После ужина медсестра хотела забрать Октава, чтобы Синеситта поспала несколько часов, но моя сестра сказала, что предпочитает не спать со своим ребенком, чем спать без него. Медсестра не стала настаивать: одним ребенком в детской меньше. Синеситта провела странную ночь, полную сладострастия и кошмаров, просыпаясь и засыпая, так что утром почувствовала себя разбитой, как после вечеринки. Она положила ребенка рядом с собой на кровать, удивляясь и восхищаясь тем, что человеческое существо настолько, нуждается в ней, что готово ее съесть. После завтрака она позвонила Алену в Лондон и сказала, что порывает с ним. Их связь, объяснила Синеситта, была очень приятной, но больше не имела смысла, поскольку она теперь не беременна и может снова заниматься любовью со Стюартом.

— А если ты опять забеременеешь? — спросил банкир.

— У меня есть твой номер телефона.

— Ты позволишь прислать подарок Октаву?

— Можешь даже стать его крестным, если захочешь.

— Буду очень рад. Я вылечу первым же самолетом в Глазго и во второй половине дня увижу моего крестника. Он похож на меня?

— Нет.

— На Стюарта?

— Тоже нет.

— На кого же он похож?

— Думаю, на меня.

Октав, действительно, унаследовал властное и смешливое лицо моей сестры, а к семи годам стал ее копией в мужском исполнении. Когда в голодные годы, последовавшие за арестом и смертью Коллена, мы спали в постели Синеситты, чтобы согреться и поддержать друг друга, а затем, когда наши финансы совсем истощились, поскольку никто не хотел идти работать, — на матрасе перед камином в кухне, я предпочитала ложиться возле Октава, обнимать его ночью и представлять, будто сплю со своей сестрой, чего она, хотя и любила меня, никогда не позволяла делать. Я и сейчас вижу маленькое, треугольное личико Октава, его блестящие, глубоко посаженные глаза и выпуклый гладкий лоб. Он обладал решительным и взбалмошным характером Синеситты, даже какой-то веселой свирепостью, в которой, впрочем, не было ничего свирепого. А еще он был необычайно мягким при прикосновении.

Стюарт появился в двери палаты около полудня с букетом дешевых цветов, которые положил на кровать, не глядя ни на Синеситту, ни даже на кровать. Он спросил, хорошо ли она спала, затем криво улыбнулся сыну. Его угрожающий, осоловелый взгляд смягчился только тогда, когда Синеситта сказала, что Ален согласен стать крестным отцом.

— Мой брат, — с удовлетворением произнес Стюарт, — снова начинает проявлять ко мне лучшие чувства. — Наш захват Лондона прошлой зимой оказался не бесполезным.

Стюарт относился к тем людям, которые в первой половине жизни теряют все из-за патологического юношеского фатовства, а вторую часть жизни пытаются вернуть то, что потеряли. Стюарт Коллен сделал все, чтобы вызвать ненависть своего брата, а теперь хотел одного: ему понравиться. «Если бы он узнал, — думала Синеситта, — что я регулярно, уже шесть месяцев, сплю с Аленом, может, он счел бы это не за оскорбление, а за одобрение его братом того хорошего вкуса, который он проявил, выбрав меня в жены; и вместо того, чтобы злиться, вознаградил бы меня маленькими и смешными подарками, которые умел делать: словацкой записью „Венгерской рапсодии“ Листа за два фунта и десять шиллингов, последним номером „Мари-Клер“, корзинкой с салатом или уцененной книжкой».

Коллен присел на край кровати, сложил руки на своей мягкой и оплывшей, как у ожиревшей старухи, груди, раздвинул ноги (Синеситта заметила на внутренней стороне брюк правого бедра пятно от вина — или от крови?) и посмотрел на супругу с наигранной нежностью, которая ее не тронула, поскольку она к этому уже привыкла. Синеситта знала, что любовь Коллена всегда будет скрываться за его ненавистью, презрением и отвращением. Любовь, которую он испытывал к ней, походила на обезумевшего окровавленного всадника, спасающегося от армии рубак и инстинктивно, на авось, вслепую скачущего к ней, рискуя каждый раз не заметить ее, соскользнуть в ров или попасть под шальную пулю. И когда, каким-то чудом, эта любовь доберется до нее, Синеситта будет с ликованием и преданностью наслаждаться каждым ее мгновением.

