Перевод с французского Ю. Стефанова

Все роднило Фор-Негр с Ойоло, и в то же время они отличались друг от друга, как небо от земли.

Завороженный размахом столицы, где даже в африканских кварталах улицы были на диво длинны и широки, очарованный оживленностью, блеском и пышностью европейской части города с его нескончаемой пестрой сутолокой, пришелец из Ойоло чувствовал себя так, словно, расставшись с уродливым грязным карликом, он явился в гости к величавому колоссу.

Однако и здесь, как в Ойоло, белая цитадель была опоясана валами черных кварталов, один из которых, Кола-Кола, чудовищно разросшись, наступал на нее с востока, словно вел осаду. Казалось, он силится встать на цыпочки, чтобы смерить ее взглядом и вызвать на бой. На самом же деле это предместье, как и Туссен-Лувертюр, переживало трагедию нищего бродяги, которому по иронии судьбы довелось столкнуться с расфранченным богачом и который все время мучительно раздумывает, как ему себя вести. Пусть в глубине его зрачков таится мольба, пусть его рука тянется за подаянием, а губы взывают о сострадании — всей своей внушительной фигурой он бросает невольный вызов богатею; его цветущая молодость сама по себе выглядит непростительной дерзостью; малейший жест, говорящий о естественном превосходстве, выдает его с головой. Но когда богач обжигает его презрительным взглядом, он вздрагивает, как от удара плетью, и руки его сами собой вытягиваются по швам.

Подобно Туссен-Лувертюру, Кола-Коле давно уже был преподан белыми властями урок, и урок этот был куда более жестоким. Но много раз поставленное на колени африканское предместье неизменно находило в себе силы подняться. К моменту появления Мор-Замбы этот старейший из черных кварталов колонии, на который с восхищением смотрели его младшие братья, возмужавший и закаленный в битвах, как никогда уверенный в себе, постепенно, шаг за шагом, завершал завоевание фактической автономии: именно этого не удалось добиться Туссен-Лувертюру, чья попытка такого же рода была только что потоплена в крови. В предместье уже был выработан собственный свод неписаных законов, и, хотя колониальные власти Фор-Негра не признавали их и боролись с ними, они продолжали действовать. Кола-Кола ковала теперь кадры собственной администрации и старалась даже заложить основы общественной жизни. Фор-Негром правил губернатор, живший во дворце над морем; у Кола-Колы был собственный пророк.

Какое проклятье тяготеет над сирыми и убогими, что они не могут обойтись без богатых и сильных? Подобно Туссен-Лувертюру, Кола-Кола каждое утро посылала в Фор-Негр тысячи лучших своих сыновей, чтобы они вымолили там скудный кусок хлеба насущного. За это безжалостный Фор-Негр, попирая закон справедливости, на весь день надевал на них ярмо, и колейской молодежи волей-неволей приходилось гнуть перед ним спину. Зато вечером, вернувшись в свое гнездо, ощутив под ногами родную почву, молодые колейцы торопились завести речь о своем неотъемлемом праве на свободу. Так и длилась эта вечная борьба, эта затянувшаяся игра, в которой каждая из сторон старалась оставить другую в дураках, постоянно терпела поражения, никогда в них не признавалась и не могла окончательно закрепить победу — словом, все происходило точно так же, как между Туссен-Лувертюром и Ойоло, только с гораздо большим размахом.

Беглец быстро освоился в Кола-Коле. Рекомендация семейства Жанны помогла ему с самого начала найти приют у ее родственников, славных людей, живших в длинном и приземистом глинобитном доме, похожем на тысячи других невзрачных строений, как попало разбросанных по предместью, напоминавшему стойбище кочевников. И однако, жилище папаши Лобилы — так звали хозяина Мор-Замбы — отличалось одной особенностью, которая с первого взгляда ускользала от стороннего наблюдателя: постепенно, месяц за месяцем, а быть может, и год за годом чья-то упорная, хоть и неумелая рука, пользуясь редкими промежутками свободного времени, обмазывала стены цементом, стараясь законопатить щели и укрепить все строение, а заодно хоть как-то украсить и отделать его.

Приветливый и вместе с тем весьма непритязательный вид этого семейного гнездышка как нельзя лучше свидетельствовал о настойчивом стремлении главы семейства создать для своих домашних тихую гавань в бурном океане нужды и оградить их от порывов безрассудства, которые, как ему казалось, слишком часто потрясали Кола-Колу. Кругозор его был так узок, словно он никогда не покидал родной общины. Он мнил себя мудрецом и всезнающим советчиком только потому, что в его волосах проступила седина. Вот уже двадцать с лишним лет работал он грузчиком в дальнем порту, уходя из дому на рассвете и возвращаясь в сумерках, и считал, что Фор-Негр предоставляет каждому возможность попытать счастья: только бездельники и шалопаи не могут найти себе места, заработать малую толику денег и спрятать ее в кубышку. Таков был обычный смысл поучений, которыми он не уставал потчевать свою жену — женщину куда более молодую, чем он сам. Мудрый Лобила приискал ее в родных краях лишь после того, как его дом вырос настолько, что в нем могла вполне прилично жить супружеская чета. Жена его, женщина боязливая, упрямая и недалекая, безропотно подчинялась наставлениям мужа, что в Кола-Коле могло считаться подлинным чудом. Каждое утро она садилась на поезд, идущий в Ойоло, выходила на первой станции, километрах в пятнадцати от Кола-Колы, и до полудня копалась на крохотном клочке взятой в аренду земли, стараясь по мере возможности сократить семейные расходы на питание. В пригород она возвращалась, когда переваливало за полдень, пешком, неся на голове объемистую корзину, полную овощей, собранных на собственном огороде или купленных по дешевке у окрестных крестьян. Проселок был ухабистый, незаасфальтированный; если солнце пекло вовсю, с нее градом катился пот; когда же в пути ее настигал ливень, она спешила укрыться под жалким навесом какой-нибудь придорожной лачуги, где и пережидала дождь, если только сердобольные хозяева не приглашали ее войти, снять с головы корзину и присесть на бамбуковое ложе.

Глава семейства лелеял мечту вернуться когда-нибудь в родные края и так свыкся с ней, что жил, можно сказать, только ожиданием того благословенного дня, когда свершится это событие. Но его старший сын, Жан-Луи, не разделял отцовских стремлений; он прекрасно освоился в столице и почти не бывал в родительском доме; возвращался он обычно только поздним вечером, когда необъятное чрево ночи, набрякшее от океанских испарений, опускалось на пригород. Мор-Замбу удивляло уважение, которым окружали этого совсем еще молодого парня не только его младшие братья и сестры, но и родители, казавшиеся при этом воплощением традиционных добродетелей. Он потихоньку обратился за разъяснениями к разговорчивой и приветливой соседке, и та сообщила ему, что Жан-Луи учится в коллеже Фор-Негра, сидит за одной партой с белыми учениками, читает те же книги, что и они.

По-видимому, ни суровый образ жизни обоих супругов, ни их наивные мечты, ни тем более их умонастроения нисколько не привлекали молодежь: в первый месяц жизни у них каждое слово, каждый поступок младших членов семьи вызывал тайное возмущение Мор-Замбы.

Долго и безуспешно пробуя свои таланты в столь разнообразных областях, как ремесло носильщика, торговца дровами для растопки и даже уличного продавца сигарет и земляных орехов, Мор-Замба нашел наконец постоянное место в одной из колейских прачечных. К несчастью, это было дрянное заведение, лишенное нужного оборудования; его хозяин вместе со своими постоянно менявшимися, но неизменно малочисленными подручными сам колотил белье вальком на ближайшей речке, среди всякого мусора и нечистот. Это был сумрачный, молчаливый человек, не щадивший самого себя и безжалостный к другим, но, несмотря на эти качества, так и не сумевший, как это ни странно, за долгие годы выбиться из весьма средних достатков. За девять недель тяжелой работы Мор-Замба не получил у него ни гроша. Папаша Лобила посоветовал ему твердо стоять на своем и не терять терпения. Когда же наконец бывший узник лагеря Леклерка, устав от бесконечных отговорок, напрямик потребовал у хозяина денег, тот рассчитался с ним сполна, но тут же указал ему на дверь. Мор-Замба понял, что за аховые плательщики — эти черные предприниматели, и дал себе зарок никогда больше не иметь с ними дела.

Однако кое-какие деньги у него теперь были, и Жан-Луи, сын квартирного хозяина, вызвался познакомить его с ночной жизнью Кола-Колы. Они шагали по предместью, уже погруженному в тихие вечерние сумерки.

— Ты, конечно, прав, — говорил ему Жан-Луи, — с черными хозяевами не стоит связываться. Уж я бы, например, наверняка не стал на это тратить времени.

