Кладбище Монтерей-су-Буа, как сказал папа, когда мы остались вдвоем перед маминой могилой, — простым и красивым черным памятником, выбранным Стюартом и Синеситтой, — похоже на семь холмов Рима, покрытых сказочным снегом.

Гигантское желто-голубое небо над посмертными жилищами могло бы, по мнению паны, нависать над Форумом или Ватиканом. Между могилами изящно вились аллеи. Кипарисы окаймляли главную из них — Аппиеву дорогу смерти.

Нужно ли было брать Боба на похороны? После долгих дебатов мы все же решили, что это не причинит ему никакой боли — сейчас он еще ничего не поймет, а позднее, когда осознает, что его мать умерла, не сможет нас упрекнуть, что мы скрыли от него эту новость и не взяли на траурную церемонию. Он прижимался к груди моей сестры, обхватив ее за шею руками. Рядом с ней в новом костюме — купленном второпях на сбережения Синеситты — стоял Стюарт, преображенный, расслабленный, аккуратный и привлекательный. На похоронах мамы его наконец представили нашему окружению — с торжественной скромностью в виду обстоятельств. На него смотрели, обхаживали, поглядывали украдкой и восхищались. Люди, видевшие его прошлым летом в нашем саду, с трудом его узнавали. Он казался мужественным, серьезным, любезным и хорошо одетым женихом, которого Синеситте пришлось ждать слишком долго. Даже Глозерам он пришелся по душе. Во всяком случае, они шепнули это на ухо моей сестре, когда приносили ей свои соболезнования.

Пока человек не погребен, он еще не исчез. О нем заботятся, посылают приглашения от его имени. Только по возвращении с этого грустного и неудавшегося «приема», которым являются похороны, начинаешь осознавать, что один из приглашенных отсутствует и будет отсутствовать всегда. Вернувшись домой, мы окончательно поняли, что мама умерла. Боб дал старт печали, как дают старт скачкам, и неуверенным голосом стал требовать свою мать. Он уселся за письменный голландский столик для детей между бретонским шкафом и индийским книжным шкафом и начал раскрашивать альбом, замкнувшись в себе и не желая ни с кем разговаривать. Он не хотел ничего знать, ничего слышать, и мы несколько недель боялись, что он будет страдать аутизмом. Смерть мамы он начал оплакивать только в тот день, когда его жена родила их первую дочь. В этот момент ему показалось, что мама сдвинула надгробный камень, под которым лежала двадцать пять лет, и появилась возрожденная и необычайно помолодевшая, словно в течение четверти века проходила курс талассотерапии. Когда он взял на руки ту, которой предстояло стать Аделью де Семене — знаменитым офтальмологом, — все слезы, сдерживаемые им с детства, сдавили ему грудь (он даже подумал, что задыхается), затем обильным потоком хлынули наружу, заливая рубашку, кровать жены и Адель, чей первый душ на земле оказался душем слез. Боб так сильно напугал акушера, что тот предложил его госпитализировать. Вначале Боб отрицательно покачал головой, но, увидев кровать на колесиках, сразу улегся на нее. Его поместили в отдельную палату, где он проплакал целую неделю. Его уже собирались перевести в больницу Святой Анны, но директриса родильного отделения — дипломированный психолог — считала неправильным разлучать его с женой. Та с Аделью в руках порой заходила его проведать, но вряд ли сквозь беспрерывный поток слез он различал силуэт дородной женщины и неподвижного, удивленного ребенка. Когда она вместе с сыном Синеситты Октавом, которому уже исполнилось двадцать четыре, приехала его забирать, Боб, похудевший на десять килограммов, вышел к ним навстречу, держа под мышкой бутылку минеральной воды Виши. Врачи нашли его организм настолько обезвоженным, что предписали ему выпивать по стакану каждые полчаса. Позднее он перешел на виски и не трезвел одиннадцать лет. Когда жена его бросила, он начал посещать психоаналитика, обрел внутреннее равновесие, нашел стабильную работу и возвратил — не без труда — свою семью. С тех пор он стал осмотрительным. Нужно было видеть его, затянутого во фрак, как в смирительную рубашку, с бритой головой, как у турецкого полицейского, терзаемого угрызениями совести из-за своей буйной молодости, в день бракосочетания Адели с Альбером де Семене в церкви Сент-Оноре-д’Ейло.

