В стихах Беллы Ахмадулиной два героя — любовь и вещи. Вещи, которые начинают существовать только, если мы их замечаем:
Необъятна земля, но в ней нет ничего,
Если вы ничего не заметите.
Смысл поэзии, как понимает его Ахмадулина, и состоит в процессе познания этих вещей, в процессе перевода их из категории "вещь в себе" в категорию "вещь для нас", в категорию реальности. И кажется, что весь мир — только прообраз мира, а миром он станет только после того, как его разглядят, стихом упорядочат и зарифмуют…
Поэтому у нее так много стихов, в центре которых предметы: в стихотворении об автомате с газированной водой ничего, кроме этого автомата, и нет. Важна автору тут не ассоциация или мысль, а просто — увидеть этот железный ящик, взять рукой стакан с его радугой семи граней, важна просто вода:
И автомата темная душа
Взирает с добротою старомодной,
Словно крестьянка, что рукой холодной
Даст путнику напиться из ковша.
Ахмадулина противоположна Вознесенскому — тот отрицает мир вещей, видя в нем врага (хищные вещи века!), Ахмадулина же мир вещей видит добрым и приветствует его наступление. Предметы у нее — не наступающие "вещи" с оттенком "футурологическим", а самые обычные предметы, про которые рассказано ради них самих. Беспредметной такую поэзию назвать было бы сложно… А ведь находились умники!
Вот одни названия стихов: "Светофор", "Свеча", "Мотороллер", "Магнитофон"…
Все вещи в её стихах — реалии так называемого городского быта. Того самого века техники, проклятием которому звучит вся поэзия Вознесенского. Ахмадулина не конфликтует с веком. Это — ее мир. Стихотворение "Маленькие самолеты" показательно: ведь не стрекозы, не птицы снятся ей, а самолеты, которые для нее живые существа, — это и есть увиденная её взглядом суть века.
Им все равно, как сниться мне:
То как птенцы с моей ладони
Они зерно берут, то в доме
Живут, словно сверчки в стене.
И вот наряду с этим, очень предметным миром, поверхностным, но поэтически овеществленным, живет другой герой — любовь.
Странно, что никакой связи между двумя этими героями в поэзии Ахмадулиной нет. Cтихи о любви не похожи на стихи о вещах, словно разные поэты их писали. В любовных стихах нет и следов многословия, нет излишней детализации, но зато есть интонация — самый точный, самый зыбкий и неуловимый выразитель чувства. Исчезает нагромождение предметов, остается точно высказанное, а потому кровоточащее чувство.
О, мой застенчивый герой,
Ты ловко избежал позора,
Как долго я играла роль,
Не опираясь на партнера!
Чего тут больше? Любви? Досады? Иронии? Горечи? И все заключено в одной сложнейшей, многогранной интонации. Её нельзя ни точно назвать, ни подделать! Нельзя выдумать! Всё стихотворение, построенное на одной единственной развернутой метафоре: «любовь — театр», приводит нас к настроению почти саркастическому и вместе с тем болезненному.
Но опрометчивой толпе
Герой действительно не виден.
Герой, как боязно тебе!
Не бойся, я тебя не выдам!
В этом стихотворении — все то, что и в других лирических стихах Ахмадулиной: ощущение преодолённого страдания и масштабности чувства. А контрастом этому — слабый и мелкий человечек, названный тут партнёром.
…это я
Волною нежной и брезгливой
На берег отнесла тебя
…
Мы расстаемся, и одновременно
Овладевает миром перемена,
И страсть к измене так в нем велика,
Что берегами брезгует река,
Охладевают к небу облака…
Даже белый свет, по сути, сам распадается, и остаются лишь "семь его цветных сирот". Всё это проявляется в точных и сильных строках, где главный психологический контраст — столкновение двух несовместимых личностей. Эти стихи непримиримо противоположны кокетливо-жалким словам Евтушенко:
… Ну. неси меня!
а куда я ее понесу?
В шестидесятых годах «лирика бессилия» была очень модной. Многим казалось, что именно в нарочитым безгеройстве проявляется искренность нараспашку, столь ценимая в те годы, после советских казённых «лирических норм» в духе Степана Щипачёва.
А стихи Ахмадулиной безо всякой нарочитости противостояли казённой лирике.
Первая книга Ахмадулиной "Струна" вышла лишь в 1962 году, хотя ее стихи были широко известны задолго до того. Второй же книги ей пришлось ждать еще дольше. В лирике, в чистой лирике, журнально-газетные критики видели по инерции крамолу. Это были следы ригоризма сороковых годов.
