Иван снял «Батаклан». Официальным предлогом этого грандиозного приема явилась первая обложка «Харпер Базар Итали» с портретом Марины Кузневич, а неофициальным — неподтвержденные сведения о первом миллиарде (в сантимах), выигранном Глозером. В приглашении указывалось: с 23 часов до утра. «Подтвердите, пожалуйста, свое согласие» Иван не написал, зная, что все и так явятся в «Батаклан», потому что за несколько месяцев они с Мариной превратились в людей, с которыми было престижно появляться на обедах «У Наташи» или во «Флоре». Люди хвастались, что им звонил Иван Глозер, как хвастаются выигрышем на скачках; а статус подруги Марины Кузневич открывал вам кредит во всех модных бутиках столицы. В общем, это была звездная парочка, спаянная вспышками фотографов, уик-эндами, о которых можно только мечтать, и светскими сплетнями. Но сегодня я собиралась разрушить эту идиллию так же легко, как разбивают яичную скорлупу серебряной ложечкой.
Я попросила Глозеров посидеть вечером с Бобом. Они согласились с энтузиазмом, который всегда проявляли, когда у них появлялась возможность сблизиться с Брабанами и облегчить им повседневную жизнь. Кроме того, они пригласили меня на ужин. Я согласилась с радостью, поскольку вот уже тридцать дней готовила для себя и для Боба обеды и начала уставать от своей однообразной, проще говоря, мужской кухни. Мне просто хотелось вытянуть ноги под столом и наесться, как в те времена, когда у меня были мать и отец. Глозеры это поняли. Вот что хорошо было с Глозерами — они все понимали. Иногда слишком много, а это обычно приводит к тому, что понимаешь все наоборот. Они приготовили обед, прямо как во времена моего счастливого детства: тыквенный суп, треску по-провансальски, козий сыр, крем-брюле и кока-колу. Как давно я не обедала с кока-колой! У меня на глазах выступили слезы. Служебная машина, присланная Иваном, подъехала к особняку в одиннадцать часов пятнадцать минут. Я как раз пила кофе с молоком. Наша мама вопреки всем правилам питания давала нам каждый вечер кофе с молоком. От кого Глозеры узнали об этой странной привычке? Конечно, от Синеситты, когда она — как давно это было! — приходила к Ивану. У мамы вошло в привычку пить на ночь кофе с молоком в швейцарском пансионате, где она… В этот момент мы кричали: «О нет! Только не про швейцарский пансионат!» — и не давали ей закончить фразу. Поэтому мы так никогда и не узнали, почему мама пила сама и заставляла нас пить на ночь кофе с молоком. Может, это было в память о ее гипотетической учебе в Швейцарии?
Шоферы служебных машин в отличие от шоферов такси не обращаются к вам невпопад. Они ведут машину мягко, быстро, осторожно. Одеваются скромно и со вкусом, не курят, но позволяют курить вам. Звонок их телефона приглушен и не трезвонит, как в обычных такси, от чего задремавший или задумавшийся пассажир резко подскакивает. Всю дорогу до «Батаклана» я сидела расслабленная, наслаждаясь непривычной роскошью, к которой мгновенно привыкла до такой степени, что просто мучилась, когда через несколько месяцев ехала в такси на встречу с Вуаэль в аэропорт Орли-Сюд, откуда мы собирались вылететь в Грецию на поиски Стюарта Коллена, и шофер изводил меня разговорами об ангинах, загрязнении воздуха в Париже, оскорблял других водителей, резко трогающихся с места или тормозящих. К роскоши человек привыкает мгновенно, а к нищете — целую жизнь. Это прекрасно доказывает, что роскошь — естественная потребность человека, а не привилегия, как пытаются уверять нас капиталисты.
