И снова Испания

Бесси Альва

I. ПАСПОРТ НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН…

 

 

1

Все началось с разговора в октябре 1964 года. Я был нанят на работу (снова временно) неким монстром из Сан-Франциско, которому его папа разрешил управлять шестью кинотеатрами. Провести международный кинофестиваль он додумался самостоятельно.

Я не зря назвал его «монстром» — за последние три года он сменил шесть рекламных агентов, я был седьмым, а прославить его могли разве что его семидюймовые усы, наподобие тех, что украшали в былые времена физиономии английских военных летчиков (сам он летчиком, разумеется, никогда не был).

Не знаю, почему этот маскарад (который ничего не маскировал) приводил меня в ярость вместо того, чтобы забавлять. Сорок лет тому назад я нисколько не сердился на профессора Спайерса из Колумбийского университета за его мушкетерские усы и бородку. Более того, я испытывал глубочайшее сочувствие к его личной трагедии: он явно хотел быть французом, и все его жесты, мимика, даже когда он говорил по-английски, были истинно галльскими.

Рекламному агенту не положено иметь мнение о продукции, которую он рекламирует. Если же таковое есть, то, будь любезен, держи его при себе, вместо того чтобы обходить кинокритиков и издателей воскресных газет, заявляя: «Вот парочка фотографий из того барахла, которое мы показываем» — или: «Этот фильм пойдет с пятницы. Присылайте кого поплоше, а можете вообще никого не присылать, ничего не потеряете».

Но тут оказалось, что в мое ведение входят не только шесть кинотеатров, но и международный кинофестиваль (причем никакой дополнительной оплаты, одни лишь дополнительные часы), и я почувствовал, что лопаюсь от ярости.

Среди заявок я заметил фильм из франкистской Испании, который должен был представлять его режиссер. Я заранее приготовился возненавидеть этого человека. Приготовился возненавидеть его потому, что не умел перестраиваться: двадцать шесть лет тому назад я сражался в пехотных частях против режима, который теперь, как можно было предположить, представляли режиссер и его фильм.

Мы встретились с ним в отеле «Джек Тар» за два дня до открытия фестиваля. Это был молодой человек, тридцати ему еще не исполнилось, невысокого роста, с густыми усами и томными глазами, я уж не говорю о ямочках на щеках. Обаятельнейший тип, и это, разумеется, еще усилило мою подозрительность. Если вы официально представляете режим, вызывающий отвращение у всех людей на земле, кроме властей предержащих «свободного мира», вам ничего не остается, как источать обаяние.

Так как по-английски он знал не больше двух слов, а по-французски говорил хоть и более бегло, чем я, но менее вразумительно, я попытался вспомнить тот полуграмотный испанский, которого нахватался во время боевых операций на линии фронта в 1938 году. Он состоял главным образом из таких сугубо практических фраз, как: «я ранен», «очень больно», «левая нога», «где здесь уборная?», «сколько стоит?», «я хочу есть», «пошел к черту» и т. д.

Молодой человек, представивший на конкурс свой первый фильм, как истинный джентльмен и одновременно испанский фашист: не пользуйся он расположением фашистских властей, ему бы из Испании не вырваться — в этом я был твердо убежден, вежливо осведомился, где я выучил его родной язык.

— Я его вовсе и не учил. И вряд ли вам понравится, когда вы узнаете, при каких обстоятельствах я выучил то немногое, что знаю. — Резко, даже зло: — Я выучил его в Испании!

— Когда же это было?

С явной враждебностью: — В 1938!

Пауза.

— В 1938? — Снова пауза. Наконец, оторвав глаза от тщательно изучаемого паркета в номере гостиницы:

— Линкольновский батальон?

Да, конечно, все это началось именно тогда, в 1938 году. Июньской ночью мы сидели в зарослях орешника, я и двадцатичетырехлетний парень. Мне было тогда тридцать четыре, я был его адъютантом, он командовал ротой. Аарон Лопоф.

Светила луна, и мы толковали о всяких мелочах, о том, например, что наш комбат Милтон Вулф требует назначить адъютантом Аарона испанца, а он предпочитает меня. Думали-гадали, где бы достать настоящий табак вместо листьев орешника, ругали харч, который стал хуже некуда после весеннего наступления Франко, рассекшего Испанию надвое.

Потом вдруг Аарон сказал:

— Ты сделал серьезный шаг, старина, вступив в Интернациональную бригаду.

Тогда я воспринял его слова однозначно: он хотел сказать, что у меня мало шансов выбраться из Испании живым. Мы знали, что война проиграна, знали уже тогда. Мы поняли это после апрельского отступления; Франко вышел к Средиземному морю в Тортосе, Испания была рассечена надвое. Мы поняли это, видя, как поредели наши ряды, принимая молоденьких испанских новобранцев, многие из которых еще ни разу в жизни не брились.

Но Аарон предсказал тогда не мою, а свою собственную судьбу: августовской ночью, когда мы форсировали Эбро во время последнего, самого мощного наступления, предпринятого Республикой, пуля пробила ему голову. Мы были брошены в ночную атаку с высоты 666 в Сьерра-Пандольс близ Гандесы.

Аарона эвакуировали и сначала поместили в госпиталь под Барселоной — кажется, в Матаро. Но ранение было тяжелое, был поврежден глаз, а в госпитале не было специального оборудования, да к тому же у Аарона начался инфекционный менингит, и они решили переправить его во Францию. По дороге он умер. Более двадцати пяти лет я хранил клочок бумаги, на котором было написано: «Аарон. Городское клабище. Санта-Колома-де-лас-Планес (провинция Жерона)». Не помню, от кого и когда я получил эти сведения.

Конечно, в ту ночь в зарослях орешника Аарон хотел сказать совсем другое, но я понял это лишь спустя двенадцать лет, когда сидел в техасской федеральной тюрьме.

