Валя Павлова. Синявские и Максимов… А. А. Галич. «Некто, именуемый Аллой». Стихи Юрия Одарченко. Поездка в Америку. Эдик Штейн. Алексис Раннит.

Весной семьдесят седьмого года у художницы Валентины Шапиро я познакомился с другой Валей — Павловой. Мы с ней мгновенно подружились. Валя была из детей первой эмиграции, родилась в Париже перед войной. Отец умер.

После войны Валина мать вышла замуж вторично — за человека, жившего в городке Труа на востоке Франции и руководившего во время войны местным сопротивлением, по происхождению гагауза из Молдавии. Отчим Вали был человек интереснейший. Великолепный рассказчик, он, к сожалению, был уже стар и слеп, когда Валя привезла меня с ним знакомиться.

Старики жили в небольшом домике, который Валя купила им недалеко от «французской Венеции», города Монтаржи в ста с лишним километрах от Парижа. Было у них две собаки и четыре кошки. Одна из них в первый мой приезд как раз принесла двух котят, один был полосатый. А второго дымчатого и пушистого котенка нарекли Гри-ша.(По французски это звучит как «серый кот»). Эта вот Гри-ша побила все рекорды продолжительности кошачьей жизни: дожила до двадцати двух лет и умерла несколько лет назад.

Мы с Валей стали много, используя практически все свободное время, путешествовать по Франции, то на поезде, то на моей машине, а то и просто пешком. Вот когда я действительно узнал эту, наверное, самую разнообразную страну Европы…

Само собой разумеется, что мы сошлись на третий день нашего знакомства. И я лет пять, по сути дела, жил «равновесно» на два дома.

Совсем откочевать к Вале я не мог: она, добрейший и умный человек, была тогда настоящей зависимой алкоголичкой, и вечером, когда напивалась, часто становилась трудно выносимой.

Лет через десять наши отношения постепенно перешли в просто дружеские…

По Валиной просьбе Валя Шапиро написала для неё мой портрет, причем в шутку и к моему большому удовольствию, сделала меня неуловимо похожим на Вольтера…

Портрет работы В Шапиро

Валя — человек удивительный, в ней превосходно сочетается отличное владение русским языком с принадлежностью к французской культуре. Есть среди эмигрантских детей люди почти начисто забывшие о своем русском происхождении, знаю я пару очень уродливых случаев, когда человек родился во Франции, но не знает ее и живет бессмысленными грезами о несуществующей России…

А вот таких, как Валя, француженок русского происхождения я больше не знаю. Она открыла мне Францию — и страну, и людей. Ну а она, общаясь со мной, стала читать больше русских книг. При всей ее прекрасной образованности русскую культуру Валя долго вообще знала только пятнами. Так что мы всегда общались «на границе двух сред обитания, встречаясь в полосе прибоя», как я это когда-то сформулировал.

Валя работала личным переводчиком директора крупной инженерной фирмы, часто ездила в СССР, так что совершенно независимо от меня её язык становился лучше и богаче.

Появилось у нее и несколько русских подруг из третьей эмиграции.

Одна из Валиных подруг, Оля Абрего, оказавшаяся в Париже, благодаря испанскому мужу, стала французской актрисой, что тоже не часто. (Её потом в театре прозвали «самая большая женщина Франции») В 1991 году Оля познакомила Валю с новым своим «пети ами» (он и верно рядом с ней был весьма «пети»), русским скульптором Гуровым. Он «эмигрировалал» из СССР сразу после «перестройки» весьма забавным способом: он приехал в громадном контейнере вместе с собственными огромными скульптурами, которые должны были прибыть на выставку вовсе даже без автора.

Поболтавшись немного в Париже без документов, Гуров решил попроситься в Австралию. Идея эта всем гуровским знакомым показалась бредовой, однако же, физик Боря Великсон, наш близкий друг и сосед по Медону, заполнил для Гурова нужные анкеты на нормальном английском. И вот чудеса на свете бывают — наш скульптор получил из Канберры положительный ответ. На радостях и в благодарность за услугу Гуров предложил Боре выбрать в подарок любую скульптуру. Однако же выбирать было практически не из чего — большая часть скульптур не могли поместиться в комнате с современной высотой потолков. Так у Бори появилась «Железная Маша». Узорная с прихотливыми изгибами; в ней, по-моему, слегка проглядывает матвеевская фактура в обработке поверхности, хотя статуя и тонирована под позеленевшую бронзу.