— Итак, — произнес Коллен, — у нас есть ребенок. Что мы с ним сделаем?

— Воспитаем, — ответила Синеситта.

Он тяжело вздохнул.

— А если мы его продадим? У меня есть покупатель. Двадцать тысяч фунтов. Неплохо. И если через годик-два у нашего ребенка появится еще братик или сестричка, то покупатель готов выложить тридцать тысяч или даже тридцать пять. Он ждет внизу, перед больницей. Дай мне ребенка.

— Это неправда.

— А если правда? Если я на самом деле хочу продать нашего ребенка за двадцать тысяч фунтов, — не стану говорить кому, иначе ты упадешь, — ты все равно будешь меня любить?

— Нет.

— Так вот, у меня есть покупатель, его зовут Джордж Хаммерсмит, он ждет перед госпиталем, и у него с собой двадцать тысяч наличными. Я встретил его вчера вечером в клубе «Зэ лэвэтори» на берегу реки. Он — продавец свиней из Йоркшира, его жена бесплодна. Двадцать тысяч фунтов в нашей ситуации — это неслыханно. Мы сможем год жить в отелях, питаться в ресторанах и избавимся от расходов на содержание и образование как его?..

— Октава.

— Ребенок, которого зовут Октав, всегда выкрутится в жизни, особенно, если он сын промышленника.

— Он не сын промышленника, это твой сын.

— Не надолго.

Жуткий холод пробрал Синеситту. Или Стюарт шутил, что было отвратительно, или не шутил, что было не менее отвратительно. Она приготовилась пережить этот ужас и попыталась сделать то, что каждый делает в таких ситуациях: понизить температуру своей души и перевязать свои чувства, как перевязывают вены или артерии. Она достала Октава — четыре килограмма, пятьдесят два сантиметра — из колыбельки и протянула его Коллену, лицо которого вдруг стало более инфантильным, чем у ребенка.

— Что ты делаешь? — спросил он.

— Даю тебе нашего сына.

У ребенка был круглый нос и девичий рот. Появившись на свет, он только раз на секунду открыл глаза и с тех пор лежал с закрытыми. Ребенок облегченно застонал, очутившись в руках отца. Октав даже в возрасте двадцати четырех часов уже любил Стюарта. В его отце было собрано столько недостатков, столько неприятных и жестоких черт характера, что Октав не мог не находить его смешным; а поскольку он обожал смеяться, то поэтому и любил Стюарта. Для людей, не верящих во Зло (как в случае с Октавом), злые — это незнакомые актеры, вынужденные играть на шаткой и смешной сцене жизни роли злых, потому что все другие роли уже разобраны, или потому, что они невнимательно прочли пьесу и неудачно выбрали свой персонаж, или же потому, что получили плохой совет от посредственного агента или ангела-хранителя.

— Что мне с ним делать?

— Что хочешь.

— Что я хочу?

Синеситта кивнула в знак согласия. Скорее всего, именно этот серьезный и торжественный кивок, а также патетическая ситуация заставили Стюарта, если до сих пор он еще колебался, решиться продать Октава мистеру Хаммерсмиту. Коллен расплылся в улыбке, без сомнения, предвкушая, как прекрасно будет жить без ребенка и что сможет съесть на двадцать тысяч фунтов: креветки с чесноком и перцем по-шанхайски, фаршированную капусту, кускус по-арабски, кускус по-королевски, кускус по-царски, паэлью по-валански и так далее.

— Отлично! — воскликнул он. — Я пошел.

Он встал. В его огромных руках Октав выглядел не ребенком, а зародышем, и Синеситте показалось, что он все еще у нее в животе; поэтому, когда ее муж легкими, танцующими шагами похитителя детей вышел из палаты и спустился по лестнице, она почувствовала себя так, будто рожает во второй раз и намного тяжелее. В глубине души Синеситта все же надеялась, что Стюарт вскоре вернется и с веселым видом появится в дверях вместе с Октавом. В худшем случае — прогуляется с ним по больничному саду, где его быстро заметит медсестра, и он поднимется по лестнице под ее гневным взглядом. Прошло несколько минут. Никого. Нет сомнений: Стюарт покинул пресвитерианский госпиталь вместе с ребенком. Синеситте показалось, что ее сбросили с летящего самолета или что все небоскребы Нью-Йорка и Парижа обрушились на нее. Когда вошла дежурная медсестра и спросила, где ребенок, Синеситта ответила, что не знает. Она уснула, а когда проснулась и не увидела его в колыбельке, то никого не предупредила, так как решила, что медсестра забрала Октава на процедуры. В роддоме начался переполох, что отвлекло Синеситту от ее внутренней паники.

