#img_7.jpeg

Письмо матери было привычно коротким. Но на этот раз она просила приехать в Купавину к определенному сроку — Дню Победы. «К нынешнему празднику, — писала мама, — много народу ждут. Если не приедешь, нам с отцом неловко будет…»

Кто не знает, как жизнь разделяет нас с отчим домом? И виной тому дороги, по которым увела судьба. Вот и я, закончив университет, понял, что отстал от Купавиной. Многие годы носило меня то по Якутии до самого океана, то по Средней Азии от ледников до пустынь, то по кедровникам горного Алтая. И получалось: год пройдет, другой, третий, а родительский дом все как-то в стороне оставался. А потом и семейный якорь завелся… И выходило, что в родном доме появлялся редко, да и то наскоком.

На этот раз дома не был шесть лет.

Поезд подходил к Купавиной поздним утром.

И в прежние наезды я замечал, как меняется Купавина. Год от года все меньше оставалось ее, той одноулочной, барачной да казарменной державы, в которой проходило детство, где начинал понимать себя. Старая станция обрастала высокими кирпичными домами, словно стыдясь своей неказистости, пряталась в их тень.

Вот и сейчас перед вагонным окном тихонько проплыла осевшая бревенчатая школа. Когда-то она стояла на просторной поляне и оттого, наверное, казалась большой. На переменах вокруг нее затевались шумные скоротечные игры. А сейчас, превратив в свою контору, ее прижал к высоченной стене большущий багажный двор.

А вот и сад привокзальный… Раньше он считался самым культурным местом на станции. Вечером сперва, конечно, шли в клуб: смотрели кино, когда привозили, потом объявлялись танцы. Заканчивались они к одиннадцати. Но расходиться парням и девкам не хотелось. И тогда шли гулять в станционный сад, где были сделаны аллеи, стояли скамьи с гнутыми спинками. Сквозь листву густых акаций пробивался свет электрических фонарей, освещавших перрон. В зеленом полумраке хорошо было сидеть на удобных скамейках, вести разные разговоры и целоваться…

Наконец показался и сам старый вокзал: длинное барачное здание, покрашенное, как и все служебные помещения железных дорог, желтой охрой. Когда-то перед ним была просторная площадка, с которой начиналась широкая лестница в восемь ступеней, выводившая пассажиров к поездам. Теперь лестницы не было, да и сам вокзал спрятался за старой зеленью да дорогим парапетом, протянувшимся вдоль длиннющего перрона. В середине его неожиданно открывалось пространство перед величественным светло-серым новым вокзалом. Сверкающие буквы на нем извещали о новом хозяине этих мест: «г. Красногорск».

А где же Купавина?..

Она предстала передо мною на перроне в лице моих стариков. Я увидел их еще из окна. Они не решились смешаться с крикливой, настырной толпой горожан, облепившей выходы из вагонов, а стояли в некотором отдалении от людской давки, зная, что так они будут заметнее для меня.

После неловких объятий, мы, минуя вокзал, вышли на просторную привокзальную площадь. На ней, возле сквера с фонтаном, выстроилось десятка два легковых автомобилей. По краям же, возле тротуаров, стояли троллейбусы и автобусы, принимая приезжих. От площади уходила широкая улица многоэтажных домов…

Вся эта непривычная громадность как-то больно сжала сердце: площадь смела некогда теснившиеся здесь важное здание службы движения и три многосемейных барака, а улица, уходившая как раз в ту сторону, куда мы бегали купаться на Каменушку, не оставила и следа от знаменитой на Купавиной Экспедиции…

Проходя мимо троллейбусов, я все-таки спросил:

— И куда же это отправляет Купавина свои новые маршруты?

— Один в Красногорск, другой на Новый завод, — ответил отец.

— Так далеко? — удивился я.

— Так ведь срослось все, сынок, — сказала свое слово и мама. — Для них через Исеть широкий мост построили. Нынче пешком туда никто не ходит.

Вот оно как! Красногорск когда-то начинался в двенадцати километрах от Купавиной. И, помнится, когда решали побывать там, собирались с вечера, а выходили поутру самым коротким путем: огибая Большое болото, через лес добирались до Исети. Там по крутой тропинке спускались к берегу против деревни Волновки, где через реку ходил махонький паром, на котором хозяйничал одноногий Мартемьян. По виду он был вечно недоволен, сердито стукал по парому деревяшкой, которую самолично вытесал для себя вместо ноги. Мартемьян не любил переплывать реку на пустом пароме — неохота ему было одному тянуть трос. Поэтому с другого берега его не всегда могли докричаться. Иногда час сидели в ожидании встречных пассажиров… А потом — тридцать копеек и еще четыре километра пути.

Таким же манером к вечеру добирались обратно.

— И долго ехать до Красногорска? — спросил я.

— Полчаса.

Так вот объявляет себя наше торопливое время!

Мы свернули с площади на Привокзальную улицу, на которой где-то в самом конце стояла наша путейская казарма.

Привокзальную годы тоже изменили. Теперь она стала асфальтовой с тротуарами по сторонам. Но здесь новая Купавина еще не победила старую.

Со стороны железной дороги, что была совсем рядом, все осталось по-прежнему: низенькие конторы под той же нестареющей охрой, почти скрывшиеся под разросшимися кленами да акациями. Старая баня на высоком фундаменте стояла крепко, как и раньше. Я на мгновение приостановился, дивясь ее непокорности годам. И отец, заметив это, тут же не без гордости сообщил:

— Санко! Верь не верь, мать не даст соврать: в нашу-то баню любители веником поиграть из самого Красногорска приезжают, отбою нет по воскресеньям. Пар держит, как молодая!..

— Правда-правда, — радостно удостоверила мама.

По другую сторону улицы один к одному построились пятиэтажники, одинаковые, как вылупившиеся гигантские цыплята, светло-желтые и ровные. Они ничего не оставили от бараковской стороны и землянушного поселка, с которым мы парнишками все время воевали, нарушили и станционный магазин, на котором всегда приколачивали клубную афишу и приклеивали всякие объявления.

Наконец подошли и к нашей казарме. Выглядела она совсем убогой. Но как только оказались в ограде, со старой скамейки возле кладовок поднялись женщины:

— С приездом, Александр Дмитриевич!..