Гуров в Австралию так и не поехал. Валя показала его скульптуры своему другу Лорану, директору лицея в Монтаржи, а Лоран, которому скульптуры очень понравились, заинтересовал ими мэра города. В результате, мэр пригласил Гурова на должность «главного скульптора города Монтаржи».

К сожалению, у этой рождественской истории очень печальный конец. Гуров на радостях поехал в Россию, и там, пьяный, угодил в смертельную автокатастрофу около Пскова…

У Вали я познакомился и с её французскими друзьями, в том числе и с Лораном. Он был одним из руководителей студенческих волнений 68 года, по специальности — учитель биологии, по происхождению — маркиз, по интересам — великий гастроном. Года за четыре до нашего знакомства он своими руками построил себе дом, а когда-то ещё раньше прожил некоторое время в монастыре траппистов («молчальников»).

И сама Валя, и её друзья, с которыми я у неё познакомился — всё это люди 68 года.

Но, пожалуй, эти мемуары повело такими тропками, что французы в них никак не могут поместиться. Не знаю уж почему, но так. Так что я — только про Валю.

Она — один из лучших фотографов, каких я когда-либо знал. Каждый год, а теперь, выйдя на пенсию, и дважды в год, она ездит по разным экзотическим странам и привозит каждый раз сотни слайдов. Почти целая стена занята у неё ящичками с этими слайдами, систематизированными и размещёнными так, что любой можно в минуту отыскать.

Но, кажется, лучшие Валины фотографии посвящены острову «Сан Луи» в Париже. Это ее квартал, где она живет в старинном доме, в квартире, в которой на трёхсотлетних дубовых балках держатся высоченные потолки. Когда-то во время войны Валя с мамой вселились в эту квартиру, потому что их дом разбомбили. Тогда старинные дома на «Сан Луи» были трущобами, а сейчас квартиры на этом острове из самых дорогих в Париже. Но живет там, к счастью, множество старожилов, и до сих пор, несмотря на туристов, там сохранилась та особая атмосфера, которая делала разные парижские кварталы отдельными деревнями со своей жизнью. Вот эту жизнь и удается Вале ухватить на своих фотографиях. А еще есть у нее серия «сад». Бывший мамин сад в деревне зимой, летом, весной, осенью… А сад чудесный — у Валиной мамы был талант — любая посаженная в землю веточка приживалась.

----------

В 1976 году из редколлегии «Континента» вышли Синявские. Это никого не удивило — их несовместимость с Максимовым была видна за версту.

Я тоже постепенно перестал бывать у Синявских. Синявских я воспринимал, как слишком «левых», а политическую позицию считал в те годы важнее человеческой.

Я считал себя твёрдым центром, и мне казалось, что водиться с Гюнтером Грассом или с Генрихом Бёллем, при их сочувствии к террористам, да и к СССР — это немыслимая слепота. Каким образом я ухитрялся тогда не видеть, сколько тот же самый Белль на самом деле сделал для людей, борющихся с советской властью, не знаю. То есть знаю, конечно — ненависть застила глаза.

В момент «обозления на политической почве» я опубликовал в «Стрельце» какой-то обзор очередного номера «Вестника РСХД», в котором походя лягнул и столь любимые мной «Прогулки с Пушкиным».

Стыдно мне за это стало очень скоро, и я долго думал, как бы вообще научиться не смешивать политику с эмоциональными порывами. Но если этого сам Юлий Цезарь не мог придумать, куда уж мне…

А ведь с другой, с «правой стороны», — всё было куда хуже. Всякие дураки, чаще всего из «второй», то есть военной эмиграции, водившиеся с кем попало, лишь бы «справа», всей толпой делали реверансы перед Солженицыным. Ну а сам Солженицын, который, едва приехав, начал учить жить западных людей?…

Итак — с одной стороны интеллигентность, раздражавшая некой непоследовательностью и тем, что я называл «левацкими всплесками» (скорей идущими от Марьи, чем от Андрея). Марья вообще-то любит повторять, что она, мол, очень любопытна, и в сферу ее интересов входит «гельминтология», а посему она общается со всякими, вплоть до ультрасоветских, исследует их…

Ну, а с другой стороны «справа» была антикультурная охранительная тупость и жлобство. И полное отсутствие чувства юмора. Словно у всех у них оно было ампутировано!

