«— Я могу спасти вас, — услышал он вдруг неизвестный голос. — Вы оправитесь от раны, благополучно устроите свои дела и доживете если не до глубокой старости, то до вполне почтенного возраста…
— Я хочу жить! — беззвучным воплем отозвался он. — Я не готов умереть, не хочу! Так глупо, так бездарно…
— Согласен, глупо, — услышал он в ответ. — Но эта „глупая смерть“ вознесет вас к таким вершинам славы, о которых вы и не мечтаете. Вы станете одним из самых знаменитых поэтов в мире, вам поставят памятники, вас будут называть „солнцем русской поэзии“. У вас никогда не будет ни соперников, ни конкурентов. Вы станете кумиром на века…
— Посмертно, — горько усмехнулся он.
— Всему своя цена. Ваша смерть даст невиданный толчок развитию русской литературы. Появятся новые поэты, даже знаменитые, но вы… Ваши стихи будут учить в школе, как обязательный предмет.
— А если вы меня спасете? Я погибну, как поэт? Меня забудут?
— Нет, не думаю. Но такой славы у вас никогда не будет. Да и стихи вам писать уже не захочется…
Тут невидимый собеседник слегка понизил голос.
— Правда, не будут с упоением копаться в вашей интимной жизни, не будут ломать головы, кому посвящено то или иное любовное стихотворение, не станут обвинять во всем случившемся Наталью Николаевну…
— Наташа невиновна…
— Потомки посчитают иначе. И проклянут ее за второй брак.
— Какая глупость! Я сам сказал ей, чтобы носила траур три года, а потом выходила замуж за достойного человека…
— Она будет носить траур семь лет. И выйдет за весьма достойного человека. Не поэта. Всего этого ей и не простят.
— Я не хочу такой посмертной славы! Не хочу, чтобы поливали грязью мою жену. Спасите меня! Я начну новую жизнь. Видит Бог, я достаточно наказан за свои прегрешения.
— Хорошо. Но помните: если в какой-то момент вашей спасенной жизни вы пожалеете о своем решении, то все немедленно вернется на свои места. И тогда вы умрете — уже окончательно и бесповоротно.
— А если не пожалею? Хотя бы памятник мне поставят после смерти?
— Поставят, — отозвался собеседник после недолгой паузы. — Но только к двухсотлетию со дня рождения. До этого вас будут лишь изредка поминать как „купленного самодержавием“ талантливого поэта — не более того. Сейчас вы умираете мучеником, а если выживете — станете лишь „одним из“. Как Жуковский, например. На пьедестал вознесут других, далеких от царей поэтов…
— Все равно, — прошептал он, — я этого не увижу. Спасите меня! Я еще напишу многое такое, что прославит меня не меньше, чем уже написанное. Пусть не стихами, а прозой…
— Это ваше окончательное решение?
— Да…
— Тогда я исполню ваше желание. Но если вы — хотя бы мысленно — произнесете фразу: „Да зачем мне нужна такая жизнь?“, вы вернетесь сюда, на этот диван, и от смерти вас будут отделять считанные минуты. Как сейчас.
— Я не пожалею…
— Что ж, тогда живите…»
* * *
На этот раз сознание возвращалось к нему медленно, словно он поднимался из невероятно глубокой воды. Но вода была прозрачной, он видел над собой дневной свет и понимал, что скоро окажется на поверхности. Одновременно он ждал возвращения боли — почти невыносимой, раздирающей, не отпускавшей его двое суток. Он был готов принять ее, но она почему-то медлила, не начиналась.
«Может быть, я уже умер, — подумал он. — Исповедовался, соборовался, причастился святых даров… Когда я до этого исповедовался в последний раз?»
Этого он не мог вспомнить. Но сознание становилось все яснее, а свет — все ярче. «Сотворите же достойный плод покаяния», — сказано в Библии. И он сотворил его, он простил всех своих врагов, даже ненавистного еще недавно Дантеса.
А потом его с новой силой пронзила боль и он стал стремительно падать в черную бездну, слыша откуда-то издалека горький женский плач. Натали, Наташа, любимая жена, упавшая в обморок, когда его, окровавленного внесли в дом. Бедная, как же ей тяжело!
И вот теперь все, похоже, начинается заново… Хотя, если нет боли, то, может быть… Нет, врач же ясно сказал ему, что рана — смертельна. И другие подтвердили…
Да, помнится, еще доктор Арендт привез записку от императора, в которой говорилось: «Если бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся; я беру их на свои руки».
Он знал: императору можно верить. Сколько бы ни ходило в свете пакостных слухов, он знал им подлинную цену. И какого же дурака он свалял, когда позволил втянуть себя в эту авантюру с дуэлью! А все бешеная ревность: абиссинская, горячая кровь и в четвертом поколении давала о себе знать.
Ревность… Он горько усмехнулся: вместе с сознанием к нему с удивительной ясностью пришло понимание того, что он получил лишь то, чего заслуживал. За сколькими замужними дамами он волочился, скольких на самом деле обесчестил, причем сплошь и рядом во всеуслышанье бахвалился своими победами. Если бы все оскорбленные им мужья вызывали его на дуэль…
Вошел доктор Арендт, привычным жестом взял его за запястье — проверить пульс. Потом начал осмотр раны, и постепенно выражение озабоченности на его лице сменилось удивлением:
— Вы испытываете прежнюю боль, господин Пушкин? — осторожно осведомился врач.
Пушкин покачал головой. Но не значило ли это, что просто пришел конец?
— Я умираю? — спокойно спросил он.
— Напротив, господин Пушкин, у меня появилась надежда. Воспаление в ране начинает проходить. Но это невозможно!
— Почему?
— Да потому, что ваша рана была смертельной. Чудо, что вы пережили сегодняшний день. Если ночь пройдет спокойно, то…
— То — что?
— То я употреблю все свои знания для того, чтобы вы поправились.
Надежда. Сначала робкая, а потом все более яркая надежда начала зарождаться в груди Пушкина. Он хотел приподняться, но сил не было даже просто шевельнуть рукой.
— Дом полон народа, господин Пушкин, — продолжил Арендт. — Все ваши друзья, ваши близкие… И толпа у крыльца…
Толпа у крыльца? Пушкин изумился совершенно неподдельно.
— Люди волнуются, прошел слух, что вы умираете. Они требуют покарать убийц.
— Убийц? — еще больше изумился Пушкин. — Я стрелялся с господином Дантесом… боже, какая глупость! Какие убийцы?
— Не думайте об этом, — мягко сказал Аренд, поднося к губам Пушкина рюмку с бесцветной жидкостью. — У вас еще будет время, масса времени. Только берегите силы.
Пушкин хотел было возразить, что он вполне в силах отличить вымысел от правды, что он… Но мягкая пелена незаметно опустилась на его лицо, глаза закрылись и он погрузился в глубокий, но на сей раз куда более спокойный сон.
А доктор Аренд потребовал подать ему шубу и быстро вышел из дома, стараясь быть как можно незаметнее.
