Все помнят барда Новеллу Матвееву, начавшую петь в шестидесятых, но я уверен, что значительная часть тех, кому нравились её песни, даже и не подозревают, что она писала стихи, которые не пелись и часто были совсем не похожи на ее песни.
Когда Максим Горький еще был писателем, он как-то сказал, что романтики в литературе появляются от серости окружающей жизни.
Новелла Матвеева — один из поэтов, принадлежащих той разновидности романтизма, которая прежде всего — протест против серой действительности, ходила по заоблачным тропам.
Пристальный взор находит в обычном экзотику, а в экзотическом — нечто знакомое каждому, узнаваемое. Вот что Новелла Матвеева пишет в своей первой книжке о самом обыкновенном перце.
«Орден кухни, герб кладовых,
Южных блюд огнедышащий флаг».
И называется это стихотворение «Ода перцу»
Цепочка ассоциаций ведет под пыльный навес, «где серьгою трясет продавец», а у входа в лавку висят «связки перца, как связки ключей от запальчивых южных сердец"
Попугай болтает на языке когда-то истребленного племени, на языке, что весь поместился «как семечко в маленький клюв и может еще расцвести»… Поэтому попугай привык на мир «сверху смотреть снисходительно, когда назовут дураком»
В рисунке трещин на стене Матвеева видит тициановские полотна.
И — наоборот: в наивной трогательной песенке "Девушка из таверны" сквозь декоративное условное название проглядывает такая обычная, молчаливая, жертвенная любовь…
«Когда же ты уходил к другой,
Или просто был неизвестно где,
Мне было довольно того, что твой
Плащ висел на гвозде.
И когда уже и от гвоздя следа не осталось, она все равно помнит и любит, и гордо говорит: "а что я с этого буду иметь — того тебе не понять". В этой простенькой песенке апология романтизма в его крайнем выражении.
Борьба романтизма с "реализмом" для Матвеевой равна борьбе духовности с прагматизмом. В стихах о Рембранте, о жизни его то роскошной, то нищенской, находит она точные слова для выражения этих крайностей:
…Его схоронили с оглядкой на кладбище нищих,
Его, короля светотени!
Пылится палитра, паук на рембрантовой раме
В кругу паутины распластан,
На кладбище нищих, в старинном седом Амстердаме
Лежит император контрастов!
Этой ярчайшей в крайностях света и тени жизни противопоставлена египетская мумия, ее серый не меняющийся мир. Мумия для нее философский символ окружающей жалкой жизни, в которой ничего не происходит, той, о которой и говорил когда-то Горький…
Зачем ты в наших днях?
Послом какого дела?
Зачем лишь тело — след твоей души,
В том мире, где душа должна быть следом тела?
Но ведь на то она и мумия, чтобы предлагать потомкам только созерцание "праха в твердом виде", вместо вечных творений духа, чтобы по ее примеру каждый захотел "в ничтожестве навеки укрепиться". Скатиться к примитивности, обыденности, бездуховности минерального существования — и как удобно тогда жить будет!
Ибо путь от Платона к планктону,
И от Фидия к мидии прост.
Путь духовного подъема куда сложнее. И Матвеева обращается к реалисту с просьбой:
Ну не шли к отдаленной звезде
В серебристую дымку инстинкты
И бурчанье в твоем животе!
Бездуховность и безмыслие — мишень ее романтической иронии байроновского типа.
Есть у этой иронии и более конкретный адресат, ведь Матвеева писала не в безвоздушном пространстве, и демагогические разговоры о доступности и понятности искусства велись официальными лицами на страницах газет и журналов.
Пусть зовут к «простоте», разумея ее как синоним примитива, пусть демагогически требуют "общепонятности и доступности" (сами там где-то решая, что кому доступно и нужно, а что не доступно и не нужно). Истинное искусство не рассчитано на кретинов. Оно требует напряжения, освоения, соучастия, и в этом освоении и соучастии и есть обогащение духа.
Для Матвеевой органичен один из сложнейших жанров европейской поэзии — сонет (не форма, а именно — жанр!). Сложность сонета — не изыск, это скорее отражение многогранности и прежде всего диалектичности философско-поэтической мысли.
