Избранные труды (сборник)

Бессонова Марина Александровна

V. Памяти Марины Бессоновой

 

 

Марина Бессонова

И сегодня ощущается идущее изнутри тонизирующее влияние, которое оказывала Марина на значительную часть нашего искусствоведческого сообщества. Своей творческой решимостью, ненавистью к банальщине, открытостью и определенностью суждений. Своим естественным и конструктивным откликом на идеи и инициативы выставок, дискуссий, обсуждений. Ее не смущало, что многие стоят в стороне, выжидая или просчитывая возможные выгоды и потери. Что в ней категорически отсутствовало – это пижонство. Поистине окрыляли ее серьезность, искренность. Она сразу стремилась вникнуть в суть проблемы, найти новый и острый ракурс своего отношения к ней, обнажала свой метод, что всегда предполагало, однако, основательное знание других позиций.

Эти качества и, конечно, оригинальность мысли выдавали в ней подлинного ученого. Часто это значение относят к тем, кто всю жизнь занимается лишь одной темой, поражает знаточеством в коридорах или стоит в оппозиции ко всем, кроме себя. Для Марины наука была скрещением идей, прояснением многосложных ситуаций в искусстве, чем-то прекрасным и мучительно трудным в попытке добраться до сути явлений. Помогало ей в этом уменье задать исторический и художественный масштаб в анализе той или иной творческой фигуры или тенденции.

Помню, как, организуя международную конференцию «ХХ век и пути европейского искусства», я попросил ее участвовать в многодневных дискуссиях в Немецком центре культуры им. Гете, шведском посольстве, других зарубежных представительствах. Марина согласилась, предупредив, что стесняться в отстаивании своих идей она не будет. И действительно, она полемично, страстно отстаивала свое понимание ХХ века как нового этапа в европейской культуре. Вопреки тем, кто видел в нем продолжение античной или средневековой линии, рассматривал в нерасторжимом сопряжении с XIX веком, она наделяла его самостоятельной ролью, воспринимала скорее не как элемент прошлого, а предвестье будущего. Каждый ученый волен, естественно, защищать свою позицию. Кого-то явно пугал исторический экстремизм Марины. Не входя в этот сложный научный спор, могу, как и многие мои коллеги, подтвердить – это была серьезная и основательная аргументация.

Влюбленность в ХХ век, великое и контрастное наследие которого мы осознали пока только отчасти, не мешала Марине увлеченно изучать открытия другого исторического времени. До сих пор сохраняют актуальность ее статьи и доклады, обращенные к французской культуре конца XIX – рубежа ХХ века, импрессионистам, постимпрессионистам, Матиссу. При этом она остро ощущала научную и эстетическую актуальность какого-то малоисследованного или известного, но «замыленного» банальностями явления. Своего рода научной сенсацией стали ее работы, посвященные французским примитивистам, способствовавшие активизации интереса к этому искусству. Замечательным акцентом стала ее актуализация для нашего времени искусства Гогена, новое осознание его еще не оцененного в подлинном значении творческого искательства, освещающего дорогу новым поколениям романтизма, его жизненного подвига. Поездка Марины на Таити, выставка «Гоген. Взгляд из России», которую она сделала в Государственном музее изобразительных искусств, были выражением этого поразительного приобщения.

Марина Бессонова никогда не была сторонником какой-либо иерархии искусства, проведенной по географическому признаку. Для нас, много лет изучавших в Государственном институте искусствознания искусство Центральной и Восточной Европы и часто подвергавшихся критике за обращение к отсталым культурам, ее конкретная поддержка, никогда не означавшая уступки в оценке художественного качества произведений, была особенно значима. Марина любила польское искусство ХХ века, немало сделала, чтобы осуществилась выставка в Москве известного польского живописца, дизайнера, сценографа Юзефа Шайны. Мечтала широко показать польскую и чешскую графику. Задумывала она и выставку болгарской живописи, верно увидев ее творческий расцвет в 70–80-х годах ХХ века. Мы помним ее задор, ее веселость, когда шла речь о каких-то близких ей явлениях, ее естественность в поведении и разговоре.