— В Зимний, — приказал он кучеру.
Император ожидал известий и будет доволен, его тревога за жизнь поэта была неподдельной. И еще больше беспокоило его положение молодой жены Пушкина, которая могла вот-вот остаться вдовой с четырьмя детьми на руках…
Красивых женщин император любил не меньше, чем все нормальные мужчины, а Наталья Николаевна пробуждала в нем еще и сентиментальные воспоминания о поре его жениховства, когда он был страстно влюблен в юную прусскую принцессу Шарлотту, такую же нежную, почти неземную красавицу.
— Ну что? — спросил император вошедшего в его кабинет Арендта. — Надеюсь, наш поэт…
Он не закончил фразу. Сказать: «умирает истинным христианином» показалось ему вдруг пошлым, а сказать «отдал Богу душу» — просто неприличным. Вся эта история вообще стоила ему немало нервов.
— Ваше величество, — с поклоном отозвался доктор, — боюсь обнадеживать вас раньше времени, но, кажется, свершилось чудо. Пушкин еще жив и состояние его заметно улучшилось.
— Слава Богу! — непроизвольно вырвалось у императора. — Может быть теперь он будет вести жизнь, достойную его. Не зря же мы назначили его придворным историографом.
Действительно, Николай I сделал своеобразный свадебный подарок Пушкину, назначив его на эту должность летом 1831 года с поручением писать историю Петра I. Поэту была устроена под предлогом писания истории некая синекура с жалованием по 5 тыс. рублей в год. А в 1834 году Пушкин был пожалован в камер-юнкеры, исключительно ради того, чтобы дать возможность его прекрасной супруге появляться на придворных балах. Не гофмаршалом же его было назначать?
Кивком головы император отпустил врача, бросив на прощание загадочную фразу:
— Мы подумаем над этим делом.
Это могло означать, что угодно: Николай не был любителем рассуждать о том, как он намерен поступить в том или ином случае. Он думал — иногда довольно долго — а потом принимал решение, порой самое неожиданное. А приняв, уже никогда не менял его.
* * *
Это пробуждение было легче и приятнее, чем предыдущее. Пушкин, проспав почти десять часов почти спокойным сном, сразу открыл глаза и осознал, где находится. Рана не болела — тупо ныла, но это были уже такие пустяки по сравнению с тем, что пришлось перенести.
На сей раз в кресле рядом с диваном сидела Наталья Николаевна. Похудевшая, измученная, с ввалившимися глазами — точно после тяжелой болезни. Увидев, что муж проснулся, она порывисто наклонилась к нему:
— Что, Саша? Пить? Позвать врача? Как ты?
— Ох, женка, — слабо улыбнулся ей Пушкин, — напугал я тебя, кажется, изрядно. Хороший урок нам обоим.
— Я… — начала Наталья Николаевна.
— Не надо, я все знаю. Ты не виновата передо мной, мой ангел, а я кругом виноват. И перед тобой, и перед детьми, и перед всеми… Повел себя, как глупый безусый мальчишка, поделом же мне.
Пушкин прижал к губам узкую, нежную ладонь жены и закрыл глаза. Да, теперь все в их жизни будет по-другому. Он займется, наконец, исполнением множества замыслов, которые рождались у него в последнее время. Написанием исторических романов. Ведь и наброски уже есть…
Но теперь уже его ничто не заставит свернуть с избранного пути. Смерть подошла вплотную и ослепительно-ярко осветила всю его жизнь, все, что было в ней бурного, болезненного, данью человеческой слабости, обстоятельствам, обществу… Вся желчь, которая копилась в нем целыми годами и особенно — последними месяцами мучений, казалось, ушла вместе с кровью из раны: он стал другим человеком.
А к стихам он и без того почти охладел. Если не считать нескольких произведений… религиозного характера. Перст Божий!
Пушкин глубоко вздохнул: Ангел-хранитель так явственно указывал ему путь, по которому следовало идти, а он пренебрег указанием, ввязался в нелепую светскую интригу. А ведь занимался в последнее время переложением житий святых и уже готов был принять участие в составлении «Словаря святых, прославленных в российской церкви»…
— Что дети? — спросил он у жены, не открывая глаз. — Благополучны, здоровы?
— Все хорошо, Сашенька, — отозвалась Наталья Николаевна. — Все благополучны, все здоровы. Гришенька вот-вот на ножки встанет, а Машенька уже говорит вовсю, точно взрослая. Вот поправишься…
Пушкин ощутил резкий укол совести: четверо детей, а он думал о чем угодно, только не о них. Он так и не отпускал руку жены, а Наталья Николаевна боялась шелохнуться, чтобы не вспугнуть то новое, что появилось в ее всегда непредсказуемом супруге. Даже слезы не вытирала. О детях спросил… всех простил… Господи, неужто и впрямь этот кошмар может пойти им во благо?
Она очнулась от деликатного стука в дверь. Пришел доктор Арендт…
— Что ж, госпожа Пушкина, — говорил он ей час спустя, — теперь я с чистой совестью могу поручиться за жизнь вашего супруга. Могучий у него организм, такую рану получить — и остаться в живых.
— Божиим промыслом, — тихо произнесла Наталья Николаевна. — На все воля Его, господин доктор. Саша… господин Пушкин желает уехать из Петербурга в имение. Совсем уехать.
— Мысль весьма здравая. Только месяц-другой с поездкой придется повременить. А снег сойдет, дороги установятся — первый же благословлю ехать на свежий воздух, да деревенское молоко. В Михайловское собираетесь?
— Нет, — покачала головой Наталья Николаевна, — в Болдино. Там и теплее, и дом лучше.
* * *
Силы к нему возвращались — медленно, но неуклонно. Он уже мог подолгу сидеть, опираясь на подушки, появился аппетит, о недавних чудовищных болях он почти забыл. Зато все чаще и чаще приходили мысли о том, как глупо и бесшабашно он тратил свои лучшие годы, сколько времени, не говоря уже о деньгах, отдал пагубной страсти к картам, сколько злых и обидных для многих людей стихотворений написал. Возомнил себя гением, впал в смертный грех гордыни, вот Бог его и наказал… почти смертельно.
А что было на самом деле? Три года после окончания Лицея он прожил в Петербурге, числясь на государственной службе, но не утруждая себя ею ни на секунду. Получил чин коллежского секретаря и был зачислен в Коллегию иностранных дел. Так было и с Грибоедовым, но тот делал блестящую дипломатическую карьеру, а он, Пушкин… порхал по великосветским гостиным и писал такие стихотворения, которых нельзя было печатать и которых впоследствии он сам же и стыдился — едкие эпиграммы и скабрезные стишки.
Еще в Лицее напутствованный благословением Державина, ободренный благосклонностью Карамзина, вниманием Жуковского и других заслуженных писателей, введен был в Арзамасское общество литераторов… Забалован…
Но в глубине души всегда знал, что не пишет стихов «от сердца», а лишь играет, сочиняя стихи, благо Бог наградил его легким пером. Даже поэма «Руслан и Людмила», которую он написал в 1820 году и по прочтении которой Жуковский подарил ему портрет свой с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя», была закончена уже во время его южной ссылки и, в общем-то, перехвалена. Это, впрочем, не мешало Пушкину гордиться репутацией «известного поэта». А ведь честнее было бы сказать: «скандально известного поэта».
