Мы распрощались с Вуаэль в аэропорту Орли-Сюд. Она объяснила, что оставляет меня по двум причинам: во-первых, не желая жить с таким человеком, как Стюарт, а, во-вторых, ей было невыносимо видеть, как Боб, Октав и Марсо ускользают от ее забот и влияния после возвращения Синеситты. Она перекинула дорожную сумку через плечо, как делают все молодые женщины, меняющие местожительство, то есть мужчину, и вышла из аэропорта. Мы надеялись снова увидеть ее в очереди на стоянке такси, но она, верная своей привычке экономить, села на экспресс «Орливаль».
Едва я вошла в палату госпиталя в Митилини, как Стюарт сразу спросил:
— Ты нашла поляроидный снимок?
— Какой снимок?
— Тот, где я с Кармен Эрлебом.
— А я его и не искала.
Он вздохнул и отвернулся к стене.
— Я надеялся, что ты его найдешь. Конечно, для этого нужно было его поискать.
— Мне есть, чем заняться, — бросила я. — Заняться твоим сыном, если быть точнее.
— Еще один сын, — вздохнул он. — Два сына — слишком много для отсутствующего отца. Отныне я буду делать только девочек.
Он сдержал свое обещание в отношении Элиан и Виржинии, сделав исключение лишь для Патрика, родившегося через несколько недель после его самоубийства в тюрьме.
Одеваясь, он рассказал мне, как, приняв столько же барбитуратов, сколько и Марина, очнулся через сорок восемь часов в этой палате. У первой же вошедшей медсестры он спросил по-гречески, где манекенщица.
— Не понимаю, — сказала медсестра.
— Где девушка? — произнес Коллен, проживший на Лесбосе четыре с половиной месяца и выучивший несколько самых примитивных слов из современного греческого.
— Что за девушка?
— Моя жена, — солгал Стюарт.
Девушка или твоя жена?
Из-за нехватки греческих слов Стюарт оборвал разговор, который лесбиянка-медсестра охотно продолжила бы. Он решил подождать и объясниться с тем, кто говорил по-французски или по-английски, чтобы побольше узнать о судьбе Марины. У него было плохое предчувствие. Резкий ветер носился над городом. Город, который все лето любовался крупными загорелыми финками и молодыми черноглазыми француженками в красных шортах, приобретал недовольный, враждебный вид. Машины, как и положено в это время года, проезжали редко.
Дверь отворилась. Это был врач. Он сообщил Стюарту о смерти Марины. Манекенщица не перенесла дозу барбитуратов, которая оставила невредимым Стюарта, хотя в тот момент — в это невозможно поверить — у них был одинаковый вес. Кого следовало предупредить? Мать девушки, сказал Стюарт. И, вероятно, агентство «Элит». Врач спросил, знает ли он номера телефонов. Он ответил, что нет, но их можно найти в записной книжке польки. Врач вышел и через несколько минут возвратился с сумочкой Марины. Это был маленький рюкзачок из черной кожи, в котором Стюарт нашел предметы, ставшие ему близкими за несколько месяцев совместной жизни с полькой: перламутровую пудреницу; портсигар, которым Марина никогда не пользовалась (она не курила), но который хранила как талисман, потому что это был подарок от режиссера Романа Поланского; солнечные очки; наручные часы; мужскую туалетную воду (она употребляла только «О Соваж» или «Эгоист» в зависимости от настроения) и, наконец, записную книжку. Стюарт позвонил вначале в агентство «Элит» — это было проще. Ему ответил какой-то мальчик, который не только ел шоколад вместо хлеба, но и, съев шоколад и выбросив хлеб, набрасывался на одного из товарищей, чтобы забрать его шоколад. Стюарт попросил позвать к телефону директора, думая, что это будет единственный человек в агентстве, которого огорчит смерть Марины. Однако тот уехал в свадебное путешествие с новой женой на Монтану. Стюарт потребовал заведующего персоналом. Наконец к телефону подошла ответственная за подбор манекенщиц, которая принесла ему свои соболезнования и спросила, что может сделать для него — или, точнее, для нее.
— Репатриировать ее тело во Францию, — ответил Стюарт.
У него даже мысли не возникло заняться этим самому после того, как он не смог переправить тело собственного отца и особенно после моей апокалиптической истории о репатриации тела папы, которую я не преминула ему рассказать по его возвращении из страны озер. Затем он позвонил мадам Кузневич в Краков. Когда она сняла трубку, он спросил, говорит ли она по-английски. Сквозь скрип в телефоне он услышал:
— Английский, французский, немецкий, итальянский и польский.