— Ты — другое дело, — отвечал Мор-Замба. — Ты парень образованный, тебе это и не понадобится. Ты ведь скоро получишь диплом этого… как называется? Ах да, бакалавра…

— Ошибаешься, старина. Для стоящего дела образование ни к чему, даже наоборот. А меня теперь интересуют только стоящие дела. Ты, верно, заблуждаешься на мой счет: мои старики воображают, будто я все еще хожу в коллеж, а я не хочу лишать их этой иллюзии, мне так удобней. Но тебе выложу все начистоту. Я давно уже бросил коллеж: ходить туда — только время тратить. В мои годы есть занятия и посерьезней — нужно учиться жить. И вот каждое утро я собираю свои книжки и тетрадки, но иду не в это дурацкое заведение, а отправляюсь в Фор-Негр. А там принюхиваюсь, присматриваюсь, занимаюсь разными разностями, наблюдаю за людьми, которые чего-то достигли в жизни. Стараюсь понять, как это у них получается. Иной раз мне удается заставить их разговориться. Мне уже приходилось беседовать со старым Кристопулосом: чтобы его расшевелить, я подсунул ему одну девчонку. Он-то мне и сказал, что школа — это пустая трата времени.

— А братья и сестры знают, что ты бросил коллеж?

— Конечно, знают, ну и что из того? Тебе небось интересно, почему они не выдают меня старикам? Во-первых, потому, что им не хуже моего известно, что школа — это сплошная лабуда. Они сами ждут не дождутся, когда не нужно будет больше ходить в школу при католической миссии: каждый день три километра туда да три обратно — шутка ли? И уж будь спокоен: как только эта мука закончится, как только им выдадут аттестаты, они до небес взовьются от радости. А потом, они же прекрасно понимают, что я не бездельем занимаюсь: я им часто делаю подарки, которые отцу не по карману. Видел клетчатую юбку на моей младшей сестренке? Представь себе, это я ей подарил.

Они постояли на краю тротуара, пережидая, пока мимо с оглушительным ревом промчится грузовик, чьи фары на мгновение выхватили из темноты беспорядочное скопление лачуг. Затем в несколько шагов перешли через улицу, снова погрузившуюся во мрак, и возобновили разговор.

— А ты разве не заметил, — продолжал Жан-Луи, — что мои старики слепы, как кроты? Их время прошло, вот в чем дело. Настоящая жизнь — это уже совсем не то, что они воображают. Самое главное — не надсаживаться на работе, чтобы отложить деньжонок, даже если зарабатываешь черт знает сколько. А ведь, по правде говоря, старик получает сущие гроши. Какие уж тут сбережения? И ради чего? Чтобы вернуться туда, к своим, прихватив с собой дюжину серебряных ложек, немного белья, лишнюю пару штиблет, швейную машинку и мотоцикл — одним словом, утереть нос соседям, пустить пыль в глаза тамошней деревенщине. Но если разобраться, Туссен-Лувертюр, где ты познакомился с Жанной и прочей нашей родней, больше уже им не принадлежит. Поселок, насколько мне известно, вошел в черту города: так самолично решил начальник округа Ойоло, а это крупная шишка. Понимаешь, чем это пахнет? Наши деды жили там испокон веков, мы никого к себе не приглашали, а теперь туда нагрянуло столько чужаков, что нам самим приходится сматывать удочки. И даже не получив никакого вознаграждения за убытки! Так нас и будут гнать все дальше и дальше. Вот он какой, этот рай, куда не терпится вернуться моим старикам. Мне это все ни к чему, благодарю покорно. Что мне нужно — так это обстряпать какое-нибудь стоящее дельце, чтобы сразу стать солидным человеком, начать ворочать миллионами. Одно-единственное дело — и ты обеспечен на всю жизнь.

— Ты думаешь, что такое возможно?

— Конечно, возможно, почему бы нет? Я тут переписываюсь со знаменитым индусским астрологом; он составил мой гороскоп по тем данным, что я ему послал. Когда-нибудь я тебе все это покажу и объясню. А хочешь, я сведу тебя к одному человеку, с которым ты сможешь провернуть стоящее дело? Попытка не пытка. Согласен? Нет, правда? Тогда пошли. Поначалу ты, быть может, будешь разочарован, начнешь ворчать: «Опять черный хозяин!» Но это потрясающий человек, и он тебе будет не хозяином, а настоящим другом и даже отцом. Если ты ему доверишься, то не прогадаешь.

Не прерывая разговора, они задерживались повсюду, где горели керосиновые фонари — обычное освещение в африканских пригородах Фор-Негра. Разглядывали витрины еще открытых лавчонок, всматривались в лица прохожих, по которым медленно струился маслянистый отсвет фонарей, увертывались от уличных торговцев, с упорством маньяков стремившихся всучить ненадежным покупателям свой залежалый товар, оглядывали с ног де головы бульварных красоток, предлагавших за немалую мзду насладиться их весьма заурядными прелестями.

Как всегда по вечерам в субботу, широко распахивались двери увеселительных заведений, озаренных нестерпимо ярким светом: во всей Кола-Коле только у их владельцев и были деньги на электричество. В кабачке, притулившемся в конце улицы, надрывался патефон, и под великолепные звуки ритмичных антильских мелодий в просторном и еще полупустом зале уже дергались первые парочки, сохраняя, впрочем, признаки благопристойности и не входя в раж, как и полагается истым горожанам, для которых танцы превратились в светский обряд, немного даже скучноватый. Пройдя чуть дальше, приятели углубились в чащобу тесно прижавшихся друг к другу домишек, стоявших то вдоль, то поперек улицы; им приходилось без конца сворачивать из переулка в переулок, протискиваться, скользить, перепрыгивать через лужи, задевая хлипкие стены лачуг, рискуя нарушить покой их обитателей. Кола-Кола походила на огромную шахматную доску, по которой как попало раскидано множество жалких домишек. Предместье пересекал десяток больших улиц, которые, перекрещиваясь под прямым углом, образовывали обширные прямоугольники; столь же бурное, сколь и хаотичное заселение помешало колониальным властям застроить их по заранее намеченному плану: они были изрезаны беспорядочным сплетением узких и кривых улочек, по большей части недоступных для автомашин, которых, впрочем, в то время в Кола-Коле почти не было.

Наконец они добрались до дансинга, подступы к которому заполняла огромная очередь в кассу и на контроль. Таинственная привилегия, причина которой осталась для Мор-Замбы неясной, не только избавила их от необходимости стоять в очереди, но и позволила вообще обойтись без билетов. Сразу же покинутый Жаном-Луи, который то кружился в танце, прижимая к себе очередную партнершу, не сводя с нее глаз и оскалив зубы в ослепительной улыбке, то отходил в сторону, чтобы переговорить со старыми знакомыми, Мор-Замба, возвышаясь над толпой и щурясь от яркого электрического света, разглядывал непривычное для него зрелище. Огромное помещение было набито до отказа и кишело судорожно извивавшимися людьми: парни танцевали то в одиночку, то с девушками, а то и друг с другом. Возбужденные девицы обступили эстраду в глубине зала, на которой неистовствовали музыканты, давно уже скинувшие пиджаки и оставшиеся в одних рубашках. Высокий худой мулат с прилизанными волосами, самозабвенно закатив глаза, буквально перепиливал смычком свою скрипку, время от времени наклоняясь к толстой девице, которая обтирала ему лицо и шею влажным полотенцем. Рядом с ним, тоже обливаясь потом, но не обращая на это внимания, с дурашливым видом дубасил по огромному барабану еще один музыкант, не прерывавший своего занятия даже тогда, когда весь оркестр смолкал, и продолжавший барабанить в одиночку, меняя ритм по собственной прихоти.

Большинство полуночников, хорошо одетые и щедро угощавшие девиц, видимо, пожаловали сюда из самого Фор-Негра или из тех его предместий, где указы губернатора относительно соблюдения тишины в ночное время имели силу закона — ведь в Кола-Коле к этим запретам относились наплевательски. Здесь можно было встретить государственных служащих, полицейских чинов и учителей из школьного городка, жителей квартала Карьер — по большей части выходцев из местных племен, — словом, представителей всех достойных упоминания частей города. В Кола-Коле все зависело от Рубена, а Рубен постановил, что по субботам рабочий люд вправе плясать хоть целую ночь, чтобы стряхнуть с себя одурь тяжкой трудовой недели, а отсыпаться при желании может в воскресенье.

В соседнем заведении совсем еще молодые парни, почти дети, словно по недосмотру родителей оставшиеся одни, в странных нарядах: шортах или обтягивающих джинсах, с платками, завязанными на шее, на руке или вокруг пояса, в ковбойских шляпах с лихо заломленными полями — исполняли под отрывистый аккомпанемент гитары диковинный танец, ритмический и однообразный, принимая вызывающие и сладострастные позы.