Марина не была «правильным» человеком. В моем сознании она вспоминается как личность сильная, хотя и обуреваемая разными устремлениями. Интересная, творческая натура, сложная, порой слишком пристрастная, и одновременно мужественная, озаренная высоким миром искусства.

И. Светлов

 

Памяти Марины Бессоновой

Уход из жизни таких людей, как Марина Александровна Бессонова, вызывает чувство горькой обиды, ощущение несправедливости судьбы. Дело не только в выдающихся личных качествах покойной исследовательницы русского и зарубежного искусства. Еще важнее, что с Мариной Александровной связывались перспективы реабилитаций и воскрешения современных, актуальных направлений пластических искусств, которые на протяжении больше чем половины века настойчиво дискредитировались в общественном мнении. Это не значит, конечно, что сейчас уже некому продолжить начатое Мариной Александровной и ее сподвижниками несколько десятилетий тому назад. Оно продолжается в самых различных направлениях и дает самые различные плоды, но жалко, что лидер и основоположник движения не видит этих плодов. Впрочем, Марина Бессонова многого добилась при жизни, невзирая на то, что не очень благоприятны были общественные и ведомственные условия, – ее воля была для этого слишком сильна и непоколебима.

Личность и деятельность Марины Бессоновой были поразительно многогранны. Будучи научным сотрудником Музея изобразительных искусств имени А.С. Пушкина в Москве, она прошла все круги музейной работы – хранительской, экскурсоводческой, методической, пропагандистской, собирательской. По-видимому, в комплектовании собраний музея заключались ее главные заслуги. Музей начал комплектоваться, когда уже существовали необозримые коллекции Эрмитажа в Санкт-Петербурге, и было неясно, что и в каких пределах должен собирать новый московский музей, чтобы не оказаться провинциальной тенью старшего «императорского» собрата. Естественно было, чтобы молодой музей в древней столице начал собирать произведения новейшего художественного творчества, и просвещенные основатели музея приступили к закупке рисунков, гравюр, литографий, которыми были богаты московские выставки художников первой четверти ХХ века. Но в музее взгляды на направление и границы будущих приобретений были различны у руководителей и рядовых сотрудников. Конфликты из-за источников приобретений возникали еще с дореволюционных времен, и только Марина Бессонова, преодолевая многие препятствия, создала ядро будущего Музея современного искусства, которого еще нет, как нет для него помещения, но есть хорошо положенное начало и есть богатые перспективы. Марина Александровна была талантливой пропагандисткой русского и зарубежного авангарда, неутомимой полемисткой, спорщицей, предававшей завидную остроту конференциям по истории российского авангарда. Много довелось ей выступать на различных семинарах, симпозиумах, чтениях по русскому и зарубежному искусству XIX и XX веков, много довелось проехать по местам творчества и вдохновения выдающихся художников и, главное, много написано вдохновенных страниц о блестящих произведениях актуального искусства от импрессионизма до новейших концептуалистов. В числе дарований Марины Александровны нельзя обойти ее талант музейной и выставочной экспозиции. Огромное впечатление производила экспозиция живописи Наталии Егоршиной, тем более неожиданная, что сама художница обладает редким даром развешивать собственные картины. Марина сумела отобрать подлинные шедевры и так соединить их в одно целое, что выставка могла бы занять достойное место среди экспозиций прославленных «амазонок авангарда».

Марина Александровна Бессонова была другом и советчиком многих художников, для которых потеря сотоварища всех их тягостей и творческих побед – это как бы расставание со многими важными главами их биографий. У Марины Бессоновой было много коллег, спутников, друзей, единомышленников, были, конечно, и противники, были оппоненты, спорившие до хрипоты, но сохранявшие неизменное уважение к безукоризненно принципиальной, упрямой, но всегда последовательной, верной своим убеждениям труженице. Искусствоведы особенно ценили многосторонность Марины Бессоновой и глубокую связь, единство всех сторон ее таланта, общность идей, обнимавших все ее пристрастия и увлечения.