Декабрьская ночь, словно большая овчарка, ищущая места для сна, неспешно опускалась на наш сад и улицу Руже-де-Лиля. Папа молча гладил волосы Боба, который тоже молчал. Стюарт и моя сестра поднялись на третий этаж, якобы посмотреть письма и фотокарточки мамы.

— Я решился завести детей с твоей матерью, потому что она была на тридцать лет моложе меня, — сказал отец, — и я был уверен, что умру раньше.

— Если случится такое несчастье, мы с Синеситтой позаботимся о Бобе.

— Ты даже не знаешь, парень ты или девчонка.

— Когда-нибудь узнаю.

— Когда?

— В этом году или в будущем.

— Чем раньше, тем лучше.

Папа уже стал говорить, как мама. Наверное, в любой семье всегда должен быть человек, который заботится обо всех и обо всем. Маме удавалась эта роль, и папу, конечно, теперь мучил вопрос, не выбрал ли его божественный режиссер ей на замену. В этот момент он, конечно, не подозревал, что пока всего лишь проходит пробы и кое-кто другой будет взят на эту роль.

— Ты чувствуешь себя больше парнем или девушкой?

— А ты кого бы хотел?

— Мне все равно. Главное, чтобы ты кем-то стала, вот и все.

— Но у тебя же есть предпочтения.

— Если ты хочешь пойти в армию, то лучше быть парнем.

— В армии есть и девушки.

— Они печатают на машинках и делают уколы. И кстати, делают все очень плохо. Я, например, только когда ушел из десантников, — правда, должен заметить, не по своей воле, — только тогда смог читать то, что сам написал, и избавился от синяков на заднице.

— Между прочим, среди летчиков-истребителей есть одна девушка.

— Ты правильно сказала: одна. А знаешь, сколько парней среди летчиков-истребителей?

— Нет.

— Сотни.

— В любом случае, я быть летчиком-истребителем не хочу.

Он встал, сочтя тему исчерпанной. А может, просто устал от беспредметного разговора? Когда через час моя сестра, в просторном темно-синем пуловере и черных обтягивающих джинсах, которые молодые женщины, прозанимавшиеся любовью всю вторую половину дня, любят быстро натягивать, не помывшись, появилась в кухне, она спросила меня, почему Боб все еще не спит — и это она-то, которая еще неделю назад не могла назвать второе имя нашего маленького брата или его астрологический знак, не говоря уже о светиле, под которым он родился. Я ответила, что он еще не в постели, потому что не обедал.

— Почему он еще не обедал?

— Он хандрит из-за смерти мамы.

Она присела рядом и положила голову мне на плечо. Потом потерлась лбом о мою спину, как часто делала, когда я была ребенком и просила ее почитать перед сном одну-две страницы из какой-нибудь сказки. Тогда она обнимала мою тощую грудь своими мускулистыми руками бывшей чемпионки среди юниоров по баттерфляю, и мы вместе катались по постели.

Она открыла холодильник и вытащила картошку, очищенную мамой во время второго и последнего разговора с Колленом.

— Поджарить или сделать пюре? — спокойно спросила Синеситта.

— Жарить, — закричал Боб, — жарить!

Ребенком он всегда повторял конец слова дважды, подобно тому, как заметил папа, Дон Жуан, умирая, кричит два раза подряд «Ах» в предпоследней сцене оперы Моцарта.

Синеситта крутилась по кухне точно как мама, хотя раньше передвигалась по ней с подозрительным и скованным видом, словно все время боялась какой-то ловушки, заговора или засады. Сходство стало полнейшим, когда она, вытаскивая стаканы и тарелки и расставляя их на овальном столе, спросила меня, как прошли занятия. Обычно этот вопрос мама задавала не мне, а Синеситте. Но поскольку моя сестра стала теперь моей матерью, не должна ли была и я превратиться в мою сестру? Это сняло бы раз и навсегда вопрос о моем поле.