Ну, и аукнулась же ему эта популярность. Уж на что Александр I был либеральным императором, и то, потеряв всякое терпение, хотел сослать дерзкого рифмоплета в Сибирь или на Соловки.
Хлопоты друзей смягчили участь поэта — ему было приказано ехать на юг с назначением в канцелярию генерал-лейтенанта Инзова. Официально это называлось «служебной командировкой», но ни о какой службе опять и речи не было. Хотя бы потому, что для начала он несколько месяцев пропутешествовал по Кавказу и Крыму вместе с семейством генерала Раевского, героя Бородинской битвы.
У генерала было три дочери — Екатерина, Елена и Мария, все три были красавицами, причем каждая в своем роде. Влюбчивый Пушкин долго не мог сделать выбор между «тремя грациями» и, наконец, успокоился воспеванием самою юной — Марии, еще почти девочки, с которой можно было и бегать наперегонки вдоль прибоя, и посвящать ей полулюбовные, в высшей степени пристойные стишки. Мария была так молода, что генерал смотрел на все это сквозь пальцы.
Мария… Эта девочка пять лет спустя, едва повзрослев, была выдана отцом за князя Волконского, а после событий на Сенатской площади стала живой легендой: первой из жен декабристов отправилась за мужем в глухой сибирский острог. Это высокое понимание чувства долга внушило Пушкину такое уважение к молодой княгине, которого он не испытывал, пожалуй, ни к одной другой женщине.
Но это было позже. А пока он превесело проводил время в Бессарабии при снисходительном попустительстве своего «начальника» — генерала Инзова, играл в бильярд и карты, ввязывался в мелкие и крупные скандалы (два из них закончились дуэлями) и писал, писал, писал… «Кавказский пленник», «Гаврилиада», «Братья-разбойники» — это было сочинено в Бессарабии. Тут же были написаны романтические поэмы и множество стихотворений (среди них такие известные, как «Черная шаль», «Кинжал», «Чаадаеву» и «Песнь о вещем Олеге»).
Гораздо более зрелые, чем «Руслан и Людмила», эти произведения принесли Пушкину громкую всероссийскую известность. Они, по словам Белинского, читались всей грамотной Россией и ходили во множестве списков. В Кишиневе же Пушкин начал «Бахчисарайский фонтан» и «Евгения Онегина».
Летом 1823 года его перевели в Одессу: генерал Инзов уже не мог оградить от неприятностей своего своеобразного «подчиненного», который умудрился испортить отношения со слишком многими влиятельными и богатыми людьми.
Но и в Одессе… Пушкин даже поморщился, как от зубной боли, вспомнив свои приключения в этом городе и, главное, те глупо-задиристые письма, которые он оттуда писал не только друзьям, но и почти незнакомым людям. Поссорился с Александром Раевским, старшим сыном генерала, и не на ровном месте, а из-за прекрасных глаз графини Воронцовой — Елизаветы Ксаверьевны, избалованной красавицы, которая умело кокетничала со всеми своими многочисленными поклонниками, доводя их до отчаяния. Ах, прекрасная Элиз, сколько раз ему казалось, что победа уже в его руках, но графиня вновь ускользала и делалась равнодушно-холодной.
А ведь был еще муж, к которому… Да, к которому он ревновал его собственную жену. Пушкин горько усмехнулся: вот уж действительно, какой мерой меришь, такой и отмерится. Злился, писал на графа злые, даже просто оскорбительные эпиграммы, злословил за его спиной. Немудрено, что даже славившийся своим «британским хладнокровием» Воронцов вышел из себя и обратился к императору с просьбой избавить его от «бездельника, ловеласа и бретера».
И немудрено, что император просьбу графа уважил, приказал уволить возмутителя спокойствия со службы и отправил в ссылку. Не в Сибирь — хотя многие были бы счастливы известию о таком путешествии Пушкина, а всего-навсего в Псковскую губернию, в родительское имение Михайловское. В самую что ни на есть деревенскую глушь. Вот где Пушкин понял, что такое бешеная тоска.
Впрочем, как все Пушкины, Александр Сергеевич был скор на переходы. В Михайловском обнаружилась довольно обширная библиотека, он читал, готовил к печати первый сборник стихов, поэму «Бахчисарайский фонтан», до которой, кстати, на юге все руки не доходили. И, конечно, нашел столь необходимое ему женское общество: по соседству жила еще молодая вдова Прасковья Вульф с дочерьми Анной, Алиной и совсем еще девочкой Евпраксией — Зизи.
Естественно, он начал волочиться за всеми сразу, даже Зизи не обошел своим вниманием, хотя и обращал это в шутку. Теперь уж и не вспомнить, какой из них что говорил, с кем целовался, кому стихи посвящал. Всем сразу, наверное, ведь по-настоящему даже влюблен не был. А тут еще приехала родственница соседки, молодая генеральша Анна Керн, репутация которой была самой что ни на есть скандальной. Но зато прехорошенькая…
Дернул же его черт отдать ей стихотворение «Я помню чудное мгновенье». Собственно говоря, она его просто отобрала, простодушно посчитав, что именно ей оно и посвящено. И, конечно же, вернувшись с любовником в столицу, раззвонила об этом во всех домах, где ее еще принимали.
«Так вот рождаются легенды, — саркастически усмехнулся Пушкин. — А того, что было на самом деле, никто толком и тогда не знал и сейчас не знает».
Потому что ничего не было — тогда, в Михайловском. Роман-однодневка случился у них много позже, когда Пушкин уже вернулся в Петербург, но ему и в голову не пришло посвятить хоть строчку свиданию с «гением чистой красоты». Точнее, строчку-то он посвятил, и не одну, но не в стихах, а в письмах к друзьям. В частности, назвал свою мимолетную любовницу «Вавилонской блудницей». Тоже моралист выискался! Анна Керн вела себя по отношению к мужчинам примерно так же, как он сам — по отношению к женщинам. Нет, осудил и заклеймил.
А его несостоявшаяся поездка в Петербург в декабре 1825 года! Он-то знал, что никто его там не ждет, понятия не имел ни о каких «тайных обществах» и их планах. Но выставил причину: заяц-де перебежал дорогу, вот он и повернул обратно. Преспокойно вернулся в Михайловское — и продолжал сочинять.
Поэмы «Цыганы» и «Граф Нулин», три новые главы «Евгения Онегина», трагедию «Борис Годунов», бессчетные стихи… И — ни намека на трагедию на Сенатской площади и дальнейшую участь мятежников, только торопливый набросок на полях рукописи — пятеро повешенных. Вот и все. Знаменитое «Во глубине сибирских руд» он написал много позже, потрясенный самоотверженным поступком княгини Волконской и других жен декабристов.