В моем тогдашнем представлении о жизни оставалось только жить по анархистской частушке:

Эх яблочко

цвета ясного,

Бей слева белого,

а справа красного!

1976 год. Осень. Звонок Эткинда. Умерла Татьяна Григорьевна Гнедич. В проклятый день, в годовщину октябрьского… восстания, путча, переворота? — да не всё ли равно, как это называть!

Потом, когда я опубликовал в «Русской мысли» большой очерк «Памяти Т. Г. Гнедич», Ефим Григорьевич написал мне: «Вы сделали важное и необходимое дело, верней начали его… прочтут и оценят подвиг и жизнь человека, которого мы любим и который достоин преданной памяти»

…Как сообщила мне из Питера уже в ноябре 2002 года Галя Усова, в Царском Селе на доме на Дворцовой улице, где Татьяна Григорьевна прожила последние годы, в день её смерти, но двадцать шесть лет спустя, 7 ноября 2002 года, установили наконец мемориальную доску.

«Уходят, уходят уходят друзья…» — и превращаются в мемориальные доски.

Вот, наверное, что такое на самом деле «экзистенциальный ужас»…

Гитара Галича (вторая, из служебного кабинета на радио) висит в доме у Толи Шагиняна…

Мы познакомились с Александром Аркадьевичем на конференции журнала «Посев» в июне 1974 года во Франкфурте. Он был тогда только-только из России — утром прилетел во Франкфурт из Вены, а на следующий день уже уезжал в Норвегию по приглашению известного художника Виктора Спарре, с которым подружился ещё во время поездок того в Москву.

Мало того, Галича еще в Вене ждало предложение получить норвежское гражданство (по указу короля), только Галич гражданства не взял — он хотел остаться политическим эмигрантом, тогда ему это казалось важным, как и многим из любой эмиграции….

Вечером Галич пел. Было два отделения: в первом разные песни, а во втором он исполнил целиком «Кадиш» и поэму «О бегунах на длинные дистанции» (Она же — «Поэма о Сталине»).

После вечера мы с ним долго разговаривали, сначала в редакции «Посева», где нас было четверо вместе с двумя сотрудниками журнала, а потом в пивной мы болтали уже вдвоём.

Около года Галич прожил в Норвегии, где он читал в Университете лекции по истории русского театра, а потом переехал в Мюнхен и стал работать консультантом при главной редакции «Свободы». Он регулярно выступал в программе «У микрофона Галич». За время, пока Галич жил в Мюнхене, мы с ним виделись несколько раз, иногда в Париже, а иногда в Мюнхене — я периодически должен был бывать в главной редакции «Свободы».

А потом Галич с повышением в должности перевёлся в Париж и стал заведовать всей культурной программой радиостанции. Интересно, что этот его переезд, о котором он сам просил, и его просьба тут же была удовлетворена директором «Свободы» Ф. Рональдсом, в советской печати был истолкован, как «ссылка» в Париж из Мюнхена! Дескать, не справился Галич с делами, вот его и сослали заведовать всеми культурными программами радио «Свобода» Вот как пишет "Неделя": "В Мюнхене Галича ждал новый удар. Вашингтон решил перевести своего, барда вместе с "культурной" секцией радиостанции "Свобода" в Париж на должность руководителя этой секции". С. Григорьев Ф. Шубин. "Это случилось на "Свободе" "Неделя". 1978. № 16. А вот и ещё: Хозяева радиостанции "Свобода", недовольные его поведением, приняли решение о понижении Галича в должности. Так Галич стал рядовым сотрудником парижской секции "Свободы". (Логинов В. Закон Судьбы. О трагедии Александра Галича // Человек и закон. — 1989. № 6.) Так рядовым или руководителем??? Сговорились бы врать одинаково!

Привожу подробно эти ссылки на недостойные газеты и журналы, поскольку страна должна знать не только своих стукачей, но и своих самых наглых лжецов!

Мы с Некрасовым на второй день после приезда Галича в Париж провожали его из редакции «Континента» пешком на другой берег Сены в помещение радио. «И ЩУКУ БРОСИЛИ В РЕКУ», — сказал Галич, войдя в свой новый кабинет на улице Рапп. «А как тебе название улицы?», — спросил Некрасов. «Да, не очень подходяще!» засмеялся Галич.

