. Правда, она не была уверена, что правильно ее произносит. Перелистывая телефонную книгу, она наткнулась на подходящую фамилию, позвонила и попала прямо к Сэму.

Ее звонок и особенно ее фамилия необычайно поразили Табачника. Энн сообщила ему, что на следующий день утром она внесет залог. Адвокат попросил ее приехать к нему в контору часов в десять утра и пригласил позавтракать с ним. Она приняла приглашение. Сэм в свою очередь пообещал немедленно позвонить домой секретарю организации ветеранов и поставить его в известность, что деньги для внесения залога есть.

В эту ночь Энн спала плохо и утром, взглянув на себя в зеркало, нашла, что выглядит отвратительно. Но сейчас это едва ли имело значение. Она позвонила домой, предупредила Клэрис, что уходит и возвратится в гостиницу лишь во второй половине дня, и запретила сообщать Лэнгу, где она находится. Энн не хотела разговаривать с мужем, да и он не выражал желания встретиться с ней.

Получив в банке деньги, она взяла такси и приехала в контору адвоката. Сэм немедленно принял ее и представил моложавому человеку, оказавшемуся секретарем организации ветеранов батальона имени Линкольна — Тедом Барроу. Барроу сообщил, что организация уже собрала пятьсот долларов на внесение залога, но Энн настояла, чтобы он взял у нее всю тысячу: ведь деньги потребуются еще и для организации защиты Бена. Барроу покраснел.

Энн провела в конторе часа два, пока Табачник и Барроу хлопотали об освобождении Бена на поруки. Она вздохнула с облегчением лишь в ту минуту, когда Бен появился в дверях конторы. Энн бросилась к нему с протянутыми руками, но первые же его слова привели ее в замешательство.

— Я знал, что вы с Зэвом придете мне на помощь, — сказал Бен, беря ее за руки. Энн промолчала, и он, приписав это молчание ее смущению и скромности, добавил: — Я должен поблагодарить его хотя бы по телефону. Он дома?

— Не… не знаю.

Предложение Сэма Табачника пойти позавтракать вывело Энн из затруднительного положения. Но она знала, что этот разговор возобновится, и лихорадочно размышляла, как ей вести себя в дальнейшем. Ей и в голову не приходило, что внезапный порыв, под влиянием.

Которого она Дала деньги, может послужить началом каких-то непредвиденных событий.

Когда они уселись за стол в ресторане, Бен заметил, что она встревожена.

— Вас что-то беспокоит? — спросил он.

— Нет, ничего, если, конечно, не считать того, что вам грозит, — улыбаясь, ответила Энн.

— Вы поступили благородно, — заметил Тед Барроу. — Дополнительные пятьсот долларов помогут комитету быстрее развернуть свою работу.

— Комитету? — рассеянно спросила Энн.

— Да. Для защиты Бена мы создаем комитет на широкой основе. Мы всегда защищаем наших ветеранов, если они попадают в такое затруднительное положение, а дело Бена приобретает особое значение.

— Это почему же?

— Потому что наше правительство ведет профранкистскую политику. Это означает, что, преследуя Бена, правительство преследует всех нас — каждого антифранкиста, каждого, кто защищает Испанию.

— Вы с Зэвом согласитесь стать членами комитета или предпочтете сохранить вашу помощь в секрете? — поинтересовался Бен.

«Все равно придется все сказать, — подумала Энн, — хочется мне этого или нет».

— Я, конечно, с удовольствием приму участие в работе комитета, — ответила она. — Но сомневаюсь, чтобы мое имя имело какое-нибудь значение.

— Само собой разумеется, с мистером Лэнгом мы переговорим отдельно, — заявил Тед. — А может, вы передадите ему нашу просьбу?

Энн вздохнула и обвела взглядом своих собеседников.

— Я не могу говорить за него… Мы разошлись.

— Да? — удивился Бен.

— Мне и самой-то теперь потребуется адвокат, — улыбнулась Энн, обращаясь к Табачнику.

Сэм нахмурился. Бену хотелось о многом расспросить Энн, но он понимал, что есть вопросы, которые он не имеет права задавать ей. Энн сама помогла ему.

— Я думаю, Лэнг вряд ли согласится участвовать в работе комитета, — сказала она. — Больше того, я убеждена, что он откажется.

— Что же, в конце концов, это его дело, Энн. Вы не обидитесь, если я буду называть вас так?

— Я обижусь, если вы будете называть меня иначе. — Энн глубоко вздохнула. — Я плохо понимаю Фрэнка, но знаю, сколько будет дважды два. После первого вызова в комиссию на него оказывали огромное давление. Возникла угроза, что его радиовыступления будут отменены. К нему являлись какие-то таинственные посетители, о которых он ничего не говорил мне… Хотя мы и разошлись, но об этом я могу сказать вам, не злоупотребляя его доверием.

— Как вы думаете, он выступит на суде в качестве свидетеля обвинения против Бена? — взглянул на нее Табачник.

— Не знаю, — ответила Энн, но по выражению ее лица все трое поняли, что она просто не в силах заставить себя сказать правду.

