Говорят, что отличительная черта русских — стремление забыть о своих предках. Не согласен, русские люди как раз отличаются долгой памятью. Другое дело — какие русские. Точнее, в каких условиях они живут. В Советском Союзе пышные родословные не поощряются: чем короче анкета, тем больше доверия к человеку. Но когда судьба забросила за пределы России… корни не просто почитаются, — культивируются. Мы все помним.

Хотя, если вдуматься, какой я русский! Даже не полукровка: русской была моя бабушка со стороны матери, остальные родственники… даже не знаю, кто. Но и незначительная доля славянской крови, по-видимому, оказала фатальное влияние на мою жизнь, не зря практичные и здравомыслящие французы так много говорят и пишут о «загадочной славянской душе». Хотя знают о ней ничуть не больше, чем о душе какого-нибудь индейца из племени чероки. Ну да ладно.

О моем прадеде мне известно очень мало. Знаю только, что он был дворянином, гвардейским офицером, рано и по большой любви женившимся на бесприданнице-сироте — моей прабабушке. Бесприданнице — и необыкновенной красавице, причем красота была незаметной, а какой-то сказочной. Потом я узнал, точнее, понял, что такие девушки могут, нет, могли рождаться только в России, в провинции. Кисейная занавеска, а за ней — огромные черные глаза, младшая дочка в большой семье, как говорится, «не в мать, не в отца», хотя в их старинном казачьем роду черные волосы и черные глаза — не редкость.

Все равно прабабушка выделялась среди всех. Красавица и умница, всегда спокойная, почти всегда невозмутимая, никому не позволявшая вмешиваться в свою жизнь.

Сама решила стать учительницей — и отправилась учиться в Москву, где и встретилась со своим будущим мужем. Наверное, все действительно на роду написано, потому что они не должны были — по всему стечению обстоятельств — даже познакомиться, прабабушка училась на курсах, бегала по частным урокам, чтобы заработать себе на жизнь, да ещё организовала кружок, где обучала грамоте рабочих железнодорожного депо.

Много позже я понял, что в жизни моей прабабушки, как в капле воды, отразились все жестокие парадоксы российских реалий. Дочь зажиточных казаков-станичников, позже практически полностью уничтоженных советской властью, она избежала их участи. Должна была сгинуть в лагерях, где окончили свои дни многие такие «революционеры», как она, но замужество оторвало её от этой среды, очередной раз спасло ей жизнь, чтобы… создать новую угрозу — как жене офицера и дворянина. Революция, одинаково беспощадная и к противникам, и к сторонникам, не смогла лишить её жизни, погубив мимоходом и мужа, и сына.

Выжила только дочь — моя бабушка, которая всю оставшуюся жизнь в относительно спокойной и благополучной Франции тосковала по бестолковой, голодной и жестокой России. И, по-видимому, передала мне какую-то долю своей тоски и своей мятежности. От неё же я унаследовал почти патологическую тягу к самостоятельности и независимости: ведь она всегда поступала только так, как сама считала нужным.

Никаких поместий, особняков и фамильных драгоценностей, несмотря на графский титул, не было — жили трудно и подумать не могли, что станут жить ещё тяжелее. Да и не задумывались нормальные люди о такой возможности, иначе не бились бы так отчаянно за лучшую долю.

Тем не менее революция разметала и это зыбкое семейное благополучие, и это более чем скромное гнездо. Чуть ли не с последним пароходом удалось бежать в Стамбул. Там мой дедушка и был убит какими-то бандитами, оставив беспомощную молодую вдову с маленьким сыном на руках и без копейки денег. Единственное, что у неё оставалось — необыкновенная, унаследованная от матери красота, так ведь тогда по всей Европе российских красавиц без кола без двора было пруд пруди…

И все-таки судьба улыбнулась ей — она встретила приехавшего в Стамбул по делам французского коммерсанта, который увез её с собой в Париж и… женился на ней. Сама бабушка то ли не могла, то ли не хотела объяснить, каким образом ей удалось добиться этого брака. Но так или иначе сиятельная графиня превратилась в супругу мелкого буржуа, владельца небольшого бакалейного магазина. И эта метаморфоза позволила моему отцу не умереть с голода и не сгинуть в каких-нибудь трущобах, а получить приличное образование и возможность нормально жить.

Хотя… что считать нормой. Он, по-моему, никогда не мог забыть о своем аристократическом происхождении и всегда считал большевиков своими личными врагами. Наотрез отказывался говорить по-русски даже с родной матерью, но бережно хранил старинные русские книги, в основном исторические, которые тайком покупал у букинистов. Странная судьба, странные прихоти…

Он не унаследовал красоту матери, скорее всего был похож на своего отца, которого почти совсем не помнил. Возможно, и в его судьбе роковую роль сыграло происхождение: «загадочная славянская душа» требовала чего-то возвышенного, а благополучная жизнь казалась скучной и пресной. Его первый брак… впрочем, я узнал об этом позже, много позже. К тому времени, как я стал осознавать происходившее вокруг меня, все драматические события в семье были уже в прошлом. И только бабушка, любившая меня без памяти, время от времени загадочно намекала на то, что «могло бы быть…» Большинство этих намеков так и остались для меня загадкой. С отцом настоящей близости у меня никогда не возникало, так что рос я без мужского влияния.