Я растерялся, оглянулся на своих. К моему удивлению, мать и отец стояли очень довольные.

— Чего же ты, сынок?.. — услышал я отца. — Ответить надо…

Я не совсем ловко поклонился. А мама уже объясняла:

— Саня, это же Варвара Ивановна Полозова. Корнея-то Платоныча, мастера нашего, помнишь? Еще за крушение его забирали вместе с Макаром Заяровым, да потом отпустили. Правда, помер он после войны-то… А это Лизавета, Петра Спирина жена, которого поездом… А это Анисья…

Не сразу воскрешала моя память когда-то близких соседей. Пожалуй, одну Анисью помнил я хорошо, всматривался в нее более внимательно, чем в других. Лишь быстрые, живые глаза стареющей женщины напомнили мне прежнюю Анисью. Но упрека в душе не было.

От всех подала голос Варвара Ивановна:

— Столько годов не видели вас, Александр Дмитриевич, что и не узнать бы на стороне-то. Подумать только: поседеть успели наперед отца…

— Это он в меня, — вмешалась мама. — Я тоже рано зачала…

— Все одно — мужик видный, — подвела черту Анисья.

Все заулыбались согласно. А мы заторопились домой.

После долгой разлуки — долгие расспросы. За ними с купавинской дотошностью меня продержали за столом до вечера, да еще заставили повториться с приходом младшей сестры, жившей своей семьей отдельно от стариков. Бесконечная карусель вопросов умаяла меня вконец, и я решительно переменил разговор, напомнив маме:

— Ты написала, что на Купавиной нынче особого праздника Победы ждут? — И обратился уже ко всем: — А сами об этом ни слова. Так в чем дело? Дата нынче не круглая, как я понимаю?

— А почему мы должны круглой ждать? — сразу взъерошился отец.

— Этот день для Купавиной памятным станет, — попробовала смягчить его мама. — Ты Макара-то Заярова помнишь?

— Конечно. Пропал в войну…

— Нашелся! — сказала она.

— Как так? — опешил я. — Живой?!

— Да нет… — опять вмешался папа. — Героем посмертным стал.

…Если судить по теперешним временам, до войны на Купавиной народу жило не ахти сколько: в маломальскую деревнешку уселились бы. Но, как водится в миру, и в среде купавинского общества были свои уважаемые люди, чей авторитет подвергнуть сомнению не мог никто.

Конечно, были они разные и по должности, и по характеру. Скажем, машинист дядя Ваня Кузнецов прославился необыкновенной лихостью в работе. Или взять Александра Павловича Завьялова, секретаря парткома. Должность у него не рабочая была, как ни верти. А все равно без него на Купавиной ни одно дело не обходилось. И любили его все, наверное, потому, что он никому в совете не отказывал. Той же породы был и Макар Заяров. Отличался от других разве только малословием, отчего и слыл человеком строгим. Ребятня же этого не замечала, потому что Макар в любой просьбе был безотказным, особенно когда дело касалось инструмента или сооружения какого. Говорили, что это он помог Гешке Карнаухову спроворить знаменитый броневик…

На второй год войны, когда стали биться за Сталинград, Макар ушел добровольцем. Жена Мария и дочь Елена, сказывали, хоть и нечасто, получали от него письма. А под конец войны как отрезало: ни одной весточки.

Так и победу встретили.

Потом сделали через военкомат запрос. Дождались ответа, в котором сообщалось, что Макар пропал без вести…

Мария сначала держала надежду, что Макар окажется в плену. Но в разговоре с ней дядя Ваня Кузнецов решительно заявил, что такой человек, как Макар, в плену оказаться не может, потому что живым не сдастся.

— Не тот характер, — объяснил тогда.

А когда о том разговоре прослышал Александр Павлович, то просто удивился людскому несоображению:

— Дорогие мои! Вы что? Забыли, в какое время от Макара последнее письмо пришло? Наши уж по Европе шагали! И не нас, а мы в плен брали.

И уж совсем обидно получилось: сгинул Макар перед самой победой…

Много лет спустя школьная ребятня стала собирать воспоминания своих земляков о войне, о подвигах их, особо почитая погибших. А главное место занял розыск тех, кто пропал без вести. Следопыты из купавинской школы писали в сотни адресов, а когда поднаторели в этом деле, то и с заграничными школярами связь заимели.

И вот, через двадцать с лишним лет, пришло письмо из польского городка вблизи советской границы, которого и на карте не нашли. В нем сообщалось, что в сорок четвертом году возле их городка произошел жестокий бой. В одной из последних атак советский боец закрыл собой амбразуру вражеского дота. Бой прокатился дальше. Убитых не подбирали больше двух суток. И тогда местные жители подобрали тело убитого героя и похоронили на своем кладбище. При бойце был только солдатский медальон, в котором значилось имя Макара Заярова.

О полученном письме купавинские ребята сообщили в военкомат, в дело вступили военные. Медальон Заярова, повторившего подвиг Матросова, из Польши переслали в Центральный архив Советской Армии. Больше года волновались купавинские школьники, ожидая заключения военных. И ко всему были готовы, только не к тому, что произошло: в газете появился Указ о присвоении Макару Заярову звания Героя Советского Союза (посмертно).

С этого и пошло…

В деревне Грязнушке, где родился Макар, в память о нем поставили бюст.

Купавинцы попробовали осторожно протестовать, считая Макара своим. Да и что такое Грязнушка, особенно после войны: жителей в ней почти не осталось, только старушонки ползают между избами, половина которых к тому же заколочена. Уж если ставить памятник герою, так не в безлюдном месте надо это делать, рассуждали купавинцы. Им объяснили, что, во-первых, по закону бюст ставится на родине дважды Героя и грязнушкинцы по своей воле увековечили память односельчанина. А во-вторых, подметили кстати, что Грязнушка вовсе и не такая уж убогая, потому как там есть сельсовет и в нем председатель, который живет там же.

Так и вышел отказ.

Но купавинцы были уже не прежние. Они и раньше-то норовом не страдали: чужому не завидовали, но и свое в руках удержать умели. Да и в правах поднаторели. Сначала по домам, на посиделках, даже в бане, а потом и на работе при перекурах, в конторках, на собраниях ненастырно заговорили о несправедливости, о попранной памяти — и все это в приклад к Макару Заярову. И так как никто их за такие разговоры не попрекнул, насмелились они наконец явиться в местком и партком, не без понятия полагая, что там сидят люди тоже с купавинской душой.

