Моя сестра позвонила нам в начале февраля. Она сказала, что вышла замуж за Коллена в консульстве Франции в Лондоне, и попросила денег. Она перезвонила в конце апреля. Заявила, что они уезжают из Лондона и что ей снова нужны наличные (новое слово в ее лексиконе). В первый раз мы ее поздравили и послали остаток ее сбережений: немногим более семидесяти тысяч французских франков. Во второй раз мы спросили, куда они собираются ехать. Она ответила, что еще не знает, и мы послали ей перевод на одиннадцать тысяч швейцарских франков — почти все мое материнское наследство.
— Свое я сохраню на черный день, — решил папа.
Ему не пришлось хранить его слишком долго. Тринадцатого июля того же года раздался телефонный звонок и мы страшно запаниковали, решив, что мэтр Друэ звонит нам из своего кабинета, чтобы сообщить об освобождении Бенито. Никто из нас не решался снять трубку. В конце концов, Боб схватил ее двумя руками и заорал:
— Ло! Ло!
Это было утром в пятницу. Папа в нарукавниках лущил горох, а я кисточкой мазала цыпленка маслом с солью.
— Сита? — спросил Боб. — Сита?
— Это твоя сестра, — произнес папа.
— Дай мне трубку, — сказала я Бобу.
Мы купили радиотелефон, и Боб частенько развлекался, бегая с ним по всему дому. Он вылетел из кухни как ракета. В тот день я надела черную узкую юбку, мешавшую мне бежать, и словила Боба только на втором этаже, боясь, что моя сестра уже повесила трубку. Боб прижался к моим голым бедрам. С тех пор, как я начала носить женскую одежду, он стал со мной более нежным.
— Синеситта?
— А, это ты. Привет!
Голос смутный, дрожащий.
— Откуда ты звонишь?
— Из Англии. Семь месяцев в Англии. Это долго.
— Где именно в Англии?
— В Ливерпуле.
— Где в Ливерпуле?
— Я не имею права говорить тебе.
— У тебя есть на это все права.
— Нет, дорогой брат или дорогая сестра.
— Дорогая сестра в данный момент.
— А, сестра, это хорошо. Мне нравится иметь сестру.
— У тебя она есть.
— Я могу довериться ей?
— Я тебя слушаю.
— В общем, мне надолго опротивели все мужчины.
— А Коллен?
— Он играет в бинго на берегу моря.
— Дай мне телефон отеля.
— Я тебе сказала, что не имею права. Ты оглох? Извини, оглохла? Нужно, чтобы вы прислали нам денег.
— Я отправила тебе все, что имела.
— Дай мне папу.
— Ты уверена, что у тебя все в порядке?
— Нет, не в порядке. Особенно у меня.
— Коллен тебя бьет?
— Иногда. Это моя вина, я раздражаю его своими вопросами. Я спрашиваю, кем мы станем. Он отвечает, не отрывая взгляда от «Глазго Геральд»: трупами. Я плачу. Он впадает в депрессию и бьет меня. Затем ему становится стыдно. Он говорит, что любит меня, думая, что лжет. Но я знаю, что он говорит правду. Мы идем в ресторан. Он расслабляется. Берет несколько закусок, кучу блюд, море вина. В конце обеда он становится нежным, томным, отяжелевшим, вульгарным, действуя на меня так, — как девушка, ты понимаешь, что я хочу сказать, — что мои трусики становятся влажными, «склеиваются», как говорили мои коллеги в «Прентан». А потом я думаю лишь об одном: оказаться под ним, как половая тряпка под шваброй.
Вернувшись в кухню, я включила громкую связь для папы.
— Он отказывается, — продолжала моя сестра. — Я плачу. Это его раздражает. Он снова бьет меня. Затем ему опять становится стыдно и он напивается. Я пью вместе с ним. Но у меня нет привычки к спиртному, и я засыпаю. Он бьет меня, когда я сплю. Я просыпаюсь от ударов. Предлагаю ему заняться любовью. Он говорит, что я вся в крови. Делает мне повязки. Ему стыдно. Он плачет. Я должна его утешать.