Бабушкин второй муж, француз, погиб в последний год второй мировой войны, причем неожиданно для всех погиб, как герой — его за участие в Сопротивлении расстреляли немцы. Понимаю, что звучит это достаточно цинично, но, по-моему, бабушка полюбила его только после этого: смерть сделала из скромного бакалейщика мученика. Произошло все это за пять лет до моего рождения. Его жена — моя бабушка и пасынок остались живы только потому, что шел уже сорок пятый год, и немцы были больше заняты вопросами собственного спасения, нежели всем остальным. Иначе семье «партизана», да ещё русским по происхождению, уж точно не поздоровилось бы.

Иногда я спрашивал бабушку, которая время от времени вспоминала своего первого, так нелепо погибшего на чужбине, но явно всегда любимого мужа — неужели первое чувство никогда не проходит? И каким должен быть мужчина, чтобы заслужить такую любовь и верность памяти? Ответ всегда был одним и тем же:

— Он должен быть настоящим мужчиной.

Один Бог знает, какой смысл она вкладывала в эту фразу. Более разных людей, чем мой родной дед и приемный, трудно было отыскать, но на меня это производило неизгладимое впечатление. Я представлял себе какого-то рыцаря без страха и упрека, наделенного невероятной физической силой, молчаливого и надежного. Потом этот смутный образ получил конкретное имя: я прочитал «Трех мушкетеров» Александра Дюма и на всю оставшуюся жизнь попал под обаяние одного из его героев — графа де ла Фер, благородного Атоса. Смешно сказать, но этот вымышленный персонаж надолго стал моим единственным другом — подружиться с реальными людьми мне было значительно сложнее. Но… ведь и я был графского происхождения, хотя говорить об этом не мог ни с кем.

Даже с отцом я с трудом находил не только общий язык, но даже общие темы для разговоров. Да у него и времени на это не было: он постоянно разъезжал по делам своего небольшого торгового дома, оставленного ему в наследство погибшим мужем бабушки. А моя мать…

Очень долго я считал своей матерью жену моего отца, и меня никто не разубеждал в том, так как разговора об этом никогда не заходило. Ее сухость и суровость по отношению ко мне казались чем-то совершенно естественным: бывают матери ласковые, бывают — строгие, вот у меня такая. Хотя на людях она старалась быть другой — заботливой, внимательной, даже нежной. Но чем старше я становился, тем труднее ей было играть эту роль, тем более что своих детей, о которых она, по-видимому, мечтала, у неё так и не появилось.

Запомнилась мне одна поездка к французской родне, в провинцию. Перед этим меня вымыли, выскребли, причесали, обрядили в новый тесный костюм с дурацким галстуком, который совсем не давал мне дышать. Я еле выдержал трехчасовую поездку в поезде, а на месте меня ждало испытание посерьезнее — показать, какой я воспитанный и умный. Некоторое время мне это удавалось. Помню, как женщины вокруг ахали:

— Какой симпатичный мальчик, весь в отца! Какие красивые и не по возрасту умные глаза! Ах, какой чудный ребенок!

А мать исподтишка щипала меня и шипела:

— Улыбнись! Скажи тете «спасибо»! Вынь руки из карманов, мучение мое!

Я едва не плакал от обиды, но тут же вспомнилось, как бабушка внушала мне: «Мужчины никогда не плачут». С трудом сдерживался, но хотелось кричать во весь голос, грохнуть об пол какую-нибудь тарелку или чашку, вообще — взорвать этот затхлый, благополучный мирок, где нужно быть лучше, чем ты есть на самом деле, и где ты на самом деле никому не нужен, даже самым близким людям. Наверное, именно в этот момент во мне окончательно и родился бунтарь.

В довершение всего меня поставили на стул и приказали прочитать стихотворение, которое я твердил уже месяц. Родители ожидали эффекта от этой декламации, я же… выдал неприличную частушку, которую подслушал на улице возле небольшого кафе, где любили собираться грузчики со всей округи.

Конечно, меня выпороли, причем жестоко. Но я чувствовал себя победителем: поступил так, как хотелось мне, а не этим сытым и благополучным буржуа. Это было мальчишеством, но доставило мне неизъяснимое удовольствие, и стало первым отчетливым воспоминанием в моей запутанной, сложной, изломанной жизни. Странно, правда? Ведь в детстве я в общем-то не испытывал никаких потрясений, даже крупных неприятностей у меня не было. Разве что вечная занятость отца и странная холодность матери по отношению ко мне, единственному ребенку. Но ведь это компенсировалось лаской и вниманием бабушки.