Он выбрал французский, о чем сожалел в течение полутора часов, которые длился разговор (это мне стоило, когда я оплачивала счет в больнице деньгами Вуаэль, — что никак не повлияло позднее на ее решение оставить меня, — двадцать пять тысяч драхм или около семиста франков). На английском этот разговор длился бы менее долго и не так бы его озадачил, поскольку он был бы не в состоянии ответить на большинство ее вопросов. Мать Марины говорила на безупречном французском, который выучила в одной из лучших социалистических школ. Она расспрашивала Стюарта о всех важных моментах их пребывания на Лесбосе, не понимая, почему они не захотели любить друг друга и в то же время жить. Многим людям это удавалось. Если бы разговор протекал по-английски, Стюарт не смог бы объяснить, почему он придерживался противоположного мнения. На французском же он разразился одновременно исполинской, макиавеллевской и маловразумительной речью, желая выдать свою одержимость за принципы, недостатки за силу, а безнравственность — за достоинство. Любовь была противоположностью жизни, и поэтому она убивала или ее убивали. Жизнь, говорил Стюарт, это производство и порядок, тог да как любовь ничего не производит и все приводит в беспорядок. Когда он сказал, что это Марине пришла идея о двойном самоубийстве, мадам Кузневич бросила трубку. Меня до сих пор гложут сомнения: принял ли Стюарт такое же количество барбитуратов, что и Марина, или как я думаю — намного меньше, или — как Бенито намекает в своем романе — вообще ничего. Греческая полиция даже не сделала ему анализ крови. Или власти острова действительно были убеждены, что он отравился, или же были подкуплены на деньги Марины.
Последующие два года мы только и делали, что безуспешно искали по всему дому поляроидный снимок. Каждая комната была осмотрена по меньшей мере сорок или пятьдесят раз. Стюарт не занимался ничем другим, если только не бил Синеситту, когда его слишком сильно начинал донимать страх. Казалось, что если он не найдет фотографию, то никогда не сможет доказать ни другим, ни самому себе, что существовал. Время от времени, когда я приходила попросить денег к Ивану Глозеру в его новую квартиру в Пале-Руаяль, полную отвратительных безделушек и салфеточек, то встречала там Кармен Эрлебом. С томным видом растянувшись на диване, она спрашивала меня, не должны ли мы показать ей некий снимок, где она фигурирует в компании Стюарта. Я ничего не отвечала. Иван выходил из кабинета в прозрачном халате из набивного шелка. При его виде мне становилось тошно. Я говорила себе, что оказала на него дурное влияние. Он протягивал мне чек — или пачку наличных денег — со смутной улыбкой, переворачивающей у меня все внутри. В глубине души я понимала, что моя связь с Жинервой Миссури была не такой основательной, как с Иваном, и не имела будущего, хотя в сексуальном плане я познала с ней несравненно высшее удовольствие, чем с директором «Палас Отель Интернасьональ Инк.».
— Благодарю тебя, — говорила я.
— Не за что, — отвечал он.
— Есть за что.
— В любом случае я обязан тебе намного больше. Ты столько дала мне. Позволила узнать. Открыть. Спасибо, Брабан. Спасибо от всего сердца. Навсегда.
Бенито освободили в конце его срока. Легенда гласит, что он потребовал у директора тюрьмы оставить его еще на две недели, чтобы спокойно закончить последнюю главу книги «Ад мне лжет». В этой странной просьбе ему было резко отказано, в результате чего, приехав домой, наш брат, одержимый концовкой своей книги, не произнес почти ни слова, чем еще больше ужаснул нас. Первое время Синеситта даже боялась, что потеряет четвертого ребенка, такие у нее были рези в животе. Но все прошло, слава Богу, не так, как мы предполагали, пока Бенито пять лет сидел в тюрьме. Там он изменился. Будущее покажет, что он изменился не настолько сильно, как мы вначале решили: через три с половиной года беднягу Мандалея постигла печальная участь его предшественника. Но когда Бенито сочинял у нас дома последние страницы «Ада», он не был похож на того Бенито, который принес нам столько несчастья. Мы не замечали в нем ничего необычного. Его видели лишь за обедом, который он проглатывал, почти не поднимая головы от тарелки. Он ел много, а всю вторую половину дня спал. «Писатели, — говорил он, — как боксеры: они должны правильно и обильно питаться и много спать».