Кто знает, может быть, все началось в 1937 году, когда «Бруклин санди игл» послала меня интервьюировать Андре Мальро? Он выступал перед американцами в форме испанского военного летчика-республиканца, и деньги богатых и бедных рекой полились на медицинскую помощь Испании. Мальро совершенно покорил меня, и не только тем, что явился посланцем Испании, и даже не своей книгой «Условия человеческого существования», но поразительной способностью одновременно говорить и выдыхать через обе ноздри — никогда не видел ничего подобного.

Может, это началось, когда сбылась моя давняя мечта, родившаяся еще в 1909 году во время первых полетов над Манхэттеном Уилбера Райта (встреча с Мальро еще укрепила ее), и я стал учиться летать под руководством молодого человека, который только что вернулся из Испании. (Нет, вспомнил, это было еще до Мальро.)

А может, жизнь моя повернулась оттого, что я познакомился с прославленным летчиком-испытателем и привел его домой пообедать, а он остался у нас на три недели и, когда он наконец покинул наш дом, моя жена, с которой мы прожили семь лет, мать двух моих сыновей, заявила, что влюбилась в него?

Или, может быть, исходной точкой всего была моя женитьба на милой молодой женщине. Мне было двадцать шесть, а ей тридцать два, и я со скепсисом, свойственным молодости, не верил в любовь. Однажды — это было в 1932 году — она позвонила мне из Ойстер-Бей и сказала:

— Я устала от всего этого. Приезжай завтра и женись на мне или иди ко всем чертям.

Или, может, все началось, когда я не только покинул наш дом на Джоралемон-стрит, но и ушел из «Игл», чтобы писать в защиту Испанской республики, а потом загорелся ею и решил ехать в Испанию сам?

Или корни уходят еще глубже. Я всегда чувствовал отвращение к делу, которым занимался мой отец (он был биржевой маклер и предприниматель), хотя для моего старшего брата каждое слово отца было закон. Я не пожелал стать ни адвокатом, ни бизнесменом. Повязав галстук широким бантом, я разгуливал по студенческому городку Колумбийского университета и сочинял плохие стихи, а тем временем брат мой, выполняя волю отца, стал вполне преуспевающим врачом-хирургом.

Взглянуть ли на это по-фрейдистски или применить марксистскую диалектику, утверждающую, что вы есть то, что делаете (не сознание определяет бытие, а бытие определяет сознание), но все равно не удастся объяснить, почему один сын консервативного республиканца становится консервативным республиканцем, а другой — радикалом.

 

2

Что бы ни послужило толчком, какие хитросплетения теории и практики или единство и борьба противоположностей (мужество — трусость, сытая устроенность — опасность и риск, бегство от действительности — жажда боя, романтизм — трезвый реализм), — но Испания стала фокусом моей жизни, зенитом и надиром, прошлым, настоящим и будущим.

Испания повлияла на все, что произошло со мной с тех пор: как будто я шел по прямой дороге и вдруг, быть может сам того не осознав, повернул на девяносто градусов — налево. Из-за нее моя подпись перестала появляться в «респектабельных» газетах и журналах и перекочевала в радикальные. Испания толкнула меня к тому, что я стал театральным, литературным и кинокритиком для «Нью мэссиз», потому что больше никто в Нью-Йорке не хотел иметь со мной дела. Благодаря Испании я в 1947 году предстал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности — после того как мне нежданно-негаданно дали спокойно поработать сценаристом — и очутился в тюремной камере в Техасе, поскольку отказался отчитываться перед комиссией за свои политические убеждения и партийные связи.

Когда я вышел из тюрьмы, дорога в любой респектабельный орган массовой информации была мне заказана вдвойне, и пять лет я протрубил в международном отделе союза портовых рабочих Гарри Бриджеса. После этого я стал втройне никому не нужен, но вскоре владелец одного ночного клуба в Сан-Франциско решил взять меня к себе режиссером, осветителем и конферансье, сроком на семь лет; черт подери, это обходилось ему всего лишь в восемьдесят пять — сто пять долларов в неделю (в союзе портовиков я имел минимум сто пятьдесят), и он мог иногда намекнуть кое-кому из своих гостей, что за сценой у него трудится небезызвестная личность.

Испания сказалась в каждой статье, в каждой книге, которую я написал после 1939 года. Ей я обязан и работой на кинофестивале — директор был настоящий монстр, и в городе просто не нашлось человека, согласившегося у него работать. А в графу со знаком «плюс» можно занести вот что: мой единственный счастливый брак был заключен с француженкой испанского происхождения (Андалусия-Мурсия-Аликанте).

И не моя вина, если за прошедшие десятилетия нисколько не потускнели живущие во мне зрительные и слуховые образы: белое слепящее солнце Испании, пронизывающий мистраль и ледяной дождь, обрывки разговоров, песни и музыка, аромат шалфея и винограда, и бочонки оливкового масла, и апельсины, и гнилой инжир, и гниющие тела.

Мне не нужно закрывать глаза, чтобы увидеть силуэты пробковых и оливковых деревьев; древние, обнаженные, скорчившиеся на зимнем холоде виноградные лозы; квадратные домишки, сложенные из плоских камней или саманного кирпича; черные одежды крестьянок и плащи, в которые, чтобы не замерзнуть, закутывались пожилые мужчины; побитые ветрами, растрескавшиеся, словно старые стены, лица; мальчишек с нежной кожей, черноглазых красавиц, равных которым нет в мире; зубчатые скалы в Каталонии, уходящие ввысь за дорогой из Пинель-де-Брей, где наверняка и по сей день существует ослиная тропа, ведущая к вершине, которую мы назвали — высота 666. Там во второй половине августа 1938 года американские добровольцы прошли через самое тяжкое испытание.