— Передаю тебе папу.
Отец, никак не комментируя услышанное, поскольку его понятие о дипломатии заключалось в том, что чем меньше комментариев, тем меньше двусмысленности и тем быстрее улаживается проблема, спросил, сколько денег ей нужно и куда их послать.
— Пятьдесят тысяч французских франков телеграфным переводом на Центральный почтамт в Ливерпуле через полчаса, — сказала она ясным и твердым голосом, как бродяга, получивший милостыню у черного входа.
— Хорошо, — произнес папа.
Он повесил трубку, что было героическим поступком, поскольку у нас больше не было никакого способа связаться с Синеситтой, и мы не знали, когда она позвонит снова и позвонит ли вообще. И действительно, больше из Англии она никогда не звонила.
— Нельзя, — объяснил папа, — дать ей почувствовать, что мы на нее нажимаем. Это наш единственный шанс спасти ее.
— Спасти ее?
— Разве ты не видишь, идиотка, что она в смертельной опасности? Я иду на почту отправлять деньги.
— Если она в смертельной опасности, поезжай в Англию!
— Когда она получит пятьдесят тысяч франков, то больше не будет подвергаться опасности.
— Ты должен предупредить полицию.
— Чтобы сказать, что моя дочь неудачно вышла замуж?
Когда, на следующее утро, мы с папой сели перед телевизором посмотреть военный парад и пресс-конференцию президента, то не могли избавиться от мысли, что 14 июля прошлого года, когда мама была еще жива, а Синеситта не вышла замуж, мы образовывали сплоченный семейный фронт перед лицом агрессора. Теперь же мы пребывали втроем в таком отчаянии, что я была вынуждена превратиться в женщину, чтобы привнести веселье в наше трио, без чего оно походило бы на унылый мужской клуб со спагетти на каждый обед и пылью под кроватями.
Экономическая и политическая ситуация в стране была слишком тяжелой, и президент не успел сказать о помилованных 14 июля. Мне показалось, что в этом году он выглядел не так, как в прошлом, но, может, это я сильно изменилась за несколько месяцев и перестала видеть людей под прежним углом зрения. До долгожданного звонка мэтра Друэ, сообщившего нам 30 июля, что Бенито останется в тюрьме, мы жили с навязчивой мыслью об освобождении моего брата. Затем, как и каждый год, отметили «день начала каникул». Все наши знакомые, желая показать свою солидарность с нами после смерти мамы, а также надеясь что-либо узнать о бесконечном свадебном путешествии моей сестры и Коллена, явились по первому зову. Стол был не таким богатым, как в предыдущие годы, но это, казалось, никого не волновало. Глозеры пришли со своим сыном Иваном и его невестой — польской манекенщицей, отзывавшейся на пушкинское имя Марина. Она сказала, что наш дом напоминает ей о ее детстве, прошедшем в окрестностях Кракова. Положив свои длинные белые руки на каменный выступ фасада, она сделала мне комплимент по поводу моей юбки и манеры одеваться. Я объяснила ей, что это временно: я оделась девушкой потому, что иначе у нас было бы трое мужчин в доме, а это, по моему мнению, не слишком хорошо. Марина, похожая на птицу с тонким профилем, нагнулась надо мной, будто собиралась клюнуть в голову. Из моего объяснения она заключила, что я предпочитаю носить брюки, и сказала, что тоже любит брюки, но в такую жару юбки лучше. Когда я резко и раздраженно ответила ей, что проблема не в юбках или брюках, а в том, что я точно не знаю, парень я или девушка, она закачалась, и ее взгляд зацепился за лицо Ивана Глозера, как пьяный человек цепляется за фонарный столб. Я поняла, что если она уехала из Польши, то лишь потому, что там было слишком много домов, похожих на наш, где жило слишком много непонятных людей, неуверенных в своем поле. Она пересекла толпу приглашенных с той отчаянной и решительной поспешностью, с которой тайно пересекают границу, прилипла своим крупным и гибким телом к первому любовнику моей сестры и уткнулась головой в его шею, чтобы вдохнуть нежный и ободряющий запах гетеросексуала. Я испортила вторую половину дня Марины Кузневич, напомнив, что в любое время дня и ночи Польша может снова возникнуть перед ней. Но она не подозревала, впрочем, я тоже, что однажды сломаю ей жизнь, без труда уведя у нее Ивана Глозера, и он пойдет за мной, словно всю свою жизнь только этого ждал.