Если бы в тот день, когда я впервые увидела Стюарта Коллена, у меня спросили, что я о нем думаю, я бы ответила, что он из тех типов, которые входят в кухню со словами: «Тут вкусно пахнет». И, войдя в тот вечер в кухню, он именно это произнес:

— Тут вкусно пахнет…

И добавил:

— … жареной картошкой.

Он взял кусок хлеба в корзинке, сжевал его, глядя на наш заснеженный сад, и, предложив самому себе аперитив, спросил, где стоят бутылки «Рикара», «Мартини» и «Чинзано». Стюарт Коллен мог быть одновременно чудовищно грубым и деликатным, ужасно вульгарным и утонченным, что, по моему мнению и мнению многих психиатров и криминологов, является признаком извращенности — причина, по которой эта черта характера, без сомнения, соблазняет стольких женщин. «У женщин есть одно наваждение: испытать оргазм, и если им это не удается, они начинают думать, что смогут испытать его только с извращенцем». (Бенито, интервью журналу «Эль»).

— Какое будет мясное блюдо?

— Никакого, — ответила Синеситта.

— Это еще почему?

— Брабаны — вегетарианцы.

— Я не Брабан.

— Теперь ты один из них.

— В нормальных семьях девушка, выходя замуж, берет фамилию парня, а не наоборот.

— Мы — не нормальная семья.

— Значит, это правда — то, что мне рассказывал Бенито во время прогулки?

— И что же он рассказывал? — равнодушно спросила Синеситта, принявшись чистить лук и сладкий перец для салатного соуса.

— Что у вас ненормальная семья.

— Потому что Бенито сам себя считает нормальным?

— По меньшей мере, таким же нормальным как и остальное семейство, если не больше.

— Значит, изнасиловать свою мать — это, по-твоему, нормально?

— Все зависит от матери.

Когда мы с Синеситтой с тем интересом, который можно себе представить, будем читать «Ад мне лжет», эта последняя фраза Стюарта Коллена, показавшаяся нам в тот момент загадочной, приобретет для нас подлинный смысл.

— Папа, — объяснила Синеситта, — дал обет, что не проглотит ни кусочка мяса, пока произведения генерала де Голля не опубликуют в «Плеяде». Из-за того, что он ел только овощи, мы тоже перешли на них и чувствуем себя прекрасно. И потом, действительно, почему этого бедного генерала не опубликовали в «Плеяде», как Эсхила и Цезаря — тоже военных, между прочим.

Еще одна мамина фраза. Раньше Синеситта находила папин обет абсурдным и делала все для того, чтобы он от него отказался, и даже нарочно съедала бифштекс за каждым обедом.

— Я вам скажу, кто вы такие, Брабаны…

— И кто же? — спросила Синеситта ошеломленным и легкомысленным тоном девицы, испытавшей оргазм впервые в жизни.

— Фашисты. Именно это сказал Бенито во время прогулки.

— Так это нас или Бенито с винтовкой и гранатами арестовала полиция на стадионе Парк-де-Пренс во время футбольного матча Франция — Израиль?

— Нито! — завопил Боб. — Нито!

— Не волнуйся, — произнесла Синеситта. — Бенито просидит в тюрьме еще три года, а потом мы найдем способ отделаться от него навсегда.

— Бенито не такой, как вы, — заявил Коллен. — Он любит футбол.

— Он играл в футбол, когда учился в лицее Мориса Тореза, — уточнила Синеситта. — Это было через год после смерти нашей кошки Дюпликаты. Он был вратарем. Игроки команды-соперника боялись даже приблизиться к его площадке. Они били издали и никогда не попадали по воротам.

— Вот это я называю хорошей защитой!

— Незадача в том, что его не меньше боялись и собственные защитники. Они старались держаться от него подальше, в итоге матч проходил в той части поля, где наш брат не играл.

— Прекрасно! — воскликнул Коллен, наливая себе «Чинзано».

Он уже не боялся не только следующего стакана, но и следующей бутылки.

— Футбол, — сказала Синеситта, — был придуман не для того, чтобы играть на одной половине поля.

— В футбол играют, чтобы одна из команд выиграла. Ладно, схожу за мясом.