На самом деле, понятно, никакого отношения эта улица не имеет к отвратительному детищу Ленина и Луначарского "Российской ассоциации пролетарских писателей", (игравшей, кстати, главную роль в травле В. Маяковского) Улица носит это название с 1864 года и названа в честь наполеоновского генерала Раппа (1773–1821)

А минут через десять после нашего прихода Ризер вызвал из студии Толю Шагиняна и повёл нас четверых в бретонский ресторан на той же улице Рапп — отпраздновать прибытие Галича.

До самой своей гибели Галич был редактором всех моих передач. И чаще всего первым читателем моих новых стихов. Даже не читателем, а слушателем.

Я очень горжусь тем, что мы в соавторстве с ним сделали несколько больших радиопрограмм. Особенно я люблю нашу тридцатиминутную композицию «Париж в русской поэзии». Мы оба читали стихи поэтов разных времён, рассказывали о них и о Париже, Галич пел. Вёл эту передачу, как и все другие такого рода передачи, Шагинян.

Все эти парижские годы Галича мы встречались, как минимум, раз в неделю в редакции радио, время от времени у него дома, иногда в редакции «Континента», или двумя этажами ниже, в квартире у Максимова. Поскольку я, не желая служить в штате (тем более что одновременно работал в "Континенте") был "free lance" все двадцать лет моей работы на "Свободе", то приходил в редакцию только раз в неделю записывать свои передачи.

В Париже Галич написал «Осенние прогулки», — свой вариант «Оперы нищих».

Совершенно в соответствии с традицией жанра, идущей ещё из семнадцатого века, Галич выпустил на сцену ленинградского шалмана персонажи из всех классов советского общества. И всё это нынешнее «дно» — от спившегося работяги до «действительного члена» КПСС заговорило, запело, закричало смехом и горем, позором и яростью…

У Р. Бёрнса в его «Весёлых нищих» — солдат, маркитантка, вор, кузнец, цыган. У Галича — работяга, «два учёных алкаша», буфетчица Света (бывшая учительница), партийный чиновник. У каждого своё горе, своя тема, и своя мелодия.

Когда эта поэма появилась, сразу стало ясно, что очень многие песни Галича к ней естественно примыкают. И «Генеральская дочь» из «Караганды», и напуганные маляры со всезнающим истопником, и солдат из «Вальса посвящённого уставу караульной службы», и бывший зек из «Облаков», и палач из «Заклинания», и Зощенко, и Ахматова и Блок, и Мандельштам, и незадачливый муж Парамоновой…

Да просто все его герои. И сам автор, пишущий «Письмо в XVII век» или беседующий с чёртом…

И Галич действительно хотел поставить в Париже этот грандиозный мюзикл! Хотел в нём играть сам, а Шагиняна пригласить сорежиссёром, да и на несколько ролей сразу, и Некрасова тоже — он ведь бывший актёр!. Мне планировалась роль чёрта. Об этом будущем спектакле он не раз говорил, всё собирался сесть за «сценарий»…

Не успел.

А я всё думаю: может, отыщется в России режиссёр, который сможет поставить этот спектакль?

Мы все довольно часто бывали у Александра Аркадьевича дома — Шагинян, Некрасов, Эткинд, я… Входила неслышными шагами Ангелина Николаевна (Галич называл ее Нюша), седая и элегантная, садилась всегда в одной и той же позе в широкое кресло у окна в углу.

Иногда он пел для нас, троих или четверых. Пел новые песни, а по нашим просьбам, и старые. Я читал новые стихи и переводы, Эткинд читал свои переводы.

Разговаривали…

Последний мой разговор с Галичем был о Николае Алексеевиче Некрасове. Просматривая в редакции радио перед записью на плёнку мой очередной текст, Галич предложил мне вместе с ним написать и прочесть получасовую передачу к столетию со дня смерти Некрасова — он его очень любил. Разговор был 15 декабря 1977 года около 11 часов утра. Уговорились, что я приду к Галичу домой в три часа, чтоб вплотную заняться передачей. До моего прихода он собирался заехать в специальный магазин, купить какую-то особенную американскую антенну к недавно приобретённой радио-магнитофонной системе.