Рошетты по старой привычке сидели в углу. Рошетт-отец был инженером, мать — домохозяйкой, дочь — студенткой факультета права, а брат специализировался в математике. У всех у них были каштановые волосы, светлые глаза и крупные, приветливые и сметливые лица. Вначале я подружилась с их дочерью, но когда, в шестом классе, стала приятелем их сына, Рошетты-родители положили конец отношениям их детей со мной и порвали с нашей семьей. Впрочем, эти отношения уже были сильно испорчены различными выходками Бенито. Например, как-то посреди ночи он отрубил топором хвост Рангуна, — хвост, а не член, не переставал твердить он в свою защиту на семейном совете, — их первой собаки породы питбуль. Я подошла к Рошеттам с тарелкой пирожных. Мадам Рошетт с облегчением глянула на мою юбку, подумав, что я решила стать нормальной. Я сделала не слишком удачный комплимент по поводу Мандалея — их нового питбуля, в результате чего между нами возникло неловкое молчание. Кто-то положил руку мне на талию, и я подумала, что это папа, пришедший на помощь, чтобы вытащить меня из затруднительной ситуации. Но это оказался Иван Глозер, бросивший польку на Эли и Мириам. Впоследствии, вынужденная вести светскую жизнь с Иваном, — в отличие от него мой третий муж, иранский физик Раду Перахиа, предпочитал покой, — я заметила, что мужчины, которые появляются в обществе с самыми красивыми женщинами, спешат побыстрее ускользнуть от них, оставить их на других, забыть, чтобы потом с усталым безразличием забрать в конце приема. Это наводит меня на мысль, что мужчины не любят красоту, а только верят в нее, и хотя они в ней нуждаются, она их истощает; поэтому при первой же возможности они делают все, чтобы от нее избавиться, как «находят покой, забыв Бога» (Бенито, «Золото под названием нация»). Мы отошли от Рошеттов, и Иван шепнул мне на ухо:
— У меня неудержимое желание засунуть свой член в твою девственную, миленькую попку.
— Что?!
— Разложить тебя на постели, поднять твои руки, заставить выгнуть спину, проглотить твой лоб, твои глаза, уши, твой ротик, и ударить своим мужским органом о твою интимную и секретную стенку.
— Послушай, Иван…
— Ты поверила, да?
Он выпрямился и улыбнулся — такой важный в обжигающем свете солнца, умнее всех присутствующих, в оксфордской светло-голубой рубашке с расстегнутым воротничком. Действительно, я ему поверила. И теперь подумала про себя, что девушки все-таки слишком глупы.
— Что, кстати, ты вытворяешь в таком наряде?
— Раздаю пирожные. Хочешь?
— Это ты испекла?
— Да.
Он взял одно пирожное, проглотил его с радостью дельфина, заглатывающего сельдь после исполнения серии акробатических водных трюков, и обтряхнул руки, как обычно делают люди, съев пирожное.
— Неплохо, — сказал он.
— Спасибо.
— У тебя красивый наряд.
— Ты находишь?
— Ты почти вызываешь во мне желание, но, видишь ли, я не педераст.
— Почему ты так говоришь?
— Почему я так говорю?