Анатолий Кантор ,

 

Марина в музее

Жизнь в музее полна мифов. Московский Музей изобразительных искусств не является исключением. Равноправной составляющей музейного мифа являются не только памятники, которые входят или входили в его коллекцию, но и люди, которые хранят и изучают эти памятники. В отдельные моменты истории скромная должность музейного хранителя обретает необычайную значимость. Так было в 1920-е годы, когда коллекция московского музея активно формировалась, так было и в 1970-е, когда в музей пришла Марина Бессонова. Теперь уже трудно себе представить, какое важное место занимал Пушкинский музей в тогдашнем культурном ландшафте Москвы. Это был один из немногих островков западной культуры, главный центр выставочной жизни, любимое место встреч и свиданий московской интеллигенции. И, конечно, совершенно особое значение приобрела тогда коллекция новой французской живописи, хранителем которой Марина была более 20 лет.

Марина окончила Московский университет с дипломом, посвященным старонидерландскому искусству. Темой его была живопись Гертгена тот Синт Янса. Судьба распорядилась своенравно, но мудро: музею в тот момент не нужны были специалисты по искусству Нидерландов, но зато требовался новый хранитель французской коллекции. Может быть, именно занятия старой нидерландской живописью объясняют особую Маринину чуткость к скрытому символическому смыслу картины. Неслучайно любимыми ее героями во французской школе живописи стали Поль Гоген и Анри Руссо.

Быть хранителем собрания французской живописи конца XIX – начала XX века в ГМИИ им. А.С. Пушкина не только почетно, но и невероятно ответственно. Марина не просто любила музей и его французскую коллекцию. Музей был ее домом, судьбой, страстью и мукой. Чтобы ни происходило в музейных стенах, переживалось ею всерьез и становилось частью жизни. Марина сразу же стала частью музейного мифа, а имя ее знала «вся Москва».

Марина Бессонова – студентка искусствоведческого отделения Исторического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова. 1960-е

Те, кто любят московский музей, наверное, помнят, как постепенно менялась его экспозиция и как возрастало в ней значение французского раздела. Это не было простым увеличением количества залов, отдаваемых под французскую школу. Любые изменения в музейной экспозиции так или иначе отражают развитие художественного вкуса. Марина сочетала экспозицию шедевров с демонстрацией картин художников второго плана. Она стремилась расширить временны́е рамки постоянной экспозиции ГМИИ за счет включения в нее художников ХХ века, и не только французских. Ей хотелось связать историческую коллекцию музея с тем, что представлялось современным и актуальным в искусстве, показать посетителям музея живопись от Кандинского до Армана. Именно Марина предложила в начале 1990-х новый вариант экспозиции второго этажа. К примеру, она включила в него отдельный зал, посвященный искусству символизма, куда вошли произведения Пюви де Шаванна, Одилона Редона, Мориса Дени и скульптуры Майоля.

Тогда же музей начал работу по замене этикетажа в залах. В соответствии с европейскими стандартами этикетки стали более развернутыми и информативными. Марина настаивала тогда на том, чтобы в текстах к картинам французской школы непременно были указаны имена выдающихся коллекционеров – С. Щукина и И. Морозова. Сегодня изучение истории московских коллекций стало делом модным и престижным. А в начале 1990-х имя коллекционера в этикетке вызывало опасливые возражения: а вдруг, скажем, наследники объявятся да и предъявят свои права?! Лишь присущий Марине потрясающий дар убеждения позволил ей тогда настоять на своем.

Как талантливо Марина умела спорить и отстаивать свою точку зрения! С какой невозможной болью переживала, если не удавалось убедить, готова была возвращаться к предмету спора многократно.

В ее музейной биографии было немало несбывшихся надежд. Может быть, самая горькая – неосуществленный проект музея современного искусства при ГМИИ, проект, обсуждать который начали на рубеже 1980–1990-х. Мне в тот момент казалось, что подобный центр современного искусства музею не нужен и без него поле деятельности предостаточное. Теперь же, глядя на многочисленные, чаще всего однодневные образования, претендующие на звание московского центра/музея современного искусства, я думаю, что Марина была права.