Со мной она всегда разговаривала только по-русски, хотя соотечественников-эмигрантов избегала. Не знаю, почему, то ли стыдилась того, что она — дворянка по происхождению и графиня в первом замужестве стала обеспеченной женой богатого французского торговца, то ли испытывала неловкость потому, что «низость» её теперешнего положения позволяла ей жить куда лучше, чем большинству княжеских и графских семей, обосновавшихся в Париже. В русскую церковь она ходила только по большим праздникам. Пока я был маленьким, брала меня с собой, но потом я взбунтовался и против этих походов, и против религии вообще, а бабушка была слишком мудрой женщиной, чтобы пытаться переломить мое упрямство. Естественно, в католический собор, прихожанкой которого была моя мать, я тоже не ходил. Во всяком случае после того как мне исполнилось десять лет. Еще один «бунт на корабле», не улучшивший отношений в нашей и без того не простой семье.

Отношения бабушки и жены моего отца никак не складывались. Со мной бабушка говорила только по-русски, но в присутствии невестки немедленно переходила на французский — безупречный, но безнадежно старомодный. Мать же презрительно фыркала и говорила только одно слово:

— Санкюлоты!

Долгое время я думал, что это — какое-то ругательство, и только в лицее узнал — так называли первых французских революционеров, а если дословно перевести на русский, то — голытьба. Нищие без роду и племени.

Нищие — да, но не безродные! Один раз я попытался что-то доказать, но получил от матери такую оплеуху, что зарекся выступать. Она и так считала, что сделала моему отцу величайшее одолжение — вышла замуж за него, русского, из милости к усыновленному французом. А тут ещё я…

Соседка обнаружила меня горько рыдающим в углу двора и, быстро выяснив, в чем дело, одной фразой разрушила мой и без того непрочный детский мир:

— Мачеха и есть мачеха. Родного сына пожалела бы…

В тот момент мне показалось, что жизнь кончена. Что я никогда уже не смогу ничему радоваться, ни с кем разговаривать. Моя мать — не моя мать. А кто же тогда?

Этот вопрос долго меня мучил, но задать его я не осмеливался до тех пор, пока не нашел случайно в чулане коробку со старыми фотографиями. На одной — миловидная тоненькая женщина смеялась, сидя на коленях у моего отца. И лицо у него было совершенно другое, не такое, каким я привык видеть его изо дня в день: доброе, открытое, любящее. С трудом дождался его возвращения из очередной поездки и спросил: кто это? К его чести, он не стал увиливать от прямого ответа.

— Это моя первая жена. Она умерла через год после свадьбы.

— Она была моей матерью? — задал я следующий вопрос.

Он промолчал, только лицо его болезненно передернулось.

— Это моя мать? — не отставал я.

Но момент откровенности уже миновал. Всю правду я узнал позже, и не от отца, а от бабушки, за несколько дней до её смерти. Вот этого времени я никогда не забуду, не смогу забыть. Семнадцать дней, показавшихся мне вечностью, я провел в душной, полутемной комнате возле постели умирающей и с бессильным страхом наблюдал за угасанием последнего по-настоящему близкого мне человека. Я ничем не мог ей помочь, и уже тогда понял, что самое страшное — это быть бессильным наблюдателем, сидеть, стиснув руки и зубы, сглатывать то и дело подступающие к горлу слезы.

«Мужчины никогда не плачут». Я ни о чем не мог думать, в мозгу проносились какие-то беспорядочные воспоминания, и лишь одно из них осталось со мной на всю жизнь: нельзя позволять судьбе брать над собой верх, нужно всегда и везде оставаться её господином.

За несколько часов до смерти бабушка вдруг пришла в себя, глаза её прояснились, она даже могла что-то связно говорить. Никогда не забуду, как она посмотрела на меня с бесконечной жалостью и прошептала:

— Один остаешься… Была бы жива твоя родная мать…

— Кто она была? — задал я давно мучивший меня вопрос, не слишком надеясь получить ответ. — Почему она умерла?

— Родила тебя — и умерла. Нельзя ей было рожать, врачи предупреждали… Сердце… А она никого не послушала… Она была русской, как мы все… Мой мальчик, в тебе нет ни капли французской крови… Постарайся теперь об этом забыть, если сможешь. А доведется когда-либо попасть в Россию — поставь свечку в часовне Иверской божьей матери, на Красной площади… За меня и за твою мамочку…. Твой отец её очень любил…

«А меня возненавидел, потому что я жив, а она умерла, — подумал я с тоской. — И уже поправить нельзя. Почему, ну, Господи, почему люди, которые меня любят, уходят из жизни один за другим, а те, кому я безразличен, живут?»

Бабушка умерла, как я теперь понимаю, ещё не старой женщиной — ей едва-едва исполнилось семьдесят лет. После её смерти отец с мачехой преподнесли мне первый сюрприз — объявили, что денег в семье едва-едва хватает на самое скромное существование, и поэтому мне придется уйти из университета и искать себе работу. Какую? Они об этом даже не задумывались — просто выбросили меня на улицу, а заодно и из своей жизни. При этом не особенно стеснялись в выражениях.