Позднее, во второй половине дня, ее допрашивал офицер полиции, которому она рассказала ту же историю, что и медсестре. Она не задавалась вопросом, почему покрывает Стюарта. Этот вопрос Синеситта никогда себе не задавала, хотя всю жизнь только и делала, что покрывала мужа. Конечно, слишком хорошо зная, что такое английский госпиталь, Синеситта не желала, чтобы ее муж очутился в английской тюрьме. И потом, она не могла не испытывать некоторого восхищения, уважения и даже робкой зависти по отношению к Стюарту, совершившему с такой беспечностью и быстротой столь ужасный поступок. Если бы она не любила Зло в Стюарте, — даже когда это Зло обращалось против нее, — разве она бы в него влюбилась? В некотором смысле ей даже льстило, что она замужем за человеком, способным украсть своего ребенка у матери на следующий день после его рождения.

— Мадам Коллен, — офицер закашлялся, — у нас есть свидетели, видевшие вашего мужа здесь, на лестнице, с ребенком на руках.

— С моим ребенком? Если это был мой ребенок, значит, он пришел за ним, когда я спала.

— С какой целью он пришел за ним?

— Не знаю. Вообще-то он не хотел ребенка. Когда я сказала, что беременна, он ответил, что слишком стар, чтобы иметь детей.

— Мы провели расследование по поводу вашего супруга и узнали, что он убил двух своих детей и первую жену. Вы знали об этом?

— Да, его брат рассказал мне эту историю.

— До или после вашего замужества?

— До.

— И несмотря на это, вы вышли за него замуж?

— Да.

— Я могу узнать почему?

Синеситта подумала и ответила:

— Нет.

Офицер полиции, мужчина лет сорока, с упрямым лицом и большими серыми глазами, которые, казалось, были наполнены газированной водой, удивленно уставился на нее.

— Должен вам сказать, мадам Коллен, что в Глазго орудует банда, покупающая детей за большие деньги: от десяти до двадцати тысяч фунтов. Они выдают себя за продавцов свиней из Йоркшира, хотя на самом деле это парагвайцы, родом из Германии, поставляющие десятки детей бывшим нацистским врачам, находящимся в ссылке, которые ставят потом на них эксперименты, сильно напоминающие вивисекцию.

Синеситта, не в силах больше сдерживаться, завопила…

Она выпрямилась на кровати. Комната была погружена в безразличную и непроницаемую темноту. Моя сестра включила прикроватную лампу и повернула голову к прозрачной колыбельке, где спал Октав. Она приподняла его, положила рядом с собой и снова уснула. В восемь часов утра, позавтракав, Синеситта позвонила Алену, думая о том, что уже видела эту сцену во сне. Затем, когда Спенсер снял трубку и сказал, что месье спит, вспомнила, что именно так начинался ее кошмар.

— Я знаю, что он еще спит, — ответила она. — Но вы его разбудите. Я родила мальчика.

— Мои поздравления, мадам. Как вы его назвали?

— Октав.

— Долгой жизни Октаву! Не вешайте трубку, прошу вас.

Синеситта испугалась, что Ален не заговорит с ней так же ласково, как в ее сне. Но он оказался еще более нежным и настойчивым. Нужно сказать, что моя сестра, напуганная ночными кошмарами, не предложила ему расстаться, как намеревалась это сделать накануне. Ален настоял на том, чтобы стать крестным Октава до того, «как сам сделает ей ребенка». У него был важный обед, после которого он первым же самолетом собирался прилететь в Глазго. Синеситта, конечно же, не смогла сдержаться и не сказать ему, что их отношения были очень приятными, но больше не имели смысла, поскольку, перестав быть беременной, она снова могла заниматься любовью со Стюартом. И так же, как ночью в ее сне, Ален спросил:

— А если ты снова забеременеешь?