— Не верю, — заговорил Бен, — чтобы Зэв мог выступить против меня. Да и каким образом его показания могут подтвердить выдвинутые против меня обвинения? Ведь ему нечего сказать про меня.

— Может быть, Фрэнк и не будет выступать, — сказала Энн. — Но он страшно боится снова стать бедняком.

Она посмотрела на своих собеседников и поняла, что все они бедняки. Даже Табачник не выглядел сколько-нибудь обеспеченным человеком, а его контора производила неважное впечатление.

— Я сама никогда не знала нужды, — продолжала Энн, — поэтому мне не следует первой бросать камень во Фрэнка. Мне трудно представить, каким было его детство, хотя он подробно рассказывал о нем. Несомненно, что воспоминания о детстве, блестящая карьера, наконец, опасность, которая, по его мнению, ему угрожает, повлияли на его решение. — Энн развела руками. — На второе ваше замечание, Бен, я не могу ответить, я и сама не знаю, какие именно из ваших показаний были, по мнению Фрэнка, ложными.

Бен встал из-за стола и, позвонив из телефонной будки в магазин Клейна, попросил позвать Сью Менкен. Ему ответили, что Сыо ушла завтракать. Бен попросил передать ей, что звонил мистер Блау, он будет ждать ее после работы.

— Передайте, что это очень важно и что он обязательно зайдет за ней, — добавил он.

— Обязательно передам! — пообещал женский голос, и кто-то хихикнул в трубку.

Пегги О’Брайен, правда, не переселилась окончательно в дом № 1 на Юниверсити-плейс, но, по сути дела, так оно и было. Она перевезла часть своих туалетов, кое-что из косметики и раза три в неделю проводила ночи с Лэнгом. Однако квартиру на Мортои-стрит она оставила за собой.

Работала она теперь уже не с таким усердием, как прежде, часто прерывала Лэнга, когда он диктовал, предлагая пойти куда-нибудь после обеда или вечером. Иногда они совершали прогулки на самолете Лэнга, который тот держал в ангаре в Тетерборо, но чаще всего посещали рестораны, театры и ночные клубы.

Зная, как реагировала Энн на пристрастие Лэнга к вину, Пегги не останавливала его, когда он проявлял желание напиться. Но сама она пила теперь значительно меньше. Впрочем, Лэнг этого не замечал.

Пегги порвала со своим возлюбленным Эдди Уорнером, несмотря на его протесты. Вообще-то говоря, Эдди с самого начала не нравилась необходимость делить ее с другим, но когда Пегги сообщила, что, вероятно, выйдет замуж за Лэнга, он обозвал ее стервой и выразил надежду, что она получит по заслугам.

— Не беспокойся, дружок, — ответила Пегги. — Я своего не упущу.

Теперь, постоянно находясь в обществе Лэнга, она чувствовала себя гораздо увереннее, несмотря на то что редко видела его трезвым. Вот когда она окрутит Лэнга, тогда и придет время покончить с его пьянством. Ну, а если он не утихомирится, то у него достаточно толстый карман, чтобы платить алименты одновременно двум бывшим женам. (Правда, Пегги не была уверена, что Энн потребует выплаты алиментов).

Пегги находила, что в трезвом состоянии Лэнг довольно интересный и остроумный человек, тем более сейчас, когда он выпутался из каких-то неприятностей с государственными органами и настроение у него улучшилось.

В чем именно состояли эти неприятности, она до сих пор не знала, но видела, что он продолжает успешно выступать по радио и не так нервничает, как раньше. Лэнг, видимо, был доволен, что ему удалось отделаться от этой Энн с ее рыбьей кровью, и никогда не вспоминал о ней. Вместе с тем Пегги понимала, что к ней он относится настороженно и она должна постараться не отпугнуть его. «Он прекрасно знает, — думала Пегги, — что я хочу заставить его жениться, и будет отбрыкиваться изо всех сил. Но мы еще посмотрим, чья возьмет!»

Лэнг довольно много времени уделял своим радиовыступлениям и часто беседовал с Фелпсом Биллингсом. Он даже возобновил работу над давно заброшенной пьесой, хотя и понимал, как трудно будет написать ее. Теперь его расстраивали только беседы с Биллингсом, которому предстояло поддерживать на суде обвинение против Бена.

Биллингс постарался упростить роль Лэнга в предстоящем процессе, но все же Лэнга снова начали мучить угрызения совести. При его участии прокуратура выработала план, в соответствии с которым ему предстояло изображать запирающегося свидетеля, произносить порой доброе словечко в защиту Блау (разумеется, не слишком переигрывая) и всячески сохранять свое достоинство.

Лэнг выступит в качестве видного журналиста и эксперта по международным вопросам, который побывал в Испании и встречался там с солидными людьми, известными своей безупречной репутацией; он сообщит суду отдельные факты, настолько бесспорные, что вряд ли кто сможет их опровергнуть.

Все бремя судебных прений и представления доказательств возьмет на себя прокурор. Он вызовет и других свидетелей, которые покажут, что представляет из себя коммунистическая партия в целом.