— Достаточно того, что я с тобой нянчилась восемнадцать лет, — отрезала та, которую я все ещё называл мамой. — Пора становиться самостоятельным, давно пора. Отец и так надрывается, чтобы свести концы с концами. Наверное, придется бросить наше дело.

Но я уже знал, что все это неправда. Отец работал не больше, чем всегда, а его дела шли даже лучше. Просто не стало той, которая меня по-настоящему любила, опекала и охраняла, а отцу и его жене я только мешал.

Я мог бы настоять на своих правах, потребовать долю наследства, как я потом узнал, бабушка кое-что мне оставила. Но тогда мне только-только исполнилось восемнадцать, я был домашним, не приспособленным к жизни мальчиком, поэтому сделал то, что сделал: хлопнул дверью и ушел. Ушел к тем, кто обещал мне помощь, поддержку и даже деньги для продолжения учебы в университете, к тем, кто называли себя анархистами.

Ах, какие замечательные лозунги они тогда выдвигали: «Все существующие понятия устарели и нуждаются в переосмыслении», «Священное — вот враг!», «Дерзнем!», «Все или ничего!». Как мне было хорошо и интересно в общежитии Нантера — нового студенческого города-спутника недалеко от Парижа! Там все звали друг друга на «ты», все было общим. Деньги появлялись неизвестно откуда и так же быстро исчезали, иногда устраивались настоящие пирушки, а иногда — голодали по нескольку дней подряд. Там никто не попрекал меня ни русским происхождением, ни «аристократическим гонором». В Нантере я познакомился с Дениз, просто поразившей мое воображение.

Впервые я увидел её на каком-то собрании, точнее, не увидел, а услышал. Все говорили одновременно, перебивая друг друга, путаясь во всевозможных теориях и цитатах, как вдруг раздался сильный, низкий голос, перекрывший остальных:

— Товарищи! Пока мы рассуждаем, буржуазия будет вынуждена прибегнуть к фашизму для подавления рабочего движения. Довольно болтать, пора действовать!

Говорила невысокая черноволосая девушка в огромных, закрывавших половину лица темных очках. Говорила монотонно, без эмоций, не жестикулируя, не повышая голоса. Единственное живое, что в ней было, — это неопределенная улыбка, улыбка презрительного превосходства абсолютно уверенного в себе человека. Большинство собравшихся смотрели на Дениз с раздражением, но мне она представилась ожившим символом Революции, где бы она ни происходила, бунта против буржуа и фашизма, бунта против всего, что я так искренне ненавидел. Но главное, она говорила о том, о чем я иной раз боялся даже подумать. Теперь-то я понимаю, сколько наивности было в этом бунтарстве, сколько позы и самолюбования. Но тогда…

— А мы действуем! — возразил ей один из присутствующих. — Мы, марксисты-ленинисты, считаем, что нужно не конфликтовать с профессорами и администрацией, а бросить всю эту мелкобуржуазную возню к чертовой матери, оторваться от своей среды, пойти на стройки, фабрики… Не руководить! Учиться у пролетариата его революционной стихийности, активным действиям…

— Ты называешь себя марксистом, — презрительно усмехнулась Дениз, — а несешь эту чушь о стихийной революционности пролетариата? Каждому, кто прочел хоть страничку Маркса, должно быть известно, что пролетариат как раз и является главным объектом влияния буржуазной идеологии!

Я ловил каждое её слово. Она была абсолютно права: все рабочие только и мечтают о том, чтобы их дети получили образование и стали обеспеченными буржуа. А мои замечательные родители стремились спихнуть меня на несколько ступенек ниже, лишить всего, принадлежащего мне по праву. Действительно необходимо было активно действовать, иначе к власти снова могли прийти фашисты, от которых моя семья уже пострадала. То, что моя семья пострадала и от пришедшего к власти в России пролетариата, мне в то время просто не приходило в голову, настолько я был захвачен новыми друзьями и впечатлениями.

После собрания я поймал Дениз в коридоре и попросил её где-нибудь встретиться со мной наедине. Она презрительно поджала губы:

— Если ты думаешь, товарищ, что у меня есть время на личную жизнь…

— Кто говорит о личном? — я почти искренне возмутился. — Мне понравилось твое выступление, но я ещё слишком мало знаю, чтобы самому во всем правильно разобраться. Вот я и подумал, что ты могла бы помочь мне в этом.

Жесткое выражение её лица чуть-чуть смягчилось, да и сама она как-то расслабилась.

— Это другое дело, товарищ, — медленно произнесла она. — Приходи ко мне в любое время, если я буду свободна, то с удовольствием тебе помогу. И не только я…

В помощи других я, честно говоря, не слишком нуждался, но спорить не стал. И на следующий же вечер отправился к Дениз в женский корпус общежития. За полгода до этого меня бы близко не подпустили к его дверям, но с некоторых пор администрация стала более сговорчива и закрывала глаза на то, чем занимались студенты вне стен аудиторий. Да и в самих аудиториях тоже, если уж на то пошло. Но мое первое свидание с Дениз было не похоже на те встречи с девчонками, которые у меня были до сих пор.