Синеситта не стала отвечать: «У меня есть твой номер телефона». Теперь она во всех подробностях вспомнила свой сон и боялась, как бы он не оказался вещим.

— Я тебе позвоню, — пообещала она. — Мне нужно заканчивать разговор. Сейчас придет врач.

За семь месяцев двойной жизни Синеситта превратилась в опытную лгунью, обманывая изящно и непринужденно, и мама, если бы еще была жива, могла бы ею гордиться. Моя сестра нажала на рычаг и набрала наш номер, чтобы окончательно успокоиться (в своем кошмаре она не звонила домой) и сообщить папе, поскольку она не знала, что он уже в Глазго, о рождении внука.

В этот момент я была на кухне с Бобом, в двадцатый раз перечитывая за чашкой имбирного чая любовное письмо, которое прислал мне Иван Глозер на фирменном бланке «Палас Отель Интернасьональ Инк.». Вот чем, посмеиваясь думала я, генеральный директор занимается во время работы. Я поздравила сестру, сообщив, что папа уехал в Англию повидаться с ней, и передала трубку Бобу, который закричал: «Браво, Сита!» После отъезда папы он перестал повторять слова два раза, чем озадачил своего психотерапевта. Я спросила у Синеситты, когда она собирается обратно во Францию. Она ответила, что к ней пришел врач, что было очередной ложью, просто она хотела побыстрее позвонить Стюарту в отель и узнать, что он сделал с папой. Стюарта, как она и предвидела, в отеле не оказалось. Синеситта поинтересовалась у дежурного, видел ли он, как тот входил, то есть выходил. Дежурный ответил, что видел. Она решила, что Коллен его подкупил, и спросила, не назвал ли пожилой человек, сопровождавший ее мужа, свое имя. Дежурный холодно произнес, что Коллен ушел один, из чего Синеситта заключила, что он не был подкуплен, иначе хоть на мгновение, но заколебался бы, и повесила трубку.

Она как раз говорила себе, что ее сон был вещим, только Стюарт хотел причинить зло не их сыну, а ее отцу, когда мужчины вошли в палату. Коллен был без букета цветов. Он, как всегда, держал руки в карманах. Руки Стюарта ни на что не годились. Папа же нес пакет с эмблемой «Вирджин», настолько огромный и тяжелый, что в нем, казалось, был спрятан труп толстого усатого бармена.

— Это для меня? — спросила Синеситта, поцеловав отца.

— Нет, — ответил папа, — для меня. Полное собрание сочинений Моцарта. Сто восемьдесят компакт-дисков. Нужно хоть изредка делать себе подарки.

— Мы собираемся провести эксперимент, — объяснил Стюарт. — Итак, моя любовь, ты хорошо провела ночь?

— Нет.

— Почему?

— Кошмары.

— Мою первую жену после рождения близнецов тоже мучили кошмары.

Папа и Синеситта переглянулись, и он поставил пакет рядом с кроватью. По сравнению с Колленом, толстевшим и грузневшим с каждым часом, папа казался хрупким и тонким — сероватый цветок, с которого при малейшем дуновении ветерка облетят лепестки. Он обвел дочь гордым и печальным взглядом, которым командир полка обводит своих лучших офицеров перед решающим сражением, зная, что оно будет проиграно. Синеситта ответила ему пристальным и понимающим взглядом того, кто не собирается сдаваться без борьбы. В этом обмене взглядами было все: от серьезной бравады и мужества до нежной жалости к лошадям, одна из которых старше другой, но обе должны погибнуть на одной и той же бойне.

— Зачем ты приехал, папа?

— Он просто приехал, — сказал Коллен, похлопывая моего отца по плечу. — И это главное, разве не так? Покажи-ка ему внука. Давай, быстрей. У нас дел под завязку. Нужно прослушать сто восемьдесят компакт-дисков. Это займет семь дней, семь ночей и десяток часов.

— Не понимаю, — удивилась сестра.

— Я заключил пари, — объяснил папа, — что выживу, прослушав полное собрание сочинений Моцарта.

— В чем можно усомниться, — возразил Стюарт.