Против лирики воюет и тот безымянный тип, которого в поэме «Моя родословная» Ахмадулина именует Игреком, да и все очень правильные, жлобо-мещанские персонажи её лучшей, возможно, поэмы — "Сказка о дожде".
Дождь, как известно, стихия. Стихийно у Ахмадулиной и все истинно человеческое. В поэме сталкиваются две силы: стихия — поэт и союзник поэзии, дождь, и размеренная приспосабливающаяся обыденность — вездесущее мещанство. То самое, которое изничтожал Маяковский. Стопроцентно советский средне-сановный хозяин дома, благополучная, внешне безобидная хозяйка. У них в поэме даже нет собственных имен. Мать семейства — обыкновенная женщина, любящая своих детей.
Эта мамаша с молоком вливала в них яд прагматизма и необходимого приспособленчества, воспитывая таких людей, на каких и держалось советское государство… Вот вставная песня детей из этой поэмы:
Мы — маленькие дети,
Но мы растем во сне,
Как маленькие деньги,
Окрепшие в казне –
И вдруг весь казенно-домашний уют оказывается под угрозой: в нём непрошенно появилась поэзия, а с ней по её приглашению — дождь. Стихийные бедствия — два сразу!
И хлынул дождь. Его ловили в таз,
В него впивались веники и щетки.
Его ловили тряпкой половой…
Его били каблуками так, как могут только озверевшие обыватели, вежливый мирок которых растревожен стихией.
И тут же возникает авторский афоризм
О, пошлость, ты — не подлость,
Ты лишь уют ума.
И знаменателен финал поэмы — слова поэта, обращённые к населению этого дома:
Вы безобразны! Дайте мне пройти!
Но, распрощавшись с миром вещей и их мелких хозяев, после этой поэмы Ахмадулина почему-то вдруг, словно найдя золотую жилу, начинает делать стихи из каждого случайного хождения в гости. Это становится, к сожалению, на какое-то время главной пружиной её стихов…
…Потом — беру тетрадку,
И выбравши любой предлог,
Описываю по порядку
Все, что мне в голову придёт
Вот и ответ на загадку, почему, с тех пор как Ахмадулина стала много и широко издаваться, она начала повторять и повторять в новых книгах старые заслуженные стихи. Эта манера «описывать по порядку» опасна, новые стихи могут быть так похожи на старые, что лучше уж старые переиздать, чем публиковать их более слабых близнецов.
Может, и не в этом дело, но в семидесятых годах у Ахмадулиной будто иссякла свежесть. И появилось презиравшееся ею раньше кокетство:
Пришла и говорю: как нынешнему снегу
Легко лететь с небес в угоду февралю,
Так мне в угоду вам легко взойти на сцену –
Не верьте мне, когда я это говорю.
Сама важная многозначительность этого «пришла и говорю» уже вызывает сомнения в искренности, а уж после "не верьте мне" — не остается ничего, кроме ощущения, что кокетство вытеснило отсюда поэзию.
Но, когда, пресытившись собственной чепухой, Ахмадулина отбрасывает и кокетство, и хождения в гости, и прочие поводы поглядывать в зеркальце при посторонних, тогда снова возникает у неё поэзия:
Я — лишь простак, что извне приглашен
Для сотворенья стороннего действа,
Я не хочу. Но меж звёздами где-то
Грозную палочку взял дирижер.
И так всегда — когда она — лирик, она перестает "описывать"…А уход от причины, от толчка, послужившего зерном стихотворению, должен быть далёким… И когда мелкие реальные факты не лезут в стихи, когда материала не видно, тогда и остается место отблескам этих фактов. Ибо не сами факты, а только их отблеск — поэзия. Иначе получаются не стихи, а «инсталляция», и штаны, помещённые в раму, или унитаз с бантиком под потолком — они всё равно не картина, они вопреки мнению «художника» так и остаются штанами и унитазом…
…В искусстве место не самому предмету, а всегда только его отсвету… Поэтому забыть о себе — выиграть в поэзии. На этом стоит описанный Андреем Синявским пастернаковский принцип, в котором не поэт описывает природу, а природа говорит о себе и о поэте. Это и есть самоотдача.
У Ахмадулиной тоже иногда так бывает:
Беспорядок грозы в небесах!
Не писать! Даровать ей свободу –
невоспетою быгь, нависать
над землей, принимающей воду!