Перед тем, как идти к Галичу, я примерно в половине третьего завернул с Ветой на улицу Лористон к Максимову. Поднимаясь по лестнице, я громко сказал, что зайду только на минутку — Галич ждёт меня в три (он жил в пяти минутах от улицы Лористон).

Наверху скрипнула дверь, на площадку вышел Володя Максимов и сказал, что Галич умер полчаса назад и что он, Максимов, только что оттуда.

Мы все пошли туда. В квартире ещё были пожарники с врачом-реаниматором.

Когда Галич вернулся домой с новой антенной, Ангелины Николаевны не было дома. Он прошёл прямо в свой кабинет и уже там скинул пальто на стул. Ангелина Николаевна, вернувшись и не увидев его пальто в передней, решила, что его ещё нет, и пошла в кухню.

А он в это время уже лежал в кабинете на полу…

Галич совсем ничего не понимал в технике, и ему страшно хотелось поскорее испробовать новую антенну. И вот он попытался воткнуть её вилку в какое-то первое попавшееся гнездо. Расстояние между шпеньками вилки было большим и подходило только к одному гнезду, которого Галич, наверное, не заметил. Он взял плоскогубцы и стал сгибать шпеньки, надеясь так уменьшить расстояние между ними. Согнул и воткнул-таки в гнездо, которое оказалось под током …

По чёрным полосам на обеих ладонях, которые показал нам врач-реаниматор, было ясно: он взялся двумя руками за рога антенны, чтобы её отрегулировать. Сердце, перенёсшее не один инфаркт, не выдержало этих 220 вольт.

Рядом с ним на ковре лежали плоскогубцы и антенна…

Когда Ангелина Николаевна вошла в комнату и увидела это, она распахнула окно, стала кричать, звать пожарников, казарма которых была напротив, на другой стороне узкой улицы, потом тут же позвонила Максимову. Прибежали пожарники с врачом-реаниматором (в каждой французской пожарной команде он непременно есть и на все вызовы едет впереди команды). Но было поздно…

Естественно, тут же пошли слухи о том, что Галич погиб «от рук КГБ».

Только это был чистейший несчастный случай, результат полной неспособности Галича что-нибудь сделать руками.

Отпевали Галича 22 декабря 1977 года в парижском Соборе Александра Невского.

Была уйма народу: вся редакция и многие авторы «Континента», редакция «Русской мысли», «Вестника РСХД», журналов «Грани» и «Посев», русские писатели-эмигранты, художники, друзья. Многие приехали из Германии, Англии, Швейцарии. Из Норвегии прилетел Виктор Спарре. А в «Континент» пришли телеграммы из СССР — от академика А. Д. Сахарова и от А. Марченко из ссылки.

Похоронили Галича на русском кладбище в Сен-Женевьев-де-Буа, в дальнем пригороде Парижа. Своё место, запасённое на этом кладбище, уступил Галичу архиепископ Георгий

Здесь похоронены Иван Бунин, Алексей Ремизов, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский, Константин Коровин, Сергей Лифарь, а теперь уже и Виктор Некрасов, Рудольф Нуриев, Андрей Тарковский, Владимир Максимов…

Не прошло и десяти лет, как там же похоронили и Ангелину Николаевну. Ещё при жизни Галича её несколько раз помещали в специальную антиалкогольную больницу в городке Вильжуив. Её ближайшие друзья, бывшие московские актёры Лев Круглый (из Театра на Малой Бронной) и его жена Наталья Энке (из театра Станиславского и Немировича-Данченко), все эти годы, после смерти Галича часто её навещали и в больнице, и дома.

30 октября 1986 года, в подпитии, Ангелина Николаевна заснула в постели с горящей сигаретой в руке. Возник пожар, она задохнулась не проснувшись. Вместе с ней погибла и ее собачка — пекинез Шуша.

ФУГА

Памяти А. Галича

А скрипка вопит в переходах метро,

Играет венгерку мальчишка лохматый,

И в шапку — чуть брякнув — то зло, то добро,

То смерть, то любовь, то взгляд виноватый.

И плачет смычок в лабиринтах подземки,

О чём-то никчёмном ещё беспокоясь,

Когда по кольцу, пяля жёлтые зенки,

Забыв остановки, — взбесившийся поезд…

И каждые, каждые сорок минут

Вся серия станций опять повторится,

Всё в том же порядке, те самые лица

И те же стоп-краны бессмысленно рвут;

Кольцо — без концов. Состраданье — старо.