Я почувствовала, как слезы наворачиваются мне на глаза. Поставив поднос на стол, я побежала через сад и бросилась в дом, полумрак и свежесть которого показались мне идеальным убежищем для захлестнувшей меня женственности, игрушкой и жертвой которой я себя ощущала. В тот момент, когда я задавалась вопросом, а не подняться ли мне в свою комнату и не вытянуться ли на животе на кровати, — что было бы чересчур, подумала я с мимолетной иронией, — Иван Глозер тоже вошел в дом и, увидев, что я плачу, обнял меня, сказал, что извиняется, что не хотел меня обидеть, что я чертовски привлекательна и что, скорее всего, это он педераст. Я стала вырываться, но его объятия были такими крепкими, что я просто принялась бить кулаками в его мускулистую грудь. Он поцеловал мой лоб, мои опущенные веки, затем его губы впились в мои, как сластолюбивая бабочка в цветок, напоенный солнцем; и я, переполненная стыдом, безумным любопытством и особенно тем, что следует назвать моим первым оргазмом, — «утробный взрыв, после чего Керубино чувствовал себя мужчиной только в своих ночных кошмарах», написал Бенито в своем ключевом романе, немного изменив факты, — приоткрыла губы. После глубокого и почти объяснительного поцелуя, походившего на подпись на брачном контракте, Глозер опомнился, стал совершенно белым, хотя несколько минут назад был самым загорелым из всех присутствующих здесь и, несомненно, в городе. Я прислонилась к стене, неспособная сопротивляться волнам удовольствия, которые поднимались от коленок до самого мозга и прокладывали в моем теле до сих пор неизведанные дорожки.
— Кажется, мы сделали глупость, — сказал Иван.
Мои глаза были полузакрыты, но я различила в проеме двери, которую никто из нас не подумал закрыть, высокий силуэт и профессиональное покачивание бедер польской манекенщицы. Марина в своих черных, обтягивающих ноги лосинах казалась голой ниже талии. Она ринулась на Ивана и ударила его ногой под зад, осыпая по-польски ругательствами. Это означало, что она вошла еще до поцелуя. Они обменялись несколькими ударами. Иван был не из тех, кто прощает человека, ударившего его ногой под зад. Не забывайте, что он уже два месяца был генеральным директором «Палас Отель Интернасьональ Инк.». Полька дралась, как мужчина, больше кулаками, чем ногтями. Она даже не удержалась и укусила Ивана за ляжку, после чего генеральный директор залепил ей такие две сильные пощечины, что она рухнула на пол. Он помог ей подняться, и они, взявшись за руки, вышли из дома: он — слегка прихрамывая, она — прикрывая щеку дрожащей от волнения, усталости и злости рукой. Я вышла вслед за ними через минуту и наткнулась на Эли и Мириам Глозеров, которые стояли на верхней ступеньке крыльца и смотрели на Марину и своего сына, удалявшихся по улице Руже-де-Лиля. Эли повернул ко мне свое морщинистое лицо, напоминавшее яблоко, слишком долго пролежавшее на подоконнике.
— Между нашими семьями есть что-то магнетическое. Мы ничего не можем поделать.
— Вы тоже, — заметила Мириам.
— Все закончится хорошо, — заверил Эли, — свадьбой.
— Моя сестра уже замужем.
Мириам взглянула на меня с материнской улыбкой.
— У тебя на пальце еще нет кольца, насколько мне известно.
Глозеры всегда были убеждены, что я девушка, несмотря на мою мальчишескую одежду, уроки французского бокса, которые я брала от девяти до пятнадцати лет, и даже несмотря на то, что дочка булочника из Роменвиля утверждала в первой половине 1990 года, что ждет от меня ребенка. Они обменялись хитрым взглядом, полным взаимопонимания. Это была пара, такая счастливая в браке, что они хотели переженить всех на свете. Они были готовы помочь своему сыну и Марине, если бы те решили остаться вместе. Однако, стараясь не разлучить Ивана с полькой, они в то же время пытались сблизить меня с ним. Они были настолько способными и старательными в области сватовства, что могли женить одного мужчину на нескольких женщинах и наоборот.