У входа в «Батаклан» прохлаждались белокурые девицы в потертых джинсах и типы с татуировками в кожаных куртках. Предъявив приглашение, вы получали: 1) номер «Харпер Базар Итали» с желтым треугольным лицом Марины Кузневич, украшавшим обложку; 2) новую бритву «Жилетт» для людей, которые, как объяснялось в прилагаемом небольшом послании, «бреются сами»; 3) упомянутое послание, написанное мелким, старательным почерком Ивана Глозера, как и его любовные письма, которые я получала вот уже четыре месяца и на которые отказывалась отвечать не потому, что хотела его обидеть или разозлить, а просто не зная, что отвечать. В послании Иван, безуспешно пытаясь подражать еврейско-нью-йоркскому юмору, объяснял причину и цель праздника (отрывок: «Она была бедной полькой, а я — скромным парнем из пригорода; мы занимались любовью без вас, мы сделали состояние без вас, но мы устраиваем праздник для вас; пусть мы и эгоисты, как все влюбленные, но все-таки мы добрые».); 4) золотистый презерватив с запахом банана для парней и голубой — с запахом мяты для девушек; 5) маленькую аптечку в прозрачном пакете от Красного Креста, включавшую: алка-зельцер, аспирин и новый шприц. Гости с этими дарами толпились возле бара. Марина танцевала посреди площадки в окружении пузатых почитателей в костюмах и стройных, полуголых почитательниц. Наши взгляды встретились, и она даже прекратила танцевать, настолько мой вид ошеломил ее. Она откинулась назад и зашлась от смеха (это черта польских женщин и, вообще, всех славянок: откинуться назад и зайтись от смеха) — смеха торжествующего и ликующего, который рассек музыку как меч, но на который я ничуть не обиделась. Надо мной часто насмехались. Не подозревая, что у Ивана столько знакомых, и оказавшись всего одной из них, я ощутила свою ничтожность и испытала разочарование. К бару невозможно было пробиться, а за столиками сидели люди, которые, казалось, сотни раз ездили вместе на зимние курорты, чтобы позаниматься спортом, но не имели ни малейшего желания танцевать на площадке, где наслаждалась триумфом — в античном и римском смысле слова Марина. Между баром, столиками и танцплощадкой, образовывавшими своеобразный Бермудский треугольник, я нашла свободное полутемное пространство, форму которого затруднился бы определить даже специалист по геометрии, где и попыталась спрятаться.
Какой-то седой, плохо выбритый здоровяк весь в джинсе, как это было модно в семидесятых годах, когда он приехал в Париж с намерением завоевать его красивые кварталы, а теперь таскался по ночным кабакам и редакциям газет, с желтыми сломанными зубами, полными болезненной гордости молящими глазами, грязный, будто вывалялся в пыли, меч тающий, чтобы о нем все еще говорили, а также заставили работать, правда, не слишком много (поскольку он, как и вся богема семидесятых, ничуть не любил работу), а ровно столько, чтобы хватало на оплату жилья, — взял меня за руку и спросил, по какой таинственной, невероятной, чудовищной причине я осталась в уединении. Я ответила, что никого здесь не знаю.
— В таком случае я приглашаю вас за свой столик. Вы пообщаетесь там со всеми, кто слывет в Париже стареющими острословами, а кое-кто — и постаревшими. Меня зовут Оливье Перрон.
На нем были ботинки с грязными шнурками. Он сохранил неопрятный вид юнца, каким отличался в своей праздной, распутной молодости, канувшей в вечность, потраченной впустую на не оправдавшие надежд вечеринки, и у него теперь не осталось ничего, кроме этого неопрятного вида. Он кичился им, как неопровержимым доказательством того, что тоже когда-то был молод и умел одерживать победы. Он стал первым зрителем моего выхода в свет — отверженным, униженным ночным портье, настоявшим на том, чтобы я проникла во дворец, где меня ожидали радости, чудеса, неожиданности, а также богатство, которого мне все-таки удалось достичь, несмотря на препятствия, поставленные на моем пути как мною самой, так и другими. Разве преуспевать в своей жизни не означает очутиться в восемьдесят шесть лет в квартире, похожей на лабиринт, расположенной на площади Мехико, иметь в своем распоряжении непальца-метрдотеля, горничную-француженку, мебель Булля, марокканскую кухарку, двадцать пять телеканалов и шофера — то есть после борьбы и превратностей жизни купаться в полных сладости околоплодных водах? «Преуспевает тот, кто в конце своей жизни может искусственно воссоздать необычайный комфорт, которым был окружен до рождения. Неудачники стареют и умирают в холоде, хаосе, уродстве и обидах. Многие святые и гении так умирают, но среди святых и гениев много неудачников». (Бенито, единственное выступление в рубрике «Свободная трибуна» в газете «Ле Монд»).