В отделе искусства стран Европы и Америки Государственного музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина: Марина Александровна Бессонова, Елена Сергеевна Шарнова, Марина Сергеевна Сененко и Ксения Сергеевна Егорова. Конец 1980-х

1970–1990-е в жизни московского музея ознаменованы чередой блистательных выставочных проектов. Марина обожала делать выставки. Пожалуй, ей милы были даже традиционная в российских музеях организационная неразбериха и авралы в выставочной работе. Она преодолевала многочисленные препятствия с непередаваемым артистизмом, увлекая своей энергией окружающих. Поразительно, насколько разнообразна была ее выставочная деятельность. Одна из первых больших работ Марины в музее – участие в подготовке выставки импрессионистов в 1979 году, приуроченной к столетию первой экспозиции импрессионизма в Париже. Затем Марина играла «первую скрипку» и в организации выставки византийского искусства из музеев СССР (1976–1977), и в подготовке эпохальной выставки «Москва – Париж» (1981), была ведущим куратором выставки «Морозов и Щукин – русские коллекционеры» (1993) и многих-многих других.

На наших глазах отношение к организации выставок в Пушкинском музее менялось. В 1980-е выставка в значительной степени считалась делом коллективным – навалимся всем миром и сделаем.

В 1990-е годы наконец-то стали вслух признавать авторство выставок. Вошел в обиход модный теперь термин «куратор выставочного проекта». В Пушкинском музее именно Марина, как никто другой, понимала и отстаивала право хранителя на авторство выставки, справедливо полагая, что это один из сугубо музейных жанров искусствоведческой деятельности, включающий в себя прежде всего серьезную исследовательскую работу. Многие ее проекты произвели настоящий переворот в концепции выставочной деятельности. Может быть, самый яркий пример – выставка «Гоген. Взгляд из России» (1989), по-новому поставившая проблему восприятия и интерпретации французского искусства в русской живописи начала XX века. Как многие блестящие идеи, концепция этой выставки мгновенно была растиражирована и, увы, без ссылки на первоисточник.

Когда смотришь на список опубликованных Мариной работ, поражаешься, как много она успела сделать. Как унизительно, должно быть, было ей слушать упреки в том, что она не спешит защитить диссертацию. Кому теперь нужны многочисленные диссертации, посвященные проблемам реализма в…ском искусстве? Тексты, написанные Мариной, читают. Научный каталог французской живописи конца XIX–XX века, работа над которым велась на протяжении многих лет совместно с Е.Б. Георгиевской и изданный в 2001 году, уже после того, как Марины не стало, написан так, что в равной мере понятен и специалисту, и любому вдумчивому человеку, интересующемуся искусством.

Вообще, Марина обладала редким даром рассказывать о сложных проблемах искусства XX века непосвященному зрителю. Недаром она была одним из самых блестящих лекторов в ГМИИ, на ее лекции валили толпы. А как интересно с ней было спорить или просто разговаривать. Артистизм изложения в разговоре соединялся с поразительной остротой суждений и невероятным обаянием. Мы, как зачарованные, часами слушали рассказы о сказочном путешествии Марины на Таити, куда она отправилась в юбилейный год Гогена вместе с крупнейшими специалистами по изучению наследия художника. Ее оценки людей и событий бывали парадоксальными, но никогда скучными и банальными.

Как многие разносторонне одаренные люди, Марина отнюдь не была легким человеком. Однако при внешней колючести она была очень доверчивой и ранимой. Марина могла быть категоричной и резкой, а потом вдруг ошеломить шквалом любви и нежности. Потратить все «командировочные» деньги в Париже, чтобы купить костыли, необходимые для подруги; привезти огромный торт со свежими фруктами в Москву, где в те времена «достать» любую еду считалось удачей, и устроить пир для всего отдела. При всей трагичности восприятия мира Марина умела быть счастливой и делиться этим счастьем с другими.

Е. Шарнова

 

Мое знакомство с Мариной

Впервые это имя – Марина Бессонова – я услышала от моей модели и подруги, искусствоведа Нелли Климовой, которая знала Марину по университету.

Нелли предложила привезти Марину ко мне – показать мои работы. Я охотно согласилась, но в Неллиной интонации были тревога и нерешительность. Она объяснила их тем, что Марина – самый точный и справедливый диагност современного искусства, что она – враг рутины и знаток и адепт авангарда, как русского, так и мирового. На мою традиционную живопись реакция могла быть весьма негативной и, зная прямоту и резкость Марины, Нелли колебалась.