Рошетты собрались уходить. Я меланхолично махнула рукой на прощание их детям, с которыми мы когда-то хорошо проводили время. Мандалей тащился позади них, гордо подняв свой целый хвост. Перед калиткой питбуль резко остановился и повернул свою приплюснутую черноватую морду в мою сторону, словно догадался, что я подумала о бедном Рангуне, хвост которого после многочисленных скандалов — так как Бенито хотел хранить его в своей комнате и даже в кровати под одеялом — закончил существование в нашей мусорке. Мандалей бросил на меня мрачный и угрожающий взгляд, словно говоря: «Я прекрасно знаю, что это вы, Брабаны, отрезали хвост у моего предшественника, но хочу вас предупредить, что со мной вы должны вести себя более учтиво и вежливо. Я дорожу своим хвостом и буду драться, чтобы сохранить его». Я кивнула ему, чтобы выразить свое одобрение и даже солидарность, но не могла не думать, что когда Бенито вернется, — а он когда-нибудь будет освобожден, несмотря на все наши мольбы, чтобы этого не случилось, — первое, что он устроит вечером во время попойки, или ночью, полной тревоги, или ранним утром, беснуясь и демонстрируя полное безразличие к жизни, — это отрежет хвост новому питбулю Рошеттов. Отрежет без злости и даже без радости, движимый методичным умом, находя комизм в повторении ситуации и удовольствие в завершении работенки, начатой очень давно.
Когда ушел последний гость — мадам Бертран, моя преподавательница философии, восхищенная тем, что я получила шестнадцать баллов из двадцати по ее предмету на экзамене на степень бакалавра, но удивленная, как она выразилась, моим «нелепым нарядом», ведь она никогда не сомневалась, что я парень, потому что девчонки не думали так, как я, и, вообще, по ее мнению, не думали (мадам Бертран была немного женоненавистницей, как это часто случается с феминистками, особенно когда им перевалит за пятьдесят), — я все убрала и почистила, как в прежние времена это делала Синеситта. В какой дешевой гостинице, в какой сырой комнате держал ее в плену Стюарт Коллен, пропивая последние швейцарские франки в пивной?
Папа сидел на крыльце в босоножках и майке и, покусывая старую трубку, смотрел, как я убираю, даже не предлагая мне своей помощи. Я была уверена, что если бы надела брюки — или даже шорты — вместо этой юбки, а также не подкрасила немного ресницы и не напудрила щеки, он бы мне помог. Мужчины любезны только с мужчинами. С женщинами, которых желают, они грубы; с женщинами, которых не желают, они ведут себя как хамы; с женщинами из своей семьи — по-свински. Единственный присутствующий здесь мужчина, который мог бы мне помочь, был Боб. Увы, у него не было способностей. Он попытался отнести печенье на кухню, но уронил его в коридоре и начал танцевать на нем. Я дала ему подзатыльник — обнаружив, что если женщины более суровы с детьми, чем мужчины, то это потому, что дети изводят женщин, а не мужчин — и приказала идти играть в другое место, что он побыстрее и постарался сделать. В восьмой или девятый раз возвращаясь из кухни в сад, я спросила у папы тоном выведенной из себя супруги, тянущей на себе уже полвека весь домашний груз, чего он ждет.
— Курьера из министерства юстиции, — ответил он.
На этот раз я ему поверила. После смерти мамы он стал врать намного меньше, будто все то время, что длился их союз, они просто соревновались во лжи, устраивая своего рода конкурсы по придумыванию небылиц или состязания мифоманов. Точно так же, как люди воруют, чтобы не быть обворованными, они лгали, чтобы не быть обманутыми. Теперь, когда папе никто не лгал, он испытывал потребность говорить правду. И если еще изредка врал, то, скорее, по привычке или ради развлечения. Например, он шел в Росни посмотреть фильм с Аленом Делоном, а, вернувшись, говорил, что видел фильм с Бельмондо в Монтерей-су-Буа. Баскский ресторан в седьмом округе, где он обедал с бывшим агентом Генеральной дирекции внешней безопасности, в одном случае из двух превращался у него в каталонский ресторан в двенадцатом округе, где он обедал с новым начальником Управления транспортом. Штраф за неправильную парковку он объяснял тем, что обогнал такси в зоне для автобусов и, конечно же, пересек непрерывную желтую линию. Но когда речь заходила о маме, Синеситте, Бенито или генерале де Голле, папа придерживался фактов.