— Вы считаете, что Блау будет давать показания? — озабоченно спросил Лэнг.

— Сомневаюсь, — ответил Биллингс. — А если и будет, то вряд ли им кто-нибудь поверит.

— Вы не должны судить о людях только по их внешности, — возразил Лэнг. — Он очень неглупый человек и может доставить вам много неприятностей, особенно сейчас, когда над ним висит угроза пятилетнего тюремного заключения. Кроме того, Блау — боец.

Вот потому-то он и попался в ловушку на заседании комиссии, — возразил Биллингс. — Я знаю Табачника и сомневаюсь, что он позволит Блау давать показания. Табачник достаточно опытен в подобных делах.

— Надеюсь, вы окажетесь правы. Должен сказать, что мне вовсе не улыбается перспектива подвергнуться перекрестному допросу Табачника.

— Пусть вас это не волнует, — успокоил его Биллингс. — Излагайте только факты, а интерпретировать их предоставьте мне.

В середине апреля Лэнг с неприятным чувством узнал, что судья отклонил просьбу адвоката Блау снова оторочить рассмотрение дела. Судья заявил, что не видит для этого никаких оснований, и назначил начало процесса на первое июня.

Между тем обстановка в Европе накалялась. Журнал «Саттердей ивнинг пост» обратился к Лэнгу с просьбой вылететь в Берлин и написать ряд статей о положении в столице Германии, однако он вынужден был отказаться: Биллингс требовал, чтобы Лэнг никуда не выезжал.

«Что за идиоты работают в Берлине? — думал Лэнг. — Красным нужен там хороший пресс-атташе, ну, скажем, вроде меня. Вот уж я бы показал, как надо работать! Но вряд ли они согласились бы платить мне то, что я стою. Кроме того, я ведь уже решил, на чьей я стороне. Но погоди, так ли это? В основном так. Но разве обязательно доводить до конца эту гнусную историю с Блау? Разве нельзя как-нибудь выпутаться из нее? Может, тихонько предупредить Бена, пусть он заранее подготовится к защите?»

Мысль об этом завладела Лэнгом. «Почему бы, в самом деле, не сыграть роль провокатора-двойника? — сказал он себе. — Против Бена как человека ты ничего не имеешь. Больше того, ты же восхищался им, он нравится тебе».

Лэнг вспомнил свой первый серьезный спор с Беном. «В каком году это было? Кажется, в тридцать девятом. Тот самый спор, в котором он как следует разделал меня, когда я сообщил, что ухожу из партии, и пытался уговорить его последовать моему примеру.

„Какой же ты к черту коммунист после этого! — воскликнул тогда Бен. — Как редиска, что ли?“ Я не сразу понял, потому что был пьян, и он объяснил: „Снаружи красный, а внутри белый“.

Тогда, помню, я обиделся, а сейчас могу сказать: и глупо сделал. Но, честно говоря, я окончательно запутался. С одной стороны, я очень хочу остаться революционером, а с другой — могу согласиться и с Блау, который еще девять лет назад назвал меня липовым коммунистом, и с Долорес — она считала меня романтиком.

Нет уж, ко всем чертям! Я не буду давать показаний против Блау на суде и скажу Биллингсу, что передумал. Даже женщине разрешается передумать, почему же нельзя мужчине? Что они мне могут сделать?

А ты не знаешь? Конечно, знаю. Ну и что же? Сколько денег у тебя в банке? Тысяч пятьдесят в облигациях военных займов, тысяч сорок наличными, дом в Бокс Каунти стоимостью в двадцать пять тысяч, самолет стоит тысячи три, тысяч тридцать акциями (если цены на бирже не упадут), несколько паев „Драматистс компани“, часть гонорара с музыкальной комедии, пользующейся успехом…

А сколько бы Советский Союз согласился платить тебе за хорошее освещение в прессе блокады Берлина?»

Лэнг рассмеялся и подошел к графину.

«Если крыса с ее крысиным умом в конце концов выбирается из лабиринта, то неужели человек с умом Лэнга не найдет выхода из запутанного положения? Запутанное положение? Мягко сказано!

Но разве Биллингс не сказал, что Большое жюри сейчас расследует деятельность партии? Выходит, Уилли Пэттон не только Кассандра, а прямо-таки дельфийский оракул. Разве года два назад она не сказала самому Блау, что американский народ не потерпит долго коммунистов в своей среде?»

Когда был назначен день процесса, Бен и Сэм Табачник встретились, чтобы обсудить, какой линии им нужно придерживаться на суде. После разговора с Энн они не сомневались, что Фрэнсис Лэнг выступит в качестве свидетеля обвинения. Сэм с большим трудом отговорил Бена от намерения обратиться к самому Лэнгу и пытался доказать, почему этого не следует делать.

— Но отчего бы мне не переговорить с Лэнгом? — упорствовал Бен. — Официально не объявили, что он выступит на суде, значит, никто не может обвинить меня в том, что я оказываю давление на свидетеля.