Я не успела ни согласиться, ни отказаться, как мужчина затащил меня за столик, где сидела компания сорокалетних с потрепанными лицами, на которые детство, прощаясь, меланхолично нанесло последний мазок. Среди них были три или четыре женщины, безвестные и растерянные. Время, уходя, каждого оставляет в ошеломлении. Меня представили как загадочное создание третьего тысячелетия и посадили на банкетку. Откуда я знала Ивана Глозера? Он был моим другом и любовником моей сестры. В каком возрасте? В девять с половиной лет. А сколько было моей сестре в то время? Столько же. Некоторые из присутствующих сразу же захотели познакомиться с Синеситтой. Я сказала, что она замужем и недавно родила ребенка. В тот момент я не знала, что она ждет еще одного.
Зазвучал рок. Какая-то девица в коротком черном платье, черных чулках, с жемчужным колье, черным бархатным бантом в светлых волосах потащила одного из мужчин на площадку, и они с ностальгической радостью стали танцевать рок. Иван, в темном костюме, кожаном галстуке и двухцветных мокассинах, явно злящийся всякий раз, как поворачивал голову в мою сторону, последовал с Мариной их примеру. Вначале она пустилась в пляс, но поняв, что действуя таким образом, становится сообщницей чуждого ей поколения, — поколения, уставшего от своего бесполезного хорошего вкуса, отвергнувшего всякое уродство, но не создавшего ничего оригинального, меланхоличного и изнеженного, инфантильного и беспомощного, еще более потерянного, чем все предыдущие, хотя ему нечего было терять, кроме нескольких ребяческих надежд, непроходимой лени и самодовольства, — замахала руками и спряталась в треугольнике, где полчаса назад отдыхала я. Иван Глозер — наш знаменитый хозяин, брошенный вместе со своим миллиардом сантимов — притягивал взоры, как вишня на торте или жандарм перед частной резиденцией премьер-министра. Он изобразил что-то наподобие старомодного джерка и набросился на Кармен Эрлебом. Драма этого поколения в том, что оно надеется удержать молодость. Оно не умеет стареть и верит, что не умрет, так как в смерти мало приятного. Оно исчезнет в один прекрасный день так же, как появилось: бесшумно, не потрудившись даже раскрыть свои тайны, которых у него, может, и нет. В искусстве оно оставит лишь смутный, наивный след, а в политике запомнится вялой, бессмысленной страстью, ленивым радикализмом, который так и не найдет себе применения.
Осталась бы я в эту ночь с Иваном Глозером, если бы Эрлебом по приглашению Оливье Перрона, чьей близкой подругой она оказалась, не села за наш столик и не стала обхаживать меня? Сомневаюсь. Иван разозлился на меня до такой степени, что в течение часа не проронил ни слова. Но когда он увидел, как пальцы актрисы стянули с меня пиджак на банкетку, набросились на пуговицы моей рубашки, стали поигрывать с моими золотыми серьгами (которые мама подарила мне на тринадцатилетие и которые я продала по требованию Стюарта Коллена, чтобы на вырученные деньги покупать детские смеси для Марсо, так как у самого Стюарта на это не было денег), а затем ее ненасытный и нежный рот потянулся к моим губам, все его недовольство моей персоной как рукой сняло, и он приземлился за наш столик с такой же поспешностью, как терпящий бедствие туристический самолет на Красную площадь в самый разгар гололеда. Оливье Перрон, понимая ситуацию и желая уладить все так, чтобы волки и овцы остались целы, особенно волки, взял за руку Кармен и повел танцевать. Они танцевали в старой, несексуальной манере, держась на расстоянии с подчеркнутой холодностью и щеголяя своими телами, не слишком испорченными временем, но все же лишенными прежнего великолепия.
