Вот как прошли последние дни моего отца. Я описываю их, основываясь на обрывках рассказов, намеках и недоговорках Стюарта. Кусочки этой головоломки я тщательно собирала в течение пяти с половиной лет, которые Стюарт провел в доме Брабанов.
Папа почувствовал сладкую усталость уже посреди первой ночи, слушая танцы и марши в исполнении оркестра под управлением Винера. Когда он понял, что не продержится ни до последних сочинений (том 45), ни даже до «Милосердия Тита» (том 44) и что Стюарт выиграет пари, то заявил ему, что побежден не Моцартом, а его исполнителями.
— Слишком много англичан, — шепнул он на ухо Стюарту.
— Я напишу в фирму грамзаписи, издавшую это собрание сочинений, — ответил Стюарт, поправляя одеяло, под которым с самого начала «Луция Суллы» сильно потел папа.
В первую ночь он уснул во время концерта для фортепиано № 3 и проснулся около семи утра, в конце концерта № 7 для трех фортепиано. Почти сразу же он опять заснул, а когда в десять часов ему принесли завтрак (яичница, колбаса, тосты и кофе), он слушал в какой-то счастливой дремоте серию концертов для скрипки. После завтрака папа снова уснул. Три первых дня и три ночи Моцарт оказывал на него сомнамбулическое воздействие, но потом все изменилось. Начиная с «Митридага, царя понтийского», изысканной оперы, где с зажигательной непринужденностью изображается сексуальное влечение подростка к веселым, жизнерадостным толстозадым напудренным певицам, мой отец больше не сомкнул глаз и выдержал от первой до последней ноты несколько произведений, которые не любил («Моцарт — не халтурщик, поэтому ему и не все удавалось», — говорил он нам): «Мнимая садовница», «Заида», «Каирский гусь». Кроме того, его уже охватила такая усталость, что произведения, которые он любил, действовали ему на психику намного сильнее, чем когда он слушал их в своей комнате или на кухне, где от гения Моцарта его защищала любовь Брабанов. Он был подточен «Притворной пастушкой», разгромлен «Царем-пастухом», задушен «Идоменеем», ослеплен «Похищением из сераля», оглушен «Свадьбой Фигаро» и раздавлен «Дон Жуаном». Когда в его комнате раздались первые такты «Все они таковы», он представлял собой изможденное седое существо, дрожащее в поту под одеялом, которое можно было выкручивать. Коллен пришел к нему с последним визитом.
— Кажется, дело плохо, — сказал он, присаживаясь на край кровати.
Папа ничего не ответил. Можно было подумать, что он злится на Стюарта, мешавшего ему слушать музыку, которая его убивала.
— Если желаете, — добавил Коллен, — прекратим эксперимент. Договоримся, что вы проиграли, и баста!
— Нет!
— Я не хочу, чтобы Синеситта потом меня упрекала.
— Она вас ни в чем не упрекнет, и вы это знаете.
Коллен нахмурил брови и сморщил лоб. Когда он размышлял, ему нужно было создать образ того, кто размышляет: это помогало.
— Видимо, вы правы, дорогой тесть.
Затем, вытерев кончиками пальцев пот, блестевший на лбу моего отца, он спросил:
— Вам что-то нужно?
— Да, новую горничную, чтобы менять компакт-диски.
— Вы хотите ее трахнуть?
Папа в отчаянии возвел глаза к небу. Впрочем, Небо тоже было в отчаянии. Коллен всегда превращал драму в насмешку, трагедию в шутовство и привносил вульгарность в несчастье. Казалось, что в каком-то темном уголке его сознания вызрела мысль не оставить после своего пребывания на земле ничего чистого, нетронутого, невинного.
— Она недостаточно быстро меняет диски, — сказал папа. — Две минуты молчания — слишком долго.
— Зато у вас есть возможность передохнуть.
— Нет, наоборот.
— Что еще?
— Больше ничего. А теперь уходите. Вы мешаете эксперименту.
— Кормят нормально?
— Да, прекрасно. Все равно я больше не ем. Передайте официантам, чтобы перестали носить еду.
— Вам нужно есть.
— Я ем Моцарта, а может, это Моцарт ест меня. В любом случае, мне больше не нужна пища.