— Но ты же не знаешь, какое давление уже оказали на Лэнга. Тебе неизвестно, что он показал комиссии на двух закрытых заседаниях и какими компрометирующими его материалами располагает комиссия. А если он и в самом деле такой слизняк, как ты говоришь, то его нетрудно будет заставить в случае необходимости извратить ваш разговор и изобразить дело так, будто ты пытался запугать его.

— Ну, хорошо. Но отговорить меня выступать с показаниями на суде тебе не удастся!

— А я надеюсь, что удастся, — сухо улыбнулся Сэм.

— Почему? Мне нечего скрывать.

— Ты рассуждаешь, как ребенок. Я не говорил, что ты должен что-то скрывать; но ты не отдаешь себе отчета в риске, которому подвергаешь себя.

Бен хотел прервать его, но Сэм сердито продолжал:

— Нет, ты выслушай меня! По нашим законам от обвиняемого по уголовному делу нельзя требовать никаких показаний на суде. Это предусмотрено пятой поправкой к конституции. Не ты должен доказывать свою невиновность, а государственное обвинение обязано доказать твою вину. Перед тем как присяжные удалятся для вынесения приговора, судья должен напомнить им, что нежелание обвиняемого давать показания не может рассматриваться как доказательство его вины или невиновности.

— Ну, знаешь! — воскликнул Бен. — Ты лучше, чем кто-либо другой, понимаешь, чьи интересы защищает наш суд, а говоришь так, словно веришь, что в таком политическом деле, как мое, суд может принять справедливое решение.

— Бен, я действительно хорошо знаю наши суды и понимаю, чьи интересы они защищают. Но нам приходится считаться с существующим положением. Мы живем не в социалистическом обществе, а в капиталистическом. Тебя утянула в свои колеса машина закона. У нас только один выход из положения: придерживаться обычных правил игры и надеяться на счастливый случай. Возможно, мы добьемся справедливого решения. Знаешь, так ведь иногда бывает. Тебе нужны примеры?

— Нет. Мне известно решение по делу Шнейдермана. Но тогда было другое время.

— Есть и другие примеры. И не думай, что я не буду драться за тебя. Необходимые политические выводы я сделаю, не беспокойся.

Бен фыркнул.

— Не думаю, что «Комитет защиты Бена Блау» превратится в массовое движение, как не произошло этого и с «Комитетами защиты Барского» и других. Я связан с «Дейли уоркер» — газета начинает большую кампанию.

— Мало ли что может случиться, Бен. Кстати, я не стану уж очень удерживать тебя от дачи показаний. Кто знает, может, в твоем деле так и нужно поступить. Я сам еще должен как следует подумать, потому что пока не решил, что лучше и что хуже. Но об одном хочу твердо тебя предупредить: помни, какому риску ты подвергнешь себя, если будешь давать показания.

— Рисковый Блау — вот кто я! — усмехнулся Бен. — Я ежедневно подвергался риску и в Испании, и во второй мировой войне, где был ранен пулеметной очередью в ноги. Но как вообще избежать риска?

— Никак. Но ты, старый солдат, должен знать, что подставлять себя под огонь без всякой необходимости — бессмысленно.

— У нас в Испании была песня «Старые солдаты не умирают — они исчезают».

— А мы пели ее в 1917 году, — сказал Сэм. — Наверное, что-нибудь в этом роде пели и римские легионеры в Галлии.

— Ну, я ухожу, — заявил Бен. — Опаздываю на свидание.

— Я знаю эту несчастную девушку?

— Конечно. Сью Менкен.

— Смотри, не обижай ее. Она душа комитета твоей защиты.

— Как бы она не обидела меня, — отозвался Бен.

 

12. 

Сентябрь — октябрь 1939 года

В тот вечер, когда Лэнг ночным поездом уехал в Вашингтон, Бен и Эллен зашли в театр «Бутс». Старый швейцар направил их к заведующему сценой, и тот сообщил, что мистера Лэнга нет, он уехал из города и когда вернется — неизвестно.

Удивленный, Бен позвонил Лэнгу по телефону, но ему никто не ответил. Возможно, заболела Энн или случилось еще что-нибудь. Вскоре они забыли об этом случае, и Бен не видел Лэнга еще несколько недель.

Премьера пьесы «Лучше умереть» состоялась в Филадельфии на следующий день после вторжения нацистов в Польшу и поэтому чуть не провалилась: публика ничем не интересовалась, кроме войны. За день до премьеры, первого сентября, вышла в свет книга Блау «Волонтер армии свободы», но в связи с началом войны раскупалась она плохо.

По почте Бен получил десять билетов на 13 сентября с нацарапанной рукой Лэнга запиской: «Возьми с собой на спектакль нескольких ветеранов». Бен пригласил Буша и других членов исполнительного комитета, и в среду вечером все они, а также Эллен заняли места в партере. То, что они увидели на сцене, привело их в ужас. И они были рады, что в этот вечер не встретились с Зэвом.