— Это сапаки Рубена, — шепнул Жан-Луи Мор-Замбе, когда они вышли оттуда.

— Что это за сапаки?

— Их называют еще бандазало, это парни, готовые, не раздумывая, отдать жизнь за Рубена. Стоит ему приказать — и они с радостью пойдут на смерть.

— Вот эти-то молокососы?

— Это с виду они молокососы, а на деле — настоящие бойцы.

О Рубене в предместье говорили повсюду — это имя звучало даже в самых глухих его уголках.

Они поравнялись с небольшим кабачком, из окон которого падал на мостовую яркий луч электрического света. Здание стояло на фундаменте и оттого казалось непривычно высоким; к его двери вели ступени. Жан-Луи бесцеремонно схватил Мор-Замбу за руку и потянул его внутрь.

Мор-Замба почувствовал себя как-то неловко в довольно кокетливом зале, обставленном в современном стиле; народу в этом заведении было немного, потому что здесь не танцевали, но немногочисленная эта публика показалась Мор-Замбе удивительно изысканной. Вместо непременного патефона здесь стоял приемник, из которого тихо лилась таинственная мелодия, странно будоражившая воображение бывшего узника лагеря Леклерка. Ничего не спрашивая у молодых людей, прихрамывавшая официантка поставила перед ними две бутылки пива и не особенно любезно потребовала плату вперед. Жан-Луи безо всякого стеснения сунул руку в карман полотняных брюк своего спутника, выудил несколько мелких купюр и протянул их девушке, на которую эта операция, судя по всему, не произвела ни малейшего впечатления.

— Так, значит, в коллеж ты не ходишь, — сказал Мор-Замба, когда они принялись за пиво. — А чем же ты тогда целый день занимаешься?

— Я тебе уже сказал: прикидываю вместе с дружками, как бы нам в один прекрасный день провернуть стоящее дело.

— А что ты называешь стоящим делом? Растолкуй мне как следует.

— Погоди, старина, скоро сам увидишь.

По знаку Жана-Луи официантка, которой были известны решительно все его вкусы, принесла оловянное блюдо с шампурами, на которых дымилось проперченное мясо.

Жан-Луи, нагулявший аппетит во время посещения первого дансинга, взял с блюда два шампура, протянул один из них Мор-Замбе, а другой оставил себе. Чтобы расплатиться за мясо, он снова залез в карман к собеседнику, достал оттуда еще несколько бумажек и отдал их официантке. Прищелкивая языком, он мгновенно разделался со своей порцией, не забывая и про содержимое бутылки, которой ему хватило всего на пару хороших глотков. В это время в зал вошел какой-то молодой человек; Жан-Луи узнал его и тотчас сделал знак, чтобы он к ним присоединился. Дружески обнявшись с вновь прибывшим, Жан-Луи распорядился, чтобы официантка тоже подала ему пива и шампур с жареным мясом, расплатившись и на этот раз деньгами, взятыми из кармана Мор-Замбы.

— Ну, на сегодня хватит! — заявил он наконец. — Ты нас угостил на славу. Пора идти.

Но перед тем, как расстаться со своим старым знакомым, Жан-Луи постарался выведать у него новости о некоем Жорже Мор-Кинде, которого они оба чаще называли Джо Жонглером. Злоключения, недавно выпавшие на его долю, волновали их сверх всякой нормы.

— Тебе, наверно, не терпится узнать, что это за тип, о котором мы только что говорили, — сказал Жан-Луи Мор-Замбе, когда его приятель удалился и они снова остались вдвоем. — Это фартовый парень. Он уже обделал два-три стоящих дела. Но каждый раз ему не везло, и он попадался. А сейчас он загремел на два года за подлог и использование этого в своих интересах. Непонятно? На языке негрецов это означает, что он с блеском подделал подпись своего хозяина на чеке и получил по нему деньги в банке. А потом собрался было сматывать удочки, но хозяин по чистой случайности пронюхал, что кто-то сунул лапу к нему в кубышку, и доложил мамлюкам. Вот уж невезение! Еще два-три дня, и парень успел бы смыться! Не удалось бы им зацапать Жонглера! Как это у них там говорится: хочешь выудить негра из Фор-Негра — вставай пораньше. Я уж не говорю про Кола-Колу…

— А чек был крупный?

— А то нет! Кусков на двести. Было на что порезвиться в свое удовольствие, прежде чем высунешь нос наружу. Если только он не собирался открыть на эти деньги собственный ресторанчик. Не сразу под своим именем, разумеется, такой оплошки он бы не допустил, ведь его должны были разыскивать. Но розыски длятся не вечно, ищейки в конце концов устают и бросают след. Тогда уж бояться нечего. А как бы ты поступил на его месте? Открыл бы ресторанчик или предпочел малость порезвиться? Что тебе больше по душе?

Мор-Замба никогда не задавался подобным вопросом; по правде говоря, само это предположение показалось ему совершенно фантастическим и, стало быть, лишенным всякого интереса. Слыханное ли дело, чтобы такому, как он, голодранцу невесть откуда свалилось на голову двести тысяч франков? Как бы то ни было, но, пытаясь ответить на вопрос Жана-Луи, он только понапрасну ломал голову, ибо этот их разговор не имел ни малейших последствий.

Они подошли к большому дому, выглядевшему очень внушительно в этом убогом квартале: под штукатуркой, в том месте, где на нее падал свет от входной двери, угадывалась кладка из самана вперемешку с обожженным кирпичом, — в Кола-Коле такую роскошь могли себе позволить только разбогатевшие торговцы или те, кто надеялся в скором времени сколотить себе состояние. Крыша из гофрированного железа вместо обычных соломенных матов тоже говорила сама за себя. Дверь по местному обычаю была распахнута настежь; из дома доносились отрывистые звуки патефона и обрывки веселого мужского разговора; все это перекрывал детский гвалт и отчаянные выкрики женщин, старавшихся его унять.

Мор-Замба взглядом знатока оценил удобное расположение внутренних помещений: в дом входили через крытую веранду-вестибюль; по ту и другую ее стороны находились каморки для прислуги, а в глубине — большая двустворчатая дверь. Она открывалась в гостиную, заодно служившую столовой, — просторный зал, заставленный плетеными креслами, деревянными табуретками и низкими столиками: казалось, будто ты попал в лавку старьевщика, а не в жилое помещение, где обстановка тщательно продумана. Узкая дверца вела из комнаты на задний двор, который, надо полагать, был огорожен палисадом, как это принято у богатых коммерсантов, где теснились пристройки — низкие и отнюдь не живописные сооружения из неоштукатуренного самана: там располагалось царство женщин и детей, ютившихся в полумраке и ужасающей скученности, что, впрочем, было для Кола-Колы явлением весьма обычным.

На полочке, покрытой кружевной салфеткой, пыхтела бензиновая лампа. Ослепленный ее светом, Мор-Замба не сразу разглядел человека, который настойчиво пожимал ему руку и которого, по словам Жана-Луи, звали Робером. Успел ли он хотя бы кивнуть компаньону Робера, сидевшему у стола рядом с хозяином? Теперь уже не упомнить — так ошеломила его вся эта неожиданная обстановка.

— Садитесь, да садитесь же, — не переставал повторять Робер. — Какая жалость: вы подошли как раз к концу ужина.

— Нет-нет-нет, — запротестовал Жан-Луи, успевший тем временем опуститься в плетеное кресло. — Не стоит о нас беспокоиться. — Он пыжился изо всех сил, стараясь говорить с Робером, как равный с равным, хотя тот был человеком далеко не первой молодости.

Следуя примеру Жана-Луи, Мор-Замба тоже уселся в кресло, выбрав, однако, место подальше от этого не по годам самоуверенного парня, умевшего в любой обстановке держаться независимо и непринужденно. Ужин вовсе не подходил к концу, как уверял хозяин, пользуясь этой привычной уловкой, чтобы не приглашать к столу новых гостей. Аппетитный дымок вился над тарелками, выстроившимися перед Робером и его компаньоном; угощение состояло из рыбы, запеченной со шпинатом, говядины под соусом и местных сортов ямса, отличавшихся отменным вкусом. На столе красовалась откупоренная бутылка; судя по всему, оба собеседника намеревались воздать ей должное, не прибегая к посторонней помощи.

Повадки Робера, беспрестанно пересыпавшего свою речь шутками и прибаутками, сразу же показались Мор-Замбе чересчур бесцеремонными, даже развязными; в то же время ему нельзя было отказать в приветливости. Больше всего Мор-Замбе не понравилась одна странная привычка этого человека, который вскоре должен был стать его хозяином: чем бы Робер ни занимался, он поминутно отворачивался и потихоньку, словно отдуваясь, сплевывал через плечо. Вторая странность, скорее забавная, чем неприятная, состояла в том, что выражение его лица беспрестанно и неожиданно менялось, будто он сбрасывал одну маску и надевал другую: вымученная веселость подвыпившего человека уступала место серьезной и тупой мине самовлюбленного жуира, а на смену ей появлялась хитренькая усмешка мелкого пройдохи, грошового профессионального шулера.