— Что с тобой? — спросил меня Глозер, сжимая мой локоть так, словно хотел его сломать.
Я не собиралась ходить с локтем в гипсе, когда у меня на руках были Боб и весь дом. Поэтому с силой выдернула руку. Пять лет занятий французским боксом давали мне преимущество во всех ситуациях, и я думала, как выкручиваются в жизни люди, занимавшиеся им всего месяц или не занимавшиеся вообще.
— Что со мной? — переспросила я у Ивана, который, пошатнувшись, сразу успокоился, впечатленный моей мускулатурой и тем, как я умела ее применять в случае необходимости.
— Что это за прикид?
— Армани. Четыре тысячи. Самая крупная покупка в коммерческом центре с мая 1981 года. Так продавщица мне сказала. Все, что осталось от моих сбережений, пошло на эту тряпку.
— Ты находишь, что это очень смешно — одеться парнем на мой праздник?
— Я не оделась парнем. Я — парень.
— Ах, вот как! И с каких пор?
— После смерти отца. Впрочем, по этой причине я и не ответила на твои письма. Ты считаешь, что одинокая девушка с малолетним ребенком долго будет спокойно жить в большом доме в нашей округе? Или ты хочешь, чтобы меня каждый уик-энд насиловали бандиты из Карл-Маркса? Ты этого хочешь?
— На кого я сейчас похож, по твоему мнению?
— Плевать мне, на кого ты похож!
— Я похож на зрелого человека, который послал черт знает сколько писем подростку.
— Двадцать три.
— Двадцать три! Ты отдашь их мне завтра же утром!
— Я их сожгла.
— Ты сожгла мои письма?
— А ты хотел, чтобы я их перевязала и вставила в золотую рамочку? Ты не Шекспир, приятель!
Он бросил на меня взгляд, полный отвращения и отчаяния. Нет сомнений: он предпочитал видеть во мне романтичную и взволнованную девушку. Выпив одним глотком грейпфрутовую водку, он, как мне показалось, поставил крест на своей любви ко мне. Затем засмеялся и похлопал меня по плечу. Когда его рука задержалась на моей, я поняла: ни для него, ни для меня ничто не закончится так просто.
— Тебе нравится мой праздник? — спросил он серьезным, твердым и непринужденным тоном, но все-таки не смог скрыть, что его вновь начинает терзать желание.
— Нет.
— Почему?
— Не знаю. Слишком много стариков.
— Подруги Марины — молодые.
— Ты находишь?
— Во всяком случае, они хорошо сложены. Можешь подцепить одну из них на ночь.
— Я не знаю, о чем с ними говорить.
— Ничего не говори.
— Мне нужно поговорить. Целые дни наедине с Бобом… Разговор доставил бы мне удовольствие. Но я сомневаюсь, что хоть одна из подруг Марины расположена поболтать.
— Я с удовольствием составил бы тебе компанию, если бы ты не сменила пол.
Кармен Эрлебом прервала наш разговор и увела меня на танцплощадку. Мы прижались друг к другу, и она, обняв меня за шею, сказала, что я ей нравлюсь и что я могла бы провести остаток ночи у нее, поскольку ее муж уехал по делам в Бразилию, а любовник снимает фильм в Исландии. Я улыбнулась и ответила, что согласилась бы с удовольствием, но я — девственник, и ей придется заняться всем или почти всем самой. Она заявила, что ее это не пугает. Иван крутился вокруг нас, как полицейский вокруг угнанной машины: то танцуя с наигранной веселостью, то тяжело шагая с угрожающим видом еврея-интеллектуала из Центральной Европы. Когда он увидел, что я пью с Кармен Эрлебом за столиком Оливье Перрона, то ушел в другой конец «Батаклана». Ни одна деталь из этой сцены не ускользнула от Марины Кузневич, и она встретила Ивана с холодным видом, ничуть не расположенная играть роль палочки-выручалочки или утешительницы. Иван, расстроенный и несчастный, очутился со своей грейпфрутовой водкой один посреди праздника, который устроил для того, чтобы продемонстрировать свой блестящий успех во французском обществе. Мне стало его жаль. «Мужчины прилагают много сил, чтобы преуспеть, не подозревая, что преуспеют лишь в том, что их возненавидят, и едва они хоть в чем-то потерпят неудачу, как сразу почувствуют эту ненависть». («Опасные мифы», с. 1037).