Из театра ветераны отправились в кафе «Чайлдс» и просидели до часу ночи, ожесточенно ругая пьесу. Газеты уже писали о ней в самых восторженных тонах, и, если бы Лэнг не прислал ветеранам билеты, они не смогли бы попасть на спектакль еще несколько месяцев. Написанная им драма из военной жизни как нельзя лучше отвечала запросам бродвейской публики. Проникнутая пессимизмом, тоской по родине, она воскрешала самые грустные воспоминания об Испании, ничего не требуя от зрителей, кроме смеха и слез.

Пьеса глубоко возмутила ветеранов. Эллен заявила, что она не составила о пьесе определенного мнения, но находит ее трогательной. В тот вечер, в кафе, все присутствующие решили высказать свое мнение о пьесе в форме открытого письма. Ведь ее героем был американец — волонтер интернациональной бригады, а они представляли тех, кто уцелел в гражданской войне в Испании.

На следующий день ветераны, — собравшись у Бена, составили «Открытое письмо Фрэнсису К. Лэнгу», размножили его на стеклографе и разослали в редакции всех газет.

В письме, в частности, говорилось:

«Вся пьеса Фрэнсиса К. Лэнга „Лучше умереть“, начиная со своего пораженческого названия, извращающего пламенный призыв Пасионарии к борьбе, и кончая полным безнадежности финалом, представляет собой возмутительный пасквиль на освободительную борьбу в Испании.

Трудно понять, почему мистер Лэнг, сыгравший немалую роль в этой героической борьбе и широко освещавший ее в качестве корреспондента телеграфных агентств, представил в таком извращенном виде дело, которое он всего лишь несколько месяцев назад так ревностно защищал и так блестяще описал в своей книге „Мадрид будет…“

В герое пьесы Чарльзе Уилтоне мы не можем узнать американского волонтера в Испании…

Не можем мы согласиться и с тем, что борьба в Испании закончилась, в чем пытается убедить зрителей драматург. А раз борьба не закончена, нельзя утверждать, что она проиграна. Изображая эту борьбу так пошло, мистер Лэнг обливает грязью народ, который он, по собственному признанию, любит и уважает…

По сути дела, посмотрев пьесу, зритель так и не поймет, во имя чего же велась война в Испании. Безусловно, не во имя того, чтобы предоставить Чарльзу Уилтону удобную возможность соблазнять Консуэлу Пиньель, пока она не погибнет во время воздушного налета на Мадрид.

Испанские женщины играли совершенно иную роль, чем та, которую по воле драматурга играет Консуэла. В пьесе эта молодая женщина отказывается выполнять поручения своего правительства и все силы прилагает к тому, чтобы стать любовницей героя пьесы — волонтера батальона имени А. Линкольна, занятого в тылу ни больше ни меньше, как слежкой за своими товарищами!..

Не выдерживают критики и другие персонажи пьесы: полковник республиканской армии, который ведет себя скорее как фашист; „смешной“ шофер-испанец, вечно пьяный и без конца жалующийся на нехватку хорошего коньяку; неряха-горничная из отеля, по всем признакам занимающаяся проституцией в свободное от работы время и „переживающая“ из-за того, что не может заставить себя стать профессиональной проституткой.

Идея пьесы мистера Лэнга сводится к следующему: гражданскую войну в Испании вообще не следовало начинать, и прежде всего потому, что она с самого начала была безнадежной. Иными словами, борьба любого народа за свободу и мир бессмысленна, так как простые люди еще недостаточно умны, чтобы самостоятельно решать свою судьбу».

Из всех газет только «Дейли уоркер» напечатала открытое письмо волонтеров. Театральный критик «Нью-Йорк тайме» в своей очередной статье процитировал один — два абзаца из письма с единственной целью использовать их в качестве трамплина и обрушиться на тех, кто хочет, чтобы «художник был еще и политиком, и борцом».

«Явно рассерженные, хотя и руководимые добрыми побуждениями, — писал критик, — ветераны не поняли, что Фрэнсис К. Лэнг использует одну из вечных тем трагической литературы — тему неразделенной любви. Он разрабатывает ее с достоинством и даже благородством. Интересно отметить, что, отказавшись на этот раз от излюбленных белых стихов и прибегнув к обычной прозе, автор ближе, чем когда-либо раньше, подошел к одухотворенной, полифонической поэзии. Ветераны видели войну в Испании сквозь прицел своих винтовок, а поэт видит ее в более крупном и потому более правильном плане.

Пьесу „Лучше умереть“ должны посмотреть все, кому интересно узнать, как будни жизни превращаются в чистейшее золото подлинного искусства».

«Дейли уоркер» напечатала открытое письмо в понедельник, на следующий день после того как Красная Армия двинулась на запад, чтобы остановить гитлеровские орды, топтавшие Польшу и осаждавшие Варшаву. В тот же день Бен с Эллен получили от Лэнга телеграмму.

«Прошу прийти ко мне сегодня вечером, — говорилось в ней. — Очень важно. Обед в семь».

— Я уже не надеялся вас увидеть! — воскликнул Лэнг, поднимаясь из-за стола. Он успел выпить, но еще владел собой. Взяв Эллен за руки, он пристально посмотрел в ее черные глаза и со словами: «Так вот вы какая!» — поцеловал в губы.