Ни улиц, ни смеха, ни ветра, ни горя –

Есть просто взбесившийся поезд метро

И вовсе за ним никаких аллегорий.

И скрипка вопит в переходах метро,

Вопит, как болотные выпи в России.

Не жилы воловьи, а нервы людские

Кричат, как расплавленное серебро!

Тот белый смычок в перехлёстах реклам

Их наглого крика и мельче, и тише –

Тебя не раздавят, но и… не услышат,

Хоть руку смычком распили пополам!

А поезд несётся всё тем же маршрутом,

И некому — стрелку… Ну, хоть бы в тупик!

И кто-то не хочет, а кто-то привык,

И плечи одеты, и души обуты.

Там, сверху дома, магазины, бюро…

Где — сверху? Нет верха: там тоже подполье.

Ты свыкся, ты смялся с навязанной ролью.

А скрипка вопит в переходах метро!

О, нет, не устанут цыганские струны,

Корявые луны и ветер ничей!

В афишном удушье бессмысленно юны

Лесные перуны басовых ключей,

И пляшет на кафелях ломаный свет

Под смешанный запах дождя и камелий,

Резины горелой, порубленных елей,

Дерьма и Диора, блядей и газет…

А там минотавра железная выя

Нам в души гудит, как в пустое ведро,

А люди всё мимо спешат, как живые,

А скрипка вопит в переходах метро

О тех, кто засунут в летящий без цели

Скрежещущий поезд, кружащийся век,

Которым не метры, а сотни парсек

До каждой мелькающей лампы в тоннеле…

А скрипка вопит в переходах метро.

Не струны так рвут — парашютные стропы,

Так болью в подполье, в пещеру циклопа,

Вываливается живое нутро.

Не струны так рвут, а рубаху враспах,

Не жилка смычковая — нож гильотины!

Так лопаются при пожаре картины,

Так сам над собой измывается страх…

Но — прёт минотавр. Состраданье — старо.

Рубильники ржавы. Вагоны — по кругу.

В подполье Европы — железную фугу!

А скрипка царапает своды метро…

Париж, 20 декабря 1977.

В начале восьмидесятых годов З. А. Шаховская ушла на пенсию, и главным редактором «Русской мысли» стала Ирина Иловайская-Альберти. Газета при ней стала, может быть, несколько лучше из-за того, что Иловайская не считалась со старыми эмигрантами, которых, к тому же, немного осталось, и не печатала бесконечных воспоминаний «о блинах у государя императора». Но вот работать с Иловайской было много труднее, чем с Шаховской. Дело в том, что у Иловайской возник институт любимчиков, которые, вполне в соответствии с законами жанра, все становились ей рано или поздно ненавистны.

Мне, впрочем, довольно много лет удавалось сохранять с ней вполне корректные отношения без особой взаимной симпатии…

В самом начале восьмидесятых в Париже появился Володя Аллой, которого за сугубую религиозность обласкал Никита Струве. Струве взял жену Аллоя Раду на работу в книжный магазин «Les Editeurs reunis» при издательстве «Имка», а самого Аллоя — назначил редактором в издательство.

По наколке нового редактора для издательства была куплена наборная машина с памятью: «ИБМ-компокарта», в то, ещё практически бескомпьютерное время — последнее слово наборной техники. На этой машине можно было не только менять шрифты, заменяя один «шарик» другим (эта возможность была и у меня дома, на моей обычной пишущей машинке того же «ИБМ»), но и автоматически равнять правое поле. В результате, набор прозы становился возможным и выглядел не хуже «типографского». Но главное — память: набрав текст, можно было исправить ошибки, а потом, нажав одну кнопку, получить на бумаге страницу чистого текста, не тронув больше ни одной клавиши. Сейчас, в компьютерное время, смешно описывать это чудо техники, но тогда никто бы не подумал, что у этих машин нет будущего, потому что грядут компьютеры.

Аллой фактически работал не только редактором, но и наборщиком. Работоспособность у этого танкообразного парня была фантастической, и поначалу всем очень нравилось с ним работать. Но проходило время, и он начинал зарываться, своевольничать и хамить, да так, что все только и мечтали от него избавиться…

Никита Струве при активнейшей помощи Аллоя и под давлением Солженицына, избавился от действительно мешавшего любой работе директора «Имки», непроходимо глупого и упрямого Морозова. История вышла ужасная — Морозов повесился, невзирая на свою истовую церковность! Струве сначала назначил было директором Аллоя, но тот вскоре так зарвался, что Струве сам же его выгнал.