— Эй, Жан Малыш, — крикнул он вдруг повелительным тоном. — Принеси-ка пару бутылок пива!

Какой-то человек тотчас отделился от кучки людей, сидевших в другом конце просторного зала, в слабо освещенном углу, где их едва можно было различить из-за нагромождения мебели. До этого момента Мор-Замба почти не замечал их. Это были исхудавшие парни, сгрудившиеся вокруг низкого столика, заваленного пустыми тарелками — такими же пустыми, как и взгляд тех, кто их только что очистил, но так и не наелся досыта. Жестокие муки голода, отражавшиеся на их лицах, усугублялись тем, что эти парни вынуждены были смотреть, как объедается хозяин. Они принадлежали к самой жалкой категории жителей Кола-Колы. Предместье не имело понятия о слугах в собственном смысле этого слова. Немногочисленные тамошние богатеи ухитрялись без ущерба для своего кошелька использовать в качестве прислуги дальних родственников, которые едва оперившимися юнцами покидали родное гнездо не в силах устоять перед манящим, как мираж, желанием научиться грамоте или какому-нибудь ремеслу, а иные из состоятельных колейцев прибегали к услугам братьев, сестер и племянников своих жен, невзирая на все протесты последних. Из среды таких подростков и вербовались чаще всего бандазало Рубена: почувствовав, что хозяин надувает их, они бросали его и спешили примкнуть к какой-нибудь ватаге.

Прихлебывая пиво, Мор-Замба наблюдал теперь за сотрапезником Робера, человеком тех же лет, что и он, до крайности сдержанным, почти неприметным; у него было изможденное лицо, как это часто свойственно людям, которых гложет какой-то тайный недуг. На бесконечные шутки хозяина он отзывался вымученным смешком. Похоже было на то, что им предстояло сообща взяться за какое-то важное предприятие, и Мор-Замба невольно подумал, что и они, наверно, готовят «стоящее дело». Не иначе как вся Кола-Кола или даже весь Фор-Негр только и помышляют о том, чтобы провернуть очередное «стоящее дело». Предположение Мор-Замбы подтвердилось, когда Робер, прервав на полуслове свои шуточки, самым серьезным тоном обратился к Жану-Луи:

— Послушай-ка, нужно составить другое письмо директору Управления экономикой. Вчерашнее не годится.

— Как? Неужели я дал маху?

— Да нет же, нет! — успокоил его Робер. — Никто лучше тебя не умеет сочинять письма тубабу. Дело в другом…

И он пустился в пространные объяснения, из которых Мор-Замба ничего не мог понять, тем более что они, судя по всему, предназначались не для его ушей. К тому же пиво, на которое он чересчур налегал весь этот вечер, с непривычки подействовало на него как снотворное. Он задремал и пропустил ту часть разговора, которая касалась его самого. Жан-Луи взялся вместо него объяснять внимательно слушавшему Роберу, что за человек этот Мор-Замба, откуда он взялся, какие испытания пришлось ему вынести и какие опасения его мучили, — естественно, напрасные: ведь не станет же, в самом деле, полиция Ойоло разыскивать его в Фор-Негре.

— Это и в самом деле редкостная находка, чистое золото, — сказал Жан-Луи в заключение. — Силища у него невероятная… Я сам не раз видел, на что он способен: взять хотя бы ту стычку с сарингала в прошлом месяце, когда они устроили облаву на торговок самогоном. Можешь себе представить: он разделался с ними в одиночку! И при всем том человек он тихий, непьющий, покладистый и даже услужливый.

Робер с понимающим видом кивнул.

— А грамотный?

— Куда там! — захлебнулся от смеха Жан-Луи. Он даже на пиджин не говорит.

— Чего-то я, однако, не понимаю в твоем парне: как он умудрялся работать фельдшером, не умея читать? Как ему удавалось разбираться в пузырьках и пилюлях? Ведь для этого нужно понимать, что написано на этикетках.

— Для меня это тоже загадка, — задумчиво ответил Жан-Луи. — Но я уверен, что читать он не умеет. За это я ручаюсь.

— Вполне возможно, что он мне подойдет, этот парень. Посмотрим, на что он способен. Вот тебе задаток — пять тысяч. Хватит?

— Всего пять тысяч? — скорчил гримасу Жан-Луи. — Знаешь, Робер, я абсолютно уверен, что ты еще не раз поблагодаришь меня за эту находку.

— Не сомневаюсь, малыш. Мы еще поговорим обо всем этом через месяц, согласен? Так что не обижайся. Ты теперь меня достаточно знаешь: в деловом отношении надежнее Робера человека нет. Ведь правда, Фульбер? Замолви хоть ты за меня словечко.

Задремавший было Фульбер разом встрепенулся и недоумевающе заморгал. Робер захихикал:

— Что это вы сегодня все сонливые такие? Ладно, Фульбер, не стесняйся, здесь ты как у себя дома, у тебя даже спальня собственная есть, и постель тебе уже приготовлена. Как только захочешь лечь — пожалуйста, дорогу ты знаешь. А ты, Жан-Луи, разбуди своего парня и поставь его в известность о нашей договоренности. Я повторяю: приходи через месяц, мы снова об этом поговорим. Спокойной ночи.

Робер пустил в ход все свое обаяние, чтобы расположить к себе своего нового подопечного, который поначалу был очень сдержан. Засыпал его подарками, которые вскружили бы голову любому парню, недавно поселившемуся в Кола-Коле. Мор-Замба получил подержанную, но вполне приличную одежду и обувь, железную кровать, одеяло и даже матрас — а ведь раньше ему приходилось спать на циновке, брошенной прямо на пол, и укрываться единственной пожелтевшей простыней. Вскоре Мор-Замба стал своим человеком в приютившей его семье; он пользовался авторитетом даже у детей, которые из-за отсутствия настоящего воспитания становились чем взрослее, тем несносней.

Робер не торопился растолковывать своему новому подчиненному, в чем, собственно, заключаются его обязанности. Когда он давал ему поручения по дому, он всегда старался выделять его среди прочих слуг, сажая обедать за один стол с собой, так что слуги не замедлили объявить Мор-Замбе бойкот, возмущаясь тем, что им предпочли какого-то неуклюжего и неграмотного деревенского олуха.

Но чаще всего Робер просто-напросто держал Мор-Замбу при себе: тот сопровождал его в Фор-Негр, в конторы экспортно-импортных фирм, в банк, где, к великому изумлению Мор-Замбы, его новый хозяин казался совсем неприметным, и в торговый центр, где Робер, подобно остальным африканским торговцам, чье положение никогда не было особенно устойчивым, вынужден был производить оптовые закупки.

Отправляясь на окрестные базары, Робер следил, чтобы Мор-Замба всегда был рядом с ним. Чернокожие коммерсанты, люди не ахти какие богатые, да и кое-кто из новоявленных белых торговцев, отчаянных молодчиков: ливанцев, сирийцев или европейцев, среди которых не было, впрочем, ни англичан, ни французов, а разве что греки да итальянцы, — жили исключительно или по большей части на доходы от продажи товаров на местных базарах, которые устраивались раз в неделю или дважды в месяц то в одном, то в другом местечке в радиусе до двухсот километров от Фор-Негра. Забираться глубже было рискованно и накладно из-за полного отсутствия или плохого состояния дорог. Накануне базарного дня десять — пятнадцать мелких чернокожих торговцев нанимали вскладчину грузовик, чтобы к рассвету поспеть со своими товарами в нужное место. Там они на скорую руку сооружали временные прилавки и ожидали покупателей. Все это было утомительно и не особенно прибыльно.

Покупатели, которых они старались залучить, состояли в основном из крестьян, пробавлявшихся в ожидании, урожая бобов какао продажей обычных продуктов, почти не находивших сбыта в этой глуши. Получался порочный круг. В промежутках между двумя урожаями бобов какао иные из них доходили до такого безденежья, что поневоле отказывали себе в самом необходимом, без чего в других местах жизнь показалась бы немыслимой, — оставались без мыла, хлопчатобумажных тканей и даже без соли. Чернокожие колейцы и белые негрецы, приезжавшие к ним в эту пору, вынуждены были за неимением лучшего довольствоваться чисто духовной компенсацией, созерцая бесконечные сцены извечной деревенской комедии.