— Поздравляю вас! — повернулся он к Бену.

Довольная встречей с Беном, Энн очень любезно обошлась с Эллен и пригласила ее на сегодняшний концерт в Джульярдской школе.

Эллен это приглашение показалось несколько странным, но, взглянув на Бена, она по выражению его лица поняла, что им с Лэнгом надо поговорить наедине. «Что ж, — подумала она, — век живи — век учись», — и приняла приглашение Энн.

За обедом разговор шел о событиях последних дней. Качая головой, Лэнг твердил, что публика никогда не поймет политики Советского Союза. В конце концов Бен не выдержал и заявил, что Зэв говорит чепуху. Но тут вмешалась Энн.

— Мальчики, — провозгласила она, — никаких политических споров за обедом! Мой отец всегда говорил, что подобные разговоры отражаются на пищеварении. — Все рассмеялись. — Вот мы уйдем, и тогда спорьте хоть до потери сознания.

— К дьяволу! — крикнул Лэнг, поворачиваясь к Бену. — Ты бы мог догадаться, что я подписываюсь на «Дейли уоркер».

— Ого! — воскликнула Эллен. — Начинается!

— Что верно, то верно, — подтвердил Лэнг, поднимая стакан с вином и знаком давая понять Эллен, что пьет за ее здоровье. — Пьеса могла не понравиться ветеранам, пусть так. Но почему они не посоветовались со мной, прежде чем опубликовать свое письмо? Вот что меня Обижает.

— Не посоветовались? — удивился Бен.

— Пожалуй, я выбрал неудачное слово, — поправился Лэнг. — Но вы бы могли зайти ко мне и потолковать.

— Да, мы думали об этом, но потом решили, что лучше написать письмо, чем говорить с тобой. Это политический вопрос, и решал его исполнительный комитет нашей организации.

— Фрэнк был страшно обижен, — проговорила Энн.

— Жаль. Мы писали письмо не для того, чтобы обидеть его. Мы считали своим долгом выступить, потому что не могли согласиться с тем, как в пьесе изображается борьба, в которой все мы непосредственно участвовали и в которой пало почти две тысячи наших товарищей.

— Понятно, — отозвался Лэнг. — Вы все недовольны пьесой, и ваше право ненавидеть ее. Мы живем в свободной стране.

— Но йочему ты не ответил нам?

— Я никогда не отвечаю критикам. Кто отвечает Бруксу Аткинсону или Джорджу Джину Натану? Это ниже моего достоинства.

— Я не пригласил сюда Буша и кое-кого из ребят, помогавших мне составлять письмо…

— Ага! Вот ты и проговорился! Я сразу подумал, что письмо писал ты.

— Видишь ли, мы набросали четыре варианта, причем первый из них писал не я.

— Ну что ж, — заявил Лэнг. — Что я в конце концов теряю? Нескольких зрителей, которые не пойдут на мою пьесу, потому что читают «Дейли уоркер».

Слова Лэнга так поразили Бена, что он даже растерялся. Наступившее молчание нарушила Энн.

— Фрэнк, кое в чем ветераны безусловно правы, — заметила она. — Над некоторыми замечаниями тебе бы следовало основательно подумать. Мне и самой не очень нравится твоя Консуэла.

«Ага! — подумал Лэнг. — А вот твое замечание имеет, по меньшей мере, два значения, если не больше». Он знал, что, допившись в Гавре до белой горячки, бредил Долорес. Вот почему, выйдя из американской больницы в Париже, он поспешил откровенно рассказать жене о своем увлечении, и Энн простила его.

— Если вы не хотите опоздать на концерт, мои девочки, то вам следует отправляться, — улыбаясь, напомнил Лэнг.

— Мы вернемся в десять тридцать! — уже с лестничной площадки крикнула Энн. — Мне тоже очень хочется поболтать с Беном.

— Вы еще застанете меня здесь, — ответил Блау. («Как грубо Зэв прогнал их, — отметил он про себя. — Обязательно скажу ему об этом»).

— Жаль, что ты снова начал пить, — вслух продолжал он.

— «Не пей больше воду, а употребляй немного вина ради живота своего», — театральным тоном процитировал Лэнг. — Это из Нового Завета, который евреи не признают.

— Я читаю его с благоговением, — с улыбкой возразил Бен.

— Да не будь ты таким пуританином и не читай мне нотаций… Кстати, твоя острота… как это?.. «Не можем согласиться с тем, как в пьесе изображается борьба, в которой все мы непосредственно участвовали…», и вся эта галиматья были бы вполне уместны >в какой-нибудь очередной пустой речи Невилля Чемберлена.

— Тебе это кажется галиматьей, а мы совсем другого мнения.

— Да ты и сейчас говоришь ерунду. — Лэнг поставил фужер и потер руки. — Но я не затем пригласил тебя, чтобы спорить о пьесе…

— Подожди, — перебил его Бен, — я должен тебе сказать, что поражен твоим замечанием о читателях «Дейли уоркер». Разве к лицу коммунисту делать такие заявления?!