А в сентябре 1826 года ссылка Пушкина закончилась так же внезапно, как и началась: новый император Николай I приказал ему прибыть в Москву и после долгого разговора с опальным поэтом не только дозволил ему жить в столицах, но и весьма недвусмысленно объявил, что только он лично будет решать, какие произведения господина Пушкина дозволительно печатать, а какие — нет.
Да еще в частном разговоре с одним из придворных назвал бывшего опального поэта «одним из умнейших людей России». Пушкин тогда сам пустил слух о том, что государь, якобы, спросил его, что бы он делал, окажись в дни мятежа в Петербурге, а он, якобы, гордо ответил, что был бы со своими друзьями. Возможно… как князь Трубецкой, который ному из дома не высунул. Да и не было этого разговора, иначе не видать бы ему царских милостей. Но не признаваться же в этом ему, «певцу свободы»!
Пушкин невесело усмехнулся. Ему, видно, на роду было написано не видать спокойной жизни, даже семейной. Пора бы остепениться, подыскать богатую невесту: карточные долги петлей сжимали горло. Так ведь нет! В Петербург, он повел себя по-прежнему: танцевал на балах, волочился за женщинами, играл в карты, до рассвета засиживался на холостяцких пирушках… И так без малого два года!
На ком жениться? Хотелось, чтобы невеста была не только богата, но и красива. Девиц на выданье в окружении поэта было предостаточно, но репутация поэта была уже слишком скандальной. Ему отказывали.
Даже матушка бесприданницы Натали Гончаровой сперва тоже ответила отказом. Необыкновенная красота Натали должна была доставить семье богатство, искали состоятельного жениха, а что мог предложить легкомысленный поэт? Свои долги? Или стихи?
Донельзя раздосадованный неудачным сватовством, он сорвался с места и уехал на Кавказ. Именно там 11 июня, неподалеку от крепости Гергеры, и произошла знаменательная встреча с арбой, везущей в Россию тело Грибоедова.
Грибоедов погиб от рук разъяренных персидских фанатиков, защищая интересы России. А от чего чуть было не погиб он сам? Точнее, из-за чего? Из-за суетности, сумасшедшей ревности, ущемленного самолюбия… Чего он ждал, когда женился на одной из самых красивых девушек того времени? Что она будет сидеть взаперти? Хотя, возможно, он подсознательно именно к этому и стремился, не давая жене ни малейшей передышки: за шесть лет брака — четверо детей, да еще двоих не доносила…
Говорят, Нина, вдова Грибоедова, урожденная княжна Чавчавадзе, после получения известия о гибели мужа родила мертвого ребенка и совершенно удалилась от света. А ведь ей еще не исполнилось восемнадцати, и она тоже считалась одной из первых красавиц Грузии… Интересно, как бы она повела себя, окажись с мужем в Петербурге, в вихре светской жизни? Наверное, тоже стала бы объектом сплетен и пересудов, каким бы безупречным ее поведение ни было…
Он вернулся в Россию и снова сделал предложение Гончаровой. На сей раз оно было принято: за год ни один мало-мальски подходящий жених для красавицы не сыскался….
— Барин, к вам господин Жуковский, — прервал его мысли верный камердинер Никита. — Прикажете принять?
— Проси же!
Василий Андреевич Жуковский вошел с бодрой улыбкой, которая тут же сменилась куда более естественным для него выражением спокойствия и приветливости.
— Ну, сегодня совсем молодцом, друг мой, — проговорил он, усаживаясь подле дивана. — А я с новостями …
— Да не томи, Василий Андреевич, — взмолился Пушкин. — Рассказывай!
— В Петербурге новый поэт объявился.
— Удивил! — захохотал Александр. — Да сейчас каждый мальчишка стишками бумагу марает!
— Это не мальчишка… Я узнавал, он писал раньше, публиковался даже в каком-то московском журнале, но критики его не заметили. Тогда он обиделся и больше ничего уже в печать не давал. Хотя стихи писал по-прежнему. А когда прошла весть, что ты, душа моя, то ли при смерти, то ли уже умер, сей поэт написал весьма гневное стихотворение на эту тему и…
— Примета хорошая: жить долго буду, — быстро вставил Пушкин.
— Так-то оно так, да все одно: печатать сие стихотворение никак нельзя было даже тогда. Сейчас-то об этом речи нет, но списки уже по рукам ходят.
И Жуковский вынул из кармана сюртука сложенный вчетверо листок бумаги.
— От государя получил, — невесело усмехнулся он. — Николай Павлович сильно гневаться изволят, хотели автора в крепость посадить. Да у того родня влиятельная, заступников полно, отделался высылкой на Кавказ…
— Под пули? Хороша государева милость!
— Нет, с распоряжением «до серьезных дел не допускать».
— Дай хоть почитать-то, Василий Андреевич. Что он там такого насочинял?
Пушкин развернул листок и прочел стихи, начинавшиеся фразой:
«Погиб поэт, невольник чести…»
— Красиво завернуто! — усмехнулся он, дочитав. — Только свинец-то у меня не в груди был… В стихах, конечно, не напишешь… Ну, и на что же государь разгневался? Немного трескуче, немного переврал, слишком много Пушкина читал…
— Да косвенно ведь в него метит. В императора…
Пушкин посмотрел на ничего не говорившую ему подпись — Михаил Лермонтов, и пожал плечами:
— Ну, разве что косвенно…
— А еще: государь повелел долги твои все уплатить, заложенное имение родителя твоего от долга очистить, жалование тебе повысить до десяти тысяч рублей в год и разрешил жить там, где ты сам пожелаешь. С одним только условием…
— С каким? — насторожился Пушкин.
— Чтобы ты действительно продолжил дело Карамзина и писал российскую историю. Кто, кроме тебя, этим займется?
Пушкин в задумчивости принялся грызть ноготь — старая, детская еще привычка, от которой никак не мог отделаться. Что ж, государь, как всегда, великодушен. Однажды он уже выдал ему вспоможение — 10 000 рублей, а потом, по его просьбе, еще 18 000. Но долги не уменьшались, деньги уходили, как вода сквозь пальцы. Что ж, теперь он будет осмотрительнее и… экономнее.
— Что ты молчишь? — осведомился Жуковский. — Мне нужно возвращаться к императору с твоим ответом. Сам знаешь, Николай Павлович проволочек не терпит.
— Да конечно же я согласен! — с некоторою досадой воскликнул Пушкин. — И благодарность моя государю неизмерима. Но я хотел уехать в деревню…
— Поезжай, кто тебе мешает? По весне — милое дело. Окрепнешь на свежем воздухе, отдохнешь, а осенью вернешься в Петербург, станешь в архивах работать. А летом снова в деревню — писать…
Пушкин покачал головой.
— Нет, уж лучше в Москву. Петербург я ненавижу, а архивы и в Москве есть. По крайности, туда необходимое вышлют.
— Ну, вот ты все и решил, — с удовлетворением отозвался Жуковский, поднимаясь с кресла. — Государю передам в точности. Думаю, это его порадует.