Тогда Иловайская взяла Аллоя заниматься изданием книг при «Русской мысли». Поначалу тоже не могла нахвалиться, какой Володя быстрый, исполнительный, деловой. Но когда Володя, ни с кем не советуясь, закатил колоссальные тиражи каких-то ненужных книг, а нужные издал в количестве меньшем, чем надо было, кажется, даже для одного только эмигрантского рынка, Ирина Алексеевна его тоже по своему обычаю выгнала.

В период аллоевского «фаворитства» или, как в екатерининские времена говорилось, «пока он в случае был», мы с Аллоем сделали одно хорошее дело. Дело в том, что «Русская мысль» несколько лет издавала и книги под маркой издательства «Presse libre» и редактором этих изданий был В.Аллой.

Жил в Париже в довоенное и послевоенное время поэт Юрий Одарченко. В эмигрантских кругах он считался «ужасным», и многие от его имени «бежали без оглядки». Общался он мало с кем, выпустил после войны книжку «Денёк», в которой предстал перед читателем почти что обериутом, да ещё и трагически страшным. Только вот, по свидетельству людей его хорошо знавших, об обериутах он никогда ничего не слышал. А был всё же обериутом с явным оттенком потоусторонней жути.

У Бодлера «цветы зла», у Одарченко «корень зла».

Этот изгой в среде довоенного, да и послевоенного «Русского Монпарнаса», был человеком, о котором «говорить было страшновато и неприлично», по словам злого и сусального критика, вождя так называемой «парижской ноты» Георгия Адамовича.

В «Русской мысли» в семидесятые годы работал близкий друг Одарченко Кирилл Померанцев. Он рассказывал, что чертей Одарченко с рукава сдувал на полном серьёзе…

То, от чего хочется отмахнуться, делая вид, что «этого не бывает», ведь, ох как неприятно увидеть потёмки в собственной душе, в стихах Одарченко названо и нарисовано. Его короткие стихотворения — о подполье души. И всюду зловещий смех.

Стоит на улице бедняк,

И это очень стыдно

Я подаю ему пятак, И это тоже стыдно.

Я плюнул в шапку бедняку

А денежки растратил, Ужасно стыдно бедняку, А мне — с какой же стати?

Или:

В Аптеке продаётся вата,

Пенициллин и аспирин.

В аптеку входит бесноватый

И покупает апельсин.

Короче говоря,«Я расставлю слова/ в наилучшем и строгом порядке/ это будут слова/ от которых бегут без оглядки.

И вот этого самого поэта мы решили издать. Надо было собрать его стихи, рассеянные по старой эмигрантской периодике. Книжка «Денёк» ведь была единственной его книгой. И она тоненькая. Я принялся за поиски стихов, и, наверное, искал бы и поныне, если бы мне не помог профессор Рене Герра, известный коллекционер книг, периодики и живописи — всего наследия эмигрантских писателей и художников.

Коллекция Герра так отлично систематизирована, что за полдня мы собрали «полного Одарченко» по разным журналам.

(См. Юрий Одарченко. Стихи и проза. «Presse libre» Париж.1983. Составление и комментарии В. Бетаки. Предисловие К.Померанцева).

Когда же книга вышла, то перелистнув титул, я сразу увидел, что на обороте этого листа не оказалось строк, в которых «составитель приносит благодарность профессору Рене Герра»

Потом выяснилось, что Аллой в день выхода книги ещё, оказывается, и позвонил Рене, чтобы обратить его внимание на то, что вот «Бетаки даже не поблагодарил его печатно».

Зачем понадобилось Аллою украсть эти строки, то есть их просто не напечатать, и тем самым постараться восстановить Рене против меня, не понимаю. «Разве что Одарченко, хихикнув с того света, / у Аллоя сам спёр страницу эту?» Впрочем сам Рене Герра, думает, что это ему, а не мне, Аллой хотел сделать мелкую пакость «потеряв» это упоминание.