Но в 1998 году Ольга Осиповна Ройтенберг устроила мою выставку в своем зале «Колорит» и пригласила Марину, которую любила и уважала.

На открытии было много достойнейших художников и искусствоведов, но наибольший трепет вызывало у меня впечатление Марины. К счастью, многое ей понравилось.

Сама она поразила меня крайним несоответствием ожидаемому образу. Я предполагала увидеть самоуверенную грозную даму, но это был образованный и немного неловкий, стеснительный ребенок, как бы стесняющийся своего несовершенства в беспредельности познания. Пронзительность и неожиданная доброжелательность ее больших черных глаз, их эмоциональная насыщенность – поразили меня.

Ей понравились некоторые мои стихи, в том числе посвященные Сезанну. Обнаружив общность нашей к нему любви, мы договорились встретиться в музее у его работ. Мы радостно делились друг с другом подробностями знаний и видения его живописи и встретились еще несколько раз на выставке «Сезанн и русский сезаннизм».

Марина не только много знала как настоящий ученый, она точно чувствовала чистоту искусства и ее нарушение, даже предательство, и не прощала этого. Особенно ее раздражала общепринятость, банальность, угодливость в живописи, что зачастую располагало ее в пользу рискованных экспериментов.

Мне она позировала несколько сеансов. За это время я ни разу не увидела никакого недовольства или, тем более, агрессии. Наоборот – доброту, мягкость, незащищенность излучало ее лицо и все ее существо.

Видимо, она слишком любила Искусство и слишком уважала тех, кто шел к нему дорогой живописного ремесла.

Е. Рубанова

 

Письмо к Марине Бессоновой

«Чего не видел, того как бы и не было». Так сказал мой близкий друг, живущий сейчас в Калифорнии, о смерти московского художника, которого он хорошо знал. Уже одиннадцать лет, как я в Париже, и пишу Вам, Марина, чего никогда не делала, пишу, как если бы Вашей смерти не было. Для меня, в каком-то смысле, ее и нет. Вы – в Москве, я – далеко, общения редки. Сейчас я думаю о Вас, как и раньше, возможно, даже больше, потому что в мой последний приезд в Москву, уже – без – Вас, я впервые говорила о Вас с Вашими близкими.

Мы не были с Вами друзьями, но Вы были в числе немногих людей, с которыми я внутренне соотносилась. И как жаль мне сейчас, после всего что я узнала и поняла о Вас, как жаль, что мы не успели ими стать… Отношения художник – искусствовед были для меня препятствием. Боязнь, как бы Вы не подумали, что я жду от Вас чего-то – помощи для моих холстов, – удерживала меня, и Вы, вероятно, чувствовали эту границу, не зная ее причин. Наше общение происходило всегда лишь в контексте искусства. Каков он был? Я могу говорить только о том, каков он был для меня. Для Вас? Об этом я могу лишь догадываться и строить гипотезы.

Когда-то давно Оленька – Ольга Осиповна Ройтенберг привела Вас в мою мастерскую, и Вы, кто знал и любил французское искусство, безошибочно диагностировали мои корни. Да, именно так называемая парижская школа, если включить в нее и Сезанна, была моим живописным детством, отрочеством и даже юностью. Есть принципиальная разница в отношении с искусством художника и критика-искусствоведа. Первый – внутри, второй же – как бы сверху, его позиция – позиция наблюдателя поля боя. Из безопасного укрытия? Насколько безопасного? Это зависит от личности, включающей или не включающей свое эмоциональное начало, пристрастной или беспристрастной. И что такое беспристрастность? Критик искусства, уповающий на свой интеллект в ущерб чувственному восприятию, представляется мне дегустатором вин, в своих оценках апеллирующим к разуму.

Чувство, ум и искренность со стороны искусствоведа – это редчайший подарок для художника. Мне посчастливилось. С момента знакомства меня с Вами связала невидимая ниточка. Таково было тогда мое ощущение. Сложность же Вашего отношения к моим холстам для меня не была еще очевидна.