Когда Жуковский ушел, Пушкин долго сидел в сгущавшихся сумерках, не зовя никого, чтобы подали свечи. Вот все и решилось: долгов больше нет, можно ехать в Болдино, жить там с семьей, писать… Только не стихи. Тем паче — новые поэты объявляются, скоро на него будут смотреть, как он сам в свое время глядел на Державина — обломок былых времен, живая — чуть живая! — легенда…
Теперь-то понимает, что без Державина и его самого бы не было, как поэта. Как не было бы и без многих, многих других. На их стихах вырос, окреп, обрел собственный голос. Славу, можно сказать, обрел. Но ведь известно: хуже нет, чем пережить самого себя в поэзии. Над Державиным-то в конце жизни уже откровенно посмеивались, когда он писал свои высокопарные пьесы.
«Интересно, за что все-таки император прогневался на этого… как его… ага! Лермонтова? Мне и худшее с рук сходило. Забавно все-таки читать стихотворение на собственную смерть…»
Пушкин вновь взял в руки листок, оставленный Жуковским, и позвонил, чтобы принесли свечей. Тут он и увидел, что к стихотворению имелась что-то вроде приписки, которую он не заметил вначале. Вчитался — и саркастически усмехнулся:
«Да, на рожон попер юноша, иначе не скажешь. Я хоть именные эпиграммы писал. А он — всех чохом к позорному столбу пригвоздил… Только за что — непонятно».
Он снова перечитал удивившие его строки и опять поразился: что за прославленные отцы? При чем тут их подлость — и какая подлость? А потом и вовсе невнятно: обломки, игра счастия… Невнятно, но оскорбительно, немудрено, что государь разъярился.
Что ж, он сам так начинал — скандальной известностью, ссылкой, изгнанием. Только на пользу пошло. Да, в молодости все делают ошибки. Хорошо, если потом есть возможность хоть как-то их исправить. А умри он от этой нелепой раны, какую память о себе оставил бы? Ревнивый муж, глупо погибший на дуэли, из-за мифической измены жены. Какой грязью измазал бы и себя, и Наташу, ангела-Ташеньку!
Поправится окончательно: первым делом попросит у императора прощения и поблагодарит за все оказанные милости…
* * *
Пасха 1837 года была поздняя, 18 апреля. Дороги уже подсохли, а семейству Пушкиных предстояло проехать от Санкт-Петербурга до Болдино почти 500 верст. И не в легкой дорожной карете, как ездил раньше один Александр Сергеевич, а в громоздком дорожном экипаже с многочисленными повозками в придачу.
Четверо малых детей с няньками и бонной, Наталья Николаевна, опять беременная и плохо переносившая свое состояние… В седьмой раз готовилась стать матерью, но если раньше находила в себе силы ездить до последнего на балы, то теперь все больше времени проводила на кушетке в своей спальне, мучаясь сильными мигренями.
— Госпожа Пушкина слишком много выстрадала, — сказал как-то доктор Арендт своему чудом спасенному пациенту. — Женские нервы — материя тонкая. Вам бы следовало дать ей отдохнуть несколько месяцев. А вот осенью…
Пушкин пропустил слова доктора мимо ушей. Что значит — отдохнуть, если он сам жил чуть ли не затворником и других женщин, кроме собственной жены, не знал и знать не хотел? А первые месяцы беременности женщинам и всегда неможется, все об этом знают. Нет, в Болдино, в Болдино, как можно скорее!
Какие отсрочки?! Аудиенция у императора давно получена, государь сказал все приличествовавшие случаю слова о промысле Божием и о надеждах, которое возлагает российское просвещенное общество на придворного историографа. И Пушкин сказал именно то, что от него ожидалось: о своей вечной благодарности государю, о долге, который он осознает и жаждет исполнить, о прелести служения Отечеству.
* * *
Первые дни по приезде были суматошными и хлопотными, как всегда, когда устраиваешься на новом месте надолго. Наталья Николаевна была предельно утомлена дорогой, которую перенесла тяжело. Ясные глаза потускнели, кожа лица поблекла, она мало напоминала ослепительную красавицу — царицу петербургских балов. И в домашние хлопоты вникала мало: в основном, лежала в спальне, на кушетке возле окна.
Болдино стояло на отшибе от других усадеб, да и в ближайший город находился не близко. Следовало позаботиться о том, чтобы ко времени родов Натальи Николаевны в доме была хотя бы акушерка. А еще лучше — доктор. Впрочем, рассудительный Никита считал, что ежели Бог помилует — так и доктора ни к чему, а повивальную бабку он и в деревне сыщет. Чай не первый раз барыня рожать изволит.
Сам Пушкин снова, как когда-то в молодости, полюбил долгие прогулки. Часами вышагивал по тенистым тропинкам, нимало не тяготясь августовским зноем. Ни капли не манил к себе письменный стол в кабинете, приготовленные перья и чернильница, книги… И в мыслях не мелькало даже обрывка какого-нибудь стихотворения, даже какого-нибудь поэтического образа.
Осень, осень, как он ждал осени, этой всегда плодотворной для него поры! Уйдет жара, листья за ночь начнут подмерзать …И вот тогда он сядет в кресло перед столом, возьмет в руки перо и строки потекут так же, как и прежде. Пусть и не стихи…
Но осень принесла с собой только уныние. А вымученные страницы, с бесчисленными перечеркиваниями, исправлениями, помарками, как правило, к концу вечера оказывались смятыми и брошенными в корзину под столом. Рачительный Никита, ворча себе под нос что-то невразумительное, извлекал их оттуда по утрам, кое-как разглаживал и складывал на верх книжной полки.
Нет, не шла работа, не приходило вдохновение. А в этом году вряд ли придется посетить Москву и поработать в архивах — не бросать же Наталью Николаевну одну в этой глуши, да на сносях. Ничего, никто его не подгоняет …
В конце концов Пушкин обнаружил «схорон» Никиты, сумел заставить себя перебелить написанное, а потом ежедневно заполнять гладкими фразами два полных листа бумаги почти без помарок. И уже не бросал написанное в корзину, а аккуратно складывал стопкой в ящик стола, радуясь тому, что объем рукописи неуклонно увеличивается.
В самом конце декабря, в канун Рождества Наталья Николаевна почувствовала первые схватки. Она мучилась почти трое суток, с трудом разрешилась мертвым младенцем, сама была на волосок от смерти. И еще долгие месяцы приходила в себя, почти не вставая с постели. Пушкин, приготовившийся уже к самому худшему, горячо возблагодарил небеса за спасение жены. Но врача так и не пригласили.
И уже поздней весною пришло письмо из Петербурга от друга Плетнева, теперь издателя журнала «Современник». Он жаловался на то, что дела журнала плохи, подписчиков не прибавляется и даже заявленное в последнем номере начало публикации «Истории России» пера Александра Сергеевича, никого особо не заинтересовало.