Но лучшая книга Ахмадулиной безусловно — "Тайна" (1983 г.). Она вся — на одном дыхании. Это не сборник, это единый цикл, может, даже своеобразная лирическая поэма, в которой каждое следующее стихотворение вытекает из предыдущего.
Вот "Черемуха":
Вчера немного тьмы. И вот уже сегодня
Слабеют узелки стесненных лепестков,
И маленького рта желает знать зевота,
Где свеже-влажный корм, который им иском
За этой довольно длинной элегией следует "Черемуха трехдневная» В ней даже проскальзывает намек на сюжет — она связана с туманным ощущением — вот тут, в этих местах над Окой проходило детство сестёр Цветаевых…
Иль это созерцают полнолунье
Двух девочек зеленые глаза.
А потом — " Черемуха последняя":
Дай что-нибудь, дай обещанье,
Дай не принять мой час ночной
За репетицию прощанья
Со всем, что так любимо мной…
О чем бы ни были эти элегии, — а все стихи в этой книге — элегии в том самом понимании, какое было у этого слова в пушкинские времена, но все элегии тут — живая связь поэтики нынешней и тогдашней.
Ключевое слово — цветенье. Может, подсознательно, но само созвучье ведёт к Цветаевой? Даже в зимнем пейзаже и то все время что-то цветёт, ну, хоть снежные лепестки… Вот самые первые строки книги:
Есть тайна у меня от чудного цветенья,
здесь было б: чуднАГО- уместней написать.
Не зная новостей, на старый лад желтея,
цветок себе всегда выпрашивает «ять».
И старинность эта не просто декларируется, она просачивается сквозь все стихи книги… Медлительные строки элегий, неторопливые ямбы, перекликающиеся с ритмами почти александрийского стиха. Но метафорический строй стиха противоречит его лексике и ритмам: они слегка архаичны, а метафоры тут послепастернаковские! Они дробят восприятие на детали, снова срастающиеся только в читательском сознании, да и то не сразу, некоторое время спустя после прочтения! Каждый видит образы стихов, лишь оглянувшись на них, и оттого чуть по-своему, по-разному. Вот пример такого контраста лексики и метафоры:
И снова путник одержимый
Вступает в низкую зарю,
И вчуже долго я смотрю
На бег его непостижимый.
Путник обычен, допустим, — а вот «вступать в зарю» — из нашего времени, ну а "бег его непостижимый" — это наоборот — почти державинское. И ритмы тоже.
Кажется, что наше поколение, после своего бурного дебюта в конце пятидесятых, раскололось позднее на архаистов и новаторов, как заметил это Тынянов, говоря о старших современниках Пушкина…
Да, книжка "Тайна" — произведение явного «неоархаиста»
Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,
Стекающий с горы лавиной многоцветья!
Начнемте же игру, любезный друг, ау!
Останемся в саду минувшего столетья!
И далее, почти как в романсе Окуджавы "Зачем мы перешли на ты" — та же старинность, которая влечет его в первую половину позапрошлого века… Словно Ахмадулина откликается на голос поручика Амилахвари и принимает те же правила игры…
Идите, стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? — Да это юный внук
Арсеньевой. Какой? Столыпиной. — Ну что же,
Храни его Господь, ау, любезный друг!
Вот так, играя, Ахмадулина усаживает Лермонтова за свой чайный стол И вправду он кажется юношей, к которому она относится, как старшая, как подруга его бабушки… Игра, раз приняты ее правила, идет на протяжении всей книжки. Все элегии, как мы уже видели, сливаются в одну метаэлегию. И нас не смущает, что это — игра: она так естественна, ибо в роли женщины ХIХ века, женщины умудренной и чуть сентиментальной, с медлительным задумчивым характером, не знающим возраста, Белла Ахмадулина чувствует себя легко и свободно,
Так всё естественно, что и сам читатель, вовлечённый в игру, оказывается за тем же чайным столом на берегу Оки, где на краешке стула сидит подросток Лермонтов, а в зарослях играют девочки Цветаевы… И если все — в игре, то понятным становится такое с виду ироничное, но совершенно серьезное высказывание:
Сообщник и прихвостень лунного света,
Смотрю, как живет на бумаге строка,
Сама по себе. И бездействие это –
Сильнее поступка и слаще стиха.
Так вот какая тайна содержится в названии книги: это попросту тайна творчества, когда все времена сходятся за один чайный стол…