С восемнадцатого июля 1936 года не было дня, чтобы я не прочитывал сверху донизу газетные страницы в поисках новостей из Испании; я не пропустил, наверное, ни одной книги об Испании, вышедшей на английском, французском или испанском языке. Тысячи раз я чувствовал себя глубоко оскорбленным, когда не только откровенные фашисты, но и либеральные деятели холодной войны, причислявшие себя к лояльной оппозиции, пытались заново переписать историю этой маленькой войны, которая унесла миллион испанцев и отнюдь не окончилась в тот момент, когда генералиссимус Франко проследовал за своими марроканцами (на почтительном расстоянии) в Мадрид, выдержавший почти три года далеко не равной борьбы, — ведь эта война продолжается и по сей день.

Даже если отбросить мемуары личных пропагандистов Франко, которые твердой рукой выводят, что подавляющее большинство испанского народа поддерживало Самого Наиглавнейшего Генерала и что Герника была уничтожена «красными», а не гитлеровским легионом «Кондор», вам все равно придется иметь дело с лжецами, только более тонкими. Они великодушно согласятся, что испанская война была справедливой, но:

Республика была слабой и неустойчивой;

возникшая в ходе войны неразбериха объяснялась противоречивыми идейными установками левых, правых и центра;

злодейскую роль сыграла испанская коммунистическая партия: она вожделела власти, саботировала все подряд и уничтожала врагов оптом;

но самый главный злодей — это, конечно же, Советский Союз, который из своих коварных соображений хотел, чтобы Республика погибла, и обеспечил ее падение, лишив своей помощи. (Отсюда вытекает: Советский Союз также украл золотой фонд Республики, который был передан ему на хранение.)

Конечно, эти ревизионисты никогда не скажут, что единственную реальную помощь оружием и деньгами Республика получала от Советского Союза, с братской солидарностью относившегося к борьбе испанского народа; они не признаются, что слабость и неустойчивость Республики объяснялась тем, что все начинания и реформы Республики встречались в штыки и саботировались ее внутренними врагами. Подстрекаемые Гитлером и Муссолини, они еще в 1931 году взялись за уничтожение Республики, по возможности легальными путями, а если не получится — силой оружия.

Сначала внутренняя реакция обвиняла Коммунистическую партию Испании в том, что она обманывает народ («обман» явно удался: за годы войны численность партии возросла с тридцати тысяч членов до трехсот тысяч); потом тактика переменилась и стали говорить, что партии нужно было делать ставку на социалистическую революцию, как провозгласила троцкистская Рабочая партия марксистского объединения (ПОУМ), вместо того чтобы всеми силами оказывать помощь Республике{}.

Так сегодняшние «пламенные революционеры» — лояльная оппозиция в США — твердят: да, война во Вьетнаме была незаконной и аморальной, но мы не могли отступить. Или: черные американцы достойны лучшей участи, но буйствовать на улице нехорошо с их стороны, потому что отчаяние отчаянием, а порядок и закон надо соблюдать.

Но как ни переписывай историю, какую изворотливость или цинизм ни проявляй при этом, факт останется фактом — большинство людей на всем земном шаре сразу же правильно поняли суть испанской войны: это была честная, искренняя и беззаветно мужественная борьба испанского народа, который не хотел, чтобы его страну снова окутал мрак средневековья. Потому-то весь мир и протянул Испании руку помощи.

И сколько бы потом ни лгали самовлюбленный президент Джонсон, Дин Раек, Комитет начальников штабов, пресса, радио и телевидение, обанкротившийся генерал Уэстморленд или любой из их приспешников, наверху или внизу, невозможно скрыть, что Вьетнам (с известными отличиями) был повторением Испании, а Разъединенные Штаты взяли на себя роль Гитлера и Муссолини{}. Поэтому большинство людей в мире выступили против американской «позиции» в Индокитае, и наши напыщенные фразы никого не обманули.

 

3

— Вам, наверное, кажется, что мой фильм не бог весть какая удача, — сказал невысокий барселонец после просмотра его фильма на фестивале в Сан-Франциско. — Но вы должны понять, что для моей страны он в некотором роде революционный.

— В каком же смысле? — с улыбкой спросил я.

— Впервые в испанском фильме замужняя женщина нарушает супружескую верность и вступает в любовную связь.

Он был прав. Но поскольку адюльтеры (и бессмысленное насилие) еще со времени второй мировой войны являются отличительным признаком американского кино, сан-францисские критики не проявили к его фильму большого интереса. Они отметили хорошую режиссуру, хорошую актерскую игру и прекрасные съемки, в целом же фильм показался их проходным.

Их реакцию можно было отчасти объяснить и тем, что фестиваль вообще потерпел сокрушительное фиаско: смотреть было нечего — и гвоздем фестивальной программы стал прием в честь его участников.

Мой босс решил, что с него кинофестивалей хватит, а маленький испанец уехал домой, но перед отъездом, как я догадываюсь, недурно поразвлекся. Он стал добычей финской фоторепортерши с совершенно потрясающей фигурой — увешанная фотоаппаратами, она внезапно появилась на торжественной церемонии награждения в платье с наиглубочайшим вырезом, — не знаю, где такой и увидишь. Не успела она войти в большой зал отеля «Шератон», как тут же засекла его густые усы и томные глаза. («Поцелуй без усов, — гласит старая испанская пословица, — все равно что яйцо без соли».)

 

4

Фестиваль закончился во вторник вечером. А через три дня, в пятницу утром, директор без всяких объяснений уволил меня.

Шикарная работа в фестивальной группе позволила мне подкопить деньжат, и мы с женой купили новехонький «мустанг» — как раз за две недели до моего увольнения. Последовал новый период безработицы. Он был нарушен лишь временной работой — на месяц: я делал рекламу для единственного в Сан-Франциско кинотеатра, который постоянно показывает хорошие фильмы (главным образом иностранного производства), но не может позволить себе роскошь держать в штате рекламного агента.

В довершение всех бед моя жена, семь лет проработавшая секретаршей со знанием языков в крупной международной корпорации, неожиданно лишилась работы. По какой причине — мы так и не узнали.