Папа взял Октава из колыбельки, прижал к груди и поцеловал. Он любил младенцев, что доказывал пример с Бобом. Стюарт сказал Синеситте:

— Я устрою твоего отца, а вечером зайду к вам.

— Устроишь моего отца?

— Для нашего эксперимента.

Когда папа и Стюарт вышли, Синеситта снова вспомнила о своем сне и инстинктивно запечатлела в памяти последнюю картинку нашего отца: худой человек с седыми волосами, несущий огромный пакет с эмблемой «Вирджин». Вирджин по-английски означает девственный, и Синеситта задумалась о девственнице из Дельф или Библа, обещанной в жертву то ли Аполлону, то ли Молоху.

Последний раз я разговаривала с отцом в тот же день, около девятнадцати часов, естественно, по телефону. Я не без труда уложила Боба и слушала шведский рок, разглядывая свои последние картины, которым было уже больше года. Художнику нужно, чтобы в его жизни ничего не происходило, а в моей все время что-то происходило. У меня было слишком много волнений помимо работы, и это мешало пребывать в состоянии отрешенности и замкнутости во время работы, что само по себе, может, плохо для служащего, но хорошо для художника. Мои полотна оставались белыми или покрывались розовыми палочками — это была моя серия «сурими», которая мне совершенно не удалась и которую я полностью уничтожила в Сен-Реми-де-Прованс 24 декабря 2031 года под обезумевшим взглядом моего адвоката, приехавшего встретить со мной Рождество и поговорить о моем разводе с Иваном Глозером. Я спрашивала себя, когда же моя жизнь наконец превратится в спокойный, солнечный пруд, какой она была между заключением Бенито в тюрьму и встречей Синеситты со Стюартом Колленом. Эти чудесные двадцать четыре месяца критики назвали впоследствии моим «периодом заточения», когда, кроме серии мертвых лошадей и гнилых цветов, я создала свои знаменитые сиреневые портреты, выставленные сегодня в Музее современного искусства в Сеуле.

Я услышала в трубке приглушенное звучание одной из серенад для оркестра Моцарта. Папа сказал, что Синеситта родила хорошего ребенка. Я ответила, что она уже сообщила об этом утром по телефону, потом спросила, когда он вернется.

— Где-то через неделю, — произнес он ватным голосом наркомана.

— Через неделю?

— Я слушаю собрание сочинений Моцарта.

— Ты можешь послушать его здесь.

— Мы со Стюартом ставим эксперимент.

— Эксперимент со Стюартом?

— Я расскажу тебе, когда вернусь. Хорошо заботься о Бобе. Не забывай варить ему ракушки по-болонски: это его любимое блюдо. Прощаюсь. Ты знаешь, как сильно я люблю серенады для оркестра.

— Папа, это не опасно — ставить эксперименты с Колленом?

— Опасность существует всегда.

— Ты не мог бы ее избежать?

— Когда Моцарт стучит в дверь, ты ее открываешь, если, конечно, любишь музыку. Правда, можно любить Моцарта, не любя музыку.

В тот вечер над нашим предместьем шумел унылый дождь. Несмотря на какофонию, которую Боб устроил со своими игрушками в комнате, несмотря на папин звонок и новое письмо от Ивана Глозера, которое я вертела в руках, пока говорила по телефону, меня охватило глубокое и болезненное одиночество.

— Не проводи экспериментов с Колленом, — умоляла я отца. — Вылети первым же самолетом в Париж. Я не хочу тебя потерять. У меня никого нет, кроме тебя.

— Статуя командора явится ко мне пообедать. Я буду достоин презрения, если не попытаюсь ее усадить.

— Пожав ей руку?

— Да, пожав ей руку, потому что она этого просит.

Теперь я знаю, что в тот момент, когда папа говорил со мной, он прослушал уже пятнадцать или четырнадцать компакт-дисков Моцарта (симфонии, написанные в молодом возрасте, дир.: Маринер; последние симфонии, дир.: Маринер; серенады для оркестра, дир.: Маринер). Он уже опьянел от Моцарта и — как утверждали после его вскрытия некоторые эксперты Скотланд-Ярда — ослабел от Маринера. Папа оборвал разговор на этих последних словах, бросив мне неловкое «прощай», не требовавшее ответа.