Официальной советской поэзии свойственна гигантомания.
Это продиктовано одним из неписаных правил соцреализма. Все должно быть монументально, как мухинские "рабочий и колхозница" на ВДНХ. Бетонные штаны и столь же удобная юбка — символы бесчеловечной "героики", той барабанной фальши, что выросла из зерна, брошенного Горьким: "Человек — это звучит гордо".
Гордыня казённого героя, советского простого сверхчеловека, которому, как известно, «нет преград ни в море, ни на суше» поощрялась официальной критикой до самого конца советской власти. Этому псевдоницшеанству на кумачёвом фоне противостоит в стихах Глеба Горбовского обычный человек.
Не маленький человечек, с трудом находящий лаз из гоголевской шинели, но и не гигант, а вот такой, обыкновенный…
Он добр и грешен, он говорит, не повышая голоса и — странно! — его слышно сквозь барабаны и хоровое пенье маршей всяческих энтузиастов.
Вот так и услышали в конце пятидесятых годов мягкий, без надрыва, голос Глеба Горбовского. Услышали не только те, кто стосковался по живой, не железобетонной душе, но и те, кто поводит, как радарами, цементно-монументными ушами, оберегая бывший «новый мир» от людских голосов…
Внимание — даже очень пристальное тогда внимание — со стороны этих поклонников монолитности очень удивило поэта, и написал он вот такие стихи:
Я тихий карлик из дупла,
лесовичок ночной.
Я никому не сделал зла,
но недовольны мной.
Я пью росу, грызу орех,
зеваю на луну.
И все же очень страшный грех
вменяют мне в вину.
Порой пою, и голос мой
не громче пенья трав.
Но часто мне грозит иной,
кричит, что я неправ!
Скрываюсь я в своем дупле,
и, в чем моя вина,
никто не знает на земле,
ни бог, ни сатана.
В чём же вина этого безобидного лесовичка? Оказывается, что вина его перед хозяевами идеологии огромна! Пользуясь церковным выражением, скажем, что он не менее чем ЕРЕТИК! А для любой идеологии и для любой религии, включая коммунистическую, любой еретик «опаснее врага».
Так вот, в том он повинен, что не встал на ходули, не затрубил в горн, не изображает собой памятника своей великой эпохе… Да просто в том, что всюду остается обыкновенным человеком. Он чувствует себя частицей всего живого, частицей природы И объясняет он зверям и растениям:
Никакой я
не начальник,
пуп земли,
а также — соль…
И верится в это, когда он грустно, якобы между строк, говорит, что вот родила его мама, а могла бы и птица…Так ведь и теряются всякие рубежи между человеком и прочей тварью живой. И во всех есть божественная искорка жизни. Увидав на улице ослика, везущего рекламу и кассу цирка, Горбовский говорит:
Скромный ослик, кульками уши.
Служит ослик, как я, искусству.
Полная антитеза громоподобию памятников, которые после Горация, Державина и Пушкина стали сочинять все, кому не лень.
А сколько вмятин осталось в поэзии от этих многотонных постаментов! Чуть не каждый официальный поэт сочиняет некий памятник, а если даже не сразу видно (по скромности или по низкому положению в иерархии СП, что это — памятник, так разве что потому, что неповторимо индивидуальное пушкинское (да и державинское) "Я" заменяет автор, как положено, безликим, зато поощряемым сверху "МЫ". И вот Глеб Горбовский которому это мыканье так же чуждо, как носорожья шкура из пьесы Эжена Ионеску, говорит о том, как неуютно ему в толпе каменных монстров:
Меж камней
и меж орясин
пробираюсь молча я,
словно старый
тарантасик
на ухабах бытия.
Да ведь это — всё та же пушкинская «Телега жизни». Телега, а не «стальная птица», или пуще того, уж вовсе не евтушенкова «ракета», которою где-то у крикуна нашего заменена всё та же несоветская телега! Понятно, что авторы стальных птиц разом почуяли чужого. Вместо "сплошной лихорадки буден" Горбовский посмел назвать одну свою книгу крамольным словом "Тишина".
Ну, и. шума вокруг этой «тишины» устроили! Лесовичку чем только ни грозили…
Боюсь осенних помрачений,
когда вот-вот
и грянет снег…
Боюсь,
как всякий злой, вечерний
и одинокий человек.
Никому не дано пробить броню одиночества. Только полная потеря личности, по Горбовскому, есть плата за избавление от одиночества…
Вместо проблем, которые нам выдавали десятилетиями за самые главные в жизни, он обращает внимание совсем на иное.
Зачем сердечнику кофейник,
Когда казнит себя палач?
…
Кому любимая дороже –
Себе ли, мужу, или мне?
А крокодилы ходят лежа,
Поди, узнай, по чьей вине?
В мире природы, в мире тишины, в мире слова — Горбовский дома. Но стоит ему услыхать, что за спиной кто-то идет, как идущие множатся.