Однако большие корпорации (при всей моей неколебимой ненависти к ним не могу это не признать) иной раз куда более великодушны и справедливы, чем частные предприниматели, пребывающие в прямой зависимости от щедрот своих папаш. Мы начали потихоньку жить на выходное пособие моей жены, и она, будучи женщиной практичной (я называл ее «мадам Касса», когда ее практицизм вставал мне поперек горла), потребовала от штата Калифорния выдачи ей пособия для переквалификации. Жена слышала, что стенографистки хорошо зарабатывают, и теперь начала ходить на курсы, чтобы изучить эту адскую премудрость.

Здесь занавес закрывается на то время, пока мы оба перебиваемся на наши пособия, и жена, пытаясь освоить профессию стенографистки, сходит с ума тихо, а я, пытаясь примириться с ее изменившимся положением, безумствую громогласно и одновременно пишу роман. (Психологам будет интересно узнать, что, когда моя жена сердита, она бранится по-французски. Когда она очень сердита, в ход идет испанский. А когда ей совсем невмоготу, она ругается по-арабски. Видимо, это связано с тем, что жена явилась на свет в Алжире гражданкой Франции, родители ее были испанцы, а воспитывалась она в Марокко.)

 

5

В декабре 1964 года, на рождество, пришла сдержанная поздравительная открытка на испанском языке, без обратного адреса и подписанная одним инициалом. Я принял ее за попытку к сближению и жалобный крик о помощи, приободрился и написал в ответ небольшое письмецо по адресу, который оставил перед отъездом из Сан-Франциско невысокий испанец с ямочками на щеках.

Через какое-то время мы получили ответ — по-французски: «Мне очень понравилась ваша страна, во всяком случае, то, что я успел увидеть. Конечно, у американцев есть свои проблемы, но ваш народ достаточно молод и со временем достигнет новых побед в борьбе за свободу. Я искренне верю в это».

Ему было всего двадцать восемь лет, и, хотя он вел себя как познавший жизнь человек, вряд ли он достиг вершин зрелости, позволяющей писать о нашей молодой нации в столь снисходительном тоне.

Он приносил извинения за то, что во время его пребывания в Штатах мы не смогли поговорить более обстоятельно. Писал, что готовится снимать новый фильм, который намеревается закончить в марте. Картина была задумана как комедия, «но, — таинственно намекал он, — я ставлю в ней серьезные проблемы. Они касаются необходимости рисковать и действовать, чтобы всколыхнуть стоячее болото нашей жизни». (Наконец-то! Можно сказать, крик души, не так ли?)

Далее следовало головокружительное признание, сделанное нарочито спокойным тоном:

«Меня очень «тронула» (почему кавычки?) ваша книга, которую я прочел в переводе на испанский. Поверьте, я в жизни не читал более волнующей книги. Я проглотил ее за три дня, настолько захватил меня этот яркий и пылкий документ… Безусловно, кого-то в вашем романе больше всего увлечет сюжет. Но на мой взгляд, основная ценность этого произведения в том, что в нем слиты воедино история, документальные материалы и нравственные искания героев, и потому ваш роман — это свидетельство, объективное и горькое…»

РЕТРОСПЕКЦИЯ. На испанский язык переводился только один мой роман, он был издан в Аргентине в 1957 году. В оригинале роман назывался «Антиамериканцы», испанский же вариант назвали «Антисевероамериканцы», что куда больше подходило для Латинской Америки, живущей в атмосфере постоянного страха и ненависти по отношению к грозному колоссу — северному соседу.

По словам аргентинского издателя, было напечатано всего четыре тысячи экземпляров этой книги, но вот что удивительно — мои друзья, побывавшие в южном полушарии, рассказывали, что книга стала бестселлером во всех южноамериканских странах, включая Мексику и Кубу.

В начале 1966 года тот же издатель неожиданно объявил, что готовится перевод и выход другой моей книги — «Инквизиция в раю», но почему-то ни о договоре, ни об оплате речи не было. Я запротестовал, и он прислал мне договор. Но я замешкался с подписанием, и в июле получил от него письмо без подписи такого содержания:

«…Среди первых шагов, предпринятых военным правительством, оказалось наступление на кредитные объединения… Что делать, мы полностью зависим от кредитов, предоставляемых нам этими объединениями. Внезапное прекращение кредитов и катастрофическое падение спроса на книги вынуждает нас прекратить издательскую деятельность».

Я, естественно, тут же написал ему на домашний адрес и, что столь же естественно, не получил никакого ответа. Я стал окольными путями наводить справки, привлек моего нью-йоркского агента, милую женщину, которая до последнего времени была связана с одной фирмой в Буэнос-Айресе, но все наши усилия оказались бесплодными.

Первым побочным продуктом этой игры с тенями за два года до военного переворота в Аргентине было неожиданное письмо от молодого испанца, с которым я познакомился в Сан-Франциско и который каким-то образом достал в Испании экземпляр моей книги. Как она туда попала? Может быть, это дело рук подпольщиков, переправлявших антифранкистские (прореспубликанские) материалы в частные владения Наиглавнейшего? Книга ходит по рукам тайком? В каком количестве экземпляров? Как она попала к нашему режиссеру? Сколько еще людей прочитали ее?

Я написал человеку с томными глазами, не скрывая любопытства по поводу книги, и заодно намекнул на безработицу, в шутку предложив, чтобы он взял меня в помощники режиссера. Он ответил.

О романе в письме не упоминалось, но к моей шутке он отнесся серьезно и разъяснил, что сотрудничать с ним мне было бы очень трудно. «Жалованье, которое платят у нас, американцу покажется совершенно мизерным (восемьдесят долларов в неделю), и, кроме того, иностранцу очень трудно работать в испанском кинопроизводстве. Есть и другие причины, так что поймите меня правильно».

Должно быть, он принял меня за полного идиота, и я поспешил объяснить ему в ответном письме, что мое предложение просто шутка, хотя восемьдесят долларов в неделю были ровно на восемьдесят долларов больше того, что я тогда получал. Молчание длилось одиннадцать месяцев.