«У нас сейчас в большой моде Михаил Лермонтов. Поручик вернулся с Кавказа в отпуск на месяц, и вот уже почитай полгода кочует по светским гостиным, читая свои произведения, одно другого мрачнее. Хотя „Тамбовская казначейша“ его и мила, но, с моей точки зрения, сие есть лишь бледная копия твоего „Графа Нулина“. Публика, впрочем, в восторге, да ты сам оценишь поэмку господина Лермонтова, кою к письму прилагаю…»
За ужином Пушкин был необычно хмур и неразговорчив.
Все написанное он, наконец, перебелил и отправил в столицу государю, сопроводив почтительным письмом. И надеялся, что им и трудами его останутся довольны.
Ближе к осени Пушкин заговорил о том, что на зиму надо бы поехать в Москву — поработать все-таки в архивах. Но Наталья Николаевна ехать категорически отказалась. Она сильно изменилась, от прежней красоты и воздушности следа не осталось. И постоянно недомогала. Их супружеская близость после тех злосчастных родов так и не возобновилась.
Врача к Наталье Николаевне из Нижнего Новгорода все-таки пригласили. Приговор доктора был однозначен: детей госпоже Пушкине больше нельзя иметь категорически. Покой, необременительные прогулки, никаких дальних поездок.
Хотя Пушкин с женой и так давно уже не спал в одной постели — окончательно перебрался в свой кабинет.
Пришел, наконец, номер «Современника» с первой публикацией его «Исторических записок». Он было начал читать, да через пару страниц бросил — скучно. Вот ежели бы как Вальтер Скотт — исторический роман написать. Тут бы все читать бросились.
Но несколько попыток подражания знаменитому англичанину оказались тщетными: искусством привлечь внимание читателя интригою, морочить голову заведомо фантастическими, придуманными деталями Пушкин не мог.
А потом — известие, которое произвело на Пушкина неизгладимое впечатление: на дуэли погиб Михаил Лермонтов. Ему не было и тридцати лет. Александр достаточно хорошо разбирался в таких вещах и по дошедшим до него в письмах друзей и знакомых сообщениям сумел восстановить подлинную картину поединка, виновником которого всецело был угрюмый и вспыльчивый поэт. Но сплетни так и роились вокруг: убит, погублен, подставлен…
«Вот и про меня так же сплетничали бы, — думал Пушкин — Да еще и Наташу приплели бы, а как не приплести? У господина Лермонтова-то свои резоны были стреляться… Хотя, какие резоны могут оправдать эту глупость? Теперь сделают мученика… у нас это любят. И в великие поэты тотчас произведут …»
Он попробовал написать приличествующее случаю стихотворение памяти молодого поэта, но рифма не шла. Все вокруг менялось, являлись новые литературные имена, жизнь кипела. А он был, судя по всему, обречен со стороны наблюдать за этим, да вымучивать продолжение «Исторических записок», все четче понимая: не его это. Не за свое дело он взялся.
От тоски и досады читал иногда новых поэтов — Некрасова, например. Технически стихи были неплохи, но… кто их будет читать? Кому из образованных людей интересна «деревенская страда», заготовка зимой леса крестьянами, крестьянка под кнутом? Стихи должны будить в людях благородство, высокие страсти — или быть посвященными женским прелестям, радостям и печалям любви. Нет, уходит эпоха — и какая эпоха!
* * *
Пришла пора позаботиться об образовании сыновей — Александра-Младшего и Григория. Государь в свое время всемилостиво распорядился принять обоих Пушкиных в Пажеский корпус. Вот туда он сыновей и отвезет. Пора.
И вот уже заложена тройка, уже уложена повозка со всем необходимым, уже Саша и Гриша места себе не находят в предчувствии резких перемен в своей жизни. По дороге решено было заехать в Москву — повидаться с дедом.
Москва встретила путешественников колокольным звоном — Покров и Пушкин почувствовал, что к глазам подступают слезы.
«Сентиментальным становлюсь на старости лет, — подумал он. — Пятый десяток разменял, ничего не поделаешь. Неужели уже пятый? Давно ли мне все люди в таком возрасте казались дряхлыми стариками?»
Но когда он увидел отца, то понял, как на самом деле беспощадно время. Всегда изысканно-лощеный денди, франт и завсегдатай модных гостиных, Сергей Львович превратился в сухонького, сморщенного старичка. На внуков он смотрел с каким-то горестным недоумением: он дед? У него уже совсем взрослые внуки? Потом неожиданно всхлипнул и сообщил Александру-старшему:
— Саша на Надин похож. Царствие ей небесное.
И расплакался. Пушкин, доселе не находивший в своем сыне решительно никакого сходства с «прекрасной креолкой» изумился и сравнению и этим внезапным слезам. Которые, впрочем, закончились так же внезапно, как и начались, и Лев Сергеевич принялся пересказывать московские сплетни. Знакомые имена попадались редко…
Он нанес несколько обязательных визитов дальним родственникам, выслушал дежурные комплименты в адрес совсем взрослых сыновей и… сожаления о том, что ничего больше не пишет. Про его исторический труд, оказывается, мало кто знал, по большей части это были зыбкие и малодостоверные слухи. Похоже было, что его просто разглядывают, как некую диковину, раритет из прошлого, где «все было по-другому».
В один из немногих вечеров, проведенных дома с отцом, произошел разговор, врезавшийся Пушкину в память навечно. Заговорив о поэзии, Сергей Львович, пожевав губами, вдруг сказал:
— Лермонтова вот убили на дуэли, теперь он — великий поэт и всеми чтим. А вас, сын мой, забывать стали. Впрочем, и меня ведь забыли… а когда-то…
Пушкин не сдержался:
— Вы, кажется, жалеете, что и меня не убили?
Резко оборвал беседу и, сославшись на поздний час, ушел к себе. Знай он, что это — его последняя встреча с отцом, что он через два года не успеет приехать даже на похороны, может быть, вел бы себя по другому, нашел бы какие-то другие слова, постарался бы добиться взаимопонимания.
И вот уже Невский проспект и знаменитые «Номера Демута» — на Мойке. А Пажеский корпус располагался неподалеку — на Садовой улице во дворце, который построил сам Растрелли. Зачисление в Пажеский корпус производилось только по высочайшему повелению.
Пушкин подумал, что его сыновьям повезло — останься все по-прежнему, кто бы принял в Корпус сыновей камер-юнкера с сомнительной репутацией? Да и от обязательных вступительных конкурсных экзаменов мальчишки были избавлены — все тем же именным монаршим указом. Не то, чтобы отец опасался за их знания, но все же…
Изменился и сам император: это Пушкин со всей отчетливостью понял во время аудиенции, данной ему Николаем Павловичем. Все еще красивый и статный, но уже далеко не молодой, император казался усталым и равнодушным. Но своего придворного историографа принял с отменной любезностью.
— Читаю все твои записки, Пушкин, — благосклонно заявил он после того, как Александр раскланялся и представил своих сыновей. — Стройно написано и по делу. Мне нравится. Хорошо, что забросил свои прежние стихи. Хватит и написанных. Хотя теперь такое пишут — даже оторопь берет.