— Что он должен привезти?
— Судебное досье Стюарта Коллена. Я вдруг подумал, что мы ничего о нем не знаем — кем он был и что делал до женитьбы на Синеситте.
Мотоциклист с Вандомской площади приехал около девяти вечера. Безнадежно облизываясь, он украдкой поглядывал на мои ягодицы. Невероятно, насколько мужчины больше интересуются женщинами, чем женщины мужчинами. По всей логике это означает, что женщины лучше мужчин. Но в таком случае почему же мужчины их угнетают? «Как глупо!» — подумала я. Папа, устроившись за сосновым столом, вскрыл конверт и вынул оттуда напечатанный на десятке страниц документ, а я в это время продолжала размышлять, что если мужчины притесняют женщин, то именно потому, что женщины лучше них, а не наоборот! Моцарт лучше Сальери, поэтому Сальери притеснял Моцарта, Пушкин лучше Булгарина, поэтому Булгарин притеснял Пушкина, бывший товарищ Черткова в книге «Гоголь в жизни» лучше Черткова, поэтому Чертков притеснял его. Если бы посредственные люди не находили способов угнетать, а иногда даже уничтожать хороших людей, их жизнь стала бы невыносимой, и Бог этого не захотел. Если бы женщин, Моцарта, Пушкина и бывшего товарища Черткова не притесняли соответственно: мужчины, Сальери, Булгарин и Чертков, мы жили бы не на земле, а в аду, где царствует Лукавый, который для придания себе большего веса, собирал бы вокруг себя добрых гениев и сбрасывал бы в глухой омут своего темного царства всех других живых существ.
Поставив тарелки, бокалы и столовые приборы в посудомоечную машину, я выбросила мусор и прошлась пылесосом по первому этажу. Затем приготовила Бобу на ужин рубленого мерлана с морковным пюре и заставила его это проглотить, проявив терпение, вызванное усталостью. Время от времени я поворачивала голову в сторону папы, перечитывающего в пятый или шестой раз документ из министерства юстиции. Иногда, не открывая рта, он издавал короткий стон. Потом встал и сжег судебное досье Стюарта в раковине, разведя кучу грязи, которую, кроме меня, никто не мог убрать.
— Ты уверен, что оно тебе больше не понадобится? — спросила я.
— Я выучил его наизусть.
— Что там?
— Скоро ты об этом узнаешь.
— Плохие новости?
— Ужасные. Я попытаюсь спасти твою сестру, но мне придется иметь дело с сильным противником. Завтра утром я вылетаю в Лондон.
— Они в Ливерпуле.
— Синеситта сказала, что они в Ливерпуле, но мы знаем, что они были в Лондоне. С одной стороны, мы должны верить Синеситте, но у нас нет ни одного свидетеля. С другой стороны, мы имеем доказательство: номер телефона их отеля, а также потенциального свидетеля Алена Коллена, брата Стюарта. Значит, священный путь лежит не в Ливерпуль, а в Лондон. И потом, если они в Ливерпуле, то почему Коллен читал «Глазго Геральд»?
— Если он читал «Глазго Геральд», значит, они в Глазго.
— Конечно, они в Глазго — но где именно? Чтобы это узнать, нужно ехать в Лондон.
— Ладно, если они в Глазго, а ты едешь в Лондон, то случайно на них никогда не наткнешься.
— Разведка, — сказал папа напыщенным тоном, которым любил говорить после своего восьмидесятилетия, — не переносит случайностей. Впрочем, в Глазго много жителей. Намного больше, чем ты думаешь. Наткнуться случайно на человека что там, что в Париже или в Лондоне — нелегкое дело.
Он поднялся к себе в комнату приготовить чемодан. Я услышала на лестнице его покашливание — кашель старого бельгийско-французского агента, давно вышедшего в отставку и уезжавшего в свою последнюю командировку.