И если он врасплох мою строку обрубит –
Я — не поэт. А он — поэтов любит!
Так пишет Матвеева в своем сонете о сути сонета.
Таков ее вклад в традиционную в русской поэзии тему. Пушкинское "Суровый Дант не презирал сонета" — тоже разработка этой темы… И афористичность иных сонетных формул есть одно из главных достоинств этого жанра.
Не чёрта я боюсь, а трафарета:
Он глуп, смешон, но в нем — кончина света!
Так пишет она в другом сонете, под названием "Штамп".
Живописная экзотичность Матвеевой противостоит обязательной теории конца 40-х годов: "пиши только о том, что видел, остальное советскому читателю не нужно" (читателя, разумеется, не спрашивали — опросы в СССР вообще не проводились!)
Интерес к экзотике мог пробудить у читателей несанкционированное государственно-опасное любопытство: вдруг еще потянет их за пределы «одной шестой», или не дай бог в историю, не регламентированную советским учебником!…
В поэзии Матвеевой очень сильна тоска по дальним странам, очень остро выражена потребность вырваться за пределы повседневности. И она обращается к Киплингу, к поэту, который с экзотикой на ты, возможно, даже не осознавая, что для него, выросшего в Индии, экзотика — это самая что ни на есть повседневность. Вот как характеризует она Киплинга:
Ты, нанёсший без опаски нестареющие краски
На изъеденные временем холсты
Матвееву душит обыденность, она раздвигает мир воображением.
В одной из самых характерных своих песен, в "Караване", чтобы выйти из непонимания, из людской неконтактности, из мирка, наполненного "здравым смыслом", она опять выбирает сугубо романтический путь:
Право уйду! Наймусь к Фата-Моргане,
Буду шутом в волшебном балагане,
И никогда меня вы не найдете:
Ведь от колес волшебных нет следа!
Одна из лучших книг Матвеевой — "Река" — представляет собой некий поток образов-ассоциаций, впечатлений, которые чем дальше уводят нас от первотолчка, от первообраза, тем больше эмоционального и живописного богатства они в себе несут.
Эта вот зависимость яркости произведения от степени отдаленности окончательного текста от первоначального "материала" и есть один из главных законов романтизма вообще. Когда незначительный повод рождает "Я помню чудное мгновенье" мы вправе говорить о романтическом типе личности поэта и можем сознательно игнорировать сугубо классицистическую и никак не романтическую стилистику и лексику этих пушкинских стихов.
Вот строки из стихотворения Матвеевой "Душистый горошек". Сколько тут самых неожиданных, самых, казалось бы из ничего расцветших образов!
Душистый горошек, дешевая роскошь,
Весны королевич босой,
Цветущая иллюминация плошек,
Сияющих только росой,
Таинственный, вещий, нахмуренный бархат
Тех курток и воротников,
Который так гордо — но впроголодь носят
Художники многих веков…
В простом цветке на окне — целый мир с его красками, судьбами, но цепочка ассоциативных метафор ведет нас дальше и дальше, и каждый образ занимает свое место в этой мозаике и что-то добавляет к тому, что нам только что нарисовали… Цветок дразнит пышные и самодовольные георгины — ах, какие они снобы! — дразнит жалкие, запуганные мхи… Неуправляемая личность, жизнь без компромиссов, это –
И мнится в беретах, в потертых вельветах
С единой морщиною лба
Шумя, надвигается к нам с горизонта
Художников вольных толпа.
… И все это представляется, когда вглядываешься в цветы душистого горошка
Душистый горошек из племени крошек,
Бедняк, постреленок, гамен,
Хохочет, из пальчиков делает рожки…
Эта негромкая, но победительная красота вызывает из небытия своего героя — Художника. На протяжении ста с лишним строк этой сверкающей лирической поэмы он все ярче и ярче обрисовывается и в последних строках — его живое явление.
Мелодия стиха — тяжелый марш, ритм, контрастирующий с образом маленького невесомого цветка. Марш роковой неизбежности: законы красоты побеждают жалкий закон нищенского прагматизма.