— В такое время?

— На обед мне всегда нужно мясо.

— Интересно, как ты обходился без него в тюрьме?

— Теперь я не в тюрьме. Дай мне ключи от машины — если это можно назвать машиной.

Она дала ему ключи, и он быстро опустошил второй стакан «Чинзано». Я поняла, почему умерла мама: в тот момент она, конечно, увидела эту сцену своими провидческими глазами лгуньи, способными различить все как в прошлом, так и в будущем.

— Возьми все мои деньги, — предложила Синеситта.

— Чтобы купить отбивную, мне не нужны все твои деньги. Я понимаю, что вы, Брабаны, — вегетарианцы, но ведь нужно иметь хоть малейшее представление о том, сколько стоит отбивная!

— А если ты ее не купишь?

— Почему это я ее не куплю? Я специально за ней и иду.

— А если ты идешь не за ней?

— Тогда за чем? Просто ради удовольствия? Ты видела, какая погода?

Он обнял ее за талию, прижал к себе и прошептал:

— Удовольствие у меня внутри.

Лицо моей сестры было мрачным и упрямым, как в день экзамена. Картошка на сковороде подгорала, но она не обращала на это внимания, доказывая тем самым, что не стала нашей матерью, а осталась Синеситтой — бесплотной и неземной, — которую я обожала. Если я еще не выбрала пол, то не потому ли, что не решила — стать ли своей собственной сестрой или вступить с ней в связь?

— А если, — сказала она Коллену, напрягшись в его объятиях, — ты идешь и не ради удовольствия?

— За чем же я тогда иду?

— Чтобы уйти.

— Уйти куда? Теперь это мой единственный дом.

Он снисходительно усмехнулся. Что я больше всего ненавидела в жизни, так это видеть свою сестру в объятиях снисходительно усмехающегося мужчины, и думаю, многие люди обоих полов чувствуют в отношении своих сестер то же самое.

— Тошка! — безнадежно кричал Боб. — Тошка!

Стюарт поспешил к плите, выключил газ, переставил сковороду и вывалил картошку. У меня появилось подозрение, что моя сестра не долго будет заниматься кухней. Боб с любовью посмотрел на будущего шурина. Нет больших предателей, чем дети. У моего отца, служившего во Внутренних войсках Франции, было твердое мнение по этому поводу: французы, сотрудничавшие с немцами во время последней войны, просто еще не достигли зрелого возраста, и по этой причине история коллаборационизма более невероятна, поэтична и захватывающа по сравнению с историей Сопротивления, так как коллаборационизм — это история детей, а Сопротивление — история взрослых.

— Я куплю эту чертову отбивную и вернусь, — пообещал Коллен.

— Возьми мою сумку, — сказала Синеситта.

— Я не роюсь в дамских сумочках.

— Не знаю, не знаю.

— Чего ты не знаешь?

— Того, что тебе захочется сделать, когда тебе захочется это сделать. Я не желаю, чтобы ты в чем-то себя обделял, заставлял себя, и вообще, изменялся. Я хочу, чтобы ты оставался самим собой — ведь я люблю только тебя.

Коллен покачал головой — ошеломленно, насмешливо, гордясь величиной тех разрушений, которые всего за несколько дней произвел в сердце моей сестры. Он вышел, так и не взяв сумочку. А Синеситта осталась сидеть в полной прострации на стуле. Вот так неожиданно тяжкое бремя кормить Боба картошкой свалилось на меня. Коллен возвратился через полчаса. По его выражению, он обрыскал всю округу. Пока его не было, моя сестра ни разу не шелохнулась, и мне пришлось самой помыть тарелку Боба, вытереть его стул, а потом и его самого, потому что от него до неприличия воняло жареной картошкой.

— Я купил говяжий бифштекс, — сказал Стюарт, разворачивая пакет.

И Синеситта снова засуетилась, словно одного появления Коллена было достаточно, чтобы вырвать ее из того холодного и тревожного сна, в котором она пребывала на протяжении тридцати шести лет. Она поджарила Стюарту мясо, и мы смотрели, как он ест, дожевывая сами остатки картошки.