Постепенно разговоры о намерениях перерастали в планы, оставалось дело за решением. А получить его оказалось непросто.

Сначала купавинцев пужанули, что затея их больших денег стоит. Но они не отступились. Когда речь зашла о проекте, тут же вспомнили про Гришку Глухова — сына машиниста Павла Глухова. Четыре года назад он закончил в Свердловске художественное училище и теперь работал во Дворце культуры Нового завода. Гришку еще мальчишкой прозвали художником и сулили знаменитую карьеру, студентом приглашали в бригаду художников, которые расписывали уральскими пейзажами простенки в ресторане нового вокзала на Купавиной. Так вот, Павел Глухов, отец Гришки, поклялся, что тот сделает проект даром.

И, правда, скоро Гришкин проект памятника гулял по всей Купавиной. Кто-то из начальства попробовал намекнуть, что Гришка не специалист по памятникам. Тогда купавинцы официально сообщили, что монумент, воздвигнутый на площади Нового завода заводчанам, погибшим на войне, построен по Гришкиному проекту. Начальству отступать стало некуда: решение приняли.

Выбор места для памятника оказался еще канительнее.

Конечно, купавинцам хотелось, чтобы памятник Макару был на видном месте. Но не меньше значило и то, чтобы на свой пьедестал Макар стал в родной Купавиной, которую ушел защищать на фронт. А такую Купавину найти оказалось непросто.

Под конец осталось два мнения.

Первое, от городского начальства, предлагало установить памятник на привокзальной площади, там, где уже был заложен сквер и действовал фонтан: все гости Красногорска сразу увидят героя, которым гордится город.

Такое объяснение казалось резонным. Но мялись, чесали затылки старики. Вспоминали, между прочим, что когда Макар уходил на фронт, то Красногорска из Купавиной и видно-то не было… Не красногорский житель Макар… Хоть как-то, а надо сделать, чтобы люди знали, что наш, железнодорожный он мужик.

Второе предложение, объявившееся в последний момент, купавинцам пришлось по душе. Памятник советовали поставить возле нового Клуба железнодорожников, разгородив под него угол парка, возле которого и стоял клуб. Сюда со стороны Красногорска подходили сразу три улицы, образуя просторный перекресток. Значит, памятник будет на виду и гости Красногорска, кстати, при въезде в город его не минуют.

Купавинцы же видели в этом еще и свое кровное… Парк, окружавший новый клуб, был остатком некогда шумевшей здесь березовой рощи. В войну в ней образовалось безродное кладбище, на котором хоронили погибших в дороге от болезней и несчастных случаев, включая и солдат. На этом кладбище была и могила, дорогая для купавинцев…

В свое время улицы Красногорска остановились перед ним. И кладбище решили снести. Березовую рощу заметно потеснили новые дома, но она устояла малым островом, переняв имя утраченной могилы, стала зваться Афониной рощей. Ее обнесли красивой оградой, отгородив от людных тротуаров, и нарекли Парком железнодорожников. Для оправдания такого названия наметили в роще аллеи, обсадили их разными кустами и другой низкорослой зеленью.

Купавинцы давно уверились, что с постановлениями разных начальников спорить бесполезно, поэтому про железнодорожный парк смолчали, но от своего не отреклись: для них он стал Афониным парком.

Когда-то они поставили свою станцию, гордились ею и приспосабливали для хорошей жизни, как могли. Грянула война, и многие из них взялись за оружие, оставшиеся перевозили для фронта всякую подмогу. Купавина была их потом, болью и надеждой, прошлым и будущим. Где же еще правильнее ставить памятник Макару Заярову, положившему голову на войне?

На том и порешили.

…— А ты говоришь, праздник не круглый, — заканчивал рассказ отец. — Двадцать шесть годов прошло с войны. Много ли уж живых-то осталось, которые помнят ее всю и рассказать про нее могут? А надо, чтобы помнили.

— Вот я и написала, сынок, — заключила мама. — Ты ведь Макара тоже знал. Неловко было бы тебе не приехать. В нонешний праздник как раз и будут открывать памятник-то…

До праздника оставался день. Чтобы как-то избавиться от накладного внимания родных, я решил неторопливо поглядеть на перемены в Купавиной, заодно познакомиться и с Красногорском.

На привокзальной площади в ожидании троллейбуса я заметил возле газетного киоска крупного военного, покупавшего газету. Когда он повернулся в мою сторону, я уже не сомневался, что где-то видел его. В его лице, круглом, добродушном и необыкновенно моложавом, хотя я и чувствовал, что он никак не моложе меня, в его движениях сильного и уверенного в себе человека было что-то до того знакомое, колко тревожащее память, что я, забыв о приличии, остановился, откровенно разглядывая его. Он, почувствовав это, сначала скользнул по мне равнодушным взглядом, но потом замер на мгновение, и радостная улыбка осветила его широкое лицо.

— Ей-богу, ты Санька Ялунин! — сказал он громко и засмеялся весело.

Не было сомнения: передо мной стоял Васька Полыхаев в чине майора. Не успел я опомниться, как он уже мял меня в своих объятиях, приговаривая:

— Это сколько же мы не виделись?

— С сорок шестого, — ответил я твердо.

— Так и есть, — согласился он. И уточнил: — С весны, когда я в армию ушел.

Васька Полыхаев был старше меня на год. Жили мы до войны в соседних казармах: его отец — Ермолай — работал, как и мой, в пути, только простым рабочим.

Васькин отец был, пожалуй, самым высоким мужиком на Купавиной, а мать — наоборот, совсем маленькая. Васька пошел в отца. Ермолай Полыхаев, спокойный и медлительный, в общении с людьми больше обходился не словами, а так: то плечами пожмет, то рукой махнет, то улыбнется. Ни разу я не слышал, чтобы он изругался или рассердился: все ему было ладно. А мать пошуметь любила. Но отец и сын этого как будто не замечали. Что касается Васьки, то он всегда называл ее матушкой. Такое обращение к матери мне казалось странным. Однажды я не сдержался и спросил его об этом.