Марина Александровна Бессонова. 1990-е

А заключалась она в моей принадлежности к пластической традиции искусства. К концептуальной же его ветви, привитой Дюшаном и бурно цветущей открыто на Западе и подпольно в Москве, у меня был на тот момент чисто академический интерес. Исключение составляли Пригов и Рубинштейн, то есть литературное ее воплощение в так называемом московском авангарде. «Объективный ход развития искусства» в мире утверждал устами высоких авторитетов на Западе поражение живописной традиции, ее анахроничность, подразумевающую ее неспособность говорить новое о мире новым языком. Эта точка зрения была Вам известна, и у Вас не было оснований не соглашаться с ней. Для большинства традиционных искусствоведов и художников проблема жизнеспособности и будущего пластической традиции не стояла, поскольку они не подозревали о существовании подобной проблемы или же не принимали ее всерьез. Для меня она не только стояла, но висела громадной тяжестью, грозящей раздавить. Признать справедливость ущербного, обреченного положения живописи, значило в моем сознании согласиться на априорную вторичность собственной жизни, то есть добровольно зачеркнуть ее, что было невозможно. Оставалось – разобраться, что и было сделано. Это потребовало времени и принесло не чуждую мне анархическую свободу, но свободу через понимание, а с ней – уверенность, позволяющую не зависеть от «мирового мнения».

Сейчас я знаю то, чего не знала тогда: причин произнесенного живописи приговора и причин ее серьезной болезни. Знаю, почему ложно заключение об ее неспособности к самообновлению. Постмодернистское утверждение доминанты ТЕКСТА по отношению к визуальному ОБРАЗУ – временное явление. Оно – свидетельство новой ступени в понимании природы человеческого мышления. Через ТЕКСТ. Но ТЕКСТ – лишь экскремент МЫШЛЕНИЯ, его «материальная улика», «вещественное доказательство невещественных отношений». Процесс вербализации не есть процесс мышления, но лишь его завершающий, коммуникативный уровень, лишь один из способов социализации того, что традиционно принято называть мыслью, а точнее было бы назвать чем-то «трехэтажным», для чего и названия не существует, нечто вроде «чувство-мыслеобраза». «Люди – странные существа, не отличающие меню от еды».

Любая концепция, в искусстве ли, философии или науке, создается в мозгу на довербальном уровне, условно говоря, на уровне доили подсознательного мышления. Она и есть высшая степень организации Персональной Вселенной владельца, которая выстраивается как жесткий конструкт. Для художника концепция проявляет себя в наличии собственного языка, ясности и силе высказывания. Это касается и пластической традиции. Очевидно, что принадлежность к концептуализму, как и к любому другому течению, не дает гарантии того, что художник ею обладает. Есть она или ее нет – это, как говорится, сугубо личное дело. Ни один яркий художник не смог бы состояться, не имей он своей личной концепции. Но факт в том, что на данный момент времени живопись опасно больна. Будет ли летальным исход? Этого я предсказать не могу, но, если живопись и умрет, причиной будет не неизлечимость самой болезни, но, так сказать, психологический фактор: больная поверила в свою обреченность и перестала бороться. А бороться приходится не только с внутренней хворью, но и с теми могущественными силами, которые, объявив похороны состоявшимися, тем самым формируют общественное мнение.

Простите, Марина, это пространное отступление, но высказанное и есть контекст наших с Вами отношений в течение двадцати лет… Так много и так мало…

Вы не можете представить, какой поддержкой для меня была фраза, которой Вы заканчивали статью о моих холстах: «Светящиеся прозрачные «аксиомы» С. Богатырь еще раз ставят под сомнение непреложность вынесенного «пластическим достоинствам» в последние два десятилетия приговора». Защищая мои холсты, Вы рисковали собой. Статья была написана в 1990 году, когда локальная московская ситуация уже распахнулась в мировую. НО еще не было ясно, что из этого проистечет.