После телерепортажа, в котором Стюарт Коллен случайно попал в кадр, показывающий наш дом под снегом, его опознала продавщица бижутерии в городке. Коломб и сообщила о нем в полицию. Его арестовали. Бенито покинул дом. Его любовная связь с мамой, о которой он рассказал со всеми подробностями в своей книге «Ад мне лжет» (кстати, это далеко не лучшие в ней страницы), сильно шокировала Синеситту. Она почти перестала с ним разговаривать. В любом случае, Бенито уже давно вынашивал план поступить в духовную семинарию, что и сделал 5 января 2000 года. День, когда в июле 2002 года он был посвящен в сан священника и приехал к нам на уик-энд, стал для него роковым. Тем летом на нашу страну обрушилась небывалая жара, предвещая ужасные экологические катастрофы, а также — в то время мы еще этого не знали — великую революцию. Может быть, именно эта жара снова свела его с ума? Когда он, одетый в новую сутану, вошел в нашу кухню с ножом в одной руке и хвостом Мандалея в другой, я поняла, что проклятие снова пало на него и на всю нашу семью. Именно этим летом Синеситта узнала, что у нее рак. Скандал в средствах массовой информации, развязанный в связи с жалобой Рошеттов, вынудил нашего брата покинуть Церковь. Он обосновался на деньги, полученные за две первые книги, в апартаментах «Ритца», где написал за несколько недель 2042 страницы «Опасных мифов». А затем исчез. Мы так никогда и не узнали, что с ним произошло. В этот момент, когда я пишу нашу семейную сагу, ему должно быть сто три года, что мне кажется слишком много даже для него.
После смерти сестры я спросила себя, как существовать без зарплаты, без покровителя и с шестью малолетними детьми. В поисках нескольких завалявшихся монет я нашла поляроидный снимок, сделанный в Брикстоне шофером парижского такси. Он лежал под кипой газет, которую мы перебирали по меньшей мере раз сто и ничего не обнаружили. Я позвонила Кармен Эрлебом и сказала, что у меня есть снимок.
— Почему, — спросила она заплетающимся голосом, так как после третьего провала в номинации на «Оскара» начала пить, — вы мне об этом говорите?
— Этот документ, — ответила я, — неопровержимо доказывает, что вы летали на самолете и ездили под Ла-Маншем с покойным мужем моей сестры.
— Покойным мужем вашей сестры?
— Стюартом Колленом.
— Ах, да, Стюартом Колленом. Стюартом. Я прекрасно помню ту ночь. Мы постоянно куда-то передвигались, но, кажется, ничего серьезного не сделали. Да, это было прекрасно.
— Вы отрицали, что провели ту ночь с ним.
— Я отрицала? Удивительно. Это не в моем стиле.
— Это было во время уик-энда у Вуаэль.
— Какого уик-энда?
— В мае 1996-го.
— Мой дружок, мы уже в 2003-м!
— Вы должны об этом помнить. В тот день вы принимали роды у моей сестры!
— Да, я принимала роды у вашей сестры! Я столько сделала для вашей семьи! И что я имею в знак благодарности? Чудовищные подозрения. До свидания, молодой Брабан.
Она повесила трубку. Я поднялась к себе в комнату, собрала всю свою мужскую одежду, выбросила в окно и полдня сжигала ее. Затем надела старый костюм «Шанель», который мама подарила мне в 1993 году, то есть десять лет назад. К счастью, костюмы «Шанель» никогда не выходят из моды. Я долго красилась, зная, что для того, чтобы заключить брак по расчету, лучше быть женщиной. Я доверила Бобу, которому уже исполнилось тринадцать лет, его трех племянников и двух племянниц. В случае необходимости он должен был позвонить Глозерам. Я часто задавалась вопросом: почему столько человек умерло у Брабанов и ни одного у Глозеров? Может, они сами были смертью? Смертью, которая смотрит на вас каждое утро и каждый вечер, улыбается, успокаивает, не переставая ждать.
Убедить Ивана бросить преподавателя физкультуры, с которым он жил вот уже два года, было нелегко. Теперь он даже не понимал, как его когда-то привлекали женщины. Гомосексуальность заставила его открыть, что можно любить человека и не быть преследуемым, оскорбляемым и разоренным им. Мне пришлось вступить в драку, прибегнув к обману и хитростям, и даже умолять его снова лечь со мной в постель. В течение целого года единственный сын Глозеров разрывался между мною и своим любовником, Пале-Руаялем и улицей Руже-де-Лиля, детьми Синеситты и бульдогами преподавателя гимнастики. Я уже совсем отчаялась и перестала верить, что он когда-нибудь попросит моей руки, и даже начала посматривать на некоторых владельцев галерей, а также на незнакомцев, которых случайно встречала на улице, у моего торговца красками или в супермаркете, когда сделала тест на беременность и он оказался позитивным. Я сообщила об этом Ивану. В тот же вечер он порвал с преподавателем гимнастики. Мы поженились через несколько дней после моего обращения в иудаизм.