В декабре 1965 года мы получили шикарный календарь на 1966 год, отпечатанный барселонской кинокомпанией «Тибидабо филмз», он содержал репродукции лучших картин из мадридского музея Прадо. Мы поблагодарили нашего испанца и вложили в конверт рождественскую открытку. Ответа не последовало.

Молчание длилось весь 1966 год, правда, было одно странное послание из издательства в Барселоне. К письму прилагалась страница из каталога, напечатанного оптовым книготорговцем в Буэнос-Айресе. На этой странице сообщалось о предстоящем издании моим пропавшим издателем книги под названием «Маккартизм в Голливуде», автор — Бесси, Альва… Издатель из Барселоны просил выслать три экземпляра оригинала («Инквизиция в раю»): «два для чтения и один для представления цензору», а также права на перевод и издание книги в Кастилии и Каталонии!

Моим первым побуждением, немедленно подавленным, было написать письмо с одним вопросом: «В своем ли вы уме?» Однако я рассказал о предложении моему нью-йоркскому агенту, и она посоветовала мне послать им три экземпляра. Я возразил: ничего посылать не будем, потому что антифранкистскую, полную левых взглядов книгу зарубят после первого же прочтения в издательстве, не говоря уже о цензуре в Мадриде. Однако один экземпляр она все же выслала. Ответа мы не получили.

В конце 1966 года пришла скромная рождественская открытка, в ней наш испанец ставил нас в известность, что закончил снимать свой второй художественный фильм. «Es una comedia muy bonita»{}, — писал он. 1 января 1967 года мы написали ему длинное письмо, на которое он не ответил.

«Ну и черт с ним, — подумал я. — За кого он, в конце концов, меня принимает?»

Предостерегающие раскаты грома послышались в начале

1967 года. Я вдруг получил письмо от редактора нью-йоркского журнала — он писал, что встретил моего друга, с которым мы не виделись уже пятнадцать лет. Этот друг только что побывал в Мадриде, где узнал, что «самая читаемая подпольная книга в Испании (без всяких шуток) — это… «Антисевероамериканцы»!»

Я бросился писать моему забытому другу в Нью-Йорк. «Как так?» — спрашивал я. Я закидал его бесчисленными вопросами: как он узнал об этом, каким образом распространяют книгу, аргентинское это издание или подпольное испанское, широко ли ее читают, видел ли он хоть один экземпляр и как мне добыть книгу?

Ответа не было долго, и я предался мечтам, причем не о гонораре, который мог поступить мне открыто или тайно, а о том, как мой роман будет исподволь, но существенно способствовать свержению режима Наиглавнейшего и своим скромным и незаметным воздействием поможет его окончательному падению.

А что, разве в нем не дана верная картина определенных сторон Испанской войны (так же как тенденция к конформизму в США)? А сюжет — разве он плох? И разве не слиты воедино история, документальные материалы и нравственные искания героев, что делает роман объективным и горьким свидетельством? И громкий неуспех книги в моей собственной стране, где ее злобно критиковали или тщательно замалчивали, — может быть, это и есть доказательство ее правдивости?

В своей напутственной речи, обращенной к Интернациональным бригадам в Барселоне, Долорес Ибаррури (Пасионария) сказала: «Мы не забудем вас! И когда зазеленеет оливковая ветвь мира, сплетенная с победными лаврами Испанской республики, возвращайтесь!.. Возвращайтесь к нам! Те из вас, кто лишился родины, обретут ее у нас, те, у кого нет друзей, найдут их здесь. И всех, всех вас встретят тут любовь и благодарность испанского народа…»{} (Эта перспектива почетного гражданства начинала принимать реальные очертания.)

Когда мой друг наконец ответил мне, оказалось, что в Мадриде он беседовал с какими-то режиссером и продюсером, — оба они прочитали мою книгу и отозвались о ней очень высоко. Насколько широко ее читают в стране, он не имел понятия, но имена режиссера и продюсера (совершенно мне незнакомые) назвал и посоветовал написать любому из них. «Они ответят, — писал мне мой друг, — потому что оба в восхищении от тебя и твоей книги». Конечно, я сразу же написал и в высшей степени осторожно снова задал свои вопросы. Конечно, я не получил никакого ответа.

 

6

И вдруг сверкнула молния. В письме от 26 сентября 1967 года, бесстрастном по форме, мне было сделано совершенно невероятное предложение. Испанская кинокомпания, сообщал человек с ямочками на щеках, по его настоянию приглашала меня «немедленно» прибыть в Барселону, расходы будут оплачены.

«Я пишу новый сценарий, — продолжал он. — Речь в нем идет о враче — бывшем участнике гражданской войны в Испании, во время которой он сражался на стороне Республики. Этот врач — американец, который снова оказывается в Испании, чтобы принять участие в международном медицинском конгрессе (его специальность — нейрохирургия). Он не был в Барселоне тридцать лет, и этот приезд глубоко волнует его. Конгресс заканчивается, хирург возвращается в Соединенные Штаты.

Сюжет, конечно, гораздо многозначнее, он строится на контрасте впечатлений героя от сегодняшней страны и щемящих воспоминаний о войне.

Тема, по-моему, волнующая и, наверное, заинтересует вас. Поэтому я поднимаю вопрос о нашем сотрудничестве…»

Помимо вопроса о возможном сотрудничестве, он поднял чертову прорву вопросов. Из царства теней он вызвал призрак черного списка — в моей собственной стране меня отлучили от кино на долгих двадцать лет… и вот предлагают поработать на любимом поприще.

Он по наивности (?) звал в Испанию человека, который около тридцати лет был врагом ее режима, который неустанно выступал против этого режима в устной и письменной форме; который именно на этой неделе дал обещание произнести еще одну речь в честь тридцатилетней годовщины Интернациональных бригад с кафедры лос-анджелесской церкви и который в момент получения письма с пером в руках готовил новую яростную атаку на испанский фашизм.