Пушкин изобразил на лице вежливое недоумение, хотя про себя подумал, что, кажется, впервые в жизни их взгляды с императором совпали.
— А сыновья твои стихи пишут ли? — осведомился император.
— Нет, ваше величество, — покачал головой Пушкин. — Эти юноши грезят об офицерской карьере, да о военных компаниях.
— Это хорошо, когда юноши стремятся быть полезными Отечеству.
Возникла долгая пауза. Потом император как бы невзначай спросил:
— А что твоя прекрасная супруга? С тобой?
— Нет, ваше величество, госпожа Пушкина предпочитает теперь жить в деревне.
— Как ей, наверное, не хватает балов, — с легкой улыбкой произнес император, вмиг напомнив Пушкину и сами балы, и то, что с ними было связано. — Да ведь дочери твои, поди, уже невесты?
— Пока еще нет, но ждать недолго.
— О девицах твоих я позабочусь, — деловито сказал император. — Придет время — станут фрейлинами Великой Княгини.
— Благодарю вас за неустанную заботу о семействе моем, — поклонился Пушкин. — Не по заслугам жалуете…
— По заслугам я жалую тебе чин действительного статского советника. Бумаги уже подписаны. Так что поздравляю, ваше превосходительство…
Пушкин опять низко поклонился. Ну вот, сбылось. Теперь уже не посмеют смотреть на него свысока. Стихами такого не добьешься. Сколько стихотворцев было на Руси. А по-настоящему-то чтили одного Державина …
* * *
И опять потекли годы… Скончался скоропостижно отец — Сергей Львович, весть об этом Пушкин получил уже тогда, когда похороны прошли.
Государь пожаловал своему придворному историографу титул графа и немалую денежную сумму «на обеспечение приданного дочерям твоим». Но в феврале 1855 года Николай Павлович скоропостижно скончался — ходили даже упорные слухи об отравлении. На трон вступил его старший сын Александр. Кто-то в России вздохнул свободнее, кто-то мрачно пророчил худшие времена.
А Пушкин сам изумился тому, как потрясла его внезапная кончина государя. Их связывали тридцать лет непростых отношений, они оба много пережили, причем судьба то и дело сводила их друг с другом. И вот Николай Павлович, который был всего тремя годами старше Александра Сергеевича — в гробу. И что будет далее в России и с Россией — никому не ведомо.
Император Александр Второй прислал графу Пушкину чрезвычайно милостивое письмо, в котором подтверждал, что продолжит поддерживать «гордость русской литературы» так же, как это делал его покойный батюшка, и что и он, и императрица были бы рады видеть Пушкиных в столице и при дворе.
Наталья Николаевна немного ожила. Она уже смирилась с тем, что годы взяли свое, что былой красоты, даже намека на нее — не вернуть. Зато обе дочери подрастали красавицами и умницами — не в нижегородской же глуши им женихов искать. Решили, что Пушкин поедет вперед, наймет приличную квартиру, а лучше — дом в Санкт-Петербурге и потом уже вызовет к себе семью.
В мае 1856 года Пушкин отправился в столицу. Но не успел еще присмотреть достойного жилья, как пришло письмо из Болдино: Наталья Николаевна скоропостижно скончалась «от сердечной слабости». Кончина была тихой и незаметной: она умерла во сне. И опять Пушкин опаздывал на похороны, точно какой-то рок его преследовал!
Когда хоронил матушку, Надежду Осиповну, в Святогорском монастыре близ Михайловского, то Пушкин откупил там место и для себя. И батюшку Сергея Львовича там же похоронили. Со временем перевезет прах Натальи Николаевны в Святые горы, положит рядом с родителями, а со временем — и сам там ляжет. Недолго уже, небось…
Марию и Наталью взяли ко двору — фрейлинами ее величества. Пушкина несколько раз приглашали на балы в Зимний — он съездил только один раз и закаялся. Сам себе казался обломком старины среди непонятной новой жизни. Как он понимал теперь тех старичков, над которыми сам же подшучивал во времена своей молодости! Тем, наверное, грезился пышный век Екатерины, блеск и сияние двора великой императрицы. Он же вспоминал воздушных прелестниц прежних балов …
Впрочем, «петербургское сидение», как иронично окрестил его сам Пушкин, продолжалось недолго. Дочери вышли замуж: Марии жениха сосватала сама императрица. Генерал-майор Леонид Николаевич Гартунг был управляющим Императорскими конными заводами в Туле и Москве, слыл человеком глубоко порядочным и благородным.
Наталья жениха нашла сама — на одном из придворных раутов. Немецкий принц Николай Вильгельм Нассау с первого взгляда влюбился в экзотическую красавицу и умницу Натали, сделал предложение и получил согласие. Конечно, принцессой Нассау Наталья Александровна официально не стала — брак был неравным, морганатическим. Но получила титул графини Меренберг — по названию одного из родовых владений мужа. Жили, супруги, разумеется, за границей: графиня Меренберг после замужества ни разу не приехала в Россию.
Дети были пристроены, жили своими семьями. Пушкин с легким сердцем покинул ставший чужим Санкт-Петербург и вернулся в Болдино, где и зажил совершеннейшим отшельником. Первый и второй тома «Истории России» почти закончены, вот-вот пойдут в набор, цензура препятствий не чинит, напротив. И государь милостив: к шестидесятипятилетию дал чин тайного советника. Никто из Пушкиных до таких карьерных высот не поднимался. Теперь уже и желать нечего, да и жизнь заканчивается…
Старший сын женился и что ни год писал отцу о рождении внука или внучки. Младшую дочь Наталью Господь тоже благословил потомством. Получив известие о рождении у Натальи дочери Софьи фон Меренберг, иронически хмыкнул:
— От абиссинского принца род произошел, к немецкой принцессе пришел. Вот вам и «просто Пушкины»!
Если бы Пушкин мог предвидеть, что младший сын его дочери Натальи, граф Георг-Николай фон Меренберг женится на дочери императора Александра Второго, Ольге, да еще будет выдвинут претендентом на люксембургский престол, а «немецкая принцесса» Софья выйдет замуж за… внука императора Николая Первого, Великого князя Михаила Михайловича. … Наверное, от души бы подивился, как крепко переплелись ветви генеалогических древ Пушкиных и Романовых.
* * *
А жизнь стремительно менялась и, по мнению Пушкина, далеко не к лучшему. Он давно уже написал пророческие слова: «не дай нам Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», но ему и в голову не могло прийти, что во главе мужиков с вилами и топорами встанут образованные люди, которые могли бы свои способности употребить во благо Отечеству. Нет, мир решительно катился в пропасть.
«Не дай нам Бог увидеть русский бунт…» И уж точно не дай Бог увидеть российский вариант европейских революций: обязательно обернется жестокой и кровавой карикатурой.
Но то, что происходило с ним, все меньше напоминало жизнь. Он потерял аппетит, прогулки сократились до получаса (к беседке над прудом и обратно), а о верховой езде он уже и думать забыл — такой болью отзывалось тело на каждое резкое движение.