— Чтобы не сердилась на меня, потому и зову так, — непонятно для меня объяснил Васька.

— А что, мамой хуже, что ли?

— Так она мне не мама…

Почти десять лет мы с Васькой жили вместе, а только в тот раз я и узнал, что родная Васькина мать умерла, когда ему было два года, а эта была мачехой…

Ни о какой поездке в Красногорск я уже не думал. Мы с Васькой, не сговариваясь, двинулись в сторону моего дома, но, не доходя до него свернули в Афонин парк.

— Давно здесь был в последний раз? — спросил я Ваську.

— Прошлый год, — ответил он.

— А я шесть лет не приезжал, — сказал я.

— Хы! Я как в армию ушел, десять годов не бывал! — весело сообщил Васька. — А что сделаешь? Три года срочной оттрубил, потом в училище согласился ехать. Когда закончил — в Германию загремел, оттуда с отпусками канительно. Уж когда в Прибалтику вырвался, считай — домой приехал. И с той поры в Купавину — каждый год. Куда больше ездить, на курорты, что ли? Ты один приехал?

— Один. — И объяснил: — Я вообще не собирался, да мать написала, просила к празднику успеть.

— Понимаешь, и мои — тоже! — сказал Васька. — А ты знаешь из-за чего нас созвали?

— Узнал.

— Вот так. Я про дядю Макара-то первый раз еще года четыре назад услышал, когда Указ вышел. Шуму здесь было!..

— Пойдем, взглянем на памятник? — предложил я.

— Айда, тут два шага.

Мы прошли вдоль ограды до клуба, и стало видно, где он стоит. Памятник до основания пьедестала был закрыт голубой материей.

— Ладно, подождем до завтра, — сказал Васька. — В пятнадцать ноль-ноль дядя Макар предстанет, в газетке объявляли. — И вдруг заговорщически сообщил, показывая на соседний дом с гастрономом на первом этаже: — С того конца тут пиво выдают. Я уважаю.

— А я нет, — сознался я. — По мне — лучше покрепче.

— Тогда — на вокзал. Там и посидим…

Вокзальный ресторан был пуст. В огромном высоком зале с помпезной отделкой свободно разместилось десятка три столов. В двух-трех местах сидели редкие посетители.

— Здесь всегда так, — увидев мое недоумение, сказал Васька. — И вечером — тоже. Транзитных пассажиров нет. Пригородные больше буфетом обходятся. Наши, купавинские, заглядывают разве только после получки да когда с бабами поругаются.

Официантка, остановившись в стороне, глядела на нас укоризненным взглядом: мы не заказывали.

— Знаешь, почему я иногда захожу сюда? — начал Васька. — Скажу честно: тоскливо на душе. Каждый год рвусь в Купавину, а приезжаю будто прощаться…

— Как это?

— Первый раз приехал сюда через десять лет… То, что наши ребята разлетелись, понятно: учеба уманила. А вот станцию стало не узнать. Раньше, бывало, выйдешь до семафора, поглядишь в сторону — поля, в другую глянешь — леса, ширь распахивается, мир чуешь душой. И чувствуешь благодарность тем, кто выбрал для житья это место… И вдруг кто-то распорядился понастроить тут каменных громадин, отгородил людей от этой красоты, заставил их глядеть себе под ноги… Ты вот сегодня от казармы до вокзала шел, сколько раз поздоровался, с кем перемолвился?

— С тобой.

— И все! — почти торжественно заключил Васька.

— Ты чудак какой-то, Вася, — подивился я. — Забыл, что ли, как Купавина за войну переменилась? Путей вчетверо больше стало, движение, как в сказке, подскочило, и все прочее… И тогда уже сколько нового народу понаехало. Так что ты хочешь? Двадцать пять годов прошло! Красногорск на всю страну знаменитым стал. Новый завод союзного значения…

— Да я не про то! — отмахнулся он от моих возражений.

Васька замолк надолго, удрученный тем, что не может объяснить мне накопившееся у него на душе. Он и раньше, в парнишках еще, не больно ловок был на язык. А сейчас, в серьезных годах, конечно, не мог махнуть словом, не подумавши. Наконец предложил:

— Давай-ка закажем маленько…

Расторопная официантка, не избалованная посетителями, проворно подала графинчик и закуску. Пропустив по рюмке, мы признали, что поступили правильно и вовремя, что и подкрепили еще по одной. Мой Василий заметно оживился.

— Я в Купавиной думаю… Наверное, оттого, что в отпуске от дел отстаю. И что же?.. Вот победили мы в войне, хотя и маялись после победы не один год. Сначала, значит, восстанавливались, потом развивались, за укрепление могущества взялись, так сказать. И я, понятное дело, за это…

Васька говорил не спеша, с расстановкой. И старался еще не спускать с меня глаз, как бы проверяя, как я принимаю его слова.

— Знаешь, что мне больше всего нравилось в отцовском деле? — вдруг спросил он. И сам же ответил: — Вовсе не та, как я сейчас понимаю, главная работа: смена рельс и шпал, рихтовка, подбивка, словом, то, что их выматывало… Верхом в их деле я считал марафет, который они наводили после всего. Помнишь, как вокруг каждого пикетного столбика выкладывали круг из камешков: из белых — поле, а из битого кирпича — красную звезду? А как обиходили бровку? Даже черту по ее кромке специальную проводили! Знай, страна, железнодорожников!.. И когда в соревновании подбивали бабки, эту красоту обязательно принимали в расчет. Значит, красота в деле не последнее место занимала. Пойди погляди на нынешнюю дорогу… Где ее хозяин?.. — Васька помолчал, собираясь с мыслями. — Я вовсе не против всякого строительства. Но пусть оно живет рядом с доброй стариной, а не топчет ее без оглядки. Ведь так-то всякую память о себе у людей отшибить можно…

Я внимательно слушал его, стараясь понять, к чему он клонит. Но он сам искал объяснения:

— Теперь другое припомни… Лет пять, наверное, прошло с войны, когда нарушили безродное кладбище…

— Больше, — поправил я его.