Жизнь менялась. Ваша и моя тоже. Я продолжала решать свои проблемы и «выяснять отношения с миром» в новом пространстве. Вы приезжали в Париж, я – в Москву. Ваша профессиональная жизнь происходила как бы на разных «этажах» одновременно. Как музейный работник высшего ранга Вы общались с западными коллегами: директорами музеев, кураторами – «сильными мира сего». Это был «высший этаж». С него обычно и произносятся приговоры, декреты и амнистии в искусстве. Другой этаж – Вас приглашали в качестве эксперта новые русские коллекционеры в Америке или русскоязычные галеристы. Именно этот новый опыт позволил Вам увидеть жестко обустроенную систему ранжиров на Западе. И Ваши рассказы были ценными добавлениями к моим наблюдениям и размышлениям. «Этажи» не пересекались, они были строго изолированы. Появляясь на «высшем» в качестве официального лица, Вы имели соответствующий рангу прием, но не имели права сказать даже слово о проблемах «другого этажа» – это было бы непростительным faux pas с Вашей стороны… Этикет и границы жестко организованной структуры функционирования искусства в обществе.

В Америке Вы открыли для себя судьбы давно уехавших и умерших в бедности русских художников, никому не известных, ценность наследия которых пытались определить с Вашей помощью новые русскоязычные коллекционеры… Грустные истории, их десятки, если не сотни… «Лучший художник – это мертвый художник» – это доподлинная фраза мадам Дины Верни, владелицы галереи и Музея Майоля в Париже. Ее устами говорят галеристы, впрочем, сейчас и это старо… Галеристы и художники… Уже издавна – это проблема яиц, которые учат курицу, это – проблема выживания для тех и других.

В моем доме работает художник, ему 60 лет. За всю жизнь у него купили один холст, он живет, по капле тратя маленькое наследство, полученное им когда-то. Он работает. На стене его жилья-мастерской висит холст его более молодого друга, который покончил с собой. Наследства у него не было. Кормила жена. Жена устала. Ушла…

Вчера я получила приглашение на вернисаж другого замечательного художника. К нему прилагается маленький текст, инспирированный разговором художника с налоговым инспектором. Горькие иронические соболезнования по поводу самоубийства Ван Гога… Зачем? Мог бы сменить профессию… Почему бы не заняться бизнесом вдвоем с Тео? «Смените профессию», – посоветовал художнику налоговый инспектор. Справедливости ради надо сказать, что сначала он посоветовал поднять цены на работы. Узнав же, что и за эти цены не покупают, быстро нашел выход…

Зачем я пишу об этом, Марина? Разве это о Вас? Да, о Вас. Я знаю, что Вам было бы не скучно это читать. Мы говорили с Вами и об этих проблемах… Я помню, когда Вас пригласили неофициально приехать в Париж. Речь шла о проекте новой выставки «Москва – Париж – тридцать лет спустя». Вы тогда еще сказали, увидев мое «Прозрачное искусство», что предложите эту серию на выставку, если дойдет до дела… Меня греют Ваши слова, Марина. Я давно подозреваю, что для меня слова значат больше, нежели события. Я живу вне событий.

К великому счастью, у меня есть мой «Тео».

Я помню, между прочим, Вы говорили и о том, как удивились бы западные коллеги, узнав, что поездкой этой Вы обрекаете себя и близких на голодный паек надолго. «Посадить на картошку» – так говорят по-русски. Вот и еще один «этаж» – положение музейных работников в России… Тогда Вы еще сожалели, что не смогли увидеть мою последнюю выставку в Париже. Я ответила, что, если разбогатею, – оплачиваю Вам отель и самолет на все свои будущие вернисажи. Мифическая возможность остается, но – не успела. Простите, Марина, я так многого не успела. Я не успела купить время позвонить Олечке Ройтенберг. Вам я не успела сказать важное. Изменило бы это что-нибудь? Да – нет. Каждое произнесенное слово что-то меняет, но что-то иное остается неизменным. Сейчас мои холсты называются Эйдосы, раньше – Прозрачные пространства. Что это меняет? Ведь и не будучи названными, за ними – эйдосы – невидимый мир наших мыслей. Формы. В них Вы живы, как живы все, кто жил, живет и будет жить после нас. Это – не мистика, может быть, лишь непривычная форма (форма!) изложения.

До свидания, Марина, мы не были близкими друзьями, мы ими стали в невидимом мире наших мыслей-эйдосов.

Светлана Богатырь

04. 01. 2002

Париж