Прежде чем поцеловать меня в губы, Кармен Эрлебом спросила, целовала ли меня когда-нибудь женщина. Я ответила, что нет, только мужчина. Она поинтересовалась, кто же это был. Я призналась, что Иван Глозер. В отличие от моих покойных родителей, а теперь и от сестры, я еще не научилась врать, потому что не узнала любовь.
— Иван — гей? — удивилась Эрлебом.
— Не имею представления.
— Однако ты целовался с ним в губы.
— В то время я был девушкой.
— А теперь ты больше не девушка?
— Нет, жизнь одинокой девушки с ребенком слишком трудна, особенно в предместье.
— У тебя есть ребенок?
— Брат. Боб. Три года.
Я снова начала танцевать. Очутившись в центре кружка манекенщиц, я подумала, кто из них начнет приставать ко мне первой. Это, конечно, оказалась Марина. Она ущипнула меня через рукав пиджака и спросила:
— Армани?
Я утвердительно кивнула. На Марине были красные сапоги, золотистые шорты и белое болеро, под которым со смесью польской изящности и парижской распущенности покачивались ее груди. Шею обрамляло несколько индийских колье.
— Как поживает твой очаровательный папа?
Почему она заговорила о моем отце? Я ответила:
— Он умер.
Марина покраснела. Она явно впервые услышала, что человек, о ком она спрашивает, умер. В этом был как бы зловещий знак, предупреждение судьбы. Люди, убежденные, что смерть заразна, без конца задаются вопросом, когда же она, перестав поражать их близких, обратит свой взор на них.
— Что стало с ребенком?
— Я им занимаюсь.
— Это не слишком тяжело?
— Тяжело. Нужно найти женщину, которая бы мне помогала, но поскольку у меня нет денег, я должен на ней жениться, а для меня это слишком рано.
— У тебя чрезвычайные обстоятельства. Кстати, у меня есть подружка-манекенщица, мечтающая выйти замуж.
Она закричала:
— Вуаэль!
Ею оказалась огромная женщина лет тридцати, что для манекенщицы означало то же самое, что семьдесят для художника, то есть слишком много. Она мне сразу понравилась, так как напомнила сестру. Марина сказала ей:
— Этот молодой человек ищет супругу.
— Exciting! — воскликнула Вуаэль.
Она была исландкой. Я никогда не видела исландок. На этой земле их явно было мало и большинство из них жило в Париже. Я подумала, не связана ли Вуаэль каким-либо образом с любовником Эрлебом, который, как та сказала час назад, снимал фильм в Исландии. Марина представила меня:
— Его зовут Брабан. Предупреждаю: этим летом он носил юбку и чуть не увел у меня из-под носа моего парня.
— Exciting! — повторила Вуаэль.
Марина, хихикая и прикрывая лицо рукой, оставила нас. Когда славянские женщины не откидывают голову назад, они хихикают, прикрываясь рукой. Вуаэль шепнула мне на ухо с легким англо-саксонским акцентом, так как Исландия такая бедная, что не имеет даже собственного акцента:
— Мне нужно выйти замуж. Я скопила три миллиона франков, поместив их под девять с половиной процентов в Люксембургский банк, что дает мне на жизнь немногим меньше трехсот тысяч франков в год. Это немного, но у меня хватило ума купить в кредит в 1983 году большую квартиру в Маре. Я закончу выплачивать его в будущем году. У меня есть также домик в деревне — хижина, как говорят во Франции — в Бутини-сюр-Оптон. Я обожаю деревню, животных, естественный образ жизни. Ну и, конечно, квартира в Рейкьявике, которую родители оставят мне после смерти. А что есть у тебя?