Эта возникающая почти из ничего яркая феерия образов косвенно объяснена в одном небольшом стихотворении из той же книги: такая живопись возможна именно потому, что
«Я более свода люблю впечатление свода».
Что ж, впечатления бывают и точнее, чем пощупанная пальцами реальность…
В книгу "Закон песен" Новелла Матвеева парадоксально не включила ни одной из своих песен, но в этой книге множество сонетов. Причем сонеты тут более чем традиционные. Поэты XX века, когда обращались к сонетам, писали их, в основном, энергичным пятистопным ямбом. Матвеева же возвращается к допушкинскому сонету, к длинной шестистопной строке с цезурой, классически делящей строчку на два полустишия:
Богопротивная, дрянная вещь тоска.
Три вида есть у ней, самим грехом творимых:
Тоска ни по чему, тоска из пустяка,
Тоска по случаю причин непоправимых.
Даже лексика вслед за ритмом становится несколько архаической, а отсюда и образная система вместо современных многослойных метафор, сюрреалистически сдвинутых эпитетов, дает нам единую развернутую метафору, заполняющую весь сонет. Конечно, архаичность тут — это архаичность сегодняшнего всё же поэта, но язык Матвеевой в ее более поздних стихах максимально очищен от неологизмов, от употребления слов в их жаргонном, "сдвинутом" смысле.
Следуя традиции пушкинских времен, Матвеева пишет и свой "Поэтический трактат". Такая попытка создать сегодняшнее "Искусство поэзии", теоретическую поэму, перекликающуюся с трактатом Буало, или Чеслава Милоша, вполне удается Матвеевой. Но в отличие от французского классициста и начетчика, как и в отличие от польского поэта, она никого не поучает, а только утверждает свою творческую позицию в полемике.
Содей же, о, Зоил, ты действие благое:
Отстань — весь в молниях, весь в тучах — площадной
Учитель скромности, дай мне на миг покоя,
Что толку ментором работать надо мной?
И лексика, и ритм, близкий к александрийскому стиху Буало, тут нарочито архаизированы, но всё, как всегда у нее, пронизано иронией. Классицистическая внешность оказывается шутовским, карнавальным нарядом, в котором легче "истину с улыбкой говорить".
Эта поэма отстаивает право поэта на наследие всей мировой культуры, то самое, которое советские малообразованные критики яростно отрицали, объявляя «литературщиной, которая не нужна народу».
Но тщетно столь гневит, столь возмущает сноба
Музейной темою подшибленный поэт,
Что для глупца "музей", пылища, двери гроба,
Для человечества — бессмертной мысли свет.
Полемизируя с властвующим невежеством, ведущим свой род еще от пролеткультов, Матвеева пишет:
Поэты Фермопил, певцы горящей Трои,
Заметь, художники и есть мои герои.
Отрицает Матвеева и русский "верлибр", в котором не видит и следов стиха. Надо сказать, что русский верлибр — явление странное. Ведь английский верлибр обладает чрезвычайно богатой звукописью, держится в огромной степени на внутренних аллитерациях, разнообразных звуковых перекличках, которые русскому языку отнюдь не свойственны. И в результате свойств самого языка русский верлибр чаще всего оказывается очень беден.
В кругу полубогов есть боги-квартероны.
Парнас для них недописал законы,
Проста или сложна,
Да будет рифма вновь такой, какой придётся,
Одна лишь просьба к ней: пусть рифмой остается -
Дочь Эха а не дочь анархии она.
И небольшой певучий романтический голос Матвеевой, смело отстаивающий хоть право современной поэзии на сонет, хоть право ее на рифму, остался в русской поэзии.
P. S.
Я очень давно не читал Матвеевой. Говорят, что в постсоветское время она пополнила собой ряды кликушествующих патриотов. Грустно, если это так… Но поэта надо судить по взлетам и быть благодарным за то хорошее, что уже написано. Это хорошее с нами, даже если читая, трудно отрешиться от ужасного сегодняшнего…