Вопросы моего корреспондента были неразрешимы, но раз их поднял он, я решил поставить их в другой форме:

«…Что вы хотите сказать в этом фильме? Сможете ли вы сказать то, что хотите сказать? Американский доктор чрезвычайно привлекает меня; я понимаю, что он чувствует, вновь оказавшись в Испании… Как меняется его отношение к Испании? Становится ли оно другим ко времени его возвращения в Соединенные Штаты? Как он относится к тому, что делал в Испании тридцать лет назад?»

Я наивно ожидал ответов на эти вопросы, но две недели спустя получил письмо, в котором они даже не упоминались. Он приносил извинения по поводу того, что кинокомпания может оплатить лишь мои дорожные расходы в оба конца и суточные в тысячу песет (тогда это составляло около шестнадцати долларов), хотя как сценарист я стою гораздо больше. (Были времена, когда я «стоил» шестьсот долларов в неделю. Теперь я не стоил ровно ничего.) Он писал, что не может «вдаваться в детали» сюжета, тем не менее упомянул следующее: «…Когда доктор вновь оказывается в Барселоне, в нем оживают воспоминания, и он начинает разыскивать Марию, свою возлюбленную в те давние времена. Вместо Марии он находит ее дочь. Он очарован. Но у их отношений нет будущего. Он возвращается в Штаты». (Ara! — завопил мой несокрушимый рассудок, это всего лишь пошленькая любовная история, которая выхолащивает весь смысл фильма и ни о чем не говорит.)

Он спрашивал также: если я решил ехать (я написал, что не поеду без жены, и деликатно намекнул, что ее дорога тоже должна быть оплачена), посылать ли мне билет «с открытой датой» или я предпочитаю получить деньги за билет по приезде? (О жене ни слова.) Кроме того, он высказывал надежду, что я помогу ему заполучить хорошего актера на главную роль, например Уильяма Холдена, Генри Фонда, Джеймса Мейсона или Ива Монтана. Такому актеру его фирма согласилась бы заплатить тридцать тысяч долларов.

Что тут прикажете делать — плакать или смеяться? Тридцать тысяч долларов Генри Фонда? Иву Монтану? За работу в полнометражном фильме, съемки которого, судя по письму, продлятся три недели?

Короче, посовещавшись с женой не больше пяти минут, я отправил телеграмму: ВЫСЫЛАЙТЕ ОДИН БИЛЕТ ТУДА ОБРАТНО АГЕНТСТВО ЭР ФРАНС САН ФРАНЦИСКО ПИСЬМО СЛЕДУЕТ.

В письме я сообщал, что мы с женой уже занялись подготовкой паспортов. Жена, писал я, присоединится ко мне через неделю иди две, так что пусть не берут мне «экскурсионный» билет на тридцать дней, потому что, когда закончится работа в Испании, мы с женой намерены воспользоваться возможностью и немного попутешествовать по Франции и Марокко. Ему не следует надеяться, продолжал я, что за тридцать тысяч долларов можно пригласить актера ранга Уильяма Холдена или даже Джеймса Мейсона. Умолчал я об одном — что происходит в душе человека, который собирается вернуться в Испанию спустя двадцать девять лет, в глубоко любимую Испанию, все еще управляемую палачом, который держится у власти лишь с помощью военных баз, денег и оружия, поставляемых ему Соединенными Штатами.

А с этим человеком происходило нечто очень похожее на внезапную шизофрению. Его мысли и чувства совершали путешествия с космической скоростью, а тело оставалось неподвижным. Он думал о себе то как о международном агенте-провокаторе, то как о штрейкбрехере. Да, ведь раньше он с презрением отзывался о нескольких ветеранах испанской войны, вернувшихся в страну, где было совершено преступление, равно как и об иных из друзей, которые в качестве туристов поддерживали франкистский режим тяжко заработанными американскими долларами.

Вспомнилось, что, когда он впервые отправился в Испанию, в его паспорте стоял штамп: НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН ДЛЯ ИСПАНИИ. Что ж, в 1938 году он проник в страну, не предъявив своего паспорта. Попав легальным путем во Францию, он с несколькими сотнями других иностранных добровольцев январской ночью перебрался через Пиренеи в Испанию. Для госдепартамента США такая тонкость не имела ровно никакого значения, и, не успел он вернуться в Соединенные Штаты, паспорт у него отобрали и не возвратили.

Собственно говоря, он и не обращался по поводу паспорта вплоть до 1961 года, и не только потому, что у него не было денег на путешествия, — в те годы прошение о паспорте неминуемо влекло за собой присягу в непринадлежности к коммунистической партии, а он почел бы за унижение присягать любому правительству в том, что он то, а не это, такой, а не сякой, верит в одно и не верит в другое, любит этих и ненавидит тех.

Когда в 1961 году он получал новый паспорт, поскольку его пригласили в Восточный Берлин на двадцатипятилетие Интернациональных бригад (расходы оплачивались), такой присяги уже не существовало, зато был специальный пункт, в котором он написал: «В 1938 году я был в Интернациональной бригаде, которая входила в испанскую Республиканскую армию. Я не присягал в верности испанскому правительству и не участвовал в выборах».

В этом паспорте штамп «недействителен» относился к территориям Китая, Кореи, Вьетнама, Албании и Кубы. В нем не было штампа, запрещающего посещение Германской Демократической Республики, потому что этого государства с семнадцатимиллионным населением, образованного в 1949 году, для государственного департамента попросту не существовало. (Теперь оно уже существует.) Эту поездку он воспринял романтически, как награду за проявленную стойкость.

В 1965 году стойкость снова была вознаграждена приглашением в Берлин и Веймар на международный конгресс писателей, но, поскольку речь шла об американце, который сражался вместе с Фиделем Кастро, госдепартамент забился в истерике, и понадобилось вмешательство адвоката (равно как и дополнительное решение Верховного суда в аналогичном случае), чтобы вырвать паспорт из цепких ручек не поддающейся описанию дамы, которая возглавляла паспортный отдел госдепартамента.