— Пущай десять, не о том речь. Скажи, кому оно помешало? Ладно, мы с тобой про него знаем и про Афоню помним, и про всю войну, какая она перед нами, мальчишками, прокатилась… Теперь суди: Ленинград, Сталинград, Брест и другие геройские города какие дорогие кладбища-памятники оборудовали! А маленькой Купавиной для безымянных павших на военных дорогах, ею прибранных, приюта не оставили. И будто вычеркнули из памяти ту тыловую войну, будто и не было голодной смерти и повальных хворей за тыщи верст от фронта!..

Василий умолк. Тяжелая правда просыпалась в его словах. И все-таки не хотелось соглашаться со всем.

— А купавинцы военной поры? — остановил его я. — Да и мы с тобой помним те дни.

Он усмехнулся.

— О нас с тобой говорить не надо. Где наши однокашники? Из моего класса в Купавиной ни одного парня не осталось, только две или три девки, которые замуж в Красногорск выскочили. Так что, считай, нас тут нет. А про отцов и матерей разговор и вовсе тоскливый: половина уж с жизнью рассчиталась, а тех, что скрипят еще, при нынешнем многолюдье и разглядишь-то не враз…

Мне показалось, что Васька слишком легко расстается с нашей Купавиной. Это походило на предательство.

— Не согласен я с тобой, — решительно запротестовал я. — Вот я наезжаю сюда редко, а вижу: живет наша станция. Погляди, сколько парней по отцовской дороге пошло! Конечно, и тут не без перемен, как и везде.

— Я про то и говорю, — все с той же усмешкой ухватился Васька за мои слова. — Станция — она станция и есть: поезда принимает, поезда отправляет. А люди врозь жить стали… Не как мы, в общем.

— Погоди, погоди! Это как понимать?

— А ты забыл? — в Ваське оживало новое воспоминание. Он даже заволновался, заговорил с придыхом: — Ты вспомни, как мы, парнишки, опускали глаза друг перед дружкой, не давая воли рукам схватить кусок хлеба побольше из школьных пайков, которые приносили в класс? Нам, голодным, было стыдно своей слабости…

— Хватит… — остановил я его.

Мне стало вдруг понятно, почему он, Васька Полыхаев, когда-то самый сильный парень на станции, вечный защитник маленьких и слабых, не мог преодолеть себя в воспоминаниях.

Может быть, оттого, что послевоенные годы без устали крушили нашу прежнюю веру, мы невольно обращали память к прошлому.

Маленькую Купавину не обходили людские беды, но она, перемогая их, умела хранить человеческое достоинство и ценить доступные ей радости и почитать красоту. Потому-то всякое посягательство на то не запятнанное корыстными расчетами время и казалось нам кощунством.

…Расплатившись, мы вышли из ресторана. День разгулялся солнечный, но не жаркий, самый подходящий для прогулки. Вспомнив свое утреннее намерение, я предложил Ваське:

— Послушай, ты тут гость частый, знаешь все. Давай катнем по красногорскому маршруту: я буду смотреть, а ты о городе расскажешь. — Я взглянул на часы. — Времени-то всего три. Ну, как?

— Принято, — не раздумывая согласился он.

Мы отправились к остановке.

От вокзала в троллейбус село не более десятка пассажиров, и мы устроились на удобные для обзора места. Миновав одну остановку, выехали на небольшую площадь, от которой веером расходились три улицы. У начала одной из них, что шла вдоль красивой ограды Парка железнодорожников, стоял затянутый материей памятник.

— Вот в этом месте Купавина кончается, начинается Красногорск, — откомментировал Васька.

К моему удивлению, минут через пять-шесть городские кварталы закончились и троллейбус покатил по асфальтовому шоссе среди леса. А еще через минуту я почти закричал:

— Так это же наш спуск к Каменушке!..

— Он самый, — спокойно подтвердил Васька.

Сделав на безлюдной дороге пару остановок, троллейбус стал забирать вправо, круто спускаясь под уклон.

— А теперь гляди, не зевай… — предупредил Василий.

И почти тотчас лес отстал от нас. Выскочив из выемки, мы въехали на широкий мост, нависший над Исетью. Влево, в километре-полутора от нас, с высокого берега реку перепрыгнул, опираясь на гигантскую дугу, железнодорожный мост.

— А где мост на карьерной ветке? — спросил я Василия.

— Снесен. И ветка разобрана, — сообщил Васька. — Этот, по которому едем, как раз и стоит на месте старого.

Я встал.

— На ближайшей остановке выходим, — объявил Ваське.

— Как скажешь, — поднялся и он.

Остановка оказалась совсем близко. Мы вышли из троллейбуса и вернулись на мост. Теперь Исеть просматривалась в обе стороны. Внизу, у лесного берега, белели причалы большой лодочной станции.

— В той стороне где-то недалеко в Исеть должна впадать Каменушка?

— Два километра отсюда, — уточнил Васька.

— Пойдем туда, а? — попросил я.

— Как скажешь, — последовало великодушное Васьки.

Перейдя мост, мы подались влево. Старая тропинка побежала по краю обрывистого берега. Скоро она отвернула от реки в лесную гущу, а через полчаса привела к выемке, по которой круто в гору шла гравийная дорога. Почти тотчас же услышали и ревущий автомобильный мотор, объявившийся груженным щебенкой огромным самосвалом, тяжело ползущим вверх.

— Теперь влево вдоль дороги, — направлял меня Васька.

Вышли на высокий берег Каменушки. Под нами, внизу, где раньше бежала прозрачная, серебристая на перекатах речка, в которой между камней мы рубахами ловили гольянов, сейчас извивался грязно-рыжий, кажущийся густым, водяной сток.

— Что с Каменушкой?.. — растерянно спросил я.

— А это — Новый завод, который «союзного значения», перекрасил речку, — ответил Васька с издевкой, явно адресованной мне. Да еще спросил: — Искупаться не желаешь ли?..

Ощупывая взглядом берег, на котором, видимо, после весенних и ливневых разливов, оставалась вся грязь, я натолкнулся и на небольшой замусоренный мысок с грудой камней. И память, на мгновение вернув из прошлого сказочное видение, сразу потушила его.

…Из леса выходили без разговоров. И только на асфальте и услышал Ваську.

— На троллейбусе поедем или пешком?

— Пешком, конечно… Неохота толкаться, — ответил я.