Семейное, имущественное и финансовое положение Брабанов было одновременно намного более сложным и простым, поэтому я ограничилась рассеянным жестом, напустив на себя таинственный вид.
— Ты за каким столиком? — спросила Вуаэль, прижимая свое влажное лицо к моей потной щеке.
— За столиком Оливье Перрона, но он ушел.
— Пойдем со мной, я сижу с Иваном Глозером. Это он устроил праздник. Ты с ним знаком?
— Он спал с моей сестрой.
— С кем он только не спал!
— Со мной.
Она засмеялась.
— Ты — гей?
— Нет.
— Тогда почему ты носил этим летом юбку?
— Слишком долго объяснять.
Она раздражала меня своими вопросами. Я поцеловала ее в губы. За одним поцелуем следует другой. Теперь, поцеловавшись с Кармен Эрлебом, я могла поцеловать всех женщин. Даже Марину, если бы ей захотелось. Мы с Вуаэль в обнимку подошли к столику Ивана, где сидели также Марина, две-три девицы в стиле «голый пупок — острые груди» и тип с седоватыми волосами, представившийся новым генеральным директором «Эльф Акитен» таким шутовским тоном, что я приняла его за бывшего тележурналиста, от которого отказались все телеканалы, и которому теперь приходится зарабатывать на жизнь юморесками. Позднее Иван подтвердил, что это действительно был генеральный директор «Эльф Акитен», и я пожалела, что была так необходительна, потому что он мог бы подыскать Стюарту Коллену работу на бензозаправке.
— Я нашла мужа, — заявила Вуаэль.
— В это уже никто не верил, — заметила Марина.
Иван потягивал энную порцию грейпфрутовой водки, и его отстраненный и решительный вид показывал, что с ее помощью он преодолевает определенное число внутренних барьеров.
— Где будет церемония? — поинтересовался фальшиво-настоящий генеральный директор.
— В моей кровати, — сообщила Вуаэль.
— Когда?
— Сегодня ночью. Ты идешь, Брабан? Уже поздно, а мы, тридцатилетние манекенщицы, ложимся спать рано, поскольку наши самолеты на Гамбург, Мадрид и Лиссабон вылетают на заре, а лимузины за нами не приезжают. Кроме того, мы научились быть экономными и поэтому ездим на автобусе до аэропорта.
— Брабан никуда не пойдет, — сказал Глозер, не поворачивая ко мне головы, наверное, из-за страха осознать, что он делает.
— Это почему же? — спросила Марина кислым тоном.
— Мне нужно ему кое-что сказать, — объяснил Глозер.
— Ладно, — согласилась Вуаэль, — поговорите, но потом я его уведу.
— Хорошо, — Иван встал. — Пойдем.
— Куда это вы? — встрепенулась Марина.
Он улыбнулся.
— В тихое место.
— В «Батаклане» нет тихих мест.
— Мы не пойдем в «Батаклан».
— Если ты это сделаешь, Иван, между нами все будет кончено.
— Между нами и так все будет кончено, даже если я этого не сделаю.
— О чем это он? — спросила Вуаэль.
— Он собирается уединиться в тихом месте с Брабаном, — объяснила Марина.
— Я так и знала, что он гей! — воскликнула Вуаэль, показывая на меня пальцем так, как, без сомнения, делают в исландских деревнях, особенно зимой, когда встречают гомосексуалиста.
— Он — не гей, — сказала Марина. — Это девица, стервозная девица!
— Я не девица, — возразила я. — И не парень. Но в любом случае, не гей.
— Тогда кто? — поинтересовалась Вуаэль.
— Он — никто, — объяснил Иван. — Я его хорошо знаю: мы были соседями, когда я жил в предместье. Уже в детстве у него возникла эта проблема. То он год занимался регби в спортивной ассоциации имени Ленина, то — живописью на шелке в доме культуры имени Гарсиа Лорки. Его родители никогда не знали, дарить ли ему медведей или кукол, игрушечные ружья или кухонные принадлежности. Поэтому они дарили ему только материал для рисования.
— Так я и стал художником, — сказала я, сложив губы бантиком.