Особенно забавным был нескончаемый фарс, в котором шла борьба между неким чиновником Лесного ведомства по прозвищу Бугай и местными крестьянами, у которых он пытался оттягать их исконные земли. Этому чиновнику, которого в глаза звали, разумеется, не Бугаем, а господином Альбером, было поручено создать государственное лесное угодье, выкроив участки из земель, принадлежащих различным племенам провинции Эфулан. Высшая администрация не обратила внимания на то, что район, выбранный для этой цели — а выбирали его, надо думать, наугад, — был довольно плотно заселен. Каждое поле после сбора урожая приходилось надолго оставлять под паром, так что тамошние жители и без того чувствовали себя тесновато на собственных землях — а тут еще эта неожиданная напасть.

Пока господин Альбер ограничивался тем, что при помощи двух подручных-африканцев производил съемку местности, жители окрестных сел, деревень и деревушек только с интересом поглядывали на него да время от времени отпускали шуточки в его адрес, не рискуя, впрочем, решительно ничем, так как господин Бугай, по его собственному выражению, ни бельмеса не смыслил в их тарабарщине. Но однажды утром он явился в сопровождении двух новых рабочих, вооруженных кирками и лопатами. Судя по всему, они собирались рыть ямы для бетонных межевых столбов. Тут-то до крестьян дошло, что уж если эти столбы будут вкопаны, то они так и останутся здесь на веки вечные, и никакой силой их больше не сдвинешь — это будет вечный символ их окончательного поражения. Государственные угодья будут постепенно, но неуклонно разрастаться, и в одно прекрасное утро они обнаружат, что изгнаны со своих собственных земель, что они здесь чужие. Вот они и порешили не допускать, чтобы господин Альбер метил их землю. Ведь столбы эти все равно что отметины на коже свиньи: чье тавро, тот и хозяин.

Как только Бугай заявлялся в какую-нибудь деревню или поселок и вылезал из грузовика, его окружали крестьяне, потрясавшие дротиками, тесаками и копьями. Оба его подручных-африканца, не мешкая, брали ноги в руки и, оборачиваясь на бегу, кричали начальнику в запоздалом припадке героической верности:

— Поберегите себя, господин Альбер, это сущие разбойники, отъявленные головорезы! Не оставайтесь здесь, они вас мигом укокошат!

Бугай терпеливо собирал инструменты, разбросанные беглецами, и с вызывающим видом принимался за дело сам: копал яму, совал в нее красный деревянный колышек, обсыпал его со всех сторон землей и хорошенько притаптывал, чтобы он получше держался. Но стоило ему отойти, как крестьяне, до той поры наблюдавшие за ним с почтительного расстояния, всем скопом бросались к межевому знаку, выдергивали его, зашвыривали подальше в кусты, с неистовым старанием разравнивали землю ногами и, чтобы окончательно уничтожить все следы деятельности господина Альбера, посыпали свежую рану земли сухими листьями. Когда Бугай возвращался, чернокожие бунтовщики расступались и выстраивались вокруг него в два ряда. Чиновник Лесного ведомства копал новую ямку, всаживал в нее еще один колышек, а потом делал вид, что уходит. Но в тот момент, когда ряды его врагов должны были сомкнуться над вехой, он живо оборачивался, и крестьяне застывали на месте в позах воинов, готовых броситься в атаку. Оба лагеря следили друг за другом и выжидали. У места происшествия притормаживал грузовик, битком набитый колейцами, весьма охочими до такого рода развлечений. Кто-нибудь кричал из кузова на банту или на пиджин:

— Эй вы, вшивая команда! Чего еще ждете? Вздуйте его как следует!

— Ишь ты какой прыткий! — в тон ему отвечали крестьяне. — Не знаешь разве, что они без пистолета в кармане шага не ступят? За кого ты нас принимаешь? Мы ведь тоже не первый день живем, знаем, что почем.

— Да неужели? — подзуживал их колеец, держась за борт грузовика. — Откуда у этого малого пистолет? Вы бы хоть посмотрели, олухи этакие!

А ведь и впрямь, стоило бы посмотреть! И они принимались оглядывать с головы до ног этого коротенького и очень плотного белобрысого человечка в отутюженных шортах и безукоризненно накрахмаленной рубашке, со светло-голубыми глазами, насмешливым и одновременно вкрадчивым взглядом, с загорелым лицом, шеей и руками, но с молочно-белыми ляжками, поросшими рыжей шерстью. А иной раз рядом останавливался грузовик, везущий бревна, и какой-нибудь белый собрат Бугая осведомлялся, высунувшись из кабины:

— Что у вас там случилось? Не нужно ли чем помочь?

— Нет, нет, благодарю вас, не беспокойтесь. Я и сам управлюсь, спасибо. Это же большие дети: стоит только посмотреть на них построже — и все будет в порядке.

Надо думать, однако, что подобный метод воздействия не всегда оказывался достаточно эффективным: в иные, особенно упрямые деревни господин Альбер заявлялся не иначе как в сопровождении целого взвода сарингала во главе с сержантом колониальных войск. Но присутствие солдат почти не меняло положения дел и даже не особенно подливало масла в огонь. Едва они успевали врыть первый колышек, как подкатывал грузовик с колейцами, и оба лагеря начинали свирепо посматривать друг на друга, кроме, разумеется, господина Альбера, сохранявшего свой обычный насмешливо-вкрадчивый вид. В таких случаях слово брал какой-нибудь философски настроенный колеец, успокаивавший крестьян:

— Да плюньте вы на это дело! Подождите до темноты, когда уберутся эти подонки, а потом преспокойно выдерните их деревяшку. Не будут же они здесь ночевать!

— Нет, тут зевать не приходится, — рассудительно возражали ему упрямые и суеверные крестьяне. — Зевать нам никак нельзя. Нужно выдернуть этот проклятый кол, пока они здесь. Потом поздно будет.

— Почему это поздно?

— А потому! — загадочно отвечали деревенские мудрецы.

Если же поблизости оказывалась машина негреца, ее владелец кричал Бугаю и старому сержанту:

— Эй, ребята, поосторожней! Как бы это все не окончилось чем-нибудь серьезным!

— Подумаешь! — пыжился Бугай, стараясь успокоить своего чересчур впечатлительного земляка. — Подумаешь! Да это же всего-навсего большие дети…

— Такие детки хороши в клетке, — ворчал старый сержант, прикладываясь к фляге с водкой…

…Он постоянно справлялся о возвращении бывших фронтовиков. Хотя война закончилась уже четыре с лишним года назад, они все еще продолжали прибывать, но теперь это были небольшие группки, человек по десять в каждой. Едва в порту появлялось судно с чернокожими парнями в зеленой военной форме, в черных шнурованных башмаках и в пилотках набекрень, как отец Лобила, квартирный хозяин Мор-Замбы, вернувшись вечером из Кола-Колы, спешил сообщить об этом своему постояльцу. Намаявшись за день так, что у него уже не было сил что-нибудь предпринять самому, Мор-Замба вынужден был дожидаться возвращения Жана-Луи, который обычно являлся довольно поздно, а дождавшись, поручал ему отправиться завтра в порт. Жан-Луи никогда не брался за такие поручения бесплатно под тем предлогом, что это наносит ущерб его собственным делам. Оба они были привязаны друг к другу, и, хотя эта привязанность не отличалась особенной теплотой, ее скрепляла взаимная выгода: Мор-Замба мог многому научиться у Жана-Луи, а тот в свою очередь смотрел на этого рослого парня как на солидный капитал, процентами с которого можно было неплохо поживиться.

Абены, судя по всему, не было в колонии; он, скорее всего, находился в Европе, а может быть, и где-нибудь еще — ведь война прокатилась по великому множеству стран. Вернувшись, он явился бы в Ойоло, а там Жанна непременно сказала бы ему, что его брат укрылся в Фор-Негре. И тогда Абена без труда отыскал бы его в Кола-Коле, где обычно поселялись почти все беженцы из Ойоло.

Итак, на следующее утро Жан-Луи направлялся в порт, где ему нередко случалось нос к носу столкнуться со своим отцом, но молодой человек набрался теперь такого нахальства, что ему уже не нужно было искать оправдания для отлучки из коллежа в столь неподходящий час. Ветераны задерживались в городе на несколько дней, а то и недель, околачиваясь в основном в порту, где наблюдали за выгрузкой своего багажа. Хотя об их приезде не сообщалось по местному радио, с недавнего времени передававшего новости по два часа в день, весть об этом важном событии мгновенно расходилась по всему городу. Те из фронтовиков, которые демобилизовались раньше, облачались в свои уже успевшие истрепаться мундиры и торопились в порт навстречу товарищам, козыряли им, выкрикивали свои имена и чины, если таковые им удалось заслужить на полях сражений между белыми, — одному богу известно, ценой каких страданий эти чины достаются, — называли свои полки, перечисляли кампании, в которых им довелось участвовать, вспоминали имена полковых командиров, а иногда и имена командующих армиями, хотя последнее случалось нечасто, ибо такого рода сведениями могут обладать только грамотные люди.