Во время перестройки Аллой переехал в Питер, а несколько лет назад по неизвестным мне причинам он повесился…

В конце девяностых годов Аллой издал в трех сотнях, кажется, экземпляров, в издательстве журнала «Нева» справочник по Парижу, автором которого значится на обложке его жена Рада Аллой.

В этом справочнике описаны все дома Парижа . Автор рассказывает историю всех домов на каждой улице огромного города по порядку номеров!

Наивный читатель подумает, что эта работа должна была отнять многие годы. И отняла — только не у Рады Аллой.

В течение последних лет сорока, или чуть больше, во Франции, примерно каждые пять лет, переиздаётся (с новыми дополнениями) знаменитый справочник историка Жака Илларе в двух томах, под названием «Исторический словарь улиц Парижа». Над ним работает большая группа людей и не один год. А Жак Илларе затеял это фундаментальное издание ещё в пятидесятых, кажется, годах, и сам руководил этой титанической работой.

И вот «Нева», правда, не в двух томах, а в одном выпустила это сочинение, сократив его раза в три. Перевод текстов Илларе точен, даже слишком. До корявости точен, только имени Илларе нет…

А у меня «личный зуб» на эту книгу.

Несколько лет назад я написал книжку о Париже, примерно четверть из которой напечатана в той же «Неве» («Нева» № 9, 2000 г)

Моя книжка — смесь истории города и истории его архитектуры, с литературными реминисценциями и со стихами; в неё вошло и многое из того, что я рассказывал на экскурсиях по Парижу, которые время от времени водил в послеперестроечные годы.

И безусловно в моей книжке есть ссылки на Илларе, да и на очень многих других французских историков и искусствоведов.

«Нева», вроде бы, собиралась напечатать мою книжку целиком, но не стала, именно из-за того, что о Париже они уже напечатали эту «кРаду».

________

В 1979 году я съездил в США. По приглашению нескольких университетов читал лекции студентам-славистам о том, как американская литература переводится на русский язык, и совсем другие лекции — о новейшей русской поэзии.

Началось моё «турне» с Нью-Хейвена, где в Йельском университете работали одновременно мой близкий друг Эдик Штейн и знаменитый эстонский поэт Алексис Раннит, запрещённый, естественно, в советской Эстонии. Раннит был куратором всех славистских исследований в Йеле, а заодно руководил одной из крупнейших в Штатах славянских библиотек.

Стихи Раннита по-русски издавались только в довоенной, свободной Эстонии, в переводе жившего там Игоря Северянина.

Раннит попросил меня перевести свои новые стихи. Мы с ним сидели и подробно их разбирали, так что работа была не по подстрочнику, а так как я люблю: вместе с автором. За то время, что я был в Нью-Хейвене, мы с ним сделали большую подборку для «Континента».

Этот поэт «лирического экзистенциализма» и певец эстетизма как такового, иногда выходит и в философское русло.

Да, в начале было Слово, — или, прежде слов

Ритм, предвечная основа смыслов и миров?

Раннит увлекался каллиграфией: письма его — работа художника.

А у Эдика Штейна в доме весь огромный подвал был превращён в библиотеку. Он коллекционировал всю эмигрантскую поэзию от начала и до сегодняшнего дня, соперничая в этом с Рене Герра, но, в отличие от Герра, ни прозу, ни живопись не собирал. Эдик составил и издал библиографию эмигрантской поэзии с 1917 до 1977 года. Она послужила продолжением, точнее дополнением, знаменитой библиографии русской поэзии (1900–1955), составленной ещё в пятидесятых годах советским критиком Анатолием Тарасенковым, который, естественно, почти ни об одной эмигрантской книжке не упоминает. Только о дореволюционных изданиях эмигрантов, да и то не обо всех. Книга Тарасенкова вышла в 1966 году. Книга Штейна — в 1978.

С Э.Штейном.

По приглашению заведующего кафедрой русской литературы в Брауновском Университете Виктора Терраса, я приехал в Провиденс. В конце лекции я понял по вопросам, которые мне задавали, что аспиранты Терраса знают все на свете про Бунина, поскольку Террас им занимается, но вот о Куприне они и не слыхали!

Каково же было моё удивление, когда, приехав несколькими днями позднее в другой университет, километров за двести с лишним от Брауна, я обнаружил, что тут всё знают о Куприне, а вот о Бунине — почти ничего! Нет, не зря утверждал Козьма Прутков, что специалист подобен флюсу! Особенно специалист американский …