Перейдя дорогу и миновав лесной массив, мы снова оказались перед жилыми кварталами.

— Нигде не видел, чтобы вот так: с одной стороны улицы лес, а с другой — дома, — заметил я.

— А он весь такой, Красногорск-то, — отозвался Василий. — Жилье поднимали возле заводов, когда обосновывались. А потом, после войны, стали строиться по берегу Исети, а вдоль дорог потянулись к Купавиной. Лес старались не шевелить, на пустошах же, как острова, появились отдельные кварталы. У них и свои названия есть: Лесной, Берег, Юбилейный, а то и того проще, по лесным кварталам — четвертый, седьмой, одиннадцатый…

— А мы сейчас где? — спросил я.

— К Юбилейному вышли, — ответил Васька, добавив: — Тут, если прямо пойти, как раз возле вашей казармы выйдем. Вот так.

Позади нас на улице показался маршрутный автобус.

— А этот куда? — полюбопытствовал я.

Васька обернулся и, махнув мне, побежал вперед, к остановке.

— Нам подходит!.. — крикнул на бегу.

Когда сели в автобус, я не мог сдержать своего удивления:

— Это из-за чего Грязнушка такая знаменитая стала, что до нее из города автобусный маршрут открыли? «Красногорск — Грязнушка», не смешно ли?

Васька захохотал, замысловато покрутил пятерней.

— Это мы с бдительностью маемся, — объяснил наконец. — Возле Грязнушки уж несколько лет назад большой аэродром с авиационной частью обосновался. Свой городок у них благоустроенный с клубом, детсадами, магазинами, столовой и всем прочим. Наши станционные иногда проникают туда за продуктами. Только школы нет, ребята к нам ездят… Вот и открыли маршрут, не назовешь же его «Красногорск — Военный аэродром»?..

Мы вышли из автобуса возле грязнушкинского переезда, в километре от въездных стрелок.

Да… И здесь Купавина стала иной. Участок дороги был уже двухпутным. Исчез привычный всем, видимый издалека, станционный «сторож» — семафор. Среди новых построек как-то уменьшилось в размерах старое паровозное депо, переоборудованное для электровозов. На бывшем топливном складе не громоздились горы угля. На деповских путях в разных местах стояло с пяток электровозов.

Ни дымка, ни гудка…

Но паровозы не исчезли.

К большому деповскому тупику, что выдавался в сторону челябинской вытяжки, добавили еще один путь. Там-то и притихли двумя километровыми сцепками, приткнувшись друг к другу, продымленные трудяги военной поры. Я попытался сосчитать их, но сбился на шестом десятке… Ухоженные, как состоятельные пенсионеры, с замасленными в деревянных обшивках дышлами, они то ли грелись, то ли дремали на майском солнце. Но высокая белесая полынь, поднявшаяся между шпал до половины скатов, выдавала их долголетнее безделье. И от этого паровозный приют выглядел грустным.

…Мимо нас мощный электровоз медленно втягивал на станцию очередной тяжеловес. Широколобый, хмурый, слившийся с составом, он по-змеиному бесшумно вползал на подъем. В кабине электровоза белел воротничком сосредоточенный машинист.

И память снова воскрешала прошлое…

Длинным гудком будоражил Купавину очередной прибывающий воинский эшелон. Разгоряченный, будто вспотевший, влажно отсвечивающий воронеными боками, с грохотом стреляя в небо дымными выхлопами, а то и сбиваясь на нервную дрожь пробуксовки, паровоз, горячась, забирался с составом на последний перед станцией подъем. От него веяло необузданностью, звероватостью, которые исходили не только от разогретого металла, но и от сверкающих глаз и белеющих оскалов улыбок черномазых извозчиков, которые, высунувшись из будок по пояс, у всех на виду не без нарочитой лихости торжествовали свою победу!..

Мы расставались с Васькой возле нашей казармы.

— Может, зайдешь? — попытался я пригласить его к себе.

— Что ты! И так от матушки попадет, что день где-то прошатался, — отговорился он. — Так что завтра в пятнадцать ноль-ноль.

В тот вечер я долго не мог заснуть. В нынешний приезд в Купавину все приобретало какое-то беспокойное значение: и настоятельный вызов к празднику, и встреча с Васькой Полыхаевым, как будто случайная, но, оказывается, вовсе и нет, так как его тоже просили приехать ко времени. Из-за этого и завтрашний день стал казаться несколько таинственным, потому что вместе с открытием памятника заключал в себе еще какой-то особый замысел. Невольно вспоминались прежние наезды домой с единственным желанием увидеть стариков. Что касалось купавинских новостей, так они узнавались от них же, потому что в гости ходить было не к кому, а коли долетали слухи об одногодках, то за ними бегать и в голову не приходило: они в наш дом являлись сами.

…А думы все не давали подступиться сну. Пришлось признаться себе, что разговор с Васькой Полыхаевым не на шутку разбередил душу. Ведь я, хоть и не сознался в том своему другу, тоже, где бы ни был, а по Купавиной тосковал.

Видно, не четыре стены обозначают мир отчего дома.

Не потому ли мы испытываем радость волнения, когда через много лет встречаемся с любимой лесной опушкой, со знакомой прозрачной речкой, дорогим воспоминанием, неповторимость которых навсегда запечатлена в нашей памяти? И не потому ли такой острой болью откликается сердце на каждую утрату, что случается по вине людей, равнодушных к чужому прошлому?

Наконец я задал себе еще один вопрос: почему в возрасте, которому должны сопутствовать опыт и умудренность, мы часто возвращаемся памятью в свою юность — беспечную пору увлечений и мечтаний? Не потому ли, что, устав от жизненных передряг, от равнодушия и жестокости, от лицемерия и подлости, нам хочется прикоснуться к той чистоте и тому человеколюбию, что рождали в нас высокие помыслы, с которыми мы уходили в жизнь? Или повиниться перед прошлым за дни сегодняшние?..

Вопросов много. А где ответы на них?

Последнее, о чем подумалось, был завтрашний день с предстоящим событием. Он, как и праздник, связывался с прошлым. Но, в отличие от предыдущих, обещал явиться из минувшего в сегодняшний день зримо.

Что он принесет? О чем расскажет?