— Жан-Альфред Мунденга, сержант легкой артиллерии, французская бригада, Дамаск, генерал Лежантийом.

— Амундале Зогбекве, старший сержант, второй пехотный батальон, первая сводная отдельная бригада, Бир-Хакейм, подполковник де Ру.

Зеваки восхищались этой шумной перекличкой и всем этим церемониалом, приоткрывающим завесу над военными тайнами, совсем еще недавно недоступными простым смертным; вокруг ветеранов собирались портовые грузчики, прерывавшие работу, несмотря на вопли десятников; ребятишки, сбежавшиеся из опустевших школ; проститутки, или, как их у нас называли, «адели», высматривающие легкую поживу Но по мере того, как военные воспоминания выветривались из голов участников и зрителей этого представления, окружавшая их поначалу торжественная и радостная атмосфера уступала место чувству недовольства, а потом и гнева. В рассказах ветеранов, сходивших на землю, звучали нотки разочарования, горечи и протеста. При демобилизации им не выдали обещанного денежного вознаграждения; впрочем, то же самое произошло и в начале службы, когда их не только лишили пособия, причитавшегося новобранцам, но еще и вычитали в течение всей войны последние гроши из их скудного солдатского жалованья, чтобы погасить несуществующую задолженность. Корабельное начальство наложило арест на те немногие вещи, которые им удалось купить на свои сбережения; некоторые из них женились в Европе, обзавелись детьми, но власти наотрез отказались выдать их семьям разрешение на выезд. Они не получили никаких официальных гарантий внеочередного устройства на работу, никому из них не было обеспечено место в мирной жизни, не могли они рассчитывать и на получение кредита, который позволил бы им встать на ноги, приобрести лишний клочок земли. Им было сказано: «По поводу всех этих льгот, которые вы бесспорно заслужили своей доблестной службой, вам следует обращаться к местным властям. Возвращайтесь в свои колонии и добивайтесь там всего этого сами». Напрасно ветераны возмущались: «Люди, к которым вы нас отсылаете, ничего общего с нами не имеют, никто или почти никто из них на фронте не был, а ведь мы с вами — братья по оружию, мы можем столковаться, найти общий язык, несмотря на то что вы — белые, а мы — черные». Но куда там! Их, как всегда, бессовестно одурачили.

Подобные речи буквально потрясали слушателей, у которых справедливость всех этих упреков не вызывала ни малейших сомнений. К тому же те из ветеранов, что вернулись в колонию раньше, а теперь пришли встречать своих товарищей в порт, могли подтвердить истинность их обвинений не только на словах: об этом говорили их расползавшиеся по швам мундиры, стоптанные башмаки, нечесаные шевелюры, их беспрестанные голодные зевки, их изможденные лица. Все это служило доказательством неблагодарности тех, кто бросил их в нужде на произвол судьбы, а вовсе не было свидетельством их пороков, выставляемых напоказ: лени, пьянства и тщеславия, — как утверждали иные злопыхатели.

Сначала они собирались в портовом баре, владелец которого, толстый марселец с напомаженными волосами, терпел их присутствие в заднем зале. Все они — и только что прибывшие бравые вояки в ладно сидящих мундирах, и их жалкие, опустившиеся предшественники — накачивались пивом под снисходительным взглядом хозяина, который нехотя, словно бы по указанию свыше, иногда обращался к ним с натянутой улыбкой, называл «ребятами», поздравлял с возвращением на родину, с долгожданным «дембилем». Такого рода запанибратские словечки были не очень-то уместны, но что поделаешь: уж лучше терпеть эту болтовню, чем сосать пиво прямо из горлышка на самом солнцепеке, под соболезнующими взорами гуляк, с вызывающим видом прислонившись к какой-нибудь балюстраде — благо колониальная архитектура изобиловала ими — или к ящику с товарами. Впрочем, в конце концов все они оказались именно там, ибо марселец выставил их из своего заведения, как только прибытие чернокожих солдат стало восприниматься как политическая демонстрация.

Им случалось обращаться с речами и к толпе зевак; те слушали их внимательно, одобрительно шумели.

— Нет, братишки, нам с этими людьми не по пути. Вам тут небось забили голову рассказами о том, как нам сладко жилось? Брехня все это! Собачья у нас была жизнь. Вечно взаперти, отдельно от всех, будто мы зачумленные, из казармы гнали прямо на передовую, а на победных парадах маршировали другие. Вот она какая, наша сладкая жизнь…

Эта исповедь поражала слушателей, и, преисполнившись гнева, они уже начинали было сокрушенно качать головами, но тут оратор обрывал на полуслове свои излияния, чувствуя по смущенным и настороженным лицам товарищей, что лучше было бы вовсе не касаться этой больной темы. Стараясь держаться особняком, поддерживать окружавший их героический ореол, только что прибывшие ветераны предпочитали не особенно распространяться о тех унижениях, которые выпали на их долю на фронте: ведь если этот ореол развеется, они ничем не будут отличаться от остальных, несмотря на все свои подвиги. И только старые профсоюзные активисты, сторонники Рубена, без ложного стыда выкладывали горькую правду.

Но и этого было достаточно. К полудню зеваки расходились, переполненные впечатлениями и в то же время озадаченные и растерянные: перед их глазами только что приоткрылся краешек завесы, заслонявшей горькую правду о войне, они мельком заглянули в мрачную бездну; теперь им самим предстояло домысливать остальное.

Жан-Луи отправлялся в те места, где собирались ветераны; здесь заговаривал с одним, там — с другим, третьего вызывал на откровенность в трущобах африканского квартала за кружкой дешевого кукурузного пива или за стаканом «святого Иосифа». Бывшие солдаты умело пользовались такими случаями, чтобы вдохнуть в сердца собратьев, которым не довелось побывать на войне, чувство не испытанной ими доселе гордости. Поначалу опасались, что такие вояки станут воротить нос от нашей еды и питья, от наших женщин — словом ото всей нашей убогой повседневной жизни. Еще бы! Ведь они видели Париж, побывали, можно сказать, в раю. Но ветераны сразу же рассеивали все эти опасения, убедительно доказывая, что долгая отлучка и лишения только обострили их тягу к здешним утехам; больше того, вдали от родины именно эти нехитрые утехи казались им воплощением настоящей жизни. Даже «святой Иосиф», производство которого после многочисленных неудач было налажено у нас только к концу войны, когда уже прекратился набор в армию, — даже эта сивуха доставляла нашим юным героям такое наслаждение, словно они привыкли сосать ее с самой колыбели, вместе с материнским молоком. Возбужденные парами «святого Иосифа», они надолго завораживали слушателей, повествуя им о битвах, испытаниях, радостях побед и красоте женщин.

Но никто из них не встречал Абену ни в пустыне, ни на Востоке, ни в Италии, ни во Франции. Лишь один отставной солдат, питавший особое пристрастие к «святому Иосифу», согласился однажды за лишний стаканчик поведать Жану-Луи, что некоторым из его товарищей, ожидавшим во Фрежюсе отправки в Африку через Марсель, было предложено поехать сражаться в Индокитай. Тем, кто соглашался, тут же выплачивали крупное денежное вознаграждение; иные из солдат подписывали этот контракт не глядя. Так что не все, кто уцелел на войне с немцами, сумели вернуться в Африку.

— А где этот Индокитай? — спросил ошарашенный Жан-Луи. — И чего ради наши парни должны там воевать?

— Как? — воскликнул старый солдат, покатываясь со смеху. — Ты учился в школе, а таких вещей не знаешь?

Оглядевшись вокруг, он с хитрым и довольным видом подмигнул Жану-Луи, сделал ему знак наклониться поближе и зашептал на ухо:

— Стало быть, малыш, ты хочешь узнать, что это такое — Индокитай? И не мучайся — сам никогда не додумаешься. Приходи-ка лучше завтра ко мне, я тебе все объясню, тут-то мы и посмеемся вместе. В мире много чего происходит, поверь мне. И здесь тоже произойдет, рано или поздно, можешь не беспокоиться. Но только об этом все помалкивают — и две газеты, что выходят в Фор-Негре, и радио, что провел губернатор; значит, есть на то причина. Пусть, мол, каждый сам гадает о будущем. Разве ты этого не почувствовал? Каждый ломает голову в одиночку, разбирается, что к чему. Так ведь? Заходи завтра ко мне, я тебе все растолкую. Но перед этим пообещай мне пойти к устью реки и посмотреть на волны. Присмотрись, как они спешат, мечутся, налетают одна на другую — и все же бегут в одну сторону, к морю. Вот и мы точь-в-точь как эти волны. Здесь ли, в Индокитае ли, в других ли местах нам случается и налетать друг на друга, и метаться, и сшибаться, и даже биться между собой, но мы все равно идем в одну сторону, понятно?