Я меняю маршруты, плутаю,
В магазины и в бани влетаю,
Серой мышью ныряю в метро я,
А за мной уже топают трое…
И, наконец, когда он "из вчера выбегает в сегодня", за ним уже топает целая толпа… Что это? Описание реальных стукачей? Нет, конечно: тут страшнее, потому что это — коллективизм собственной внеперсональной персоной… Символ неизбежного образа жизни, навязываемого человеку. И пусть ему даже хочется
кричать, стонать, мяукать,
визжать и выть пилой
Все труднее и труднее отстаивать свое право на тишину…
Первая книжка Горбовского вышла в 1960-м году. Называлась она "Поиски тепла". Уже в самом названии была скрытая полемика с "духом времени". Да и для большинства своих ровесников-поэтов Горбовский был несколько инороден: почти всё наше поколение, вырвавшееся на эстрады и в залы (не исключая и автора этих строк) больше ценило чтение стихов со сцены, чем тихую книгу, предназначенную для свидания с читателем лицом к лицу, один на один…Все, мы, кроме Кушнера и Горбовского…
А когда медный век отшумел и отбренчал, Горбовский остался Горбовским, — лесовичком, ищущим тишины.
Наконец, когда совсем новое поколение, — поэты "тайной свободы", или, как их ещё дразнили, «тихие лирики» вышли в самиздат, (как известно, в печать при советской власти их так и не пустили!), то Горбовский — словно шепот на площади, всё так же слышен был, как и среди своих бунтующих ровесников — оэтов шестидесятнической "бури и натиска", которые даже тишины, и той требовали во всю глотку.
Тишины хочу, тишины…
Нервы, что ли, обожжены? — кричит Андрей Вознесенский.
Горбовский явно должен был стать близким новым поэтам, вот этим "тихим лирикам". Но к удивлению моему ничего такого не случилось.
Почему же он — чужой для поколения В. Кривулина, Е Игнатовой, Ю. Кублановского и прочих новых поэтов, родившихся после войны или в самом её конце?
Причины этого лежат уже не в русле поэтики, а в особенностях советской действительности. И не только задиристое, несмотря на "тихость", неприятие, отрицание всех, кто старше, этому виной, (об этом явлении точнее всего сказано у Василия Аксёнова в "Прогулке в калашный ряд") — есть тут и вина самого Горбовского:
Новое поколение — непечатное, родилось в самиздате и так дожило до своего сорокалетия (о них — четвёртая часть этой книги), а Горбовский — не в стихах, а в жизни, во внешней карьере — себя в конце концов причислил к тем, кто "тащит и не пущает". Захотелось в конце концов положения, захотелось ему даже и редакционных должностей… Надоело числиться среди подозрительных "оттепельных".
Кстати, это ведь был почти тот же самый настрой, что несколько раньше, в самом начале пути, привел Евгения Евтушенко к тому, чем он многие годы и являлся. Но в отличие от хваткого и громкого сверстника, Горбовский не стал расплачиваться с "благодетелями " натурой — не стал писать ожидавшихся от него лживых стишат. Просто потому, что он поэт, потому что — не может. И точка. Но вне стихов он стал вполне официален и вошёл в официальную поэтически-чиновную номенклатуру, очень очень нуждающуюся всегда хоть в одном талантливом человеке… Вот потому-то ему к пятидесятилетию и позволили свою книгу назвать: "Избранное", чего ни Сосноре, ни даже Кушнеру тогда ещё не дозволялось…
И вот вопрос: можно ли винить Горбовского в том, что он позволил спекулировать собой? Он ведь отлично помнил, как его в 68 году травили за "Тишину"… Микрождановщина тогда развернулась широко, и Горбовского надломили.
После выхода "Избранного" — прекрасной книги, хочется всё же напомнить Горбовскому, как боялся он стать тем, кем стал…
"А крокодилы ходят лежа" — Горбовский, к счастью, не научился так ходить, — ни крокодилом, ни носорогом окончательно и не стал.
Но оказалось, что не лишён он и пророческого дара: в одном из ранних стихотворений Горбовский иронически нарисовал будущего себя «в чинах», и, к сожалению, угадал:
Я куплю себе галстук
зеленый, как травка,
Щегольну по бульвару –
бульварный поэт…
Будет ценной и модной
моя бородавка
под округлой скулою –
коричневый цвет…
Будут старые девы бубнить о поэте:
— Утром пьёт он какао…
— Водку пьёт он в обед… –
Рассуждая порой обо мне,
как о странном предмете,
будут мне убавлять по ошибке
количество лет.
Будет весело тем
наблюдать меня в этакой роли,
будет больно друзьям –
если будут друзья…
Я куплю себе галстук,
зелёный, как поле…
Будь он проклят –
разумный и будущий Я!