Особых праздничных приготовлений на станции было не видно. Даже флагов и лозунгов, не в пример другим красным дням, вывесили куда меньше. Народ, в основном ребятня да мужики, тянулся в Клуб железнодорожников, где в фойе была устроена фотовыставка «Железнодорожники — фронту!». В читальном зале библиотеки на отдельном стенде выстроились книжки о войне.

Люди вежливо обходили выставки. И по тому, как они, празднично одетые, старались соблюсти степенность, как усердно хранили на лицах особую серьезность, с какой внимательностью чаще обычного обращались к своим часам, было ясно, что они заняты важным ожиданием.

Ожидание это угадывалось и по домам, где хозяйки до испарины старались управиться со всякой стряпней и приготовлениями к празднику не как всегда — к вечеру, а пораньше. Да и отглаженные платья, развешанные на стульях, разложенные на кроватях, вытащенные из коробок туфли, не говоря уж о тугих повязках на головах, скрывавших заранее прибранные волосы — все свидетельствовало о том, что никто из купавинцев не намерен опаздывать к торжеству ни на одну минуту.

…Купавина преображалась.

За час до означенного времени со всех сторон — через дворы больших домов, по проезду к Клубу железнодорожников и даже из парка — к памятнику потянулись нарядные группы людей. Шли деды, шли сыновья, шли внуки… Начало мая не баловало цветами, но у всех, кто подходил на митинг, они были: хотя бы по одному в детских руках, а у остальных — в горшках: видно, заранее вырастили для сегодняшнего дня. Приближались к площадке перед памятником не сразу, надолго останавливались для разговоров со знакомыми. А подойдя ближе, незаметно табунились уже по-другому: центр ненастырно заняли машинисты, по правую руку от них пристроилась немогучая кучка путейцев, по левую — движенцы. Путейцы сегодня выглядели торжественными: Макар Заяров состоял в их артели.

Еще пустовала трибуна, казавшаяся в многолюдье меньшей, чем на самом деле, а собрались уже все, кто должен прийти и кто мог.

У машинистов последним появился Иван Артемьевич Кузнецов. Был он совсем стар, передвигался маленькими шажками, поддерживаемый двумя внуками-машинистами. А когда подошел, затихли купавинцы, только молчаливыми поклонами встречали великого работника. Непонятно откуда вынырнула табуретка и установилась в самом центре, определяя место дяде Ване.

Тяговики стояли солидным мужским строем. Здесь мужиков было заметно гуще: их почти не брали на фронт. По-иному взглянула война на другие службы: путейцам и движенцам оставила к этому празднику больше вдовьих юбок.

Мы с Василием остановились немного в сторонке от своих. В эти минуты мы забыли друг о друге.

Являлась Купавина…

Минутное волнение тронуло путейское крыло, когда подошли Мария Заярова с Еленой…

Я не встречал ее после войны. Еще вчера, зная, что жена и дочь Заярова станут на этом торжестве первыми людьми, я думал, что мне будет трудно сохранить спокойствие.

Но красивая женщина с пепельными от седины волосами, вольно откинутыми за плечи, не обращала особого внимания на окружающих. Она оберегала свою мать, очень постаревшую. Когда ей приходилось отвечать на приветствия, глаза ее теплились ласковым светом. В одно из таких мгновений я замер: Елена Заярова столкнулась с моим взглядом, словно запнувшись, испытующе всмотрелась в меня и отпустила милостиво.

«Не узнала…» — подумал я, не понимая, огорчился или обрадовался этому.

Мне о ней было известно почти все из случайных разговоров во время прошлых приездов. После болезни, на второй год войны, Ленка Заярова устроилась в станционный детский сад воспитательницей, а через год стала заведующей. Она уберегла от голода ребятишек военной поры и потому, наверное, стала едва ли не самой уважаемой среди купавинцев.

Жила она с матерью. О знакомствах ее или попытках устроить свою судьбу не поминали. Скорее всего, их не было.

— Ты что уперся в одно место? — подтолкнул меня Василий. И сообщил, довольный, словно об открытии: — Ты только приглядись… Сегодня не митингом пахнет, а парадом: Купавина-то прямо-таки построилась, да как интересно!..

— Ну, уж и парад, — из чистого противоречия сказал я. — Это даже не митинг: тут не больше двухсот человек.

— Эх, Саня! Не военной ты косточки. — И он как-то радостно сверкнул глазами: — Парад. Да еще какой!..

До митинга оставалось несколько минут. Пестрая толпа купавинцев утопталась перед памятником и трибункой в аккуратную подкову и, являя привычку к дисциплине, притихла в ожидании главного события. Я видел знакомые, малознакомые и вовсе незнакомые лица и по каким-то необъяснимым приметам легко определял семьи.

— Не семейный ли парад ты углядел? — спросил я Василия.

Он оглянулся и, все так же улыбаясь, посоветовал:

— Ты гляди лучше, гляди…

Теперь, всматриваясь в лица купавинцев, я узнавал почти всех. И еще начинал понимать смысл Васькиного замечания: Купавина разбиралась на свои команды…

Позади дяди Вани Кузнецова плечо к плечу стояли Иван и Костя Захаркины. В сторонку от них отодвинулись их жены с детьми: парнем постарше и двумя девочками, казавшимися одногодками. Тут же была и Надежда Захаркина, полная седеющая женщина с удивительно чистым и добрым лицом. Она держала на руках ребенка. «Интересно, чей это?» — подумал я. И обратился к Ваське с вопросом:

— А где же Анна-то дяди Вани? Не вижу что-то…

— Не спроси еще у кого-нибудь, — шепотом отрезал Васька. — Умерла она… давно уж.

…Рядом с Кузнецовыми по долговязому и худому Павлу Глухову я узнал еще одну семью. Сам Павел года два назад ушел на пенсию, не продолжив, по примеру дяди Вани, на станции своей фамилии. Глуховы вырастили сына и двух дочерей: сын жил и работал на Новом заводе, а девки вышли замуж в Красногорск. Может, оттого и стоял сейчас среди них Павел, задумавшись о чем-то своем, и казался не то серьезным, не то сердитым…

В то время как я разглядывал старых купавинских машинистов, в стороне, где табунились мужики помоложе, из толпы выбрались, прихрамывая, два коренастых паровозника, бесцеремонно заняв место впереди всех. По их виду можно было предположить, что по пути сюда они где-то наткнулись на буфет.