Если честно, я привык к тому, что ни одна девчонка не может передо мной устоять. Достаточно было пристально посмотреть на нее, да пару раз вздохнуть — и дело было на мази. Что-то такое они читали в моих глазах… Не знаю, что именно. Но с Дениз этот номер не прошел: она, похоже, даже не заметила, что у меня красивые глаза и рот. Она вообще на меня почти не смотрела, а только говорила… о революции, об идее всеобщего равенства, о своем любимом марксизме. В какой-то момент мне вдруг показалось, что именно такой в молодости была моя прабабушка, когда бросила дом богатых родителей и отправилась в Москву. Правда, потом она вышла замуж за офицера-дворянина, но ведь и Дениз могла когда-нибудь смягчиться и полюбить меня, потомственного русского аристократа. Господи, каким глупым мальчишкой я тогда был!

Я ухаживал за Дениз несколько месяцев, но ни на шаг не продвинулся к цели. Эта красивая девушка оживлялась только тогда, когда речь заходила о революции. В конце концов она и меня заразила своими убеждениями, тем более что мне они были, в общем-то близки. А потом я неожиданно понял, как произвести на Дениз впечатление. Помог случай — Дениз повела меня на очередное собрание своего кружка, и в перерыве между дискуссиями парни затеяли что-то вроде состязания в стрельбе. Палили из пневматического ружья по бутылкам. И мазали, прямо скажу, безбожно. Я же мог, почти не глядя, попасть в шляпку гвоздя на расстоянии десяти шагов, а уж если прицелиться…

В школе стрелять меня учил наш преподаватель физкультуры, месье Жиль — бывший маки — французский партизан, бывший сержант, много лет прослуживший в Алжире, и, как я потом узнал, активный сторонник Организации Освобождения Алжира. Как-то он предложил нам, ученикам шестого класса, поучиться стрелять в оборудованном им тире. Мы с восторгом согласились, но скоро большинство моих одноклассников потеряло интерес к этим занятиям, так как месье Жиль требовал от нас прежде всего дисциплины, которой нам вполне хватало и на остальных уроках. К тому же он учил нас сначала целиться, а затем стрелять.

О, это оказалось целой наукой! Мне-то она очень понравилась. Приготовиться к стрельбе — отставить, приготовиться — отставить, и так до тех пор, пока все движения не станут автоматическими, пока тело не научится в считанные доли секунды принимать именно то положение, которое идеально подходит для выстрела. Попутно месье Жиль учил меня сохранять равновесие, часами оставаться в неподвижности, и лишь потом мы перешли непосредственно к стрельбе. Вот тут-то и выяснилось, что природа наградила меня не только смазливой внешностью, от которой девчонки просто млели. Я оказался прирожденным снайпером и впоследствии благодаря моему учителю стал виртуозом. Ко времени поступления в университет я уже разбирался почти в любых системах огнестрельного оружия, но мне и в голову не приходило сделать это своей профессией. Я думаю, моих добропорядочных родителей хватил бы удар. Вот занятия баскетболом — это они ещё как-то понимали и даже поощряли. Одно время мне и в баскетболе прочили блестящее будущее, благо ростом, меткостью и быстротой реакции меня Бог не обидел, впрочем, речь не об этом.

Однажды в импровизированном тире на чердаке приятели Дениз завистливо ахали, наблюдая за моей стрельбой, как вдруг притихли. Из угла чердака раздался негромкий мужской голос:

— Т ы только по бутылкам умеешь стрелять?

— А что? — спросил я, не поворачивая головы.

Мне совершенно не хотелось отвлекаться от любимого занятия ради беседы с каким-то там придурком. Дениз впервые смотрела на меня с интересом, и я уже начал строить определенные планы.

— Я задал тебе вопрос, — так же негромко сказал неизвестный мне мужчина. — И жду ответа.

Что-то подсказало мне, что нужно ответить, от негромкого, но твердого голоса исходило отчетливое ощущение опасности.

— Мне все равно, по какой мишени стрелять, — отозвался я уже более миролюбиво. — Не промахнусь.

— Кто привел сюда этого вольного стрелка?

— Я, — ответила Дениз, сделав шаг ко мне. — И я за него отвечаю, товарищ. Он наш.

— Подойдите ближе. Оба, — приказал негромкий голос.

Я подошел к сидевшему в дальнем углу чердака мужчине, всем своим видом показывая, что мне совершенно наплевать и на него, и на его мнение обо мне. Подумаешь, раскомандовался тут кто-то! Но мой апломб мгновенно разбился о ледяной, изучающий взгляд незнакомца.

— Ты — анархист? — спросил он.