— Hermano mió, ты попал в самую точку. Я сегодня пригласил тебя сюда в качестве курьера.

— Курьера?

— Да. Я хочу, чтобы ты отправился на 12-ю улицу и сообщил, что я выхожу из партии. Можешь сказать об этом хоть в самом политбюро.

Бен похолодел.

— Откуда тебе известно, что я член партии?

— Брось дурака валять!

— Я не связан с бюро.

Лэнг махнул рукой.

— Можешь использовать любые пути. Только доложи им, что я не считаю себя больше членом партии.

— Но я не понимаю! — воскликнул Бен.

«Вряд ли можно винить его в этом, — подумал Лэнг. — Ты и себе ничего не можешь толком объяснить. Ты ведь не можешь сказать ему о своем разговоре со „Шкипером“».

— Да, Бен, пакт доконал меня.

— Позволь, позволь. Если только я не сумасшедший, то слышал, как ты в день подписания пакта выступал по радио и доказывал его целесообразность.

— Да, доказывал.

— Ты был совершенно прав и, кстати, помог мне разобраться в этом вопросе.

— Верно, я был прав. Мне не нужна «Дейли уоркер» или какой-нибудь там партийный организатор, чтобы внушать, какой линии следует придерживаться. Я руководствуюсь интуицией, я уже говорил тебе об этом.

— Тогда что за чертовщина с тобой происходит? Если ты понимал причины заключения пакта, тогда… пожалуйста, не болтай всяких глупостей о линии — мне тоже никто ничего не внушает, я думаю своей головой…

— Что ты хотел сказать?

— Если ты понимал причины заключения пакта тогда, то почему ты перестал понимать их теперь?

— Я выступал по радио до того, как посмотрел кино-журнал.

— Киножурнал? Какой еще киножурнал?

— Прибытие Риббентропа в Москву, — ответил Лэнг, снова наполняя коньяком свой фужер. — Флаг со свастикой над московским аэропортом.

— Ты говоришь совсем как Вильгельмина Пэттон, — засмеялся Бен.

— А она ведь права! И ты тоже не можешь состоять в такой партии. Ты же порядочный человек.

— Пэттон — фашистская стерва, и ты это прекрасно знаешь!

— Не говори так, Бен! Не наклеивай ярлыки на людей. Это легче всего. Я знаком с Уилли двадцать лет и знаю, что она фашистка не больше, чем я.

— Какой же ты коммунист после этого? — воскликнул Бен, вставая. — Вроде редиски, что ли?

— Что, что?

— Вроде редиски: снаружи красный, а внутри белый.

— Может быть. Но если тебе потребовался такой трусливый тип, как я, чтобы прояснить мысли, то какой же ты после этого самостоятельно мыслящий человек?

— Ну, это ad hominem,— ответил Бен. — Ты был прав в своем выступлении по радио, и все, что ты сказал тогда, теперь подтвердилось. Сейчас ты ошибаешься, но это вовсе не значит, что доводы, высказанные тобой раньше, несостоятельны. Так что не волнуйся напрасно.

— Будь я проклят, если я волнуюсь, и будь я трижды проклят, если ты сможешь объяснить мне происходящее! Ты тоже должен выйти из партии. Ты оказался простачком, как и многие другие «товарищи».

— Объяснить происходящее я, конечно, могу, если только тебя действительно интересует мое объяснение.

— Нет, не интересует.

— Тогда зачем же я буду объяснять?

— Хорошо, хорошо, объясняй, — Лэнг снова сел и отпил коньяку. — Я слушаю тебя.

— Ты так много выпил сегодня, что вряд ли поймешь хоть слово.

— Да я слушаю, слушаю. Говори. Объясни мне. Я же простачок, такой же, как и те, что сейчас пачками выходят из партии.

«Вот тут он прав, — подумал Бен. — В течение месяца после подписания пакта из партии ушло немало людей. Впрочем, и вновь иступило не меньше».

— Советский Союз руководствуется не только принципами высокой морали, — сказал Бен. — Это государство, которым управляют умные, реалистически мыслящие люди.

— Как бы не так! Реалисты… Терпеть не могу этого слова!

— Но тем не менее это так. Советский Союз существует в мире, который в основном остается еще капиталистическим, правда?

— Ну, правда.

— Поэтому Советское государство поддерживает нормальные отношения с капиталистическими странами, заключает с ними пакты, соглашения, договоры о ненападении.

— А как ты объяснишь вторжение в Польшу, а?

— Не все сразу. Советский Союз заключил пакты о ненападении больше чем с десятком государств.

Постукивая ногой об пол и склонив голову набок, Лэнг рассматривал потолок с выражением безграничного терпения на лице. (Бен припомнил, что вот так же вела себя Эллен в тот день, когда они поспорили).

— Ты не слушаешь меня, — сказал Бен.

— Слушаю. Я не десятилетний ребенок.