— До того, как я уйду, скажите свою последнюю волю, потому что в таком состоянии, уж вы меня извините, вам долго не протянуть.
— Я хочу быть похороненным в Коломбей-ле-дез-Еглиз.
— Это будет не просто.
Действительно, эго оказалось не просто, но мне все-таки удалось исполнить папину волю.
— Что-нибудь еще?
— Не убивайте мою дочь.
— Это тоже будет не просто.
— Постарайтесь.
— Клянусь вам, что постараюсь! Но если бы вы знали, как я ненавижу женщин, особенно нормальных!
— Синеситта ненормальная.
— Возможно. Узнав о моем преступном прошлом, она все-таки вышла через неделю за меня замуж.
— Тогда не трогайте ее.
— Когда придет момент, я подумаю.
— Спасибо, что заставили ее узнать любовь.
— Это вышло случайно.
Коллен встал. Папа с ужасом смотрел на него, видя в нем большую опасность, чем все те, с которыми ему приходилось сталкиваться, когда он служил в специальных войсках. Потом он, кажется, понял, рассказывал Стюарт, что все на земле было опасным и что от этой всемогущей и всюду присутствующей опасности он скоро освободится благодаря Моцарту. Черты его лица разгладились, и оба мужчины — Стюарт даже не понял, как это произошло — поцеловали друг друга в щеку. Стюарт вышел из комнаты, прихватив на ходу все папины деньги: двадцать семь тысяч пятьсот десять швейцарских франков, если верить подсчетам моей сестры.
Свидетелем папиной агонии была только молодая девушка, менявшая диски. Через семнадцать лет, готовя свою серию «Отец», которую нью-йоркцы переименовали во время моей последней ретроспективы в музее Гуггенхейма в «Смысл жизни и смерти», я отправилась на ее поиски.
Иван был против этого путешествия и испробовал все способы, чтобы меня переубедить. А в день моего отъезда он даже попросил секретаршу купить два билета на Яву, которые я разорвала в клочья и бросила ему в лицо под ошеломленными взглядами наших трех дочерей и пяти детей Коллена, вопя, что он не уважает ни мою работу, ни мое прошлое, ни мою свободу, после чего приказала шоферу отвезти меня в аэропорт. В Глазго я тотчас отправилась в «Копторн», чтобы встретиться с директором отеля. Я объяснила ему, кто я такая и чего хочу. Он выразил мне свое соболезнование. В его отеле умирало мало людей, и в своем сердце он оставлял отдельное место для семьи каждого покойного. Номер, в котором скончался папа, окрестили апартаментами Моцарта, что я сочла дурным тоном. Он сказал, что если я хочу провести в них несколько дней, он сделает мне значительную скидку. Я ответила, что хотела бы встретиться с девушкой, прислуживавшей папе перед его смертью.
— Вы думаете, она в чем-то замешана? — спросил директор. — Скотланд-Ярд снова открывает дело?
— Нет, я хочу нарисовать ее портрет для своей будущей выставки.
Он элегантно достал из внутреннего кармана пиджака электронную записную книжку, несколько минут нажимал на клавиши, потом дал мне ее адрес в пригороде Лондона. Поблагодарив его, я встала.
— Вы художница? — спросил он.
— Да.
— Как ваше имя?
— Брабан.
— Просто Брабан?
— Да. Это многое упрощает, но объяснять вам — слишком долго.
— У меня есть свободное время.
— А у меня — нет.
— Одолжите мое.
В то время я была красивой женщиной в самом расцвете, носившей строгие костюмы и шикарное белье. Многие мужчины, а также женщины теряли дар речи от желания, когда я куда-то входила или выходила. Никто из моих многочисленных воздыхателей: галантных таксистов, потрясенных владельцев галерей, ослепленных пилотов, восхищенных метрдотелей, очарованных банкиров, а также привлекательных фармацевтичек, томных парикмахерш, болтливых косметичек, нервных журналисток и веселых, обходительных теннисисток, — не верил, что я мать трех дочерей: Летисии, Симоны, Виржинии (не путать с Виржинией, которую родила Синеситта от Коллена; по этой причине, хотя девчонки ничуть не похожи, мы зовем мою дочь Виржинией II).