— Я сам по себе, — гордо ответил я. — Просто ненавижу буржуа и уважаю справедливость.

— Похвально, — чуть усмехнулся мужчина. — Вот что, любитель справедливости, приходи ко мне завтра, ближе к вечеру. Дениз тебя проводит. Тем более что она за тебя поручилась. Ты уверена, что он — наш, а, Дениз? Граф тебя не подведет?

— Уверена! — твердо ответила Дениз. — Абсолютно.

Это не было правдой — тогда. Но через месяц это стало правдой, а «граф» надолго стало моей подпольной кличкой. Наступил май 1968 года, перевернувший мою жизнь. Дениз теперь постоянно была со мной, мы оба забросили учебу и вели очень бурную политическую жизнь. Точнее, её вела Дениз, а для меня было важно только то, что она почти полюбила меня… почти. Ради нее, а не из-за каких-то не совсем понятных мне идей, я убил несколько человек — как мне объяснили, «мешавших торжеству революционного дела».

Как это было трудно в первый раз! Одно дело — стрельба по мишеням и совсем другое дело — по живому человеку. Мне было дико и страшно представить себе, что я нажму на курок, и кто-то перестанет существовать. Перестанет дышать, двигаться, смотреть на небо, любить, превратится в окровавленное и неподвижное тело…

— Ты все усложняешь! — сердилась Дениз. — При чем тут чье-то существование? В то время, когда этот человек наслаждается жизнью, из-за него гибнут сотни и тысячи ни в чем неповинных обездоленных людей! Да он и не человек вовсе, а лишь деталь плохого механизма, который следует раз и навсегда остановить, убрав эту деталь. Ну, представь себе, что нужно всего-навсего удалить небольшой винтик — и огромная машина эксплуатации и беззакония затормозит. На нас возложена высокая миссия освобождения человечества.

Первый удаленный «винтик» запомнился мне на всю жизнь: невысокий, плотный мужчина в дорогом, но неброском костюме. Директор какого-то банка, наотрез отказавшийся «пожертвовать» некую сумму на дело освобождения человечества. Мне показали сначала его фотографии, потом — его самого. Судя по всему, директор что-то заподозрил, потому что постоянно ходил с двумя охранниками. Только это ему не помогло.

Три дня у меня ушло на то, чтобы подобрать подходящее место для засады. Осложняло задачу то, что его дом находился на узкой улочке в старом квартале Парижа, туда же выходил и подъезд, в котором директор жил. Поэтому с крыши выстрелить было невозможно. Пришлось караулить жертву возле дверей банка, хотя там было гораздо опасней: полиция, охрана, прохожие. Кто-то мог засечь, откуда стреляли, а значит, уходить пришлось бы в ускоренном темпе.

Но я справился и с этим. Первые два дня прошли впустую, потому что никак не удавалось поймать объект на мушку. На третий день мне повезло, причем повезло так, как бывает только с новичками. У одного из охранников директора развязался шнурок на ботинке. Естественно, телохранитель наклонился — просто, чтобы посмотреть, — и открыл своего подопечного, в ту же секунду я нажал на курок и даже с расстояния в сто с лишним метров увидел результат. В следующую секунду я уже спускался с чердака вниз к черному ходу, а через несколько минут садился в ожидавшую меня неподалеку машину.

После третьего «винтика» мне недвусмысленно намекнули, что надо бы скрыться и переждать опасное время. Дениз отвезла меня к каким-то своим родственникам в провинцию, где я отчаянно скучал. Потом я узнал, что за мной приходили к моим родителям, но те ничего обо мне сказать не могли, поскольку понятия не имели, где я нахожусь и чем занимаюсь. Да и знать, в общем-то, не хотели, я давно стал для них совершенно чужим человеком.

Полиция меня тогда так и не нашла, точнее, не нашла свидетелей, которые видели бы меня с оружием в руках. Косвенных улик оказалось недостаточно. Впрочем, в то время весь Париж напоминал бурлящий котел, студенческие волнения переросли чуть ли не во всеобщее восстание. К тому же мне сделали новые документы — в придачу к новой биографии. Их привезла Дениз, которая изредка навещала меня. Каждый её приезд был праздником, а тот, последний, я вообще запомнил на всю жизнь.

В тот раз нам повезло — родственники Дениз уехали в гости в другую деревню, и мы остались одни во всем доме. До этого наши свидания происходили, мягко говоря, своеобразно: хозяева, истовые католики, ни в коем случае не могли допустить, чтобы их молодая родственница-девица! — оставалась наедине с молодым человеком на продолжительное время. Максимум, что нам позволялось, — поговорить минут двадцать в комнате рядом с кухней, где из всей мебели был только колченогий стул, отчаянно скрипучий. Мы с Дениз, конечно, находили выход из положения, но после таких, с позволения сказать, «свиданий» те несколько часов, проведенных в моей собственной комнате показались просто сказкой. Да и Дениз была необыкновенно мягкой и нежной.