Поскольку Жан-Луи пребывал в полнейшем недоумении, старый солдат, который сообщил, что его зовут Жозефом, сказал ему:

— Ничего, малыш, ничего, заплати за последний стаканчик и завтра приходи ко мне, я тебе все объясню.

В дальнейшем Жан-Луи не раз по собственному почину наведывался в порт или навещал Жозефа — такой интерес разгорелся в нем к различным проблемам, о которых у них шла речь. Ему казалось, что он становится все более искушенным в них благодаря разговорам с Жозефом и другими демобилизованными солдатами, которые теперь прибывали все реже, совсем как иссякающая струйка воды.

Первые отчеты Жана-Луи о беседах с Жозефом повергли Мор-Замбу в замешательство, которое не замедлило перерасти в недоверие. А потом, словно смирившись с новым горем, обрушившимся на него, он принялся изводить себя, пытаясь понять, что заставило Абену отправиться на эту новую войну в Индокитае — если он и в самом деле туда отправился. Неужто ему до сих пор так и не удалось раздобыть винтовку? Неужто это оказалось таким трудным делом? Или, быть может, он присвоил свое личное оружие, но в момент отплытия власти устроили неожиданный обыск и, самое малое, конфисковали у него эту драгоценность?

Мор-Замбе казалось, судя по беседам Жозефа с Жаном-Луи, что старый вояка знал обо всем этом куда больше, чем говорил. Он, например, отверг вполне естественное предположение о смерти Абены. А разве не могли немецкие самолеты разбомбить его автоколонну в Киренаике, в Италии или во Франции или еще где-нибудь? Разве нельзя предположить, что бомба угодила прямо в грузовик, который он вел в одиночку, и разнесла его в щепки? А могло быть и так — Жозеф сам не раз говорил о подобных случаях, — что немецкий истребитель на бреющем полете изрешетил грузовик Абены пулеметной очередью… Тяжело раненный водитель вскоре скончался или протянул всего несколько часов; потом его наспех похоронили в братской могиле, засыпав ее известью. А здесь никто об этом не узнал из-за общеизвестной нерадивости колониальной администрации, которая нисколько не заботилась о том, чтобы доставлять точные сведения о судьбах туземных солдат, даже если у них были семьи. Мало ли было случаев, когда она объявляла погибшими тех солдат, которые несколько месяцев спустя после этой прискорбной новости высаживались в Фор-Негре целые и невредимые, радуясь тому, что увидели наконец родную землю? Бывало и наоборот: получат, например, отец с матерью известие о том, что их сын жив-здоров и шлет им горячие приветы, а через несколько месяцев выясняется, что его как раз в это время и убили.

Но старый вояка Жозеф решительно отметал все эти предположения, заявляя, что такой парень, как Абена — а теперь он знал его по рассказам Жана-Луи так, словно сам был с ним знаком, — просто не мог погибнуть таким образом. И напротив, он вполне мог допустить, что Абена согласился отправиться на войну в Индокитай. Кто нюхнул пороху, утверждал он, тому уж трудно без него обойтись. Должно быть, Абена не устоял перед соблазном, непостижимым для тех, кто ни разу не испытывал ничего подобного, — его неодолимо влекло опьянение битвы: трескотня автоматов, внезапные вылазки, смятение в рядах неприятеля, визг мин, оглушительные взрывы снарядов, слова команды, лихорадочно-быстрые действия орудийного расчета, нетерпеливое ожидание атаки. Впрочем, Жозеф не мог сказать наверняка, что именно так велись бои и в Индокитае; доходившие до него слухи заставляли его скорее сомневаться в этом. Но даже если способы ведения войны были там другими, то опьянение битвы оставалось тем же — в этом старый вояка не сомневался.

Теперь всякий раз, когда в порту высаживались новые группы демобилизованных, Жан-Луи был уверен, что встретит там своего друга Жозефа; тот все больше и больше спивался и опускался, и, однако, его отталкивающий и жалкий вид не смущал прибывающих ветеранов — ведь он не забывал прицеплять боевые награды к остаткам своего мундира. Пьяница ходил за Жаном-Луи по пятам, прислушивался к его разговорам с бывшими солдатами, а под вечер они заваливались вдвоем в дешевый кабачок на другом конце Кола-Колы.

— Нет, — начинал Жозеф, покачивая головой, — нет, так ты только время теряешь. Дальше искать бесполезно. Теперь я почти уверен, что твой парень в Индокитае. Нечего сказать, погнался за удачей! Да если б он только знал, что его там ожидает!

— А что его там может ожидать? — спрашивал Жан-Луи.

— Ничего, — отвечал Жозеф, задумчиво глядя куда-то в сторону. — Может статься, у него денежки будут целее, чем у меня. А ведь и у меня они когда-то водились, можешь себе представить? И в немалом количестве. Но, видишь ли, малыш, вся беда в том, что служивому легче легкого их промотать.

— На баб?

— Ребята чаще всего этим бахвалятся, оно и понятно: потрепаться каждому охота. Только не стоит их за это корить. Во-первых, со вранья пошлин не берут, это всякому известно. И потом, не думай, что баб было такое уж множество. Бабы быстро тебе голову заморочат, я вот все думаю, почему бы это так? И, как я тебе уже сказал, не так-то уж много было этих баб на такую прорву мужчин, да и мы все равно, как назло, являлись всегда к шапочному разбору. Нет, бабы — это ерунда, можно и без них обойтись. А без чего настоящий военный обойтись не может — это я тебе сейчас скажу. Э-э-эх! О-о-ох!

Старый вояка ткнул пальцем в стакан «святого Иосифа», который держал в левой руке, скорчив при этом жуткую гримасу.

— Вот без чего не обойтись настоящему военному во веки вечные, пока небо на землю не упало. А если его загнали за тридевять земель от родных краев, то тем более. А если за трижды тридевять, то и подавно. А уж если в такую даль, где мы побывали, то, милый мой, тут и говорить не о чем, ты этого все равно не поймешь.

— А кстати, насчет женщин, — спросил у него Жан-Луи в тот раз, когда Мор-Замба впервые присутствовал при их встрече, — вот насчет женщин ты говорил, что их просто не хватало. Неужели там было так много мужчин?

— Ах, малыш, ах, дуралей ты этакий, тебе и во сне столько не снилось…

— Откуда же столько набралось всех этих мужчин?

— Как откуда? Да со всех концов света, черт побери! Кого только на войну не пригнали! Белых было больше всего, оно и понятно: это их материк. Впрочем, легко сказать — белых: белый белому рознь. Вот ты бы сам посмотрел, каких только белых там не было! И белобрысые верзилы, и чернявые, поменьше ростом, но уж такие пройдохи — только держись! Вот уж пройдохи так пройдохи, тебе такие и во сне не снились!

— А ты не заливаешь?

— Нет, правда: каких там только не было… Впрочем, чего искать, посмотри на тех, кто здесь: здешние тоже не на одно лицо. Но там, у них…

— А кроме белых?

— Кроме белых? Черные, кто же еще?

— Как черные? Неужели у нас на планете столько черных? А меня учили, что мы — самая малочисленная раса на земле.

— Не берусь судить, малыш, сколько нас там наберется на всей земле, но на войне я видел столько черных, сколько тебе и во сне не снилось: тут я готов на что угодно с тобой поспорить. Немало я их повидал. И здесь тоже, легко сказать: черные, а на самом деле — каких только черных не бывает, ты и сам знаешь! В этом мы белым не уступим. Есть, например, американские черные — вот это, малыш, люди так люди!

— Неужели и в Америке есть черные?

— Ну, поздравляю! Ты же в школе учился, как можно этого не знать? Есть, да еще сколько! Вот только откуда они там появились, всегда ли там жили — этого у меня не спрашивай. Но черные там есть, можешь не сомневаться. И такие культурные! Посмотрел бы ты на них сам — да мы им в подметки не годимся! У них и офицеры свои, и все!

— И лейтенанты? И капитаны? Быть не может…

— Даже майоры и полковники. Целые полки сплошь из одних черных, от рядового до полковника. Есть, говорят, и генералы, но я их не видел. Я ведь только о том говорю, что сам видел, разве не так? Старый Жозеф трепаться не любит: чего не видел, того не видел. А у этих американцев я не видел только черных генералов. Ну, посмотрел бы ты, как они маршируют, — настоящие господа! Вот какие это парни…

— А по-каковски они говорят?

— По-своему, разумеется, по-американски. Кто знает английский язык, тому с ними можно столковаться.

— А они и в самом деле черные? Совсем черные?

— Ох, да говорят же тебе: и у них тоже каких только черных нет! Есть посветлее, как наши мулаты, а есть совсем черные, как сарингала.

— А другие черные там были, кроме американцев и наших парней, вроде тебя?