— В другой раз, — сказала я.
— Вы прекрасно знаете, что другого раза не будет, — возразил директор отеля. — Что может привести в Глазго такую женщину, как вы, еще раз? Это и так уже чудо — спасибо, Господи! — что вы приехали. Теперь я не должен позволить вам уехать.
— И что же вы собираетесь сделать?
— Привязать вас к этому радиатору.
Дрожащей рукой он показал на маленький серый железный радиатор, а другой замахнулся на меня складным ножом, не зная, что мне не составляло никакого труда его обезоружить. Бедняга не подозревал, что в детстве я несколько лет занималась французским боксом. Тогда я сама привязала его к радиатору, затем, расстегнув ему пояс, спустила брюки и с отвращением и презрением вытащила двумя пальцами его пенис. Я бы не рассказывала эту историю, если бы нравы директора отеля не стали известны во всей Европе после омерзительного скандала с младшим сыном Николаса Кинга и Синтии Колледжи. Спустившись в приемную, я потребовала заплатить за мои услуги (оцененные наобум в лифте) тысячу фунтов стерлингов.
— За какие услуги? — спросила дежурная.
— Пойдите и взгляните сами.
Я отвела ее в кабинет директора. За время моего короткого отсутствия у него произошла эякуляция, хотя я и связала ему руки.
— Распорядитесь, чтобы мне заплатили! — приказала я директору.
— Заплатите ей, мадмуазель Лаблин.
— Сколько? — с оксфордским акцентом спросила дежурная — высокая, крупная негритянка в неонацистской форме, внушавшая, без сомнения, страх директору, что, в свою очередь, доставляло ему удовольствие.
— Сколько она потребует.
Повернувшись ко мне он, униженный, съеженный и восхищенный, спросил:
— Сколько вы хотите, Брабан?
— Тысячу фунтов.
— Тысячу фунтов! — воскликнула негритянка, которая за подобные услуги явно получала намного меньше или вообще ничего. — На чей счет записать?
— На мой, — ответил директор. — И сразу же после этого вернитесь и развяжите меня.
При разговоре он снова возбудился, и я начала догадываться, что он подразумевает под операцией по развязыванию. На улице я отдала тысячу фунтов первому встречному бродяге и словила такси. Через несколько недель я послала одну из своих картин директору «Копторна» со словами: «Теперь мы квиты. Брабан». Мне рассказывали, что эта картина висела на самом видном месте в столовой до середины века, пока новый директор не продал ее Люксембургскому музею, получив, кстати, большую прибыль.
Кэтлин Пирс — горничная отца, не слишком быстро менявшая компакт-диски и давшая ему последнюю чашку чая — жила в Уэмбли, в изящном маленьком домике из серого кирпича, с низкими окнами, выходящими на стадион и отель «Хилтон». Она открыла дверь, держа под мышкой ребенка. Маленькая собачонка крутилась у нее под ногами, а семилетняя девочка цеплялась за ее шотландскую юбку. Я представилась, и она сразу предложила мне войти. Мы устроились в гостиной, полной салфеток, искусственных цветов и воскресных газет. Я попросила Кэтлин рассказать о последних минутах моего отца и теперь могу написать следующие строки. Увертюра из «Волшебной флейты» застала папу уже умирающим и прикончила его. Сожалел ли он, что отдает Богу душу, слушая — или, принимая во внимание ситуацию, заставляя себя терпеть — музыку, навеянную масонскими идеями, а не одну из очаровательных и жизнерадостных месс, написанных Моцартом в восемнадцатилетнем возрасте, или хотя бы «Реквием», о котором часто забывают, что он подписан Моцартом и Зюсмайром. Уверена, что нет. Папа отрекся от католической религии задолго до того, как покинул Брюссель, а во время второй мировой войны превратился в своего рода агностика-голлиста. Когда Кэтлин Пирс поставила последний ком-пакт-диск и забрала у него чашку с чаем, в котором он только смочил губы, папа прошептал, что чувствует себя как воздушный шар, наполняемый углекислым газом. Он смиренно и плавно раскинул руки и, тихо покачивая головой, позволил музыке унести его в Небеса.