— Тебе нужно уезжать, — сказала она, лежа на моем плече. — Обещай мне, что ты это сделаешь.

— Без тебя я никуда не поеду! — возразил я. — Давай поженимся. Я люблю тебя. Я без тебя не могу.

— Не сейчас. Потом… Я приеду к тебе.

— Ты обещаешь?

— Я обещаю приехать. Потом. Сейчас это невозможно. Я должна закончить то, что начала. А тебя ищут, это опасно. Уезжай.

— Когда ты приедешь? Что ты должна закончить?

— Потом, — устало ответила она, обнимая меня. — Я все расскажу тебе потом. Сейчас у нас так мало времени…

Оказалось, у нас его вообще не было. Как говорила леди Гамильтон в моем любимом фильме: «Не было дальше, не было потом». Несколько дней спустя Дениз погибла. Мне сказали, что во время демонстрации её случайно застрелил полицейский. Возможно, так и было, но в то время я уже порой сам себе не верил.

Без Дениз революция и освобождение страждущего человечества перестали меня интересовать. Я перебрался в Швейцарию, устроился на работу официантом в кафе, вечерами учился, пытаясь наверстать упущенное время. Три года меня не беспокоили, а потом…

А потом ко мне пришел некто с невыразительной внешностью и дал понять, что ему все известно о моих парижских подвигах. Ему я поверил — он приводил в качестве аргументов такие детали, о которых, кроме меня, могла знать только Дениз. Например, о нашем времяпрепровождении в комнате со скрипящим стулом.

Значит, меня уже тогда не просто использовали в своих целях, а готовили для чего-то еще, более важного. Иначе вряд ли позволили бы вообще покинуть Францию, а уж о трех спокойных годах, которые мне так великодушно подарили, можно, вероятно, и не упоминать. Теперь нужно «отплатить добром за добро», так это было изящно сформулировано.

— Но почему я? — вырвалось у меня. — Почему именно я?

— Потому что нам нужны лучшие, — невозмутимо ответил мой визитер. — А лучше вас никого нет. Вы — первый.

Я даже вздрогнул от неожиданности — этот тип словно прочитал не покидавшие меня мысли. Да, я всегда хотел быть первым, всегда и во всем. Если я за что-то брался, то должен был быть уверен — я сделаю это лучше, чем кто бы то ни было. Второго места я просто не признавал, хотя никогда не высказывал этого вслух. Вообще предпочитал не распространяться о своих личных делах и мыслях. Оказалось, что и эту черту моего характера успели заметить и оценить.

— Я не предлагаю вам деньги, — продолжил мой собеседник, — потому что вас это не интересует. Предпочитаете зарабатывать сами. Что ж, в этом мы тоже могли бы вам помочь. Молчать вы умеете, нежелательных проколов не допустите. Вот и продолжайте молчать, а взамен мы тоже сохраним в тайне кое-какие эпизоды из вашей настоящей биографии. Выполните мою просьбу — и живите дальше в свое удовольствие. Вы, кажется, хотите стать хорошим журналистом? Так вы и будете одним из лучших, во всяком случае в Европе. Подумайте: один выстрел — и осуществление всех ваших мечтаний.

Мы оба знали, что на размышление мне отводилось не так уж много времени, и знали конечный результат. Я ни минуты не сомневался в том, что в случае отказа меня убьют, причем достаточно быстро и необязательно — без мучений. Погибать в двадцать с небольшим лет, ничего так и не успев, мне представлялось неразумным. А то, что ради спасения собственной жизни предстояло оборвать ещё чью-то, меня уже, если честно, мало заботило. За эти три года я успел понять, что в этом мире каждый должен сражаться только за себя и защищать только себя. Защищать всех может только Бог, а я всего лишь человек.

Мне пришлось поехать в Италию, в Милан. Месяц я провел на какой-то загородной вилле, где готовился к делу, то есть постоянно тренировался в стрельбе. Навыки восстановились достаточно быстро, я даже сам удивился. А потом мне показали фотографию «клиента», но на сей раз не я выбирал то место, откуда должен был стрелять, все было и продумано, и подготовлено без меня. Мне оставалось только вовремя нажать на курок, а потом исчезнуть из города и из страны.

Позднее я узнал из газет, что меня использовали в какой-то дьявольски сложной политической игре, имевшей к революционным идеям весьма отдаленное отношение. На миланской электростанции произошел взрыв, произведенный якобы ультралевыми террористами, один из которых в результате этого взрыва и погиб. Но на фотографии погибшего я без труда узнал того, за кем недавно наблюдал через оптический прицел. И произошло это за день до взрыва на электростанции. Террорист-покойник? Занятно…