— Вот как раз сарингала и были. Но они, знаешь ли, не умеют читать даже свою собственную тарабарщину, они просто скот, пушечное мясо, с ними что хотят, то и делают. Помнится, когда нас отправляли отсюда в пустыню, мы ехали босиком, и мы, и сарингала. Это я никогда не забуду, потому что в то время паровозы топили углем, по вагонам разлетались искры и обжигали нам ноги. Клянусь тебе, я это надолго запомнил. И вот, хочешь — верь, а хочешь — нет, когда мы добрались до Ойоло, нам выдали башмаки. Спросишь: почему? А потому, что мы собрались и написали протест — по-французски, разумеется. А сарингала, я думаю, получили обувку, только когда попали на передовую. Их ничем не прошибешь, этих скотов, уж поверь мне. Пушки грохочут, самолеты на бреющем полете ревут так, что ушам больно, пулеметы строчат — а им хоть бы хны. Под огнем они держались молодцом — этого у них не отнимешь. Губернатор знает, что делает, когда гонит их сюда, чтобы они расправлялись с нами. Хорошие солдаты, да еще дармовые, — таких не каждый день встретишь.

— Значит, сарингала лучше всех под огнем держались. Ладно, а кто еще там был?

— Кроме сарингала? Черные американцы, я же говорил.

— А кроме американцев?

— Кроме американцев? Кроме них, там были… ну… кто же еще… мы, разумеется.

— Только черные?

— Только черные, малыш, если уж хочешь знать всю правду. Черный — самый лучший воин на свете, если, конечно, у него есть винтовка.

Тут Жан-Луи и Мор-Замба, взволнованные этими словами Жозефа, решили наконец поведать ему, что, еще отправляясь на фронт, Абена задумал присвоить себе винтовку и привезти ее домой. Лицо пьяницы застыло, он огляделся по сторонам, потом сделал друзьям знак, чтобы они наклонились к нему, и сказал доверительно:

— Так вот ради чего он пошел на сверхсрочную службу! Теперь я все понимаю. Он, стало быть, надеялся отыскать какую-нибудь лазейку, обмануть бдительность начальства. Но не удастся ему это, отберут у него винтовку, особенно автоматическую. Так вот, значит, в чем дело! Но они этого не допустят, клянусь вам чем хотите: не допустят они этого!

— А собственно, почему? — спросил Жан-Луи.

— Потому что боятся, малыш. Тебе ли этого не знать, ты ведь в школе учишься. Винтовка опасна потому, что из нее так и тянет выстрелить: трах-тах-тах! Представь-ка себе это — вот смеху-то будет! Парню с винтовкой не пришлось бы околачиваться здесь без дела, ведь у нас в колонии мерзавцев предостаточно, взять тех же сарингала. Трах-тах-тах! Тах-тах-тарарах! Бум-бум-бум! Вот смеху-то было бы! Послушай-ка меня: засядешь ты, скажем, где-нибудь в переулочке с заряженной винтовкой в руках, слышишь — они подходят, человека три или около того, идут, подлецы, и никого не боятся, балагурят, ржут во все горло. И вот они вынырнули из-за поворота, прямо перед тобой. Тут и целиться не надо, они сообразить ничего не успели, и вдруг: тах-тах-тах! А тебя уже как ветром сдуло, и ни одна живая душа тебя в глаза не видела. Представь-ка себе все это: что же тогда, по-твоему, будет? Ну как ты думаешь: что тогда будет?

— Не знаю, — буркнул Жан-Луи.

— Да я и сам толком не знаю, — продолжал пьяница. — Сарингала, наверно, еще больше обозлились бы, но уж вряд ли стали бы так заноситься, как сейчас. А это была бы потрясающая победа. Раз ты сумел сбить спесь со своего эрага — значит, победа за тобой. А что было бы потом, как думаешь?

— Ну что?

— А потом, малыш, все переменилось бы, все было бы не так, как прежде: тебе ли этого не знать! Что ужасней всего, отчего мы с ума сходим? Да оттого, что у нас ничего не меняется. Вот плыл я домой, на корабле всегда найдется время обо всем поразмыслить. Плывешь и думаешь: «Нет, невозможно представить, чтобы все у нас осталось по-прежнему, ну просто невозможно». Приехал, огляделся — и что же: ничего, ну ровным счетом ничего не изменилось. Вот ужас-то! Ты слышал о Рубене? Наклонись-ка поближе: ты слышал о Рубене — от парней из Кола-Колы, от мелких чиновников из Фор-Негра, от портовых грузчиков? Скажи мне, малыш, неужели ты никогда не слышал о Рубене? Ведь ты же учишься в школе!

— Конечно, — сказал Жан-Луи, — но я хочу спросить тебя вот о чем: правда ли, что вас держали взаперти, как зачумленных, и что вы никогда не участвовали в парадах?

— Пр-равда! — взревел старый вояка, опрокинув перед тем еще один стаканчик «святого Иосифа». — Истинная правда. Скажи-ка мне, малыш, кто взял оазисы Куфра? Ах да, ведь ты же не знаешь, что такое Куфра, — и чему вас только учат в ваших дурацких школах?! Ну тогда я тебе сам скажу, кто их взял: раскрой пошире уши. Представь себе, что победителями в оазисах Куфра были мы!

— Кто это «мы»?

— Мы, африканцы, ну и еще сарингала. И всего-то нас было не больше пяти батальонов. Вот так-то дело обстоит с Куфрой, малыш.

— А где же были белые?

— Белые? Посмотри-ка на них здесь, у нас: часто ли они сломя голову бросаются в пекло? Кричать другим «вперед» — это они умеют, а сами… Впрочем, в то время в их распоряжении не было ни одного настоящего бойца, если, разумеется, скинуть со счета офицеров. Только мы одни. А что потом? Думаешь, нам воздали воинские почести за эту победу? Когда итальянцы сдались…

— Итальянцы? При чем тут итальянцы? Откуда они-то там взялись? Я думал, вы сражались в пустыне с немцами…

— И с итальянцами тоже! Я объясню тебе это как-нибудь в другой раз. И чему вас только учат в школах?! Так вот, воздать воинские почести победителям — значит дать им право первыми войти в крепость, когда неприятель сдался, — крепость эта звалась Эль-Тадж. Ну а теперь попробуй угадать, что было дальше! Нам не разрешили в нее войти, чтобы не унизить итальянцев: они поставили это условием сдачи.

— И ваше командование согласилось?

— Можешь мне поверить, малыш. И такое за время войны повторялось не раз. Но я рассказываю только то, чему сам был свидетелем. Если старый Жозеф чего не видел, он не станет тебя уверять, что видел, не так ли? Вот мы и остались торчать у стен крепости, в пустыне, под палящим солнцем. Но все это давно в прошлом. А теперь все наши мысли о Рубене. Ты слышал о Рубене, малыш? Плесни-ка мне еще стаканчик «святого Иосифа»! Да слышал ли ты хоть когда-нибудь о Рубене?

После многочасовой беседы Жан-Луи и Мор-Замба наконец расстались со старым воякой; теперь у них не оставалось никаких сомнений, что пьяница никогда не встречал Абену, иначе ему наверняка была бы известна его заветная мечта о винтовке.

Со своей стороны Жан-Луи особенно был заинтригован политическими откровениями Жозефа: он полагал, что здесь скрывалась какая-то тайна, которой не следовало пренебрегать. Он был тем более озадачен, что знал по опыту: старые солдаты слишком уверены в своем превосходстве над всеми прочими, чтобы, пусть даже по пьяной лавочке, петь дифирамбы человеку, никогда не нюхавшему пороха. Тем не менее Жозеф не переставал превозносить Рубена чуть ли не до небес. А ведь Жан-Луи, живший всего в нескольких минутах ходьбы от Биржи труда, фактической резиденции Рубена, был хорошо знаком с этим человеком и знал, что тот никогда не был солдатом. Неужели Рубен был не тем, за кого, не переставая им восхищаться, принимало его большинство колейского люда, — не просто сумасбродом, не боявшимся говорить во всеуслышание то, о чем другие едва осмеливались шептаться, не просто отчаянным храбрецом, который заранее осужден на неминуемую гибель, подобно множеству других исполинов, своих предшественников? Выходит, он вовсе не был бесплодным мечтателем, витающим в облаках в надежде, что оттуда посыплется манна небесная, поживиться которой вряд ли сумеют даже наши правнуки, — мечтателем, которого боготворит очарованная его бреднями толпа и втайне презирают истинные мудрецы, еженощно во время бессонницы убеждающие самих себя, что вначале было брюхо и то, что ниже брюха? А что, если он и впрямь был гребнем речной волны, стремящейся к океану будущего? Может, и в самом деле прав старый вояка, неустанно повторявший, что и сам господь был бы не в силах теперь преградить порабощенным народам путь к свободе, как нельзя заставить реку течь вспять от устья к истокам?..