Как только пришло письмо от двадцать девятого сентября, мы подали прошение о возобновлении паспортов. Я сказал жене, что мой паспорт не возобновят, но она только посмеялась. Ее паспорт пришел через сорок восемь часов. Теперь настал мой черед смеяться. Но последней все-таки смеялась она — пять дней спустя пришел и мой паспорт. (По каким-то таинственным причинам реабилитировали Албанию, зато появились два новых запретных государства: Сирийская Арабская Республика и Объединенная Арабская Республика, а всего шесть противопоказанных американцам стран. Наш маленький мир стал еще меньше.)

Билета из Барселоны пока не было. Вместо него мы получили загадочную телеграмму на испанском языке: ПОНЕДЕЛЬНИК 23 (октября) ПОЛУЧИТЕ ТЕЛЕГРАММУ ПОДТВЕРЖДЕНИЕМ ОТПРАВЛЕНИЯ БИЛЕТА ЭР ФРАНС (Телеграмма была отправлена из Мадрида.)

Наступило двадцать третье. Двадцать четвертого я послал телеграмму в Барселону: НЕ ПОЛУЧИЛ НИ ТЕЛЕГРАММЫ НИ БИЛЕТА ОТВЕТЬТЕ ПОЖАЛУЙСТА СРОЧНО.

На следующее утро в восемь часов из Мадрида снова пришла телеграмма, на сей раз такого содержания: СЕГОДНЯ ВАШЕ ИМЯ БИЛЕТ ЭР ФРАНС СООБЩИТЕ МНЕ ПРИБЫТИЕ БАРСЕЛОНУ.

Шизофрения давала о себе знать — видимо, не только я стал ее жертвой. В тот же день, в девять утра, мне позвонили из «Трансуорлд эр лайнс» и сообщили, что у них есть для меня билет от Сан-Франциско до… Мадрида. Я ответил, что действительно жду билет, но не в Мадрид, а в Барселону, и не из «ТЭЛ», а из «Эр Франс». Служащая из «ТЭЛ» была чрезвычайно вежлива и сказала, что наведет в «Эр Франс» справки.

В девять часов тридцать минут позвонили из «Эр Франс»: у них есть для меня билет. Нет, служащая из «ТЭЛ» им не звонила. Да, билет до Барселоны. Билет, однако, куплен не нашим молодым испанцем из барселонской «Тибидабо филмз», а кинокомпанией «Пандора филмз» в Мадриде. Ко всему прочему билет не был «с открытой датой», это даже не был «экскурсионный» билет на тридцать дней. Он давал возможность совершить тур в течение двадцати одного дня, но его, разумеется, можно обменять в Барселоне на «открытый», правда с доплатой двухсот пяти долларов шестидесяти центов.

Вот так «Пандора»!

Служащая из «Эр Франс» сказала, что из Парижа в Барселону мы полетим на борту самолета «Иберия», и я послал телеграмму: БУДЕМ ВДВОЕМ ТРИДЦАТЬ ПЕРВОГО ОКТЯБРЯ РЕЙСОМ 191 «ИБЕРИИ». (Мы не прилетели этим рейсом, но об этом позднее.)

Теперь шизофрения и вправду разыгралась не на шутку, но свихнулась не «Иберия», не «Пандора», не «Тибидабо» и даже не «Эр Франс», свихнулся я сам.

Я вспомнил вдруг, что ходили слухи, будто все списки Интернациональных бригад были захвачены, когда Барселона не выдержала фашистского натиска и в 1939 году пала. У меня даже всплыл в памяти адрес штаба Интернациональных бригад: Пасахе Мендес, Виго, 5.

Далее, почему именно сейчас я выступил с критикой новой книги — и не в «Сан-Франциско кроникл» (органе республиканцев), не в сектантском левом «Рэмпартсе», а в радикальной и социалистической «Пиплз уорлд»? Что это — мое предсмертное желание? Книга представляла собой еще одну попытку переписать Испанскую войну в соответствии с воззрениями Пако, Сукина сына (именно так мы называли Франко). Автор был далеко не заурядным фашистом, он скромно характеризовал себя как «человека, который поджег фитиль гражданской войны в Испании». Он предоставил в распоряжение Франко самолет, чтобы переправить его с Канарских островов в Северную Африку, где ему предстояло возглавить мятеж генералов, присягнувших на верность Республике.

Вспомнил я и речь, которую держал с кафедры Первой унитарной церкви в Лос-Анджелесе несколько дней тому назад. Среди прочих небезопасных высказываний было и такое:

«Вы знаете, что с 1951 года мы снабжаем Франсиско Франко и его приспешников миллионами долларов, оружием, чтобы он мог сломить волю своего народа, базами и аэродромами, мы оказываем диктатору политическую поддержку, приняв эстафету от его прежних хозяев — Гитлера и Муссолини, так же как во Вьетнаме мы сменили изгнанных французов, — но с некоторой разницей.

Вы знаете, что фашистская диктатура существует вот уже двадцать восемь лет только благодаря нашей поддержке… В мае правительство закрыло Мадридский и Барселонский университеты, на территории университетских городков были введены вооруженные отряды полиции, но студенты успели выразить свои чувства: они содрали со стен аудиторий портреты Франко, а еще раньше выразили свое отношение к войне во Вьетнаме: двадцать восьмого апреля они вышли на демонстрацию и сожгли американский флаг и изображение Линдона Бейнса Джонсона…

…есть предел нашему национальному богатству, — оптимистически утверждал я, — которое мы льем в крысиные норы, где обитают такие прожорливые, ненасытные крысы, как Франко, Салазар, Чан Кай-ши и генералы Ки и Тхиеу, как есть предел и американской военной мощи, хотя Пентагон и одержим навязчивой идеей, что стоит ему установить мировой рекорд по числу сброшенных бомб, как Национальный фронт освобождения и народ Вьетнама перестанут существовать.