Еще занятнее было то, что диверсию, как писали газеты, осуществил некто Джанджакомо Фельтринелли, человек более чем богатый — миллиардер. Я бы до сих пор ломал голову над этим загадочным делом, если бы несколько лет спустя после моей «командировки» в Милан мне не попалась на глаза статья одного итальянского журналиста, заинтересовавшегося «загадкой Фельтринелли» и почти приблизившегося к её разгадке, однако, по удивительному стечению обстоятельств он погиб в автомобильной катастрофе. Последнее меня ни капельки не удивило: механику таких «несчастных случаев» я прекрасно понимал, а о том, что профессия журналиста является одной из самых опасных, не только догадывался, но и знал. Человек, посетивший меня в Швейцарии, сдержал свое слово — я стал сотрудником весьма респектабельной бельгийской газеты, и моя карьера шла на редкость успешно. Что и позволило мне оценить проницательность и смелость итальянского коллеги, так сказать, с профессиональной точки зрения. Статья запомнилась мне навсегда:

«Когда все это началось, примерно лет десять тому назад, умеренная итальянская буржуазия ещё раз продемонстрировала поразительную способность мгновенно распознавать своих врагов. Те, кто входил в „Красную бригаду“, были левыми террористами, их мишенью были буржуа, а конечной целью — лишить буржуазию чувства уверенности. Доказательством были первые жертвы революционных выстрелов: промышленные руководители, крупные чиновники, консервативные журналисты, демохристианские политики и те, кто должен был их охранять: личный состав полицейских органов.

Тем, кто возражал, что на самом деле красный терроризм действовал против левой и во имя авторитарной реставрации, умеренные давали конкретный и ясный ответ: может быть, это и так, и, если будет продолжаться неопределенно долго, то сильно пострадают и левые, но пока что жертвами являются только буржуа, и плачут только семьи буржуа. Следовательно, „те“ — их противники, убийцы, которые хотят уничтожить энное число людей, и с ними нужно бороться именно как с преступниками и убийцами…

Левые, напротив, не хотели ничего видеть, не желали ничего слышать, когда раздались первые револьверные выстрелы. Поднимал голову левый враг, но левые не чувствовали опасности и не поняли, откуда она исходит. Лишь у немногих хватило интеллектуальной смелости, чтобы признать сразу: террористы из „Красной бригады“ и смежных групп родились дома, в рядах левых. Все относили за счет 1968 года, этого удивительного времени огромных прорывов, огромных глупостей и страшных ошибок…

Теоретики „красных“ никого не убивают сами, лишь возводят насилие в абсолют, проповедуя абстрактные идеи „революционного гуманизма“ и „всеобщей справедливости“. Но их ученики и последователи тяготеют к практике, в результате чего список жертв „красного террора“ продолжает расти. Загадочная гибель мультимиллиардера Фельтринелли оказалась выгодна не столько революционному движению, сколько нескольким крупным банковским группировкам в Италии и за её пределами. Да и кто поверит в то, что такой человек собственноручно попытался совершить диверсию?

Джанджакомо Фельтринелли был человеком одержимым, очень смелым, но не вполне психически уравновешенным. Ко всему прочему, он был одержим страхом правого переворота, переворота фашистского, и потому желал действовать „во имя революции“. Он создал собственную организацию — „Группу партизанского действия“ — щедро её финансировал, но, желая быть не только спонсором, но и идеологом, издавал достаточно наивные листовки и активно искал связей с другими итальянскими ультралевыми группировками.

Последним его планом было установление тесных контактов с латиноамериканскими революционерами — его истинным идеалом — и финансирование их движения, что не могло не вызвать раздражения не только у правящих кругов Италии, но и у ЦРУ.

Фельтринелли ушел в подполье, гримировался, носил кличку Освальд, то жил за границей, то снова появлялся в Италии, причем полиция была прекрасно обо всем этом осведомлена, но его не трогала: то ли не воспринимали всерьез, то ли хотели использовать как-то по другому. Вполне допустимая гипотеза, если учесть, что связи у миллиардера были разнообразные и достаточно странные. Сама его смерть окутана тайной. А что, если сумасшедшую идею подрыва электростанции ему кто-то умело внушил?

Известно, что вплоть до последнего момента рядом с ним находился некто Карло Фиорни, который после взрыва скрылся и найти которого так и не удалось. Известно, что наследники Фельтринелли ведут более чем скромный образ жизни и даже не упоминают о каких-то больших деньгах, перешедших к ним. Известно, что после гибели Фельтринелли полиция ужесточила свои действия, и „Красная бригада“ на какое-то время ушла в подполье».

Я постарался выбросить всю эту историю из своей памяти. Машину я и до этого водил аккуратно, но после…

Я слишком хорошо помнил, как в свое время моя бабушка говорила:

«В нашем роду мужчины редко умирают в собственной постели».

Меня можно было бы заподозрить в трусости, но мне хотелось быть первым не в своем роде, а в своем роду — умереть в собственной постели, причем как можно позже. Так что последующие годы я занимался только своей карьерой. И — небезуспешно. При этом старался, чтобы в моей жизни не было никаких сомнительных эпизодов и никаких прочных привязанностей, которые позволили бы мною манипулировать.

Мне это удавалось до тех пор, пока я не познакомился с Мари.