— Вот, пожалуйста! — подтолкнул меня Васька. — Узнал?

— Вроде знакомые… — отозвался я, напрягая память.

— Да не майся ты, — помог он мне. — Поп с Петром это.

— Неразливные, как прежде…

— До старости дожили, а не унялись, — почти с одобрением сообщил Васька. — Ты ведь помнишь: они уходили вместе с Заяровым. Ну, вот… Оба попали в Добровольческий танковый, больше того — в одной роте оказались механиками-водителями. Сначала, значит, один сгорел, потом — другой. Разбросало их по госпиталям, а в Купавиной объявились через два дня один после другого: у Попа правая нога маленько короче левой, у Петра — левая…

Но как бы внушительно ни выглядело присутствие на митинге главной службы, я все время посматривал на наших путейцев. И если у паровозников, помня о Васькином наблюдении, можно было угадать какой-то парадный строй, у путейцев он не проглядывался.

Здесь большинство составляли женщины. Их, кроме Заяровых, в этот день никто и не решился бы поставить вровень с мужиками. Наверное, поэтому они и разобрались по своему, едва приметному признаку. В середине, рядом с Заяровыми, например, стояла Варвара Ивановна Полозова с сыном, которого я и раньше-то никогда не видел, потому что он был старше меня лет на десять. Приехал он, видимо, вчера вечером или ночью.

Почему Полозовы стояли с Заяровыми рядом, понимали не только путейцы, но и все старые купавинцы. После безвинной отсидки вместе с Макаром за крушение в начале войны, из-за которой у мастера Полозова зубы вкривь пошли, он всю войну маялся сердечной болезнью. Только до Победы и хватило его. А семьи так и приросли друг к дружке…

Стуковы причисляли себя к путейцам по своей причине: Корней всю войну, да и после, правил их артелью на покосах, за что и включался в общий пай. Говорили, что, когда сносили Экспедицию, Корнею предлагали казенную квартиру, но он от нее отказался, построив собственный домик в поселке, что вырос возле грязнушкинского переезда. Там Корней и жил вдвоем с Дарьей.

Стуковская семья понесла в войну самый большой урон: четверо их сыновей не пришли домой. Из оставшихся в живых в Купавиной зацепился только Валерка, предпочтя отцовскому дому финский коттедж, из тех, что после войны поставили специально для машинистов. Санька, весь избитый на фронтах, по здоровью больше бухгалтерских курсов науки одолеть не мог и сейчас работал в одном из леспромхозов, что рушили богатые пышминские боры. Единственная дочь Манька, устав перебирать случайных мужиков в Купавиной, после войны завербовалась на Север, там изловчилась выйти замуж и скорехонько нарожать четверых ребятишек.

И вот сегодня Корней с Дарьей предстали на митинге опять серьезной семейной артелью: одиннадцать человек, считая внуков…

Но всех перешиб Степан Лямин… За эти годы он так усох, что стал похож на собственный костыль. Он совсем затерялся среди своих девок, которые пошли в родительскую породу и явились на торжество с таким многочисленным девичьим поголовьем, которое сосчитать было невозможно…

Да… Сравнивая своих с паровозниками, я видел, что в параде они уступают. Те, истые победители, при орденах, не истертых временем, потому как ими каждодневно не хвастали, стояли в центре кряжистым строем.

А рядом, по краям толпы, разместились те, для кого и Победа в свое время не стала праздником, потому что война обернулась для них потерями, тяжелыми и невозвратными. И если сейчас были скорбно светлы их лица, то делал их таким сегодняшний день.

Он равнял их с победителями.

Но вот по толпе прошло новое волнение, воцарив после себя тишину. На трибуну поднялось с десяток людей, незнакомых и непонятно спокойных. Только в одном их них, немного отступившем за спины хозяев трибуны, узнали Александра Павловича Завьялова, бывшего секретаря купавинского парткома, невесть куда и незаметно подевавшегося года через два-три после войны.

Сдал Александр Павлович… Ни стати прежней не осталось, ни уверенности былой. Разве только внимательный взгляд, ощупывающий людей, напоминал прежнего Завьялова, всевидящего и понимающего.

Митинг уже открыл председатель Красногорского горисполкома. Он прочитал по бумажке, какой подвиг совершил Макар Заяров, как проявил уральский характер, за что им и будут отныне, как знаменитым земляком, гордиться все будущие поколения красногорцев.

Купавинцы выслушали речь с почтением, задумчиво глядя под ноги.

Небольшая площадь перед памятником затаила дыхание, пока голубое покрывало медленно сползало вниз, открывая на пьедестале гранитную фигуру.

После минутного молчания другой молодой из руководящих деловито продолжил митинг:

— Слово предоставляется бывшему секретарю железнодорожного парткома периода Великой Отечественной войны…

Этому договорить не дали. Аплодисменты утихли, только когда Александр Павлович, приподняв руку, попросил тишины.

И в ней все услышали сказанное им чуть взволнованно первое слово:

— Купавинцы…

Он остановился, чтобы перевести дыхание, а потом заговорил уверенно и ровно, не напрягая голос, зная, что будет услышан:

— Мы пришли сегодня к Макару Заярову, чтобы вернуться мыслями в годы войны… — Он говорил о Макаре, как о живом. — Взгляните друг на друга, на соседей своих, и вы увидите, что сегодня здесь нет ни одной семьи, которая бы не разделила общую судьбу. Я вижу, что вы пришли сюда с детьми и внуками. Правильно сделали! Сегодня они в полной мере оценят вашу плату за ту горькую и радостную Победу, что стала началом сегодняшнего мира, в котором они живут. Перед этим обелиском мы передаем им свою память. Пусть она не даст им покоя, пока мир не будет избавлен от угрозы новой беды…

Разгадал купавинцев Александр Павлович!

В это время оркестр, которого мы не заметили, заиграл гимн.

…В каске, с развевающейся за плечами плащ-палатке, с автоматом в руке, на высоком постаменте, словно загораживая собой Купавину, стал навечно, вглядываясь в Европу, гранитный Макар Заяров.

1988 г.