Конечно, не так уж просто лояльному американцу с радостью предвкушать неизбежное поражение американской военщины во Вьетнаме и сознавать, что его родина стала объектом ненависти, страха и презрения во всем мире. Но именно это происходит с нами сегодня, и поэтому полная свобода вьетнамского народа гарантирована так же абсолютно, как свобода испанского народа…»

Я вспомнил, что кто-то попросил у меня экземпляр этой речи, и я дал. Человек был из газеты «Эспанья либре», и я подумал: конечно, все, что опубликовано в Соединенных Штатах об Испании, особенно в антифашистских газетах, вырезается и отсылается в Мадрид.

Я вспомнил, что после выступления ко мне во дворике церкви подошел еще один человек, и я не сразу узнал его — мы не виделись много-много лет, и теперь ему было… да, что-то около восьмидесяти.

Он подошел ко мне, слабый, старый человек. Его глаза — я их сразу узнал — светились улыбкой. «Мне сегодня нездоровится, — сказал он, — но я не мог не прийти сюда». Он взял мою руку в свои, поцеловал меня в щеку и добавил: «Ты хорошо сказал об Аароне».

Мог ли я признаться отцу Аарона, что собираюсь ехать в страну, где двадцать девять лет тому назад погиб его сын? Да еще с такой целью.

Я вдруг вспомнил, какое презрение вызвал у меня Эрнест Хемингуэй, когда я прочел серию статей, написанных им в 1960 году для журнала «Лайф» и посвященных его первой со времен войны поездке в Испанию. Я вытащил статьи из моих архивов, перечитал первую и снова почувствовал презрение.

«Было странно возвращаться в Испанию. Я не ожидал, что мне когда-либо позволят вернуться в страну, которую я люблю больше всех стран на свете, после моей собственной, и, во всяком случае, я бы сам туда не поехал, пока хоть кто-то из моих друзей оставался там в тюрьме. Однако весной 1953 года я на Кубе разговаривал с моими друзьями, которые во время Испанской гражданской войны сражались по разные стороны линии фронта… и они согласились, что я могу вполне достойно возвратиться в Испанию, если не отрекусь от того, что писал раньше, и не буду высказываться на политические темы…»

И вновь мне бросились в глаза фразы, которые я в тот раз подчеркнул красным (естественно!) карандашом: псевдогероические вроде «будь мы все живы»; достойные презрения, например: «с Мэри ничего случиться не может, потому что она никогда не была в Испании и знакома только с самыми лучшими людьми…», и как в Биаррице «несколько самых лучших людей с нетерпением ждали нас», и у одного из них было «письмо от маркиза Мигеля Примо де Ривера, тогдашнего испанского посла в Лондоне».

Затем Хемингуэй весьма эффектно повествует о том, как они переезжали границу и его спросили, действительно ли он Эрнест Хемингуэй. «Тогда я встал почти по стойке «смирно» и сказал: «A sus ordenes», что по-испански значит не только «я в вашем распоряжении», но и «я к вашим услугам». Я видел и слышал, как это говорилось в различных ситуациях, и надеюсь, что произнес эти слова надлежащим тоном».

И потом, каждый раз, когда их останавливали для проверки документов: «Я ждал, что нас задержат или вернут обратно на границу», но сопровождавший его итальянец, «близкий и добрый друг, живший с нами на Кубе, был в прошлом кавалерийским офицером, воевал вместе с Роммелем…»

Что ж, у Хемингуэя был хороший предлог для того, чтобы вернуться в Испанию в 1959 году: «Лайф» попросил его «написать статью об историческом поединке между двумя великими матадорами Испании, Луисом Мигелем Домингином и Антонио Ордоньесом», а Хемингуэй давно хотел посмотреть бой быков. Был ли у меня такой предлог? «Достойно» ли я возвращался в Испанию? Конечно, у меня не было ни друзей среди самых лучших людей, ни друзей, которые сражались по другую сторону линии фронта, ни близких и добрых друзей, которые сражались в свое время в гитлеровском Африканском корпусе. И уж если я попаду в Испанию, то, конечно, не стану воздерживаться от высказываний на политические темы, когда к тому представится случай.

Вдруг мне пришло в голову (мое сознание никак не хотело перестраиваться), что человек, которого я встретил в Сан-Франциско три года назад, либо сумасшедший, либо совершенно безответственный тип, либо на редкость башковитый фашистский агент.

Я знал, что мои книги (а возможно, статьи и речи) дошли в Мадрид, потому что видел их в индексах книг, изданных в фашистской Испании после 1939 года и превозносивших «великий крестовый поход»{} под предводительством Наиглавнейшего.

Из этого следовало, что таким путем они решили доставить меня в Испанию для казни. Смеясь, я поделился этими мыслями с женой, но она посмотрела на меня так, будто я был сумасшедший. Я даже сказал:

— Черт подери, когда я отправился в Испанию в 1938 году, я был готов к смерти, и, если мне суждено умереть в Испании двадцать девять лет спустя, лучшего конца и не придумаешь.

Я обсудил эту теорию с близкими и добрыми друзьями — по сравнению с ними я в политике полный профан, — и они сказали:

— Ерунда. Если бы они хотели тебя прихлопнуть, зачем тратиться на билет до Барселоны? Нашли бы способ подешевле.

Будучи близкими и добрыми друзьями, они не задали вопрос, который следовало бы задать:

— Да за кого ты, черт возьми, себя принимаешь?

Однако, сказав, что нам с женой бояться нечего, те же самые друзья посоветовали мне сообщить в Американский союз гражданских свобод, куда и зачем я отправляюсь, а также, добавили они, поставь в известность местного адвоката, твоего литературного агента в Нью-Йорке и секретаря Общества ветеранов бригады Авраама Линкольна.

В Американский союз гражданских свобод я ничего сообщать не стал.