И написанием третьего тома истории дело застопорилось. Том заканчивался описанием кончины Петра Великого. Но дальше… дальше начинались мрак и опасность. Последний прямой представитель дома Романовых, малолетний царь Петр Второй был обыкновенным, не слишком умным мальчишкой, рано пристрастившимся к вину и женщинам. Государственные дела его не интересовали вообще. А с его смертью мужское колено дома Романовых пресеклось навсегда…
Попытки писать стихи заканчивались приступами черной меланхолии. Давным-давно, еще во времена своей шальной молодости, он с неожиданной прозорливостью и беспощадной искренностью написал, что «поэт в свои нетворческие минуты „меж детей ничтожных мира“, быть может, ничтожней всех других». Напророчил…
Однажды нечаянно обнаружилось старое письмо князя Вяземского Князь Петр писал, что «даже записка в лавку, начертанная рукой гения, невыразимо ценна для потомства». Пушкин вспомнил: конец 1825 года. Тогда стало известно, что друг Байрона после его кончины собрал и уничтожил переписку романтического лорда… Вяземский тогда друга осудил, о чем и написал Пушкину. Тот в раздражении ответил:
«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона?.. Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок — не так, как вы — иначе»
Господи, ведь и его письма друзьям, его записки мимолетным любовницам — все это может быть не уничтожено, а собрано каким-нибудь почитателем-доброхотом и стать достоянием толпы! Как сделать, чтобы этого не случилось? Где тот друг, который сможет собрать и уничтожить никчемные, ненужные листки? Да у него и друзей-то не осталось.
Пушкин почувствовал внезапный озноб. Его переписка с женой сохранилась почти полностью, а сколько глупостей он по молодости и горячности там написал! Со стороны может показаться, что Наталья Николаевна вела рассеянный светский образ жизни, имела массу поклонников, не уделяла внимания мужу и детям… Нужно немедленно все уничтожить пока письма не попали в чужие, холодные руки.
Пушкин хотел встать с кресла, но ноги внезапно отказали ему. И руки налились свинцовой тяжестью — не шевельнуть. Что это такое, Господи? Неужели конец? Ему же семьдесят лет исполнилось только год тому назад… Господи, да сделай же хоть что-нибудь!
Словно в ответ на его беззвучную молитву в дверь постучали и вошел лакей:
— Ваше сиятельство, — начал он было, но, заметив, что барин вроде бы не в себе, порскнул обратно за дверь и вернулся уже в сопровождении немолодого человека в дорожном костюме.
— Свечей! — приказал незнакомец лакею. — Распорядитесь принести таз с водой, чистое полотно. И скажите, чтобы принесли из моей коляски сумку.
Незнакомец снял сюртук и, тщательно вымыв руки, открыл принесенную ему сумку и ловко разложил на столике медицинские инструменты.
— Вы врач? — хотел спросить Пушкин, но губы не повиновались ему.
— Сейчас пустим кровь, — пояснил незнакомец. — Как удачно вышло, что я решив заехать к вам, Александр Сергеевич, выбрал именно сегодняшний день. Да, разрешите представиться: Пирогов Николай Иванович. Бывший военно-полевой хирург…
О Пирогове Пушкин, конечно же, слышал: это имя гремело, солдаты на доктора чуть ли не молились.
— А я, изволите видеть, в отставке книгу начал писать о ранах всевозможных. И вспомнился мне, уж простите великодушно, ваш случай — уж больно удивителен. Доктор Арендт тогда рассказывал, конечно, да я молод был, многого не понимал, а он многое не договаривал…
— Я умираю? — неожиданно внятно спросил Пушкин.
— Пока нет, — совершенно спокойно отозвался Пирогов. — Но могли бы без врачебной помощи, что, собственно, обычно и происходит. А сейчас просто придется какое-то время полежать. Удар у вас, Александр Сергеевич, небольшой, но удар.
— Я шевелиться не могу, — произнес Пушкин и поморщился.
— Не все сразу, Александр Сергеевич. Приготовлю лекарство, будете принимать… Речь-то восстановилась, значит, и двигаться начнете.
Пирогов приготовил какую-то микстуру и дал Пушкину чайную ложку терпкой, горьковатой жидкости.
— Как… вы… здесь?… — медленно, но внятно спросил Пушкин.
— А мне, Александр Сергеевич, много лет ваша рана покоя не дает. Изволите видеть, никто с таким ранением у меня не выжил, хотя лечил я куда кардинальнее Арендта. Адресок у сыночка вашего старшего раздобыл… Ну, сейчас вы поспите, а завтра, благословясь, снова побеседуем, ежели вы не возражаете.
«А ведь это, похоже, первый звоночек, — размышлял Пушкин сквозь наплывающую дремоту. — Ну как ноги вообще ходить не будут? Пересяду в коляску — паралитик паралитиком… Завтра, если руки будут слушаться, нужно завещание выправить…»
Из дремоты он плавно перешел в сон. А проснулся, весь в поту. Во рту было сухо, нестерпимо хотелось пить. Он попробовал протянуть руку к колокольчику возле дивана и — о чудо! — рука его послушалась.
— Пить, — прошептал он появившемуся вскоре лакею. — Морса с погреба принеси.
— Доктор наказывали: как проснетесь — сей же минут лекарство выпить, — сообщил лакей. — Извольте, ваше сиятельство.
Пушкин проглотил уже привычную горькую микстуру и снова попросил:
— Морса…
Пока лакей ходил за питьем, явился Пирогов — свежий, выспавшийся. Пощупал у своего пациента пульс, осмотрел и удовлетворенно кивнул головой:
— Славно. Будем считать, что самое страшное миновало. Теперь, дорогой Александр Сергеевич, покой, покой и еще раз покой. Свежий воздух. Умеренность в еде. Ну, и Бог даст, проживете еще…
— Сколько? — не слишком вежливо перебил его Пушкин.
Пирогов развел руками:
— Ну, не сто лет — это точно.
— Год? Два? — не унимался Пушкин.
— Да я же не Господь Бог, — слегка рассердился Пирогов. — Ударчик вы перенесли, могут и последствия давней раны проявиться. Вам уже семьдесят…
— Да, зажился, — горько усмехнулся Пушкин. — Кстати, ноги-то ходить будут?
— Все может статься, руки же начали действовать и речь вернулась.
— А ноги?
— Александр Сергеевич, голубчик, с вами же ничего невозможно предсказать! Если вы выздоровели после безусловно смертельной раны… Ну, доживете жизнь в коляске. Не вы первый…
— Да зачем мне нужна такая жизнь? — вырвалось у Пушкина.
И тут сознание его внезапно стало меркнуть…
* * *
— Отходит, — услышал он чей-то далекий голос.
С трудом приоткрыл глаза и увидел свой прежний кабинет на Мойке, ряды книг.
Отрывистое частое дыхание сменилось на медленное, тихое, протяжное, и вот уже слабый, едва заметный, последний вздох.
Дыхание остановилось.