— Ты же сам объяснял, что французская и английская миссии, посланные в Москву, не были уполномочены подписывать договор даже на покупку авторучек. Ты же сказал, что если бы попал в трудное положение и убедился, что друзья предают тебя, а одному тебе с врагом не справиться, то сделал бы единственно разумную вещь — заключил мир с врагом.

— Я весь внимание, — вставил Лэнг, продолжая постукивать ногой.

— Советский Союз предложил Польше заключить договор о взаимопомощи, но поляки так и не подписали этот договор…

— Хороша взаимопомощь — вторжение!

— Поляки не согласились заключить такой договор. У них тоже фашистское правительство или ты уже забыл об этом? Разве Красная Армия бомбила мирное польское население? Нет! Разве советские войска жгли деревни? Нет! Разве…

— Тогда что же они делают в Польше?

— Красная Армия временно передвинула советские границы дальше на запад. Она остановила немцев в нескольких стах милях от советской земли. Может быть, ты думаешь, что русским надо было ждать, пока немецкие танки появятся у них на границе?

— Я не знаю, что думать, — ответил Лэнг. — Но мне плевать на все твои объяснения. Считай, что я выбыл из игры. Нам придется участвовать в этой… — Он вовремя спохватился и прикрыл рот рукой; пытаясь замаскировать свой жест, он сделал вид, что зевает.

Разве он мог рассказать Бену, зачем ездил в Вашингтон и о чем говорил со «Шкипером»? Ведь ему пообещали очень высокий правительственный пост, в случае если США начнут воевать, и потому рекомендовали не выступать по радио с защитой красных: они нам не друзья.

Бен не заметил наступившей паузы, так он был взволнован.

— Я сожалею, Зэв, что ты вступил в партию. Я всегда считал, что ты сделал это безотчетно, не подумав.

— Премного благодарен!

— Сердцем ты все правильно понимаешь. Но я готов биться об заклад, что после вступления в партию ты не прочитал ни одной книги и не сделал ни одной попытки понять происходящее, слишком полагаясь на эту самую твою интуицию. Но одной интуиции мало. Нужно думать головой, голубчик!

— Я стою вне политики и думать не умею.

— Но это же слова Иллимена, а не Фрэнсиса Лэнга, — засмеялся Бен. — Помнишь, что он сказал, выступая по радио? А помнишь, как около Тортосы мы встретились с вами обоими и с Долорес, и Иллимен выразил надежду, что Джо Фабер уцелеет?

— Помню, — отозвался Лэнг, отпивая глоток вина.

— Кстати, Джо просил тебя отправить его дневник одной девушке в Филадельфию. Она так и не получила его.

— Я, в… вероятно, не п… послал его, — ответил Лэнг; он уже сильно захмелел.

— Жаль. Ты что, потерял дневник Джо?

Не обращая внимания на вопрос Бена, Лэнг спросил:

— Как тебе понравилась моя рецензия на твою книгу в «Таймсе»?

— Рецензия-то хорошая, но вот плохо, что книга не идет.

— А е… если х… хочешь знать, я написал эту рецензию уже после того, как решил выйти из партии.

— Что это значит?

— В… великая л… любовь не знает г… границ.

— Так вот, возвращаясь к тому, о чем мы говорили, — продолжал Бен. — Я не думаю…

— Мне не интересно, что ты думаешь, мне не интересно, что любой из вас думает. Вы вообще не думаете. Вы только выполняете приказы.

— Ну, знаешь…

— И никакой паршивый писака, которого я могу стереть в порошок, не будет командовать мной! — Голос Зэва сорвался на крик. Он окончательно опьянел, с его нижней губы текли слюни.

Бен поднялся и брезгливо посмотрел на распростертого в кресле человека.

— А знаешь, Лэнг, кто ты? — бросил он. — Ты продажная тварь!

Лэнг махнул рукой и на мгновение пришел в себя.

— Я прощаю тебя, пробормотал он, крестясь. — «Я прощаю тебе твои грехи во имя отца и сына и святого духа. Аминь». — Он икнул и протянул руку к Бену. — Не п… понимаю я, к… как это ты, так много испытавший, прошедший войну… м… мог обозвать так старого к… коллегу. Да, я ч… человек с интуицией, но коллега должен понимать коллегу… — Лэнг с трудом встал с кресла. — Ты уже уходишь? Энни будет недовольна.

Бен подошел к шкафу, в котором висели его шляпа и плащ. Он понимал, что должен поскорее уйти. Ему стоило огромного усилия не броситься на Лэнга и не избить его. «Как нелепо все получилось, — подумал он. — Мне придется ждать Эллен на улице или пойти за ней в Джульярдскую школу».

— Тебе нужны деньги? — спросил Лэнг. — Бери, не стесняйся.

Бен набросил плащ и нахлобучил шляпу.

— Ты революционер, Бен, — бормотал Лэнг, — ну и оставайся им.

Бен направился к двери, но страстный вопль Лэнга «Бен!» заставил его обернуться. Лицо Лэнга было искажено гримасой мучительной боли и раскаяния.

— П… продолжай, Бен, ос… таваться примером д… для меня!